Тревоги

Феликс Рахлин
НА СНИМКЕ (из Интернета): ночная бомбёжка Москвы, 1941.

                *     *     *
Сначала был приказ о затемнении. Соблюдать его требовалось безоговорочно и буквально.
Харьков расположен от границы довольно далеко, он находился пока что вне  пределов досягаемости для немецких бомбардировщиков. Но строгости были введены сразу же, буквально на второй день войны, и за их соблюдением особенно рьяно следили домашние  хозяйки и дети. Бывало, стоит кому-то неплотно зашторить окно, как толпа баб и ребятишек поднимает во дворе страшенный гвалт.  Кто-нибудь  бежал  стучать кулаком в дверь нарушителя, и шум угасал лишь тогда, когда перепуганные хозяева либо устраняли дефект затемнения, либо гасили свет. В погружённом  во мрак  городе любая щёлочка света, действительно,  издали бросалась в глаза. Однажды  кто-то из нашей семьи по ошибке включил свет в одной из комнат днём, а потом мы все ушли. Какой хай поднялся во дворе с наступлением темноты:  не щёлочка, а  целое окно  ярко светилось  в  первозданной темноте. Когда мы вернулись, нас чуть не растерзали.

Но такая рьяная бдительность, по-моему,   не  слишком помешала немцам, когда они  начали бомбить город. Слабо помогли и полоски бумаги, крест-накрест,  как в нынешнем «спортлото», перечеркнувшие стёкла окон. От взрывов  и  от взрывной волны стёкла лопались и разлетались на кусочки.

Чуть ли не в первый день начали рыть «щели» - крытые окопы с накатом из брёвен и земли, оборудованные на случай бомбёжки.  По квартирам  прошла соседка, составляя список желающих приять участие в рытье таких щелей, я записался, пошёл на задний двор, где начали эту работу, впервые в жизни взял в руки лопату.  Исполненный самого романтического воодушевления, попробовал копнуть, и… ничего у меня не вышло: лопата не хотела входить в плотно убитую, утоптанную землю, ни силёнок, ни сноровки у меня не было.
Довольно  долго «щели» и убежища пустовали: в них не было нужды. Но вот начались «тревоги».

В августе и даже в самых первых числах сентября они в большинстве случаев были ложными, учебными или же «профилактическими»  (объявлялись на случай: «а вдруг долетят?»). Чаще всего это бывало днём.  Иногда начиналась интенсивная зенитная стрельба, порой раздавались лишь отдельные выстрелы. Всех предупредили:  осколки зенитных снарядов смертельно опасны.  Мальчишки после такой тревоги лазали по дворам, по крышам в поисках осколков. Я жестоко завидовал тем, у  кого их было много, пока сам не набрал две-три пригоршни железяк различной величины, которые хранил в пустой отцовской кобуре. Её я потом вместе с осколками увёз с собой в эвакуацию, где железки потерялись, а кобура пошла на подмётки.

Однажды мы с отцом, выскочив из троллейбуса, попали под настоящий осколочный дождь, пустились бежать, как бегут укрыться от  надвинувшегося ливня, куски металла шлёпались где-то рядом,  но нас не задели.

Настало 4 сентября. Мама, уложив меня спать, готовила  папу в дорогу – сопровождать  эшелон в Махачкалу. Его самого дома не было. Я уснул. Вдруг за окном раздался  страшный удар грома. Я проснулся, но решил, что это гроза, и тут же опять  провалился в сон. Мама расталкивала меня, кричала:

- Одевайся! Скорее в убежище! Бомбят!

Между тем по радио мирно звучал какой-то концерт. Я стал спорить:

- Мама,. это гром…

- Одевайся – не рассуждай!

- А  почему по радио не объявляют?

- Ой, маменю (1). Да что это за ребёнок такой!  Подымайся, тебе говорят!

На улице раздавалось бабаханье зениток, треск пулемётных очередей. Уже я был  совсем одет, когда  послышался запоздалый голос диктора:  «Граждане!  Воздушная тревога!» Во дворе взвыла сирена.

Марленка, вернувшаяся к тому времеи из Золочевского района, куда вместе с жругими учениками класса ездила в совхоз на сельскохозяйственные работы, сидела в этот час на скамеечке возле соседнего дома вместе с жившей там подружкой. Взрывной волной их швырнуло на тротуар.

Мы с мамой  вышли  во двор.  Бомбёжка была в разгаре.  Хлопали разрывы зенитных снарядов, по небу бродили многочисленные прожекторные лучи.

Пришли в убежище. Слабо освещённый подвал, затхлый воздух, запах сырости, гнили, железных труб и окутавшей  их  пеньки. Запах крысиного логова. Десятки  людей молча  сидели на лавках вдоль стен, лишь изредка переговаривались.

Разговоры вполголоса. Детский плач. Тяжкие вздохи женщин. Бравые шутки бодрящихся мужчин. Кто никогда не прятался в бомбоубежище, право, ничего не потерял:  скука, мерзость…

Чуть позже, втянувшись в тревожный быт  бомбёжек, мы отдали предпочтение «щели». В ней, по крайней мере, воздух был посвежей. Я выскакивал наружу, стоял рядом с какими-то людьми, любовался картиной воздушного нападения и противовоздушной обороны. Да, любовался: если отвлечься от опасности, которую таила в себе эта картина, то, надо признать, она выглядела едва ли не празднично – не хуже, чем фейерверк. Всё небо в  пучках прожекторных щупов,  в разноцветье ракет,   в  алых пунктирах  пулевых трасс, а где-то на востоке, у Тракторного завода, - розовое зарево пожара…

Первую бомбу – видно, очень мощную – метнули (или, как выражались домашние хозяйки,  «спустили»)  почему-то на кладбище, - от неё-то и был тот грохот взрыва  Потом шли разговоры, что-де там, в кладбищенской церкви, - склад боеприпасов, а немцы о том доведались.   Была и более достоверная версия:  бомба попала на кладбище в результате промаха – недалеко, в нескольких километрах,  авиазавод…

 Кладбище  (ныне то ли «Молодёжный», то ли «Комсомольский» парк, примыкающий к общежитиям  студенческого  городка «Гигант») было от нас близко..

Однажды утром я бегал поглазеть  на огромную воронку от бомбы, попавшей как раз на средину Бассейной возле Картинной  галереи (сейчас это улица Петровского, а в здании том – электротехникум). Бомба угодила прямо в центр мостовой и разворотила трамвайные пути, пробив огромную яму.  Её быстро засыпали, и опять засновали по рельсам бодрые довоенные вагончики: на тогдашнем жаргоне харьковских пацанов -  «рембули»).

Трамваи тоже были теперь отмечены войной.  Во-первых, все окна закрасили густой синей краской: для светомаскировки.  Во-вторых, чтобы затруднить гитлеровским   шпионам и диверсантам ориентировку в городе, затушевали краской таблички со словесной расшифровкой маршрутов (например, «Горпарк – Южный вокзал»), оставив не закрашенными одни только номера. Мыслилось, что вражеский агент, не зная, как проехать, вынужден будет расспрашивать у жителей, и вот тут-то…

И в самом деле, любопытствующих  задерживали. Но они неизменно оказывались «командировочными» из других городов или беженцами, громко доказывали свою непринадлежность  к ведомствам Гиммлера и Канариса, причём на почве негодования оглушительно  ругались, - особенно военные.

Небывалый приступ шпиономании начался с первых дней войны. Почему-то считалось, что вражеский лазутчик  непременно должен что-то записывать. Это бы ещё полбеды, но возникла обратная посылка:  кто что-либо записывает, тот  непременно шпион. Из-за этого предрассудка  или, говоря языком социологии, «динамического стереотипа», пострадал наш дядя Ёня Злотоябко.  Снабженец-хозяйственник, он постоянно что-то прикидывал и подсчитывал, а результат заносил в книжечку, с которой то и дело сверялся. Бывало, едет в трамвае – и пишет.  Ждёт на остановке – и пишет. Несколько раз его по этой причине водили в милицию. Вели в сопровождении  целой толпы мальчишек, крепко держа за руки, чтобы  не сбежал.

Дядя Ёня был на вид типичный еврей-коммивояжёр, всегда  озабоченный, чем-то вроде бы напуганный – словом, как говорят на  Украине, заклопотанный.  Принять такого за шпиона рейха можно было только в обстановке повальной шизофренической шпиономании.

Однако её харьковский вариант – ещё довольно безобидный. Ленинградцы рассказывали, что у них в те дни сложился такой динамический стереотип:  «Все шпионы – толстые, следовательно, все толстяки – шпионы». (Это было в самые первые дни войны, задолго до блокады, и к ней такой предрассудок никакого отношения не имеет, если только не предположить в нём коллективного мистического предчувствия). В положении дяди Ёни оказались все пузанчики Северной Пальмиры: их то и дело  проверяли, а случалось, и награждали тумаками.

Учтите, я не анекдоты рассказываю. Наверное, специалисты по социальной психологии могли бы  подтвердить и объяснить эти курьёзы.

*   *   *

Здесь самое место вспомнить одну историю. К воздушным тревогам она отношения не имеет, но к социальной психологии – самое прямое.

Перед войной вдруг пополз по Харькову слух: из зоопарка сбежал  змей, пробрался на окраину города – в Лесопарк, прихватив с собой по дороге десятилетнюю девочку, и вот теперь держит её возле себя – обвил своим змеиным телом – и не отпускает ни на шаг.
В Лесопарк устремился народ – смотреть. Ездила и наша домработница Нюня. Над нею все подтрунивали, но она утверждала, что -   видела, да,  видела!

«Очевидцы»  рассказывали  «подробности»:  будто Змей ни за что не подпускает к девочке мать, а вот к отцу относится благосклонно и даже позволяет её покормить. Однако забрать домой всё-таки не разрешает.

Прошло некоторое время – и в одной из центральных газет – чуть ли не в «Правде» или «Известиях» – напечатан был фельетон, в основе которого тот же сюжет. Только события происходили не в Харькове, а, кажется, в одном из маленьких городков Северного Кавказа. Фельетонист рассказывал, что средь бела дня городские власти прервали служебные занятия, замкнули свои служебные кабинеты на ключ, снарядили автобусы и отправились глазеть на «чудо».

Похоже было на то, что вздорный слух облетел всю страну. Немного позже, в первом пункте нашей беженской одиссеи (то было глухое  украинское  село  на окраине Сталинградской области), я стал пересказывать хозяйке (её звали «титка Олэна») историю  со Змеем, - вот, мол, какие смешные небылицы плелись у нас в Харькове…

- Це не так було! – категорично прервала меня «титка Олэна». – И нэ у вас це було, а на Кубани!

Олэна перед войной жила в одной из кубанских станиц. С некоторыми вариациями она пересказала мне всё ту же историю. Примечательно, что в ней тоже фигурировала не змея, а – Змей.  Воскресший Горыныч русской древности!

*  *  *

Количество ночных  «тревог»  быстро возросло, к середине сентября  каждую ночь приходилось подниматься с постели по два-три раза, а для сна бомбоубежище  не  было приспособлено. Взрослые жалели детей и старались облегчить им жизнь. Чтобы не спускаться по несколько раз в в ночь с четвёртого  этажа в подвал, мама договорилась со своей сотрудницей, и мы ходили к ней ночевать в первый этаж соседнего многоквартирного дома. Там казалось не так страшно, и мы иной раз даже в бомбёжку не шли в подвал. Так было, пока папа не вернулся из Махачкалы. Для него места у сотрудницы не было, да и первый этаж всё-таки нельзя было считать вполне безопасным. Мы перешли жить к Сазоновым, рядом с которыми было большое убежище с ночлегом для стариков и детей. Туда нас и снаряжали с вечера: меня с Марленой (мы спали вдвоём на восьми составленных стульях) и  сазоновских детей: Светочку с Игорьком, которых сопровождала похожая на Бабу-Ягу  домработница Груня.
Дома, на Дзержинской, мы теперь почти не бывали – жили у Сазоновых,  с которыми читатель отчасти уже знаком по  1-й части этой книги записок (главка «Шишаки» и другие), но  самое время о них  теперь рассказать чуть поподробнее: это семья, с которой связано многое в моей жизни, - да, собственно, вся жизнь.

Читать дальше "У Сазоновых"  http://proza.ru/2012/01/22/2097

УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.

-----------------

(1) Маменю (евр.-идиш) - ой, мамочка!