Еврей Иванов

Феликс Рахлин
 На снимке: первый справа - наш папа в первые дни работы в "Гипростали" - государственном институте по проектированию металлургических заводов (организации, параллельной московскому "Гипромезу"). Папа, изгнанный по оголтелому политическому обвинению из партии и из армии, долгое время (что-то около года) пробавлялся случайными заработками, вплоть до погрузки-разгрузки в магазинах... Но в 1938-м, после ареста Ежова и воцарения на посту наркома внутренних дел Л. П. Берия, вдруг был вызван в военкомат, где ему вручили предписание на имя управляющего Гипростали, которому предлагалось немедленно трудоустроить Рахлина Д.М. по специальности. Так мой отец по предписанию военных властей получил должность инженера экономического сектора. Специалист по политической экономии занялся теперь конкретной экономикой проектного дела.
Некоторых его новых сотрудников помнб по фамилиям. Слева сидит экономист Еромицкий. Чёрненькая миловидная женщина в центре = это Прицкер (кажется, Женя). Их в шутку называли: "Прицкер-Еромицкер". Папа на новую службу ходил в командирской форме, споров петлички, но ежедневно подшивал свежайший подворотничок...

                *     *     *
Виля жил в Воронеже – в семье своего отца, совершенно чужой и ненужный  всем, кто там был. Сергея Иванова, бывшего видного комсомольского деятеля, читавшего к тому времени диалектический и исторический материализм в каком-то областном  вузе, арестовали и убили, а, может, он и «сам умер» - судьба его осталась не выясненной (1).  Не знаю, в связи ли с арестом Сергея или ещё раньше, но наши решили забрать Вилю – он просил об этом, писал душераздирающие письма. За Вилей поехала папина сестра Сонечка Злотоябко (ещё одна  яркая деталь, иллюстрирующая теплоту отношений в семье. Виля  был племянник маме, а не папе – и уж никак не Сонечке. Казалось бы, что ему Гекуба?  А вот поди ж ты…)
И  опять он в нашем доме. Опять надо мною воцарился деспот, о жестокости которого взрослые даже не подозревали.

Поначалу возобновился «Кап»,  демонстрация «Рук» и другие подобные номера. Но оба мы стали старше, легенда постепенно теряла свои гипнотические качества и сошла на нет, а её место заступило прямое, расчётливое тиранство.

Очевидно, во мне Виля нашёл мягкий, податливый материал. Мальчик он был, конечно же, не вполне нормальный. Может быть, сыграло роль потрясение, вызванное семейным конфликтом между родителями, болезнь матери, а,  может   и какое-то органическое или генетическое предрасположение, только в этом подростке сочеталось сразу несколько патологических «измов».

Видно, мои родители были слишком заняты и убиты своими делами и потому не замечали, как я трепетал перед ним. Но как же мне было не бояться? Он был старше меня на семь лет: в 1937-м ему было 13. мне  - шесть…

Свою власть надо мною, добытую ещё в Ленинграде оружием религии, он без труда восстановил в Харькове при помощи грубой силы.  Он мне сказал, что если я признаюсь родителям, наябедничаю на него, он меня убьёт.

И я струсил. Родители, погружённые в свои партийные и житейские невзгоды, не пришли ко мне на помощь. Марлена была глупа и, видно, ни о чём не догадывалась, да и вообще не больно имела меня в виду.

И я остался один на один с этим безжалостным мальчиком. Сказать, что он вил из меня верёвки, будет слишком мягко и слабо.

До его приезда я любил гулять во дворе. Но Виля гулять не любил. И меня отучил.
Теперь меня невозможно было выгнать на улицу одного. Я утверждал, что без Вили – не хочу. На самом деле  это он не хотел оставаться без меня. Если мы и шли гулять, то непременно вдвоём. Он уводил меня со двора в городской парк (мы жили напротив). Для меня эта прогулка оборачивалась сущей пыткой. Виля взял привычку держать ладонь у меня на шее. Шея ныла, болела, начинала болеть и спина. Но когда я пытался освободиться, он ещё теснее  сжимал мою шею своими неумолимыми пальцами. .

Скоро я отвык от двора, отдалился от детворы и даже стал её побаиваться. Теперь мне и в самом деле больше нравилось сидеть дома. Потом меня частично спас детский сад, куда я уходил на целый день . Но вечера и выходные дни оставались в распоряжении брата, и он брал реванш за упущенное.

Моё положение осложнялось ещё и тем, что по его требованию я должен был разыгрывать перед взрослыми преданность ему, немое обожание. Только Бог, в которого я не верил, мог бы знать мои истинные чувства ненависти и страха. Но Бог в те баснословные года тоже дрожал от страха  быть изгнанным из коммунистической партии и водворённым в исправительно-трудовой лагерь или, чего доброго, поставленным  к расстрельной стенке.

Сидим за столом, за обедом, едим борщ. Я наелся, оставил  полтарелки: больше не лезет.
- Фелинька, ты почему не ешь? – беспокоится мама. Виля выразительно смотрит на меня. А под столом в это время пребольно ударяет меня носком ботинка по косточке ноги. Креплюсь изо всех сил, однако  не плачу!  (Это шестилетний-то ребёнок!) Но теперь принимаюсь есть через силу, а мама удивляется: вот какое влияние имеет на меня Виля: только взглянул – и уговорил!

…Эх мама, мама, партийная моя, прости, покойница, мой упрёк: куда же ты смотрела? Почему не заглядывала под стол даже в собственном доме, я уже не говорю – под стол своего великого государства…

Меня и тогда  изумляло искреннее её удивление: как велико влияние на меня  старшего брата! Как я его слушаюсь!  Как люблю!

А я тогда, в детстве, читая воспоминания сестры Ильича о том, что маленький Володя всегда на любой вопрос, будет ли он что-то делать или не будет, отвечал: «Как Саша», – я и тогда  в  тайне души подозревал, что Саша… поколачивал Володю.

Какое, с моей стороны,  кощунство!  Конечно, в дружной семье Ульяновых так быть не могло  (ведь Володиных и Сашиных родителей не исключали из партии…), но эти недостойные подозрения объяснимы моим несчастным детским опытом.

У детей часто спрашивают: «Кем ты хочешь стать?»  Виля навязал мне ответ: на этот вопрос – под угрозой побоев я должен был говорить:  «Хочу быть военным инженером». И я так и   отвечал, хотя никакого реального содержания  этой профессии я не видел и не понимал. На самом деле до приезда Вили я  мечтал стать дворником, и мне даже успели  купить  маленькую, но настоящую метлу,  однако с его прибытием мне пришлось  круто переменить свою профориентацию…

И опять скажу: до сих пор не могу понять, как мои родители, такие ласковые, заботливые, чадолюбивые (а со мной, младшеньким, - в особенности), – как это они ни о чём не догадывались? Да ведь у меня всё тело было в синяках от Вилиных колотушек, тычков и щипков (а щипаться он особенно любил – и делал это пребольно!)  Мама не раз  спрашивала меня, откуда эти кровоподтёки. И даже, кажется, высказывала верные предположения. Я каждый раз что-то врал, и она успокаивалась…

Этот частный, внутрисемейный феномен  кажется мне миниатюрным подобием другого – общесоюзного:  ведь как раз в это время  полтораста миллионов (и даже больше) не хотели замечать трагедии своих братьев и сестёр, отцов и матерей, не допускали и мысли о страданиях людей в  застенках Ягоды, Ежова, Берии…

Да и вообще мои отношения с Вилей кажутся мне построенными самой жизнью по законам параллельной интриги. Он сам был моим маленьким собственным 37-м годом. Более того: подозреваю, что именно середина тридцатых годов и, шире, сама современность сформировали этого мелкомасштабного садиста и диктатора. Недаром же истязаемую подушку он именовал Тухачевским. Да и во мне, может быть, видел игрушечного врага народа.

Впрочем, любимая Вилина игра ещё в Ленинграде была – «в Чапаева». Чапаем был, конечно, он сам. Марлене, за неимением более подходящего исполнителя, разрешалось быть Фурмановым, я был ординарцем Петькой, маленькая Галя – Анкой-пулемётчицей.  Эти игры и мне нравились, пока у Вили не проявлялся  бред властителя.

Однажды он за какую-то провинность ударил меня черенком перочинного ножа по голове – и разбил мне лоб. . Потекла кровь. Виля страшно перепугался, побледнел (он всегда бледнел от волнения, стеснения или страха – тогда у него начинала мелко-мелко дёргаться голова, как-то снизу вверх, задираясь всё выше и выше). Тут же он заставил меня под угрозой новых побоев дать слово, что скажу родителям, будто ударился о железную ручку двери – она была как раз на уровне моего разбитого лба.

Так я и объяснил. И мне поверили.

Не нужно думать, однако, что я  был с ним всё время несчастен. Он делал меня соучастником своих забав и проделок, иногда казавшихся мне довольно комичными и увлекательными.

Был у него и ещё один  наперсник и – даже страшно вымолвить – единственный товарищ: одноклассник Толя Лобас. Других знакомых мальчиков, которые приходили бы к нему домой, играли с ним, или к которым он бы сам захаживал, не было совсем». Звонила иногда девочка Тала, в которую Виля, как он сам говорил, был влюблён.  Они узнавали друг у друга, что задано на дом.  Вот и все взаимоотношения с одноклассниками, которых он был старше на целых два года: не помню точно, почему, но он пропустил два года учёбы. Кажется, дело было в том, что Виля болел  туберкулёзом. Правда, ко времени его появления у нас в Харькове процесс у него закрылся, никаких мер предосторожности или разговоров об опасности контакта с ним – не было.

Итак, ни друзей, ни товарищей...   Зато Толя Лобас заменял всех. Это был забитый, чахлый, бледненький мальчуган, сын уборщицы. Виля ходил в 62-ю школу, которая тогда помещалась на Сумской напротив сада им. Шевченко – там, где сейчас Инженерно-строительный институт.    Здание расположено, как в старину говорили, «покоем», то есть буквой П, и вот у правого нижнего края этого П, с его внутренней стороны, в каморке над подъездом – маленькой каморке с оконцем, похожим на дольку апельсина, и жил Толя Лобас со своей мамой. На Вилю он буквально молился, тот  всецело подчинил его своему влиянию, и в какой-то мере это облегчало мне жизнь, потому что часть Вилиного деспотизма  теперь переключалась на  Толю Лобаса.

Вот втроём мы и проделывали под Вилиным верховенством всякие хулиганские штуки.
Например, ходили в парк за каштанами,. набивали этими плодами полные карманы, приносили домой и складывали на балкон. Накопив достаточно боеприпасов, пускали их в ход. Балкон имел тогда сплошной цементированный барьер с узкой щелью внизу  для  стока воды. Любимым Вилиным занятием было – кидать каштаны в прохожих, а затем прятаться за барьером и наблюдать в щель, как человек, ушибленный  каштаном или просто потревоженный им,. беспомощно и возмущённо  озирается по сторонам,  задирает голову и смотрит вверх, тщетно стараясь обнаружить «огневую точку противника» Почему-то замечали  нас очень редко.
Правда, один раз Виля бросил каштан в  парней, висевших на трамвайной «колбасе» (так назывался буфер, в те времена   имевший такую конструкцию, что ездить на нём было легко).  Парни нас заметили и. вернувшись от трамвайного кольца к нашему дому,  разбили нам стекло. Я внутренне торжествовал, потому что Виля испугался, а я его ненавидел и радовался его страху.

До войны в  Харькове во время ливней собирали дождевую воду для стирки и для мытья головы. Местная вода – чрезвычайно жёсткая, то есть содержит много известковых примесей. Сейчас жупел радиоактивности отпугнул харьковчан от дождевой водички, да и прежней необходимости в ней нет, потому что появились всякие моющие средства: шампуни, пасты да порошки. А в то время, лишь только дождь, так хозяйки, мальчишки и домработницы бегут сломя голову вниз с вёдрами и выварками (так назывались большие баки для вываривания белья в процессе стирки) – подставлять их под водосточные трубы. Важно было захватить местечко, возникали очереди.

Виля же для удобства (чтоб не бегать вниз) прорезал отверстие в водосточной трубе, проходившей как раз в углу нашего балкона. Когда надо было – вставлял в это отверстие металлический жёлоб – и получал воду  «вне очереди».

Однажды в ясный день под балконом гуляли малыши с нянями. Двух-трёхлетний ребёнок подошёл к жерлу водосточной трубы и стал в неё заглядывать. Виля немедленно схватил пригоршню песку, приготовленного для нашей кошки, и сыпанул в отверстие… Малышу запорошило глаза, раздался рёв, няньки переполошились, столпились вокруг ребёнка, но им и в голову не пришло заподозрить тут чей-то злой умысел, а Виля -  ликовал…

Вот ещё одна его балконная забава. Были до войны такие конфеты – «Ирис»  в коробках. (Помните, у Барто:  «А он говорит – «Иди сюда,/ я тебе ирису дам!»,/- гениальная рифма…). В коробке каждая   «ириска» была  в обёртке.  Эти «фантики» от съеденных конфет Виля  тщательно собирал, набивал хлебным мякишем, а потом раскладывал в ту же коробку – и выбрасывал её с балкона, сам же оставался у щели: ждать, что будет.

Надо признать, что люди,  первыми увидавшие на тротуаре красиво упакованную коробку, вели себя, чаще всего, подленько: воровато оглянувшись, прятали находку  в кошёлку  и быстро устремлялись вперёд.  Нам приходилось довольствоваться фантазией: как поведёт себя  «счастливец» и что скажет, развернув первую «конфету».

Но бывало, от нетерпения прохожий раскрывал коробку сразу. Виля, стоя раком на полу балкона  и припав к щели, ликовал беспредельно.

Потом ему и этого показалось мало. Он стал  привязывать коробку белой ниткой к ленточке  («конфеты» он непременно снабжал ленточкой – как  из  магазина), а кончик ниточки держал в руке.

Человек подходил, озирался по сторонам, наклонялся  к находке – и в этот  момент она медленно начинала ползти в сторону или взмывала вверх. Смешнее всего, что некоторые принимались её ловить и даже подпрыгивали.  Тут уж мы не боялись громко смеяться, так как  попавший в столь дурацкое положение человек  не чувствует в себе решимости возмущаться и негодовать, - напротив,  спешит  покинуть место происшествия.

Гуляя с Вилей вдвоём по парку, мы ни с кем не общались, но много наблюдали.  Шли в детский городок, где летом занимались различные кружки Дворца пионеров: частично – в большом деревянном павильоне на одной из дальних аллей, частично – под открытым небом. Переходя от одной группы ребят к другой, на почтительном расстоянии следили за их работой. Так, не однажды стояли мы возле кружка рукоделия, где, сидя на траве, безрукая девочка в синем халатике искусно вышивала ногами. Когда ей надо было отдохнуть  и оглядеть работу, поднимала ногу чуть не до носа и вкалывала иголку в отворот халатика, затем обеими ступнями, как ладонями, аккуратно расправляла вышивку.

Некоторые наши прогулки по парку  включали в себя общение с местной фауной. Например, как-то раз Виля поймал за хвост ящерицу, она отбросила хвостик и  ускользнула, а остаток хвоста ещё извивался некоторое время отдельно от своей хозяйки. Рассчитывая повторить опыт,  кузен стал рыть землю  на склоне одного из оврагов там же в парке и в самом деле откопал торчащую из земли маленькую лапку. Он велел мне дёрнуть за эту лапку, и в моей руке оказалась … препротивная жаба!  Естествоиспытательские  (и, вместе с тем, садистские) наклонности Вили обнаружились и в таких экспериментах: найдя зелёную  гусеницу пожирнее, он клал её в муравейник и не давал ей уползти от  немедленно атаковавших её муравьёв. Дождавшись, когда бедняга, парализованная многочисленными укусами, переставала шевелиться, Виля оставлял   её муравьям, а на другой день мы специально подходили взглянуть: что получилось.  Обнаруживали  оставшийся от бедняги  ажурный скелетик! Отвлекаясь от  психологической и даже, может быть, психопатологической подоплёки такого «опыта», рискую предположить, что никто не нашёл бы лучшего способа получить столь чистый скелет беспозвоночного животного!

Там же, найдя свободную  «лодку» - качалку, забирались в неё и раскачивались.  Однажды подошёл мальчишка примерно Вилиного роста и возраста, но вида самого «хулиганского», и стал нас выгонять из лодки. Он был один, но вёл себя до того нахально, что Виля струсил. «Хулиган» стал переворачивать лодку, мы выскочили, и он подошёл к Виле. Начался традиционный обмен любезностями, как у Шуры Балаганова с Паниковским: «А ты кто такой?». Наконец, пацан толкнул Вилю, послав его при этом весьма далеко. Брат поспешно  ретировался, подёргивая головой всё выше и выше, а лицом становясь всё белей и белей, так что веснушки все проявились, словно табак на снегу. Когда же мы отошли, он быстро успокоился и, к моему изумлению, сказал хвастливым тоном:

- Ты видел, как Я   ЕГО  толкнул?

Боясь подзатыльника, я подтвердил, что, мол, да, видел, но в тот день мой деспот много потерял в моих глазах.

Как видно, становясь взрослее, я всё более избавлялся от его тиранства, да и возможности у него сузились:  я ходил в детсад, потом – в школу…

И всё-таки влияние на меня он сохранял до самого своего отъезда . .

В свои тринадцать – четырнадцать лет это был мальчик уже с признаками  телесного возмужания. Очень следил за своей внешностью, наглаживал брюки до деревянности, надраивал ботинки до  полной  зеркальности.

Страшно любил шик. Нашёл где-то железку, тупую и толстенькую, но формой напоминавшую ножик, отшлифовал её напильником и наждачной бумагой до серебристого блеска – и носил  на брючном ремешке как «кинжал»  или же «кортик».

Собственное имя Вилен его не вполне устраивало, и он называл себя  «Вильям  (с ударением на «я»)  или «Вильгельм».

Книги  читал  мало, но зато собирал их, коллекционировал.  У него в столовой под крышкой обеденного стола хранились на подкладной полке  любимые книги: «Дерсу Узала» Арсеньева,  Майн-Рид, «Рассказы о пограничниках» - притом, книги были без единого пятнышка или царапинки.

Своеобразно сложились его отношения с Марленой. Он над нею всячески подтрунивал, дразнил  её, но вместе с тем  и побаивался.

Дразнил он её за тяжёлую походку, от которой, как он утверждал, в квартире тряслась мебель и дрожала посуда. Марленка обижалась, они «ссорились», то есть объявляли, что «не разговаривают» друг с другом. Всё же обоим выдержать взаимный бойкот было не просто  Тогда они брали меня в посредники. Выглядело это так:

- Феля, скажи Марлене, что, когда она делала сегодня зарядку,  в буфете звенели стаканы.

Хотя Марлена прекрасно слышала эту фразу, она притворялась, будто это  не  про неё. Я добросовестно исполнял Вилину просьбу:

- Марлена, Виля говорит, что в буфете звенели стаканы от твоей гимнастики.
Выслушав, Марлена отвечала:

- Феля, скажи Виле, чтобы он садился за уроки, а то опять получит «пос» (2)  по арифметике.
Такие беседы продолжались подолгу.    Для сокра-щения и упрощения стороны переходили к «прямым связям», впрочем. сохраняя прежнюю форму разговора:

- Феля, скажи Виле…

- Феля, скажи Марлене…

Моё имя служило теперь  лишь символом, и мне оставалось  только вертеть головой: разговор шёл уже без посредника.

Но вот я куда-нибудь выходил из комнаты, а возвратившись, заставал их за мирной беседой, только теперь  мою роль посредника  успешно выполняла стенка:

- Стенка, скажи Марлене…

- Стенка, скажи Виле…

Наконец, и это надоедало. Ссора заканчивалась.

Сестра с некоторых пор почувствовала себя совершенно независимой от Вили.. Только недавно я узнал от неё, как она избавилась от его зловещего влияния. Он  заполучил  над нею. власть, шантажируя её  тем, что грозился разоблачить перед родителями  её участие в какой-то детской проделке. Но однажды случайно она  увидела, как он занимается «детским грехом». И в ответ на его очередную угрозу «всё рассказать»  она  ему ответила: «А я тоже про тебя всё расскажу…»  Этого было достаточно, чтобы навсегда освободиться от «рабства».

Подростка, конечно, начинал мучить секс. Мы с ним   спали в одной комнате, и по вечерам он вслух рассказывал невероятные порнографические истории про себя и каких-то розовых красавиц. Я только то и понимал, что эти монологи непристойны, но, в  силу своего малого возраста,  ничего в них не разумел и потому не запомнил.  Мне кажется, Виля тогда и сам ещё не вполне представлял содержание половых отношений, иначе уж он бы меня «посвятил»… Мне эти вещи начали открываться лет с десяти, когда его у нас уже не было. Но он  очень интересовался этой сферой  и вовлекал меня в орбиту своего интереса.

Меня лет до шести женщины брали с собой в баню. Думаю, напрасно они это  делали, но в городских условиях горячее мытьё представляло собой тогда трудную задачу: газ был проведён у нас в доме только перед самой войной, и хотя ванну  установили ещё строители, но  нагреть для неё достаточно воды было нелегко. Пока я казался маме маленьким, она меня брала в баню с собой или посылала с домработницей.

По  возвращении я должен  был давать Виле подробный отчёт. Особенно его интересовала домработница Поля, о которой он выспрашивал у меня самые интимные частности.

Однажды, когда никого, кроме нас с ним двоих, дома не было, он разделся догола, взобрался на подоконник и стал трясти своими уже вполне мужскими «доспехами», выкрикивая на всю улицу:

- Смотрите на меня!  Смотрите на меня!

Как и почему из этого не вышло скандала – ума не приложу. Точно помню, что прохожие на улице были и что они на него  поглядывали.

Не пойму и того, что  помешало ему развращать меня более рьяно.  Как видно, из всего букета сексуальных «измов»  как раз гомосексуальность была ему чужда – видимо, это меня и спасло.

Виля прекрасно рисовал. Он стал посещать студию то ли Дворца пионеров, то ли школы имени Грекова, бегал в парк – «на этюды», писал их акварелью, иногда и маслом – и очень здорово.

Однажды, когда я лежал больной в постели, он сказал, что все великие художники  рисовали голых, а посему мне надлежит откинуть одеяло и снять рубашку. Повернувшись лицом к стене,  я долго светил ему голой попкой, пока мы оба не устали.

Он вообще был одарён способностями к разнообразным искусствам. Неплохо играл на балалайке. Аккомпанируя себе, пел, но "репертуар" довольно своеобразный:

Во саду ли , в огороде,
курочка гуляла.
Хвост подняла, навоняла
и домой удрала.

Или - вот такую песню:

Когда я был мальчишкой,
носиля брюки клёш,
соломенную шояпу,
в кармане - финский нож.

Мать моя - модистка,
отец мой - капитан,
сестрёнка - гимназистка,
а самя - хулиган.

Я мать свою зарезал,
отца свого убил,
Сксрёнку-гимназистку
в колодце утопил.

Мать моя - в больнице,
Отец - в сырой земле,
сестрёнка-гимназистка
купается в воде.

Поехал я в леревню
и вот что натворил:
Я бабушке Алёне
все стёкла перебил.

Теперь сижу в тюрьме я
и думаю о том,
как бабушку Алёну 
огрею кирпичом!

Не менее драматичен был и исполнявшийся им фольклор:

Гром гремит, земля трясётся,
поп на курице несётся...

Там было ещё что-то дальше, да я забыл.


Примерно в конце 1937-го – начале 38-го года приехала к нам его мама – тётя Гита. Она была ещё больна – у неё часто болела голова, а однажды она при мне  бросилась  на колени перед Марленой и, протягивая ей округлый на конце столовый ножик, стала упрашивать:  «Марленочка, милая, зарежь меня…»

Виля мать свою очень любил, но вместе с тем изводил различными проделками, доводил до нервных  вспышек. Однако ненормальность Гиты сказывалась всё меньше и реже. Её лечили гипнозом, ещё чем-то, и, наконец, харьковская знаменитая врачиха дала мудрый совет: уехать в другой город, где про Гитино сумасшествие никто ничего не знал, и возобновить самостоятельную жизнь, поступив на работу по специальности. «Если ей удастся сейчас выйти из депрессии, она проживёт долгую жизнь, и, притом, на таком заряде сил и энергии, которого ей хватит на много лет до глубокой старости», - сказала  профессор,  По её словам, работа теперь была для Гиты главным лекарством, которое поможет навсегда избавиться от  остатков маниакальной депрессии. Важно лишь, чтобы эта работа была  в  городе, где  не знают  Гитиной предыстории.

Таким городом мог быть Ленинград, где у Гиты была комната, полученная в обмен на московскую.  Гита приехала, явилась в комнату и заявила на неё свои права.
Между тем, во время её болезни родители поселили в комнате папину двоюродную сестру Дину Вол, - студентку, приехавшую из Обояни для учёбы в институте.

В Ленинграде жило уже несколько Волов. Дина устроилась на временное жильё по их протекции. Предполагалось (по крайней мере, нашими родителями), что это даже убережёт комнату для Гиты. Но Волы рассудили иначе. Когда Гита не умерла, а «наоборот», - они стали с нею судиться.  Произошёл семейный скандал.

Суд безоговорочно  взял сторону Гиты. Судья сильно пристыдил Дину. Мне кажется, такое его поведение вполне соответствует  абстрактной человеческой справедливости, которой, как известно, не существует на свете… (3)

Гите всё это стоило нервов. Но она была уже на предсказанном харьковской «психиатриссой»  взлёте душевных сил, характерном после депрессии. Возвращение к работе в полной мере вернуло ей  рассудок и силы для дальнейшей жизненной борьбы и предстоявших душевных испытаний, о которых никому не дано было тогда догадываться.   

Временное помешательство, при всех известных его неудобствах, оказало Гите большую услугу, дав ей возможность, подобно  тому, как это сделал бухгалтер Берлага из «Золотого телёнка»,  отсидеться в сумасшедшем доме  от   неприятностей социального свойства.  Правда, Берлага пошёл на это сознательно, а Гите помогла случайность.  Это было счастливое безумие!  Только благодаря ему она не попала в проскрипции 1936 – 37 годов, так как механически выбыла из партии за неуплату членских взносов, а взносы не платила по столь уважительной причине, как  психическое заболевание!

Возвратившийся рассудок уберёг Гиту от бесперспективных в те времена попыток восстановиться в партии. Было большой удачей то, что про неё, по всей видимости, забыли. В конце войны Гита приехала в Москву и даже сумела поступить на военный завод. Здесь она изобрела прогрессивный способ предотвращения коррозии деталей военных самолётов и чуть-чуть не получила за это Сталинскую премию. Помешала история с моими родителями: их арест в 1950 году, после которого её «сократили», уволили с завода и обрекли на прозябание в какой-то артели.

Когда после ХХ съезда КПСС  всех наших реабилитировали  и восстановили в партии, в Гите заговорила старая  комсомолка. Она подала просьбу о восстановлении в КПСС – и получила отказ. Мотивировка:

- Вы много лет пробыли вне партии и всё это время не делали попыток вернуться туда, что же теперь-то надумали?

Бесполезно было объяснять, что, имея в анкете репрессированного (расстрелянного!) первого мужа, изгнанных из партии сестёр, одну из которых посадили, и ещё кучу «порочащих связей», она  не могла  и не должна была  решиться  напомнить о себе:   это было бы почти равносильно самоубийству.

А что же Виля? Он пожил у нас ещё – до того момента, как Гита отвоевала свою комнату на
Фонтанке, после чего был отправлен в Ленинград.

Вскоре родители по какому-то поводу пристали ко мне с расспросами, не бил ли он меня  (значит, всё-таки подозревали), и тут я признался, что – да, бил. Они были поражены. Написали Гите. Виля ей наплёл что-то  - ему ведь было выгодно солгать, вот он и сказал, что его самого «бил Додя».

В этой лжи была, однако, крошечная доля правды: отец, действительно, один раз на моих глазах вкатил ему оплеуху, когда тот назвал его «дураком».  Я этот случай отлично помню.
Папа никогда не бил детей – ни своих, ни, ТЕМ БОЛЕЕ, чужих. Чадолюбие было одной из черт его натуры.  Бывало, совсем незнакомые дети сбегались к нему со всех концов двора – поговорить, посмеяться, послушать его шутки. Меня он лишь раз за всю жизнь  шлёпнул по мягкому месту – и за дело: уж слишком я развинченно себя повёл. Так вышло и с Вилей. Отца всегда возмущала грубость со стороны детей. Например, он всерьёз обиделся на Марлену, когда она  сказала ему добродушно в ответ на его подтруниванье над ней:
- Фу, папка, ну какой же ты глупый…

Мы усваивали с детства, что выносить такие оценки по адресу родителей нам строжайше запрещено. А Виля...

В тот раз папа пытался заставить его погулять на улице.  Для Вилиных слабых лёгких, уже однажды атакованных туберкулёзом, это было очень полезно. Но Виля гулять ужасно не любил, боялся неожиданных и неприятных встреч с мальчишками и потому домоседничал…  Каждый раз было мукой заставить его выйти на чистый воздух. Если ещё со мною вместе – он соглашался. Но в тот день я болел. А день, как нарочно,   выдался золотой  - солнечный, с лёгким морозцем, со свежим снежком.
 
Виля упорствовал, отец нахлобучил на него шапку. Виля задёргал головой (выше-выше, бледней-бледней) и выпалил:

- Дурак!

Отец, потеряв терпение, отвесил ему плюху. Виля обиделся, но гулять пошёл – и вернулся  лишь через  несколько часов, страшно довольный прогулкой: ему удалось полюбоваться на какую-то кавалерийскую часть, прогарцевавшую по городу.

Несколько лет назад Гита, предавшись воспоминаниям, высказала мне горькую обиду на  моих покойных родителей, заявив, что «Додя бил Вилю».  Это утверждение ужасно несправедливое. Но я не стал спорить: пришлось бы  рассказывать о покойном сыне такие подробности, которые огорчили бы её гораздо больше, чем мнимая «Додина   несправедливость».

Но, говоря начистоту,  должен признать, что  папа Вилю  недолюбливал и ни  в малой степени не заменил ему отца, если не считать чисто материальных затрат.

Впрочем, Виля его уважал, называл «Додей»  и обращался  на «ты», в то время как маме – своей кровной родной тётке – говорил «вы»  и «тётя Бумочка». Почему так – не  знаю.
К Виле мне подробно уже не нужно будет обращаться в дальнейшем  рассказе – больше я его в жизни никогда не видел. Объясню лишь напоследок, отчего этой главке  дано такое название:  «Еврей Иванов».

Лермонтовский Печорин знал Иванова немца. Вилен Иванов числился евреем.
Вскоре после его рождения была Всесоюзная перепись. К Гите явились счётчики. Стали заполнять переписные листы и, когда очередь дошла до графы «национальность», с откровенным интересом уставились на неё:  смешанные русско-еврейские браки были уже не внове, но их плоды в виде девочек и мальчиков ещё только появлялись на свет  - в гражданскую войну было не до того…  Счётчиков интересовало, кем   назовёт эта еврейка  своего сына. Гита, в пику им,  сказала: еврей. С той поры при всех вопросах и учётах так его и записывала.  Он уже и сам привык. До войны этому вопросу не придавалось так много значения, как сейчас, но всё же нужно было часто на него отвечать: в школе, в библиотеке и т. д.  Виля всегда называл себя евреем, и это, при  его - из русских русской! - фамилии, неизменно вызывало изумление окружающих. Болезненно застенчивый мальчик страшно   стеснялся, но твёрдо стоял на своём:

- Фамилия?

- Иванов.

- Год рождения?

- Двадцать четвёртый.

- Национальность?

- Ев-рей!!!

(Подбородок в мелкой дрожи всё выше-выше-выше, лицо в крупных конопушках всё бледней-бледней… Так он смущался).

Читать дальше "Первый звонок" http://proza.ru/2012/01/21/32


УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.

--------------------------------

(1)Примечание  2003 года:      С развитием «перестройки»  власти стали давать правдивые ответы  на запросы родственников об их близких,  пропавших в сталинской мясорубке. По просьбе Гиты я  отправил запрос о Сергее Александровиче Иванове в прокуратуру Воронежской области – и получил официальный ответ: он был арестован по обвинению в антисоветской деятельности,  расстрелян по приговору, а в середине 50-х – реабилитирован.

(2)«Пос» - «посредственно»:  довоенная школьная отметка, соответствующая нынешней оценке «три».  Знания оценивались, как и сейчас, по пятибалльной системе, только не цифрами, а словами:  «5» - «отлично», «4» - «хорошо», «2» - плохо», «1» - «очень плохо». Ещё раньше были «уды» и «неуды», т.е. «удовлетворительно» и «неудовлетворительно», но этого я в школе уже не застал. 

(3) Примечание 2005 года: Выпад против известного большевистского  тезиса об относительности морали, классовом её характере.