Премьера

Арефьева Лидия
— Глянь-ко, бабоньки, кто идет-то? — Завалинка разом смолкла.
  Люська Баркова, прозванная актеркой, стукнув калиткой, направилась мимо женщин, сидевших на завалинке, прямо в центр села. Там на пригорке виднелся недавно побеленный клуб, теперь уже отдаленно напоминающий церковь.
Уж много лет прошло, построили в селе новый кинотеатр и еще один клуб, а старики, проходя мимо старого, бормотали: «Вот нехристи, сбросили колокольню». А еще рассказывали, что во время гражданской войны, когда в селе только-только установили в девятнадцатом году советскую власть после разгрома Колчака, влез на колокольню деревенский баламут Охримка и сбросил колокол на землю, чем и положил начало разору церкви. Вскоре и колокольную надстройку сломали. А поскольку поп Евдоким сбежал, и службу все одно вести было некому, про дела церковные как-то забыли, да и не до них  было.
Собрались однажды местные комсомольцы, вычистили все внутри, побелили, убрали вокруг битый кирпич и прилепили афишу, приглашавшую на представление агитки. Старики, конечно, не пришли, а те, кто помоложе, шли в клуб со своими табуретками. Так и родился театр. Одни доморощенных артистов ругали, другие радовались за них, а больше всех доставалось теперешнему режиссеру народного театра старому Андрианычу, бывшему первому комсомольскому вожаку и страстному любителю театра.
Люське вспомнилось, как в прошлом году, когда они ставили «Машеньку» Афиногенова и Андриа-ныч играл профессора Окаемова, произошел маленький конфуз. Несмотря на свой преклонный возраст, Андрианыч никогда не забывал слов в спектакле, но часто забывал последить за собой. Вот и в тот раз, вышел на сцену, сделал шаг, другой и наступил на волочившиеся  по полу шнурки от ботинок и, если бы не Люська, стоявшая рядом, и чудом удержавшая его, он так бы и упал на сцене. Но он и тут нашелся, что сказать: «Помоги-ко мне, внучка, шнурки завязать. Ох, уж эта мне рассеянность» - и принялся завязывать шнурки. Люська стала помогать ему, давясь от смеха. И по залу прошел добродушный смешок. То ли зрители решили, что так и должно быть по ходу действия, то ли просто снисходительно отнеслись к своему любимцу.
Люська улыбнулась, представив, как встретит ее Андрианыч, усмехнется, ободряюще и весело подмигнет. Сегодня у них премьера и не просто премьера, а на просмотр приедет режиссер областного театра, придет районное начальство. Она внутренне подобралась и будто стала еще выше.
— Ишь, нос-то задрала. Прямо ног под собой не чует, — услышала она сзади. И сразу словно ожгло изнутри. «Опять эта Валька за свое! И до каких пор она будет измываться?» Ей хотелось подбежать к увешанной золотом, молодой и красивой, толстой Вальке, и отхлестать ее по упругим щекам! Но она только стиснула зубы и, спотыкаясь от застилавших глаза слез, ускорила шаг. А Валька не унималась.
— Глянь-ко, бабоньки, помчалась. Опять в театр, к мужикам поближе. Своего, вишь мало, так чужим пошла, головы крутить. Ишь, актерка выискалась, талант. Вот и правильно, что талант этот с синяками ходит. Не всякому мужику поглянется, когда его жена за полночь приходит.
— Да, уймись ты, Валентина! — осаживали ее бабы. — Чего разошлась? Не видишь, ей и так несладко. Сама знаешь, как Володька-то пьет.
— А то и пьет, — взвилась Валька, — что любит ее и ревнует, за то и бьет.
И уже, словно река вошла в свои берега, приняв спокойный ток,  успокоилась и Валькина речь, и не было будто Людмилы, не проходила она тут, а так, ветер всколыхнул воспоминания, и, вздохнув, Валентина заговорила вдруг совсем другим тоном, жалобным и протяжным.
- И чего ему было надо? Ведь я его так любила. Да и щас люблю, хоть двоих ребят имею. А вот позвал бы, и пошла б за ним хоть на край света. Я ведь и учиться из-за него бросила. Он в город в училище после восьмого класса, и я за ним. Тоже в училище поварское поступила. Да, может, все и хорошо было бы, если бы домой не воротились. Хотели осенью свадьбу сыграть, а тут эта... И откуда она взялась? Раньше никто ее и не замечал, а тут, будто светопреставление произошло. Пошли мы с Володькой на танцы, а он как увидел ее, даже в лице переменился и, не глядя на меня, прямо к ней, пригласил на танец, да так и остался подле нее. Год ждал, пока она школу закончит, добился своего, женился, а жизнь-то у них и не складывается. Она, жизнь-то, знает, кого наказать. Вот и у меня тоже ни туда, ни сюда не получается. Вышла я вскоре назло ему замуж —  «Смотри, мол, не хуже других, и я себе нашла», — а он на это вроде и внимания не обратил. Встретил – поздравил. Иван-то у меня хороший, не пьет, да не люблю я его.
Бабы слушали Вальку, не перебивая, вздыхали и кивали головами, хоть и не первый раз слышали ее рассказ. А она, помолчав, продолжала со злостью.
 - Он думал, что у него с Люськой рай небесный будет. А Люська-то, она того, - Валентина повертела пальцем у виска, - на театре свихнулась. После работы едва умоется и в клуб, на репетицию. Мужик приедет из рейса, а дома поесть нечего. Ждет-ждет, а она часов в одиннадцать ночи, заявляется. . Вот он ее и поучит когда. Забегу на почту, гляжу, а Люська эти, как их, бандерольки упаковывает, глаз не поднимает, вся в гриме. Значит опять, думаю, приложился. «Как поживаешь, Люсенька? – спрашиваю, а она как глянет своими кошачьими глазами, аж мороз по коже, и ни слова. Хоть бы, зараза, обругала. – И, помолчав, Валентина добавляет уже совсем не зло. – Так ей и надо, не будет чужих кавалеров отбивать.
Бабы вздыхают. Им тоже многое непонятно в Люське. На вид вроде девка как девка, ничего, красивая и по глазам видно, что добрая, только уж и вправду какая-то чудная. Главное-то все ж таки жизнь, а не театр. Это же несерьезно, игра, которую по их пониманию, можно бросить в любое время, или на время. А дом есть дом, и муж, и семья.  Только и Люську жалко, ведь своя ж, деревенская, и все-таки чужой дом – яма. Пойди, узнай, кто прав, кто виноват.
Авдотья Воропаева, самая пожилая, вдруг сердито говорит.
-И чего ты, Валентина, все вечера сиднем сидишь со старыми бабами на завалинке да косточки суседкам перемываешь? Хошь бы в кино, аль на спектаклю сходила. Ведь молодая ишшо!
- А чего мне ходить куда-то, у меня дома цветной телевизор есть. Сиди да смотри саму Москву, а не то што озерских, вроде Люськи.
- Да чего ты к Люське прицепилась, как банный лист? – прервала ее Татьяна Федоскина, женщина лет сорока, с красиво уложенной венчиком косой. – Ты хоть раз видела ее в спектакле? Нет?  А не видела, так и не говори.  Есть в ней искра Божия, есть. Умеет она за душу брать. Другой бубнит на сцене,  будто в дуду, все на один тон, а у Люськи смех так смех, слезы, так настоящие, аж самой реветь хочется. Я вот и сегодня на спектакль иду. Ладно, бабоньки, побегу одеваться. А то, Люська-то прошла, как бы не опоздать.
 Она заторопилась и, раскланявшись с соседками, направилась к большому пятистенному дому, что возвышался через дорогу и бросался в глаза своим добротным и крепким видом.
- Тоже мне театралка, - проворчала ей вслед Валентина, но никто из сидевших женщин не поддержал этой ее новой темы. Разговор на завалинке явно не клеился.
.. Люська все ускоряла шаги, пока злополучная завалинка не скрылась за углом. Она оглянулась, чтобы убедиться, что ее никто не видит и заторопилась в проулок под гору, к озеру, решив, что по берегу она дойдет быстрее и меньше встретит народу. Ей сегодня, как никогда, хотелось хорошо сыграть в спектакле.
 Роль Катерины в «Грозе» Островского поначалу казалась ей легкой, еще в школе изучали, все просто. А когда стала репетировать, поняла, что это ужасно трудная роль, и ей стало страшно, что она не сумеет сыграть ее. И сейчас волновалась, чувствуя, что так и не нашла пока чего-то главного, важного. Ей хотелось от всего отключиться, подготовиться внутренне и к спектаклю, и к роли, а ей, будто все сегодня сговорились, и мешали, отвлекали, обижали. Скорее это началось со вчерашнего вечера.  Да что вспоминать! Люська тяжело вздохнула.
«Господи! И отчего у меня все не так, как у людей? Ведь любила же я Володьку, когда замуж выходила за него, казалось, вечно любить буду. Отчего теперь  стал он  чужее чужих? Вот уж правду говорят: переступи однажды недозволенное, и оно станет нормой. Да разве можно его винить,  когда сама виновата, — думала Люська, шагая по берегу озера, — ведь давала ему слово, что не буду больше на репетиции ходить, не сдержала. Хожу. И сама страдаю, и те, кто рядом — тоже. И что делать, просто круг замкнутый? А без театра — не могу». Она, как наяву, видит маленькую репетиционную комнатку, где они, усаживаются за голый деревянный стол и читают по ролям, каждый в меру своего таланта, представляя чью-то умную или дурную, красивую или убогую человеческую жизнь. Здесь Люська забывает себя, кто она и зачем на этом свете, и даже потом, когда приходит домой после репетиции или спектакля, не может прийти в себя, «опуститься на землю». Глаза ее, душа там, в тех, других измерениях, и она невольно отвечает невпопад, иногда целыми фразами из новой роли, которые, казалось, были ее, но совсем не вяжутся ни с обстановкой, ни с тем, что творится в доме.
А дома с каждым днем все хуже и хуже. Она понимает и жалеет своего Володьку, что ему с ней несладко. Пыталась и объяснить ему, что эта «зараза», театр, выше ее сил, она не может и не хочет бросать то, без чего ей - не  жить. Он начинал ругать ее, и тогда она просила его: «Давай разойдемся по-людски, не терзай ты ни себя, ни меня...».
Он свирепел, потому что начинать все сначала без нее было все равно, что пройти реку забвения, начисто  от всего отречься. Он боялся, что у него это не получится, он сопьется совсем или свихнется, и он снова и снова пытался вернуть свою  Люську словами и даже руками. Но чувствовал, как она все дальше и дальше уходит от него, становится недосягаемой, едва ощутимой, будто тонкий волосок в грубых бесчувственных руках. Ему даже снился жуткий сон, будто она превращается в этот тонкий волосок и вот-вот он сам нечаянно разорвет его и это будет конец всему. Он просыпался среди ночи в холодном поту и долго лежал, прислушиваясь к дыханию жены, потом тихонько притыкался к ее спине и засыпал.
А Люська с каждым днем все больше замыкалась в себе.
Вот и опять стоит у порога осень. Даже сюда, на берег озера, с высокого обрыва налетели разноперые листья и прикрыли пожухлую траву. Пожелтела далекая, заозерная полоска леса и слилась с прозрачным осенним воздухом. Люська посмотрела на эту едва заметную полоску, которая на пять, а может, десять километров ближе к столице, куда она мечтала когда-то поехать учиться. Да, видно, не судьба. Она вздыхает: «И почему так нескладно у меня в жизни получается? Театр...»
Еще в школе бегала она на все спектакли народного театра и, замирая, напряженно вслушивалась в каждое слово, впитывала каждое движение, будто это были не знакомые ей люди, а волшебники, пришедшие из другого мира. А потом дома, когда мать уходила куда-нибудь, она устраивала театр для всей вселенной. И была то феей, то королевой, а то просто обыкновенной влюбленной девчонкой, которую почему-то всегда бросал милый, и она плакала. Люська плакала взаправду. Ей было так жалко себя, брошенную... Но вдруг проехавшая машина или стук калитки возвращали ее к действительности. Она торопливо собирала разбросанные вещи и кидала их в комод, иногда не успевала. И мать, войдя в растерзанную комнату, всплескивала руками и восклицала: «Люська, опять ты представленье затеяла?! — Иногда ругала, иногда уговаривала.— Ты ведь уж вон, выше меня ростом выдурела. Хоть бы постыдилась, чем бы сурьезным занялась, а то в голове одни танцульки-свистульки. Вот школу кончишь и в пединститут поступай в области. Учитель — самая уважаемая на селе должность. А то, что ты собралась на артистку учиться, так отец тебе не разрешит, я, говорит, ее за дочь считать не буду, ежели поедет в этот театральный учиться, да и я не советую, доченька».
Люська, не дослушав, уходила с тяжелым сердцем. А однажды не выдержала и пришла к Ан-дрианычу в его маленькую режиссерскую комнатку в клубе. Он сидел один. Очки, чуть великоватые, сползали на нос, губы шевелились. Он читал пьесу. Он всегда читал пьесы. Если в районной библиотеке не было новых, он перечитывал старые, иногда уже сыгранные в театре.
Люська довольно долго стояла у двери. Он, видимо, не слышал, как она бочком вошла в комнату. Постояв, она собралась было уходить, ей отчего-то стало страшно, что он ее отругает, но Андрианыч вдруг глянул на нее поверх очков и кивнул.
— Здравствуй. — Он знал ее по выступлениям в агитбригаде. — Садись. И погоди маленько, я сейчас действие дочитаю, потом поговорим. — Люська кивнула и стала осматривать комнату. Прямо над столом висел портрет Станиславского. Больше ничего, кроме застекленного шкафа с книгами в комнате не было. Зачем я пришла? — тоскливо подумалось Люське, — все равно в театральном не учиться, родители не пустят. А как пойдешь против их воли, ведь тогда и помогать не будут? Попробуй, поучись на одну стипендию.
— Чего заскучала? — прервал ее невеселые мысли Андрианыч. — Давно хотел с тобой поговорить. Может, к нам в народный театр будешь ходить, а? У тебя, конечно, и в агитбригаде дела неплохо идут, а нам как раз героиня нужна. Я вот сижу и думаю, кем заменить Семенову? Вышла, понимаешь, замуж и уехала, а ведь способная была. Может, попробуем, а, Людмила?
Люська не ожидала, что разговор будет такой простой, и в тот же вечер пришла на репетицию.
Было это в девятом классе. И вот уж пять лет, как она не пропускала ни одной репетиции в театре, ни одного спектакля, если, конечно, не считать болезней, свадьбы, рождения сына.
Но во всех бедах и горечах, радостях и несчастьях театр был для нее всем: лекарем, другом, любимым, которому она отдавала всю себя. Она жила жизнью героинь, которые становились частичкой ее души, мыслей.
...Возле клуба толпился народ. В основном молодые ребята и девчата. Рассматривали афишу, а когда Люська проходила мимо, то услышала, как сзади шелестело уважительно и чуть восхищенно:
«Баркова пошла...» И для нее это была самая высшая похвала и награда. Она облегченно вздохнула и, оставив на улице все свои несчастья и огорчения, переступила порог клуба.
 В узкой гримерке стоял длинный стол и такое же узкое, длинное зеркало, отражающее спинки стульев. У каждого актера было свое место. Люська села на свое, в самом углу  возле сцены, достала из стола коробочки, кисточки и на секунду задумалась, глядя в зеркало. Она любила вот эти моменты перед спектаклем, когда, несмотря на колготню вокруг, можно было уединиться в своем уголке, сосредоточиться, настроиться на роль. В эти минуты к ней никто не подходил, да и бесполезно было ее окликать, она ничего не слышала и не видела. Она жила своей особенной жизнью, вглядываясь в зеркало и поверяя ему свои тревоги. Губы ее что-то время от времени шептали, повторяя слова роли, а руки привычно накладывали грим.
Первое, что она сделала—замазала синяк и, облегченно вздохнув, будто он давил ее, отвлекал, стала наносить грим. Больше всего в сегодняшнем спектакле ее волновал монолог Катерины, когда раскрывается вся ее тайна. До сих пор Люське никак не удавалось на репетиции, что называется, пропустить эту роль через собственную душу. Все выходило как-то гладко и не зацепляло за сердце. Андрианыч утешал, что все будет хорошо, успокаивали ребята, а она понимала, что это не то и что она может по-другому, но как?
И вот сейчас, перед зеркалом, в темном парике с прямым пробором жестких, гладко зачесанных волос, она почувствовала, как неожиданно из глубины души всплывают грустные слова Катерины: «Отчего люди не летают так, как птицы?.. мне - иногда кажется, что я птица, когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела...» Вот бы и мне так,— подумалось Люське, — взять бы да улететь. Я те¬перь сама, как Катерина, выбирать надо:  или, или... И она вдруг почувствовала единение с ней, поняла ее измаявшуюся,  исстрадавшуюся душу. Теперь-то уж получится, — обрадовалась она.
Замер зал, когда Люська-Катерина говорила свой знаменитый монолог при грозе. Ее поняли, поняли ее Катерину! И зал захлебнулся шквалом аплодисментов. Балкончик готов был обвалиться от скандирования приезжих студентов «Ка-те-ри-на!, Ка-те-ри-на!, Бра-во! Бра-во!» На сцену бросали астры и георгины. Она была счастлива и совсем забыла про комиссию. И только, когда очутилась в гримерной, увидела рядом с Андрианычем несколько мужчин и женщин. Один из них, совсем белый, как лунь, старичок, похожий на Станиславского, несколько раз тряхнул ее руку и сказал: «Хорошо, очень хорошо». Потом они все куда-то заторопились и ушли.
Ушли и участники спектакля, кто домой, кто на танцы.
Люська устало опустилась на стул. Из зеркала на нее смотрела опустошенная, одинокая женщина. Она вдруг отчетливо поняла, что не в силах разорвать свою жизнь и, бросив все, уехать. Она поняла, что театр, ее неразделенная любовь, так и будет неразделенной любовью в ее душе до последнего вздоха. И еще она поняла, что счастье актера и его боль вот здесь, за кулисами после спектакля, когда все, что ты имел, что мог до последней капельки оставил на сцене. Это и счастье и грусть.
Грусть оттого, что шум и многолюдье, и аплодисменты — все лишь момент единения со зрителями, и вот уже никого и ничего, ушли. Так и должно быть, ведь у каждого из них своя жизнь, свои заботы и приходят они к театру, как таинству, а не к тебе, ты лишь тот, через кого можно постичь это таинство.
Андрианыч стоял в глубине комнаты, не решаясь подойти к ней, он видел ее отражение и боялся, что одно его движение разрушит ее уединение. Он понимал, что ей надо сейчас побыть одной и, может быть, на что-то решиться. Ему очень хотелось ободрить ее, даже погладить по-отцовски по голове и сказать: «Люсенька, да у тебя же настоящий талант, ты должна быть счастлива, что можешь радовать им людей...» Но он ничего не сказал, а потихоньку вышел.
Люська чуть вздрогнула от скрипа и, оглянувшись, увидела, что осталась совсем одна. На сцене,  в зрительном зале и здесь, в гримерной, никого не было. Откуда-то издалека, из глубины здания слышалась музыка, было уже совсем поздно. Пора домой,  — встрепенулась она, нехотя возвращаясь из зачарованного состояния души. Ей так не хо¬телось куда-то уходить, к чему-то возвращаться. Если бы можно было остаться здесь навсегда и жить только затем, чтобы снова выйти на сцену.