В телячьем вагоне

Феликс Рахлин
НА СНИМКЕ вагоны грузового железнодорожного состава.  Примерно из таких грузовых вагонах ( не металлических - дощатых) состояли беженские эшелоны. В нашем ни  печек, ни нар не было...


                *    *    *
Утром снова откатили дверь, стало  светло. И я принялся разглядывать попутчиков.
Нас угораздило попасть в эшелон, сплошь набитый польскими евреями. Многие из них снялись с мест ещё в 1939 году.  Когда «панская Польша перестала существовать как самостоятельное государство» и между советскими и гитлеровскими войсками прошла демаркационная линия, правительство СССР договорилось с германскими властями, что на какой-то период этот рубеж будет открыт для желающих. Тогда через новую границу ринулись толпы беженцев, преимущественно евреев, быстро разобравшихся в обстановке: фашизм грозил им невероятными унижениями, а как потом выяснилось, и полным уничтожением – кое-кто, возможно, уже об этом догадывался.

Ненадолго они осели в Западной Украине и  Западной Белоруссии. – на землях, входивших  ещё недавно в состав  прежней Польши, и вот теперь опять вынуждены были пуститься в путь – далёкий, таинственный и страшный. Страшный даже для нас, советских, - многие ведь так и не решились бежать на Восток. Но польские евреи видели нацистов воочию, - кого-то те уже драли за бороду, оскорбляли, били, а у кого-то убили близких.

Как это всегда бывает, одни были объяты ужасом, другие - ненавистью, решимостью мстить.  Одни бежали от фронта, другие рвались в бой.

Но и те, и другие (пусть меня Бог простит) – ужасно пахли…

Даже в обычных, мирных условиях одно дело – сесть в поезд местного формирования, где дорожный быт ещё не сложился,  где люди ещё не успели прокиснуть, а совсем другое – войти ночью на промежуточной станции в транзитный  состав и сразу окунуться в спёртую атмосферу, в эти сонные вздохи, посапыванье,  храп, в запах давно немытых тел и грязных носков.

Вот так и мы, с бухты-барахты, нырнули в устоявшийся беженский быт (оказывается, даже «бег» может устояться!), и на нас набросились вши, предки которых  кусали, может быть, самого маршала Пилсудского.

Мы разместились у  одной из  малых стен  вагона, головами к стене. Слева, в углу,  ехал молодой сапожник Лёва с женой  и грудным младенцем, - почти не понимавший по-русски,  богатырского сложения и великанского роста мужик лет около тридцати, добродушный, как все богатыри, и, тем не менее, люто ненавидевший Гитлера. Он мечтал попасть на фронт и сетовал на недоверие советских властей: его как польского гражданина не берут в Красную  Армию. Всё это он объяснил по-еврейски  (на идише) маме, которая с трудом его понимала: в Польше у евреев диалект специфический, разговор у них (говорила мама) очень протяжный, непривычный для «наших». Языковой барьер Лёва пытался преодолеть с помощь эмоций и нескольких, известных  ему всё-таки,. русских слов.

- Товарищ Маргулис, - говорил он маме,  прижимая к сердцу пудовые кулаки.  – То-ва-рищ Маргу-лис!  Чэснойслова!  Чэс-ной-сло-ва! .

Я так и прозвал его: «Лёва – Честное  Слово».

Дальше, уже вдоль стены, противоположной входу, приютился молодой варшавский портной  Срулек  с женой Ружкой, то есть  Розой. С ними была Ружкина подружка – как ни странно, моя тёзка:  её тоже звали – Феля.

Затем большая семья какого-то ремесленника или торговца – пожилого, многодетного, удручённого семейными заботами.  Собственно, детей у него было не так уж много – всего трое, но старший был инвалидом с парализованными ногами;  средний, Хацкель, едва отметил свою «бар-мицва», еврейское совершеннолетие, то есть был тремя годами старше меня; третьей была одутловатая девочка лет восьми-девяти.  Была и мать этих детей, но её совсем не помню.

Дальше помещались два  друга-холостяка, оба с французскими именами, но произносили их они на польский лад – с ударением на первом слоге: Виктор  и  Марсель. Марсель объяснял, что его так зовут потому, что родился в Марселе. Был он щеголеватый, с тонкими изысканными усиками, но не менее вшивый, чем Виктор, у которого пышная шевелюра, казалось, ходуном ходит  от насекомых, - огромная шевелюра  мелко вьющихся  волос. Оба по-русски говорили плохо.

Справа от нас ехал  милиционер Андрюша, - тот, что кричал ночью: «Откройте  - милиция!». Он присоединился  где-то в пути к миловидной женщине Даше, русской, но родом из Румынии. Ехала она из Буковины и возле себя прикармливала двух молодых деревенских девах-украинок, которые бегали ей за кипятком и оказывали иные бытовые услуги.
Андрюша сплёл о себе целую историю: как его отряд милиции где-то на границе вёл неравный бой с немцами – и победил, а теперь он едет по заданию, но куда – говорить нельзя. Он почти не выходил из вагона, особенно на крупных станциях, и я теперь думаю, что это был заурядный дезертир.

С Дашей у него завелись шашни, но я  тогда этого не понимал -  догадался только теперь. 

Кроме нас, сколько помнится, была ещё в вагоне единственная советская семья, добротно интеллигентная:  старуха с дочерью и внучкой Женечкой – мягоньким трёхлетним пушистым существом.

- Ты меня любись? – спрашивала она.
- Люблю, - говорил я. – А  ты меня?
- Любу, - важно отвечала она (с ударением на «ю»).

Итак, считая нашу семью, я  перечислил более двадцати человек, - всех, кого запомнил. Но одну персону оставил «на десерт» - это «ничья бабушка», как назовёт  её Марлена в своём школьном сочинении, которое напишет через год или два в девятом классе.

Старушка совершенно не вписывалась в общий фон. Она была не из Польши, не из Харькова и даже не из Румынии, а почему-то из Бобруйска.  Старая-престарая и совершенно одинокая, она скрипучим голосом рассказывала, как перед самым захватом Бобруйска немцами  «соседка еврейка» украла у неё ботинки, и она убежала босиком.

Эту фразу она повторяла, как склеротик, бессчётно. На ногах у неё всё же была какая-то обувь – видно, кто-то сжалился и подарил.

У старушки не было ни денег, ни припасов, ни вещей. Из милости её кормили обитатели вагона. Она жадно хватала протянутую пищу, как должное, не рассыпаясь в благодарностях,  и поспешно принималась жевать беззубым ртом, роняя куски.

На второй или третий день пути мы с сестрой, одурев от скуки, устроили в вагоне концерт художественного слова. Это была дикая затея: почти никто в вагоне не понимал по-русски. И однако мы имели успех!

До войны мы оба занимались во Дворце пионеров – в студии художественного слова, у отличного педагога – актрисы  А. И. Михальской  (как говорят, бежавшей потом с немцами).  На одной из длиннейших стоянок я вышел на средину вагона и стал читать стихи:

Уже конец урока,
Уже десятый час.
Открылась дверь широко –
Вошёл Серёжа  в класс.
Почему же, отчего же
Опоздал на час Серёжа?

В этом стихотворении (кажется, Агнии Барто?)  Серёжа заврался, объясняя причину опоздания. Ребята из его класса, сговорившись, отмечают его ложь хоровым рефреном:      
Ой, ку-ку, ку-ку, ку-ку!

Стихи страшно понравились Виктору. Подмигивая мне чёрным весёлым глазом, он потом все дни совместного пути изводил меня:

- Ой кУку!  Слухай: кУку! И йешче: кУку, кУку!..

Марлена читала  «Смерть пионерки»  Багрицкого. Она (то есть не пионерка и не смерть, а Марлена)  очень нравилась фатоватому Марселю,  который пытался заигрывать с нею, пощипывая свои тоненько подбритые усики.

Вдруг, когда в концерте наступила  пауза, послышалось скрипучее, но по мелодии безупречное пение. Это «ничья  бабушка»  завела  «Марш энтузиастов». Старушка распелась – и стала исполнять ещё и ещё много всяких песен, русских и еврейских, преимущественно советского времени. В одной из них, заздравной, предлагался  тост:

   Фар Октобер революцьон,
        Ай-я-я-яй!
   Унд фар Сталин конституцьон,
        Ай-я-я-яй!

Ещё там были такие слова:
               
 Хавер Ленин, хавер Сталин,
        Ай-я-я-яй!

«Фар»  на  еврейском-идиш  языке – «за», «хавер» - товарищ. Остальное понятно. Вот разве что надо иметь в виду, что «Ай-я-яй»  в идише не имеет пристыжающего значения. А впрочем… «Октябрьская революция…Сталинская конституция…  Ленин… Сталин… Ну. как вам  не  «ай-я-яй!?..»

Своим выступлением бабушка стяжала себе славу в вагоне, её охотнее кормили, а также пускали ночевать на  своих узлах. И каждую ночь она возлежала над чьими-нибудь головами. Спавшим под её ложем хозяевам узлов это не было приятно, а потому условились черёдоваться. Ночь она проспала над головой Даши, потом – над нами, далее – над Лёвой – Честное Слово… А дальше дело запуталось. Срулек  с «Многодетным» заспорили, чья теперь очередь,    и, не желая друг другу уступать, подрались.  Срулек бросился душить Многодетного, а тот, вырвавшись, вцепился ему зубами в горло. Дети  и жена Многодетного  завопили, Ружка и Феля от них не отстали.

Впервые в жизни увидав, как дерутся взрослые, я от страха тоже заревел. Мама кинулась разнимать дерущихся – маленькая, гневная, решительная, что-то кричала им по-еврейски, но – безуспешно… Как вдруг раздался резкий милицейский свисток, а затем – зычный голос:
- Прекратить  безобразие!  Я – представитель Эр-Ка-милиции!

Хотя и непонятно было, какое именно отделение Рабочее-Крестьянской Милиции представляет дезертир Андрюша, но его крик возымел действие: Срулек отпустил глотку Многодетного, а тот выплюнул кадык Срулека. Оба насмерть перепугались, особенно . Срулек. Он вообще боялся собственной тени, так как не хотел попасть на фронт. На какой-то станции выбежал  пройтись – и угодил в облаву: прямо  в объятия военного патруля. Правда, выпустили его быстро. Но в вагон он вернулся белый с прозеленью.

Ещё один памятный момент: в Купянске вдруг раздался выстрел зенитки. Об этой узловой станции, которая находится в 125 километрах от Харькова, перед нашим отъездом ходили слухи (вполне достоверные), что там большое скопление поездов, и немцы их страшно бомбят. Поэтому, когда началась пальба, мама швырнула на меня пару подушек, а сама улеглась на них сверху, вознамерившись прикрыть меня от осколков и пуль собственным телом. . Но я стал брыкаться: стеснялся посторонних. К счастью, стрельба прекратилась, а мы через минут двадцать  тронулись  в дальнейший путь. Повезло! 

Вот так, день за днём, «мы приближались к месту своего назначения».. Прошла неделя, и мы прибыли в Елань.

По свежим воспоминаниям  я, будучи 16-летним подростком, написал стихотворение об этой неделе пути. Вот оно – во всей его юношеской неумелости:

Телячьи вагоны, без печек, без нар,
Понуро плетутся по рельсам,
И люди в вагонах, и молод, и стар,
Устали от нудного рейса.
Чего не приходится мне увидать,
В телячьем влачась по России!
Ругаться учусь я в три господа мать
И с вошью встречаюсь впервые,
Сырые початки пеку на костре
И – горькие, чёрные – ем я…
Пучит меня ночью. А ночь в октябре
Окутана тягостной темью,
Опутана ночь перестуком колёс.
Пропитана запахом пота и слёз.
Дрожит от рессорного стона…
А где-то чахоточный, злой паровоз
Устало волочит вагоны…

Читать дальше "Бабинкино" http://proza.ru/2012/01/24/136

УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.

. .