Орша - Минск

Валерий Липневич
ПУТЕШЕСТВИЕ ДЛЯ БЕДНЫХ

Из Москвы в Минск
на электричке




Вы в моей жизни вспыхнули, как спичка. Но в даль чужую мчит вас электричка. Опять одна мотаетесь в вагоне, опять один застыл я на перроне. Жизнь – электричка, сумасшедший поезд, летит, о нас ничуть не беспокоясь. У ней маршрут и станции свои. Ты на нее вину свою свали. Погасло это маленькое  пламя, что колебалось весело меж нами. Остался лишь разлуки запах едкий. Но никого на помощь не зови. Нам на помойке чувств искать объедки, коль нет прописки твердой у любви. Мы жизнь бросаем ветру, как газету. Мы впопыхах проносимся по свету. Всегда везде нас сторожит разлука. Любовь теряем и теряем друга. Отца теряем и теряем мать. Найти мы жаждем, чтобы потерять. Жизнь – электричка, сумасшедший поезд, летит, о нас ничуть не беспокоясь. Что наша  жизнь летящая, скажи? Мы вечно в ней бездомные бомжи!
Еще разучить парочку аккордов на гитаре и можно смело ходить по вагонам. Вдохновленный разлукой со своей лошадкой и уединившись возле очередного паровоза, благо он стоит подальше от вокзала, чем в Вязьме, сочинил сей шлягер. Даже спать расхотелось. Печаль тоже испарилась.
Женщина, которая на что-то вдохновила, уже не нужна, она сде-лала свое дело, оправдала тот эмоциональный всплеск, причиной которого явилась. Тем более не нужна, чем на большее вдохновила. Классический пример – Блок. Он по младости лет надеялся, что Любовь Дмитриевна будет вечным ядерным горючим в его атомном реакторе.
Мощно сублимировав свое влечение, он тем самым избавился от него. Но женщина осталась, уже не нужная ни для чего, в странном качестве музы-жены. Великие артисты – одновременно и великие садисты, мучители и мученики разом. Муза поэта – это  переходящее знамя, а не должность, соединяемая с домработницей или кухаркой.
Девушки, если ради вас ваш избранник не в состоянии пожертвовать своим рифмоплетством, а тем более, если вы еще и вдохновляете его на это, ни в коем случае не связывайте с ним свою жизнь, допустимы лишь какие-то недолгие отношения в качестве легкой разминки, чтобы потом вы могли цитировать мужу посвященные вам стихи. Но не больше. Ваша юная прелесть нужна им только для бумагомарания. Или какой-нибудь дурацкой дуэли, ставящей спасительную точку в их бездарной жизни. Чтобы потом стоять на площади с видом провинившегося   школьника, отрицательным и спасительным для большинства примером, как не надо  жить. «Вот не будешь маму слушаться, тоже будешь торчать как дурак у прохожих на виду, под снегом и дождем, а птички будут на голову какать, представляешь? А  разные дяди и тети в очках будут ковыряться в твоей жизни, в жизни твоих родителей, бабушек и дедушек! Рассказывать о них небылицы и выдумывать разные гадости. Ведь как надо ненавидеть своих ближайших родственников, чтобы поставить их в такое положение! Но ты ведь любишь бабушку и дедушку, маму и папу? Ты не отдашь их на вечное поругание?» – «Никогда, мамочка!»
Поэтому вполне логично, когда ребенка, начавшего писать стихи, сразу ведут к психиатру.
Мир кишит излечившимися поэтами. Статуи неизлечимых ставят   на всеобщее обозрение. Ну а сами стихи? Гениальные или не очень? Откровенная графомань или постмодерновый компост? Стоят ли они одной слезинки замученной Любови Дмитриевны или Натальи Гончаровой? Они были коварно обмануты и жестоко использованы. Тот же Пушкин вполне мог ограничиться Болдинской осенью и честно сказать: извините, Наташа, вот вам ручка ваша и отдайте ее человеку состоятельному и серьезному.
Но, не страдая манией величия, Александр Сергеевич ощущал себя прежде всего маленьким человеком, который тоже имеет право на свое   маленькое счастье – в  силу собственной, роднящей его с другими и даже превосходящей их ничтожности. Он недооценивал всю гибельность своего дара – и  для себя самого, и для окружающих. Хотя специфику его вполне осознавал: «Ты царь, живи  один». Поэтому он, прежде всего, невинная жертва себя самого. И как все невинно пострадавшие, нашел сочувствие и любовь в народе, который имеет потребность не столько в чтении, сколько в проявлении чувств к персонажам всех пьес нашей общественной жизни.
Проблема обозначена уже Державиным: «Я – царь, я – раб, я – червь, я – бог». Потребность в творчестве не возникает при четкой фиксации личности: только рабу или только царю достаточно жеста. Но когда в тебе самом существуют эти полярности, эти постоянные переходы, они требуют и постоянного уравновешивания организма и среды посредством слов, звуков или красок.
Если Пушкин всего лишь невинная жертва, то признание подоб-ной невинности в отношении Блока уже невозможно. Там созна-тельный вампиризм, взращенный эстетизмом и декадансом, кото-рыми он был прикован к своему времени. Это штирнеровское тор-жество свободы (своеволия), которое с добром и светом сочетается лишь насильственно. Это то угрюмство, которое не прощается на весеннем празднике жизни. Но, тем не менее, понемногу забывается. А стихи остаются.
Эстетика побеждает этику. Хищный и чувственный образ красоты, питающейся соком жизни.
Ведь поэтому к любому трудному и сомнительному делу нас призывает прежде всего красота. Она цинично рекламирует рели-гию и философию, добро и зло, танки и автомобили, моющие сред-ства и прокладки. Попутно, для души, самое главное и становящееся все более трудным – дело продолжения жизни.
  Стремление к совершенству форм заложено в природе и остро осознается человеком. Вычлененное из природы, где оно работает с максимальной нагрузкой, и пересаженное в сад человеческого разума, оно механически исчерпывает все возможные варианты и являет предел красоты – безобразное. Его метастазы пронизывают тело жизни. Безобразное приходит в мир вместе с человеком. И вместе с ним покинет его. Именно таким образом красота спасет мир.
Спасет от человека.
Ведь только он и угрожает миру.

Нарядные белоснежные облака меланхолически прогуливаются по синему небу, то и дело задевая солнце своими неровными края-ми. Оно гневно брызжет лучами и отгоняет от себя непрошенный друзей. Многочисленные озера Витебщины отдают влагу, накопленную за холодную весну. Влажное дыхание Балтики также вносит свою лепту в созидание этой облачной материи.  «Путешествие капли воды» – одна из самых любимых книг моего детства. Тем более что была куплена на собственные, сэкономленные от школьных завтраков средства.
Облака движутся на Восток, а нам по-прежнему – на Запад.
Опустил очи долу. Опять молоденькая сосиска, уже  белорусского производства и явно более аппетитная, чем в московском метро. Здоровый румянец на всю щеку. Снова демонстрирует мне свой  пупок, в котором  блестит какое-то украшение. Те же очки на лбу и бутылка пива в руке. И тоже без лифчика. Но грудь еще крепкая. Торчит, как у козы, в разные стороны. Правда, пупок завязан кривовато. Брачок. Но зато джинсы открывают две трети бедер и держатся, видимо, только на какой-то неприличной татуировке в области крестца, целомудренно скрывающейся от глаз. Когда она наклоняется, я отвожу глаза и с трудом сдерживаю приступ тошноты.  Тут же отхожу подальше.  Так и невроз можно заработать.
Воспитанница моя тоже однажды явилась с очками на лбу. Ты же, говорю, интеллигентная девушка, скоро «Анну Каренину» прочитаешь, у тебя должен быть свой стиль. Недавно звонила из Нью-Йорка и сообщила, что фильм по видику уже посмотрела. Зимой прослушала курс в нью-йоркском университете по русской литературе. Теперь все знает о Ерофееве, Сорокине и Петрушевской. А Петрушевская даже понравилась. Глядишь, чем черт не шутит, может и  Толстого  в подлиннике осилит.

  Посадка объявлена, но электрички еще нет. Объявление звучит на русском и белорусском – словно для элегантных господ и неоп-рятных мужиков. Ненужный формализм. Белорусский вариант объ-явления – корявая калька с русского. Признак равенства языков в двуязычной ситуации вовсе не постоянное и формальное дублиро-вание. Оно напоминает равенство между мужчинами и женщинами,  когда последним уступают лом и отбойный молоток, бутылку и сигарету. Русский  естественно доминирует в сфере будничной, чиновно-государственной. Белорусский   должен укреплять себя в сфере личностной, литературно-художественной, чтобы не вызывать такого же отталкивания, как женщина с ломом или отбойным молотком.
  Русский в Беларуси – язык города, белорусский – деревни. Пер-вое время в России меня удивляло, что в деревне говорят на том же языке, что и в городе. Казалось, что там должен быть свой язык, более грубоватый, чем городской. Наблюдалась, скорее, обратная закономерность: более грубоватым и примитивным выглядел именно городской. Ощущалось, что культура в России естественно поднималась от земли, укреплялась на ней и только потом растрачивала и размалывала себя по большим и малым городам.
Помню, заглядевшись на приокскую красавицу, спросил у ее от-ца: «Ну а муж-то где?» – «У  Иван-ветра на расходных березы кача-ет!»
Красавица уже забылась, а ответ помнится до сих пор. У русского языка в Беларуси нет такой мощной низовой подпитки. Он поневоле книжный, дистиллированный, газетно-телевизионный. Он не может органично впитывать низовые, белорусские речения. Но другого фундамента у него нет, так что поневоле происходит некоторая диффузия, в результате которой появляется нечто компромиссное и никого не радующее. Белорусскому же, в свою очередь, не  хватает крыши – городской раскованности в сфере тонких чувств и отвлеченного мышления. Впрочем, образцы такого языка существуют в белорусской литературе,   но пока не востребованы, на консервации. Реальное радио-телевизионное, газетно-будничное употребление достаточно безграмотно и уродливо, так же далеко от народных корней, как и существование русского. К тому же щедро сдобрено диалектизмами, разрушающими единство языка. Каждый писатель тащит в литературу язык своей деревни. Да еще изощряется в изобретении исконно-посконных слов.  В итоге обычный читатель, воспитанный на Коласе и Кузьме Чорном, их просто не понимает. И книгу на белорусском берет с опаской: что они там еще нахимичили?
   К тому же частое и презрительное «Ну ты, колхозник!» быстро отбивает у молодого человека желание говорить на родной мове. Русский к тому же – язык  высшего образования, богатой культуры, более высокого социального статуса, комфортного городского существования, личной свободы. Один белорусский писатель рассказывал, что, когда приехал домой после первого курса и начал говорить на "мове", мать опечалилась: «Чему ж тебя учили, если ты даже и говорить по-городскому не  умеешь?»
  Последняя попытка тотальной белоруссизации вызвала актив-ное отталкивание прежде всего недавних выходцев из деревни. Она воспринималась, как попытка вернуть их к той жизни, из которой они с таким трудом выкарабкались. Они не хотят никакого напоминания о своем «колхозном» прошлом. Знакомая из одного министерства рассказывала, что, получив документы на белорусском, они даже и  не заглядывали в них, ждали когда переведут. Поэтому и любая оппозиция, которая обращается к широким массам «по-колхозному», обречена на неудачу,  высшие не хотят говорить на языке низших. А низшие за право подняться готовы  пожертвовать и собственным языком. Только когда белорусская деревня станет свободной и богатой, только тогда и язык ее станет уважаемым. Правда, нет никаких гарантий, что он останется к тому времени белорусским. Этнический стереотип поведения может реализовать себя и в другом языке, более удобном для прагматика-белоруса. Сегодняшняя деревня с телевизором в каждой хате наполовину прошла этот путь. Если отцы и деды еще «кажуць и гавораць», то дети  и внуки уже «гаварят». На неком промежуточном, русско-белорусском наре-чии. Но,  во всяком случае,
Сегодня проблема белорусского языка в большей мере полити-ческая, чем социальная. Родной мовой маскируются демократы, тянущие на Запад, обещающие землю и волю. «Ну и что? – говорит здравомыслящий мужик-белорус. – Была у нас земля при Польше, работали от темна до темна, а ходили босые и голодные!» Возвра-щение к тому уровню напряженного и ответственного труда, которого требует собственная  земля, невозможен не только для старшего, но и тем более для младшего поколения. Крестьянство, болеющее за землю-кормилицу, давно исчезло. Остался  наемный сельскохозяйственный рабочий. Поэтому будущее за сельскохозяйственными предприятиями, за высокоорганизованным, наукоемким и технически оснащенным   сельским хозяйством, образчиком которого и были советские колхозы-миллионеры. Формальное владение землей призвано скрывать подлинного хозяина – наднациональный банковый капитал,  который диктует  цены на сельхозпродукцию и доби-вающийся благодаря этой  иллюзии  владения землей еще более высокого уровня эксплуатации. 
Внесли свой посильный и весомый вклад в дискредитацию белорусского языка и литературы также и письменники. Хорошо прикормленные советской властью, они так и не сумели создать литературу, затребованную народом. За очень редким исключением, преобладал тот же мужицкий прагматизм – твердая ориентация на бухгалтерию с поправкой на руководящие указания. Литература стала просто одним из видов отхожего промысла и средством решения всех бытовых проблем.
«Чем хуже пишешь, тем лучше!» – с горечью констатировал Ми-хась Стрельцов, один из немногих талантливых  и действительно белорусских по своей ментальности писателей. Жаль, что он так и не сумел выпрямиться в полный рост своего таланта. Мешал потолок, о существовании которого большинство и не  догадывалось. Возможно, белорусская литература была не намного хуже русской соответствующего периода – кормились из одного кармана. Но для того, чтобы тягаться с русским языком, надо было быть лучше. Ориентируясь не на сегодняшний день, а на русскую классику.
Ориентация была, но со знаком минус.
«Пушкин – больший враг, чем Лукашенко!» – один  из лозунгов   национал-экстремистов. Если Пушкин и Лукашенко оказываются в одной команде, их противникам можно только посочувствовать. Тем более что там же играют и  Толстой, и Достоевский, и Чехов, и Шолохов.
Вполне понятно желание тех писателей, которым мешают танцевать – то бишь писать – президенты (Солженицыну не помешало даже Политбюро) и классики, повернуться спиной к России, не допустить никакого союза. Отсюда и ориентация на Запад, который, как они считают, даст деньги и заставить белорусов говорить только по-белорусски. будучи узкими прагматиками, писатели эти ориентируются на политических романтиков, ищут кого-нибудь, кто поглупее. Если сейчас их просто не читают, то тогда будут просто не издавать.
За всей этой литературно-политической возней скрывается дет-ское желание быть большими, оставаясь маленькими.
Давно замечено: чем лучше живется писателем – во множест-венном числе – тем хуже для литературы.  Культурная политика со-ветской власти способствовала распуханию всех творческих союзов. В одной только Грузии  писателями числилось 5000 человек!
Литература держится на писателе. Это явление штучное, писа-тель всегда единоличник, даже если говорит от имени всего народа.
В союзы согнал писателей Сталин. Ругая все остальное им соз-данное, писатели все же цепко держатся за свои престижные ранее колхозы-миллионеры. Все так же шумят на собраниях, по привычке требуют повышенных выдач на трудодень, бескомпромиссно обли-чают более удачливых собратьев.
Система индивидуального страхования авторов в одночасье из-бавила бы от этих противоестественных сборищ. Писатели – это люди, словно специально созданные для дискредитации самой идеи объединения. Они способны объединяться только в частном порядке, в соответствии со своими вкусами и пристрастиями.
Многие писатели утратили сегодня и социальный статус, и зара-ботки, и надежды на будущее. Остается только мужество глядеть жизни в глаза. Там можно прочитать, что все утраченное было только щедрым и безличным авансом по ведомству литературы. Ведомство рухнуло, и все его блага также рассыпались. Отныне писать будут только те, для кого это является жизненной потребностью. Остальные займутся более прибыльными делами, к которым всегда тяготели. Известный в прошлом поэт и прозаик переквалифицировался в крупного производителя водки. Логика простая: сколько и кого бы ни читали, пить наш народ будет еще больше. Вон, Горбачев попробовал запретить, так и сам слетел и государство рухнуло.
Экологическая ниша белорусского языка в сфере творчества, безусловно, сохранится. Но выход к реальному читателю, к гонорарам и широкому признанию, – через каналы других языков. Как это и происходит ныне с единичными белорусскими авторами.
Только с помощью подлинных творцов белорусская литература перестанет быть осетриной второй свежести. Тогда в сочетании «белорусский писатель» ударение будет делаться на втором слове. Только его весомость и значимость придаст вес и достоинство пер-вому. Пока же ударяют только по-белорусскости. От этого она и страдает.
Подлинный, а не надувной, условно приблизительный писатель, не будет воевать с Пушкиным и Толстым – они, кстати, самые бело-русские в русской литературе, – но станет выступать вмести с ними единым и всепобеждающим фронтом.
Качество писателей намного важнее их количества. Особенно на ступенях фиксации национального сознания.  На первой ступени су-мели удачно зафиксировать его Янка Купала и Якуб Колас.   Сегодня задача сложнее – потому что сознание белоруса уже очевидно двойственно. Это его родовая, внутренне присущая ему  особенность. Если раньше можно было не замечать ее, расщепление только намечалось, то сегодня мы стоим перед фактом, не заметить которого невозможно.
«Я белорус, – говорил мой дед и тут же добавлял: – Мы рус-ские!». Западные белорусы добавляют: «Мы поляки!» На таком плавающем основании невозможно возводить что-то незыблемо-кондовое.
Любой фундаментализм в наше время дает трещину. Вероятно, можно говорить о постсоветском синдроме: малые народы утратили чувство силы и защищенности, которое давало им   вхождение в могучее и огромное государство. Отсюда истерические попытки  вернуть это чувство самостоятельно.
Вспоминается недавняя уличная сценка: королевский пуделек заигрывает с догиней. «Ну чего ты дергаешься? – увещевает его хо-зяйка. – Ты же маленький! – «Маленький, маленький! – подает голос невозмутимы грузин в «Мерседесе» рядом. – Он тоже хочет!»
Хотеть «тоже» никто не мешает. Перспективе превратиться в са-мостоятельное, но подзаборное государство вроде Литвы белорусы предпочитают возвращение под родную и хорошо знакомую крышу – разумеется, уже в новом статусе, чем прежде.
  Лев Гумилев замечал, что «император Август, в отличие от М.С. Горбачева, понимал, что расширять права провинциалов необходи-мо, но нельзя это делать в  ущерб целостности государства». Так что вхождение бывших республик в новый союз возможен только при paсширении их прав, а это новый и непростой уровень  отношений. Свидетельство этому – томительно-тягостные и малорезультативные отношения Москвы и Минска. Потому что цель не столько союз, но формула новых отношений, приемлемая в дальнейшем и для других.
  Белорусы – нечто амортизирующее и смягчающее цивилизаци-онный стык между Европой и Азией. В какой-то мере они и сами продукт этого постоянного контакта – обломки пассионарности жестко противостоящих цивилизаций. Отсюда и терпимость, и терпение белорусов, следование голосу разума и здравого смысла. Отсюда и прагматизм, и спасительное умение найти что-то обнадеживающее в любой ситуации. Все эти качества делают белорусов уже сегодня народом из будущего. Конечно, несколько идеализированного. Толкотня и давка на нашей планете по-настоящему только начинается. Но, соответственно, возрастает спрос на  терпимость и терпение.  И двуязычие, как в той же Финляндии, где уже почти сто лет два государственных языка – финский и шведский –  естественно для Беларуси. Тем более что говорящие на белорусском понимают тех, кто говорит на русском.  Так, например, с  поэтессой Оксаной Спринчан, якая нават з родным мужам размаўляе толькі па-беларуску, мы общаемся без переводчиков. Иногда, правда, я  посылаю ей письма на английском. Тогда белорусский ей уже не помощник. К счастью, есть компьютерная программа, которая легко справляется и с этой проблемой.  Да  зачем нам вспоминать Финляндию, когда в до войны в Белоруссии было четыре(!) государственных языка – плюс еще польский и еврейский. Больше, чем в Швейцарии.
Толерантность, присущая белорусам в сфере языка и распро-страняющаяся на все сферы жизни, свидетельствует прежде всего о высокой духовной культуре нации, о прочных адаптивных установ-ках массового сознания. Белорус выживет везде и всегда.  Этому научил его непростой опыт пограничного существования.

  Пока доберусь до Минска, разберусь со всеми проблемами. Нас хлебом не корми, а дай порассуждать. Время наше: рассуждайте, сколько хотите, и кормитесь, как можете. Хотя проблема белорусского языка подобна родному болоту – в  ней можно только увязнуть. Даже удивительно, как о многом заставляет подумать дорога.  Она дает и повод к размышлению, и энергию для него. И ничего не меняет, что размышляю я за столом, почти полгода спустя. Повторное, уже мысленное путешествие только и являет его в полном качестве. Я словно проявляю давно   отснятую пленку и печатаю, наконец, фотографии.

  Народ сгущается. Ползет из всех щелей и углов, из зала ожида-ния, от пивного ларька, к которому сразу причалили незадачливые могилевские варяги. Пиво – это же не билет, на него всегда найдет-ся. Оно дешевле московского в два раза.  Четыре часа на электричке до Минска – как от Москвы до Вязьмы – дешевле пока в пять раз. Вся дорога обошлась в два доллара. Вместо пятнадцати в плацкартном.
  Отвел стрелки на час назад. Этакая иллюзия повелителя време-ни. Пять минут до отправления. Наконец-то. Электричка останавли-вается, распахивает двери. Народ,  в основном груженый, начинает карабкаться – с  энтузиазмом времен гражданской войны и великих строек социализма. Ну, все сядете, поместитесь! Нет, это какой-то рефлекс – брать средства передвижения обязательно приступом. Иначе никакого удовольствия от поездки не останется. Обязательный момент преодоления, борьбы. Возможно, так расходуется энергия ожидания, привычного волнения. Адреналин требует.
Бойкая бабенка с двумя сумками на колесиках  пытается под-няться без рук. Емкий задок зависает, не дает выполнить этот трюк. Возникает пробка, шумок недовольства.  Высокий мужик резко прикладывает свои ладони к ее ягодицам: «Лети, пташка!»
  Она ойкает от неожиданности, но уже в тамбуре. Подтягивает коляски,  оглядывается, желая что-то сказать спасителю, но тот уже занят: держит за  плечи немолодую женщину со строгим, значительным лицом.       «Когда увидимся?» – мягко спрашивает он. «Не знаю», – говорит она и поднимается в вагон.  Красное обветренное лицо кавалера  выглядит как-то уж совсем потерянно. Бутылка – куда  надежней.  А не зыркай по сторонам и не прикладывайся, куда не просят.
  Мужчина с неудобным грузом – метра два длиной и с полметра шириной – молча взывает о помощи. Заметил его еще в Смоленске, листов десять оцинкованного железа. Помог ему взобраться. Поднялись последние. Чего только не везут. Как муравьи. Тащат, толкаются, уцепившись за свои иголочки и травинки.
Как-то стоял над муравейником, наблюдая за маршрутом от-дельно взятого муравья, волочившего свой ценный груз. Он не-сколько раз пересек муравейник от края до края, пока не  расстался со своей ношей. Расстояние от места отправки груза до пункта  назначения составило по прямой около двадцати сантиметров. Путь, проделанный муравьем, был  раз в пять больше. Видимо, работает рефлекс хватать и тащить. Где он бросит груз, зависит от энергии, получаемой от солнца. Так из хаотичной и бессмысленной деятельности возникает некое подобие смысла.
  Свой груз мужчина пристроил возле дверей и сел на скамейку напротив меня. Где-то около пятидесяти. Четкие, определившиеся черты лица рабочего человека, привыкшего к физическим нагрузкам и постоянным волевым усилиям. Спокойно глядит перед собой. Большие сильные руки лежат на коленях. Легко отзывается на  мою попытку завязать разговор. Говорит спокойно, не возбуждаясь. Все давно отстоялось и определилось.
  Нет, не на дачу, конек для тещи. На крышу, понятно. Зять не единственный,  сыновья тоже есть. Но вот так сложилось с самого начала, и тут уже ничего не поменяешь. Жена самая старшая у них, она привыкла за всеми присматривать. Тут  и дети постоянно, и са-ми, как только время позволяет. Картошку тоже на тещиных сотках сажаем. Четыре часа – и  в Смоленске. Парень служит в милиции, две звездочки в Чечне   заработал. Опять рвется. Женился, правда, может, образумится. Живет у своей тещи, примак. Зато в собствен-ном доме. Дочка в следующем году школу кончает.  Уже думай, куда приткнуть. Сварщик, на стройке. Чистыми полторы-две. Редко когда больше. Вот с коньком управлюсь и опять на заработки. В отпуске. Забыл и  про грибы и про рыбалки. Трехкомнатная. Советская, конечно. Где сейчас руками заработаешь. Только в Москве, может. Жена на производстве, семьсот рублей. Живем пока, помирать не собираемся. Голосовали. Я за Зюганова, как обычно. Хотя он тоже уже приспособился к демократии. Нет, в партии не состоял. Все эти бывшие первыми и перекрасились. Сгнила партия на корню. Семнадцать миллионов было. Да только на одного коммуниста полсотни приспособленцев да карьеристов. Они-то да детишки их все и разворовали да приватизировали. С тем же ГКЧП – провокация. Подержали для вида да выпустили. Такую власть люди имели, а долга своего перед народом не выполнили. Правильно Гаврила Попов сказал: мы произвели путч. Не знаю. Ну, купил он народ пенсиями да подачками с барского стола, а дальше что? Пока настоящие коммунисты не придут, толку не будет. За четыре года Гитлеру хребет  сломали, а тут с какой-то Чечней пять лет возятся. Сталин за сутки проблему   решил. И не бомбил никого. Наказал весь народ, но сохранил его. А сейчас, сын рассказывал, чистый геноцид. Да и наших  парней сколько гибнет. А перестраиваются сколько? Чего мы такого построили  за десять лет свободы, что останется нашим детям? Какие такие Магнитки и БАМы?  Только проедаем да пропиваем все. Праздники бесконечные. Сколько людей ничем не занято, торгуют только. Скоро некому будет работать. А что Америке позволяем на глазах у всего мира? Кто ж нас уважать будет? При коммунистах хоть какая-то перспектива была. А сейчас что? На нашем хребте в рай едут. Нефть, газ, электричество – приватизировали. Такой наглости свет не видел. Скоро солнце объявят частным владением. А мы только ушами хлопаем. Был у сестры в Кировограде. Там вообще мрак. Как хохлы говорят: при коммунистах было чого исты, пришли демократы – нема чым сраты. Свобода убивать друг друга да бре-хать абы что – не надо нам такой свободы… Следующая моя. Нет, не надо, сам спущу.
 Выходит в Погосте. Там я когда-то был. Деревня за холмом, видны только верхушки деревьев, навещал там когда-то свою однокурсницу, мужественно отбывающую положенный по распределению срок. Отец ее работал в КГБ – при Машерове – и строго следил за исполнением законности в собственной семье. Я был в командировке на Оршанском льнокомбинате, прошел за стебельком льна, пока он не превратился в нитку. Потом  полдня откашливался, наглотавшись пыли, в  которой спокойно работали привычные ко всему пожилые женщины с серыми лицами и рыхлой, нездоровой полнотой. Когда-то помогал бабушке рвать лен и стелить. Сейчас это делают машины. Льнокомбинат опять ожил, но продукция идет только за границу.

  Помню, что из Орши выбрался я тогда под вечер, когда уже на-чинало темнеть – конец октября. Через полчаса спустился с ярко освещенной электрички в темный тоннель, созданный лесозащитными полосами, но за деревьями что-то просвечивало. Напрямик, через заросли, выбрался к свету и невольно остановился. Большая, завораживающая луна стояла низко над холмом, высвечивая и золотя верхушки далеких деревьев. Темный каравай поля делило  пополам узкое, поблескивающее лезвие тропинки. Запах сырой соломы поднимался от еще не перевернутой трактором стерни, из глубины пространства, залитого лунным светом, два девичьих голоса задавали себе с лирической задумчивостью   вопрос, не требующий ответа: «А получше Коли не найду я что ли?» Юный здравый смысл не позво-лял им зацикливаться на единичных, но все же однородных предметах, именно некоторая зацикленность и наблюдалась в отношении моей однокурсницы. Влечение, не получившее разрядки, продолжало указывать на нее,  как стрелка компаса на север.
 Я шел по лезвию тропинки прямо к луне. Скоро догнал и меланхолических певуний,  двух девочек лет тринадцати-четырнадцати. Они с готовностью проводили до хаты, где квартировала новая и очень строгая учительница. От калитки до дверей сопровождала меня усердно лающая и одновременно виляющая хвостом собачонка. Мол, сама-то по себе я добрая, но извини – на  работе. Окно, выходившее на вымощенную кирпичом дорожку было освещено, но никаких движений за ним не обнаруживалось. Открыл дверь на веранду, постучался в сени. Тихо. Вошел в темноту,  правя к лучику света из  следующих дверей. Еще раз постучался, дверь распахнулась.
- Заходьце, кали ласка! – пропустила меня в хату суховатая при-горбленная бабулька. Какая-то неприкаянная, словно в чем-то виноватая. – Постоялица моя в школе, к восьми будет. Праходьце, пасядице, пакуль я карову падаю!
Прошел в горницу, где располагалась учительница. Присел за стол у окна,  покрытый поверх белой домотканой скатерти газетой. Бросился в глаза календарик. Неделя августа, сентябрь и почти весь октябрь были старательно вымараны. Словно этого времени и не было никогда. Какой-то мрачный провал, черная дыра, через кото-рую ускользает жизнь. Вымарывала она перед сном: сегодняшний день еще не был оприходован, поля газеты – старая «Литературка» – были исписаны цифрами, дело касалось заработка – за  месяц, за полгода, за год.
  Только сумма, которую она получит, оправдывала эти черные, выпавшие из жизни дни. Любопытно, что самые сексуально привле-кательные женщины, которые действуют на мужчин просто и прямо, не признавая никаких окольных путей, оказываются чаще всего и самыми меркантильными. Эквивалент жгучей чувственности в практических делах – сверхпрагматизм. Но прикрыт он обычно некой романтической, сентиментальной вуалью. Так края бездонной пропасти соединены облачком тумана, словно над какой-нибудь невинной луговой ложбинкой.  Женщины этого типа часто очень религиозны. Бог ведь тоже отчасти мужчина и достоин любви больше, чем остальные. Наиболее привлекательная самка должна  обеспечить и самые лучшие условия своему потомству. Только привлекательности для этого мало. Да, интереснее женщины для мужчины зверя нет.
  - Сыродоем не брезгуете? – виновато заглянула хозяйка. Я про-шел на кухню,  достал из портфеля буханку черного, батон.
  - Молоко хорошее, – оправдывалась хозяйка, – нe гаркавае. Те-литься будет только в феврале. Не знаю, что делать, ничего не ест моя постоялица. Ни молока, ни яиц. Только на чае своем и держится. Ну, не нравится, что я готовлю, – деревенская, не умею по-вашему, – так  сама бы взялась. Кипятильником нагреет воды себе в стакане, чай заварит, ложку консервенного молока, печенье – и  все! Что ж это будет? Люди скажут: голодом моришь. И разговору никакого нет с ней. Все с книжками, с тетрадками. Лишний раз и подойти боюсь. Ни на какие танцы, никуда. Вы кто ей будете? Идет, ее ходка!
  С черными кругами под глазами, похудевшая, похорошевшая, вошла, улыбаясь, наша  учителка.
  - Мне доложили. Я так и поняла, что это ты. Тебя тут и молоком поят?
  - Ну а как же, человек с дороги. Может, картошечки отварить! Я мигом!
  Пока мы оживленно трепались, поспела картошка. Рядом с ды-мящимся чугунком стояла миска с опятами, заправленными смета-ной. Аккуратно нарезанное розовое сало. Творожный сыр, домаш-нее масло. Ужинали все вместе на кухне.
  - Вот, – говорила довольная бабулька, – и  поела, как человек. Навещать ее надо почаще, а то скучает. Тогда и аппетита никакого нет. Пойду подушку достану.  Одеяло большое, хватит вам.
  - Ой, нет-нет! – всполошилась учителка. – Отдельно!
  - Ну, так ляжете тогда на моей кровати, – поскучнела хозяйка, – а  я уж на печку, погреюсь. Сама все уберу! Идите себе, чаи свои попивайте.
  Посидели немного за чаем. У меня уже слипались глаза и заплетался язык. Одолевала зевота. Вce-таки с самого утра на ногах. Учителка, наоборот, была свеженькая, как будто только что проснулась. Рассказывала свои школьные истории, возмущалась:
- Ты что – спать  сюда приехал?
- Да, – честно признавался я.
- Ну, ладно, дрыхни.
Показала мне кровать за ширмой на кухне. Хозяйка деликатно вышла к соседям.
- Будить тебя не надо?
- Ни в коем случае.
Натягивал одеяло уже в полусне.
Память подбрасывает мне именно то, в чем теперь нуждаюсь. Сколько лет прошло, а грибы со сметаной, малосольные, так и стоят перед глазами. Грибочки эти,  в сущности, и приняли на себя весь остаток моих чувств по отношению к однокурснице, а мертвецкий сон без всяких попыток к чему-либо, оборвал и последние нити, которые еще протягивались к ней. Я проснулся в девять, свежий, бодрый. Принес  ведро воды из колодца, умылся, потом еще два ведра для хозяйки. Она разбила  три яйца в сковородку с шипящим салом. Газовая плита стояла на веранде, залитой солнцем, и казалось, что сало шипит не от бледных язычков баллонного  газа, а от прямого воздействия энергии нашего светила.
Прошелся по деревне до школы. Длинный одноэтажный дом из старого темно-красного кирпича. Липовая аллея к самому крыльцу. Шуршала под ногами золотая листва. Слепящее солнце в почти об-летевших, скелетно-костистых кронах. Последнее  тепло. Высокие окна, застекленные двери – не мужицкий завод, бывшая дворянская усадьба. Посидел  на уроке в восьмом классе. Три парня и четыре девушки. Вчерашние певуньи   смущаются и на все вопросы отвечают только новыми волнами краски, заливающей  их свежие, еще по-летнему смуглые лица.
В деревенской школе учителка моя проработала только годик («Да никто больше и  не выдерживал! А ты вообще ограничился только тем, что приперся ко мне разок на ночь глядя, скомпрометировал девушку, отъелся, отоспался и как в воду  канул!»)
Дворянско-разночинная интеллигенция уходила в народ,  рабо-че-крестьянская активно выходила из него, делая все возможное, чтобы туда  не возвращаться. Та интеллигенция исповедовала идею служения, эта, будучи сама  народом, идею потребления. Широкий доступ к высшему образованию, троечному, вечерне-заочному, – скорей бы к диплому, к непыльной работенке, к телевизору  да к газеткам, – и сформировал тот претенциозный слой советской образованщины,  с помощью которой и было пущено под откос государство рабочих и крестьян.
Хотя, конечно, по большому счету, во всяком случае – в  послед-ние десятилетия,  оно таковым уже не было. Лишь иллюзия его объединяла рабочих и крестьян в стремлении хоть как-то поживиться, что-то утащить, присвоить. Массовый процесс приватизации начался задолго до Чубайса. Но приватизации всенародной. Никакой перестройки в России не было. Было лишь ускорение – тех стихийных процессов,  которые пошли после смерти Сталина. Какое бы совершенное государство ни   создавала деспотически-единоличная власть, с ее гибелью начинается праздник  рабов, мстящих за свое унижение и долготерпение, это было и после Октавиана Августа, и после Петра Великого, страна, поднятая на дыбы, неизбежно падает на  колени.
Власть рабочих и крестьян – это была нарядная, парадная ширма, отделявшая новых господ от прочей массы, молоко нового строя отстоялось очень быстро, и сливки заняли свое привычное место, пока не скисли вконец. Уже в двадцатые годы Айседора Дункан была шокирована откровенной буржуазностью тогдашних революционных вождей из окружения  Каменева, а главное – их жен.
Лишь иллюзии, овладевшие массами, и переворачивают посто-янно песочные часы истории. Снова и снова верхние песчинки ока-зываются   внизу, а нижние сверху, впрочем, перемещение происхо-дит чаще в небольшом,  верхнем слое песка, который все больше отделяется от основной массы, именно  это и характерно для нашего последнего переворота.
Стремительное и широкое приобщение народа к культуре и зна-ниям резко повышает уровень социальных притязаний. Я знаю, сле-довательно, претендую. Со всем пылом полуобразованности и полукультуры. Первую волну образованщины породили французские энциклопедисты. Российские разночинцы, грызшие науку на медные   деньги, - образованщина девятнадцатого века – высоко плеснула в  1905-м и 1917-м.
Советская власть, вопреки интересам ее реальных носителей, продолжила работу по насаждению всеобщей полуобразованности. Да, ширма   отделяла власть от народа, но на ней были роковые слова: учиться, учиться и  еще раз учиться. Ленинская заповедь, вдалбливаемая с младых ногтей, была залогом вечной революционности, зарядом динамита, постоянно прираставшим.
Образование становилось все шире, а качество его все ниже. Преподавание естественных наук, перешедшее в слабые женские руки, становилось все отвлеченнее. Незыблемая материальность мира, явленная девятнадцатым веком, все с большим трудом про-бивала себе дорогу в головы юных поколений. Доминировал миро-воззренческий волюнтаризм, явившийся следствием вечно револю-ционной   политической практики. Вызревала массовая тяга к сверхъестественному, чудесному, легкому. Массовое сознание, по-немногу освобождавшееся от идеологического балласта, торопливо заполнялось еще большей ахинеей. Формировалось сознание, готовое к любым манипуляциям, а также к ваучеризации и мавродизации всей страны, к отсутствию зарплат и пенсий, к бандитизму и нищете, к межнациональной резне и войнам на собственной территории.
Даже после студенческих волнений конца шестидесятых годов, когда западные страны сократили свои образовательные програм-мы, пересмотрев их под углом крайнего прагматизма, наши престарелые вожди так и не отважились выйти из привычной колеи. Они жаждали тишины, покоя, что было вполне естественно для их возраста. Разумного и своевременного омоложения элиты также не произошло. Мы видим, с каким трудом четверть века спустя совершилось это даже в многопартийном обществе. Чем ближе казался обещанный коммунизм, тем выше поднимался уровень притязаний одипломленного населения. а материальное обеспечение жизни неуклонно падало.  Питание, одеяние, жилище – все это уже не соответствовало запросам людей с верхним образованием, ориентировавшихся на мировые стандарты. Но имевших зарплату ниже простого рабочего, ничего не знавшего ни о Кафках, ни о Джойсах.
Правда, в области культуры всех  примирял Высоцкий. Его волчьи песни для зайцев давали иллюзию самоуважения. Даже хрустя своей морковкой, не один интеллигентишко-вегетарианeц чувствовал себя грозным хищником. Нынешнее время требует уже заячьих песен для волков. Им нужен имидж вегетарианцев, интеллигентных, добропорядочно-пресных. Новая власть явно учитывает ошибки предыдущей и поступает в полном согласии с  Лао-цзы: "Надо, чтобы народ снова начал плести узелки и употреблял их вместо письма". С образованием для народа, можно сказать, покончено. Ширма с  ленинскими словами убрана. Элита, как матросский караул в свое время, устала скрывать свои привилегии и стыдиться их. Деньги – самая анонимная, безличная и поэтому самая бесстыдная форма власти.
Возможно, эта наша динамитная, претенциозная, использован-ная и выброшенная за   ненадобностью образованщина, которая ныне беспокойно осеменяет собою весь мир, вместо того, чтобы, как раньше, валить лес и ходить в передовиках Гулага, и есть то главное, что Россия выстрадала в двадцатом столетии...

  Зa стеклом утомительно плоские, но еще свеже-зеленые про-странства. Хилые березки, заросли верболоза. Минареты силосных башен на горизонте. Ислам – простая и практичная, не лезущая в душу,  религия воинов, христианство – религия рабов тоталитарных государств, созданная рабами не только для самих себя, чтобы вы-жить, но и для властительного Рима, чтобы дать возможность ему править на огромных территориях, где не должно быть отныне ни эллина, ни иудея. Как и всякая неповоротливая государственная машина, римская империя не сразу поняла это творчество масс. Но все же сумело со временем его приватизировать и разумно использовать. Византийская империя, прочно усвоившая тоталитарный импульс христианства  просуществовала почти двенадцать веков.  И долгожительству своему обязана, конечно, прежде всего, новой религии, медленно, но верно соединявшей в одно целое разные народы.
Иногда люблю взять в руки Библию и посидеть немного на зате-рянном в море слов островке  Екклесиаста, сложенным из горько-соленых материальных осадков здравого смысла.  А потом можно взяться и за  Песню песней.

Болотце в зарослях рогоза и камыша. Аист! Метрах в пятидесяти от полотна. Бусел. Бацян. В Подмосковье ни разу не видел. «Ходiць бусел па балоце у  чырвоных ботах». Вот почти и дома. Человек, по-лучивший среднее образование, должен читать и на белорусском, и на украинском. Тогда исчезнут эти бессмысленные и убивающие прелесть языка переводы. Также, как и переводы с русского на эти языки. Тем самым расширится сфера бытования братских языков, будет происходить их взаимное обогащение и подпитка.

  Впереди какой-то оживленный разговор. Пересел поближе к бабенке с двумя тележками, загромождающими проход. Да, это именно та пташка, которой помог взлететь краснолицый мужик. Нос уточкой, каштановая стрижка, лет тридцать пять-тридцать шесть. Напротив нее женщина лет сорока. Спокойное, туповато-добродушное выражение лица. Небольшой белобрысый хвост схвачен черной аптечной резинкой. Никакой косметики. Широкая, костистая. Мечта фермера. Доильный аппарат, картофелекопалка, мини-трактор и стогометательная машина  одновременно. Вся как раскрытые ладони, ничего не прячет ни от кого. Да и как спрячешь – не горошинка.
  - Прогнать легко, – продолжает бабенка разговор. – Я  своего не раз могла выгнать. Но все-таки мужей надо воспитывать, чтобы из них хоть хорошие деды получались.
  - Я воспитывала, воспитывала, да рукой махнула. Да и батька сказал, не надо нам такого, обойдемся.
  - Ему, может, и не надо. Сколько твоим?
  - Отцу девяносто, в мае отмечали, матери семьдесят пять.
  - Ну, вот видишь, возраст уже.
  - Крепкие еще. Корову держат, трех кабанов колют.
  - Крепкие, да не вечные. И молодые сейчас мрут как мухи. Я своего недавно чуть не потеряла. Температура сорок, рвота, за голову держится. Забрали по «Скорой»,  положили, а ничего понять не могут. И то им купи, и это купи – ничего не  помогает. Глотать не может. Хочет что-то сказать, а ничего не получается. Даже я с трудом разбираю. Уже на тот свет  намылился.  «Тома, – хрипи,т – прости за все!» – «Ах ты, паразит, вдовой меня хочешь во   цвете лет оставить?! Не выйдет по-твоему!» А у него только слезы текут. И  никак диагноз не поставят. Обкладывала их, как могла. Зачем государство на вас деньги тратило? Чему вы учились, если ничего не знаете и не можете! Говорят: договорись – может, возьмут в областную. Пока я туда, пока я сюда, так он уже и там будет! Нет, беру перевозку, оплачиваю и дую прямо в Боровляны. Они круть-верть, а куда деться? Я, говорю, оставлю его у вас под дверями, а сама к Лукашенко поеду! Взяли. Все анализы со мной. Вызвали настоящего профессора. Он посмотрел моего, в бумажки заглянул, что-то распорядился, сразу капельницы принесли. Говорит, если бы на день позже, то и Лукашенко не помог бы. Энцефалитный менингит или менингитный энцефалит – я  все время путаю. Ночь прошла, а наутро глаза открывает и вроде усмехается. Ах ты, сволочь, говорю, что ж ты меня так пугаешь! Пока не оклемался, из палаты не выходила. Палата на   двоих, никого больше не было, так я спала там, как в санатории. Разок еще успела побывать. Зашла чего-то, не помню, в профком, а мне гово-рят: путевка в  Сочи. Горящая. Наверное, кто-то из начальства отка-зался. А, думаю, шестьдесят рублей не деньги. Они на радостях мне еще пятьдесят рублей помощь выписали. Сбегала в поликлинику, схватила Витьку, пять лет ему было, сняла еще двести рублей и рва-нула в Минск. Была не была – самолетом! Тоже первый раз. Всю жизнь  бы летала. Октябрь, а море теплое, купаемся. Готовить не надо, экскурсии, озеро Рица. Грузин один все приставал: «Малчик, где ты взял такую маму?» Все  угощал фруктами, виноградом. А я, как дура, не отпускала от себя Витьку ни на   шаг. Как подумаю, что люди каждый год так отдыхают, так прямо все и   переворачивается... Выписали нас через три недели. Сразу и на работу пошел. А  мне думай, как с долгами рассчитываться. Крутила, вертела - ничего не  получается. Ну что ж, люди ездят – и  я попробую. Заняла очередь на комбинате, знакомые помогли. Взяла и творогу, и сметаны, все свеженькое. Подсказали, куда в Москве, чтобы побыстрее и повыгоднее – метро Бауманская, адрес записала. Погрузили меня. Сын с мужем вдвоем едва поднимали каждую тележку. А мне все  это одной придется. Господи, думаю, ну куда это я прусь? Одна, в чужой город, каждый день стреляют, грабят. Если б не груз, вышла бы в Минске и на электричке вернулась бы. А народу битком, общий вагон, один к одному, все тоже   груженые. А, думаю, не пропаду. Подремала ночь, покивалась, а тут уже и Москва. Я по сторонам не глазею, рот не разеваю. Выгрузиться помогли, а в метро я то одного мужчину попрошу, то другого. Очень тяжело на этих переходах  со ступеньками. Вспотела, натурально. Ну, думаю, чтоб я еще хоть копейку у кого заняла, да никогда! Пришла, еще и восьми не было. Постояла, подождала, пока народ пошел. Женщина молодая, моих лет, поинтересовалась: что у вас? Пригласила в помещение, сама взяла килограмма два, а за ней и другие начали останавливаться. Одна пачка у меня на пробу. Все хвалят, не кислый. В момент и разобрали, просят, чтобы еще привозила. Стою как дура – полный пакет денег, а  самой не верится, что уже все. Ну, думаю, только бы не обчистили, как-нибудь обманом не вытянули. А так, убивать будут – не  отдам. Столько на заводе мы за  два месяца не получим. И быстрей, быстрей на вокзал. А вот сейчас я уже умней  была. Там же продала и скоренько на Черкизовский. Что себе купила, что на продажу.
  - А я дальше Смоленска не езжу. Каждую неделю – суббота, воскресенье. Познакомилась с одной женщиной, вместе стояли, иногда у нее ночую, вещи ей  оставляю, она продает. Хорошо идут наши лифчики "Милавица", шампунь для ванны, молочные продукты. Назад сигареты, самые дешевые. Правда, цены сближаются, навар все меньше. Как подумаю, что придется опять в школу идти, язык свой белорусский преподавать, так и не по себе делается. Наверно, квартиру сдам, а сама с сыном к родителям уеду. Будет там и досмотренный, и сытый. И в школу  там пойдет, а может, и мне какие-нибудь часы обломятся. Он у меня поздний, в тридцать пять родила. Не жалею. Наши учителя приторговывают даже в школе – косметикой, стиральными порошками. Да, вообще, в школе остаются только те, у кого мужья зарабатывают. Надо ж и одетой быть прилично. Сплошь и рядом дети  одеты лучше учителей. Чему ж, они думают, ты можешь их научить? Быть такой же  нищей? Математик наш, Абрам Израильевич, вместе со мной сигаретами торгует.
  - Не уехал?
  - Жена у него белоруска, молодая. Младшие классы ведет.
  - Да в этом Израиле бульбашей и хохлов не меньше, чем евреев.
  - Ну вот, торгует по выходным. Прошлый раз выпускник наш один увидел его на рынке – подошел, поздоровался. Одет прилично, молодежь сейчас как-то ухитряется зарабатывать. Почем, говорит «Ява»? – «По пятьсот». – «За  четыреста пятьдесят не отдашь?» – «Ну, бери». – «А  за четыреста?» – «Бери!» – «А за триста пятьдесят?» – «Бери!» – «А за триста?» Тут уже Израильевич не выдержал: «Ты, что тут, Ковтюк, цирк устраиваешь? Делать нечего?» – «Ах, как вы низко пали, Абрам Израильевич, как низко пали!» – «Пошел вон!» – «Я-то пойду, а вы  останетесь!» – «Вон пошел!» – «Спокойней, Абрам Израильевич, вы не в школе. Берегите свои нервы. Они в этой жизни вам еще пригодятся. Это ж не бином   Ньютона. Дайте мне блок «Явы» по пятьсот!» Вижу, всего перекосило, но нет, сдержался, достает из пакета блок. Ковтюк протягивает ему две бумажки по пять  тысяч, делано благодарит, желает успехов в бизнесе. А Израильевич только  желваки катает.
  - Тем, кто на чистой работе разбаловался, трудно опять в наше болото опускаться. А нам ничего не страшно. Только бы на голову бомбы не падали. Так  я за этих сербов переживала, прямо сердце болело. Лукашенко им тоже не  нравится. Глядишь, и начнут кидать.
  - Россия такого не допустит.
  - Сербы тоже так думали. Сколько людей ни в чем не повинных богу душу отдали.
  - Вот Лукашенко и хочет побыстрее под крыло спрятаться.
  - По мне никакого объединения и не надо. Дружить, но в своих квартирах. Только чтобы деньги общие и чтобы доллары можно было свободно покупать. Еще какой-то  парламент придумывают. Дармоедов и так хватает, дать каждому по гектару и пусть кормятся. Сидеть и кнопки нажимать – так  любой согласится. У нас свой дом в Молодечно. Такое место удобное – мы себе двадцать соток выгородили. Никуда не надо ездить, все, что вырастишь, твое. Было бы только здоровье.
  - Ой, я тоже, и не верующая вроде, по церквам не хожу, а каж-дый вечер бога  молю: только не дай мне заболеть. Не надо мне никакого богатства. Только бы сына поднять, чтоб не пошел раньше времени по чужим людям. Надо было раньше  рожать.
  - А я дождалась своего, пока отслужит, и сразу в загс. Он еще на заработки намыливался на Север, в Норильск, материальную базу для семьи создавать. Все, говорю, отъездился, никакая база мне не нужна – муж мне нужен. Где большие деньги, там все и начинается: пьянки-гулянки, бабы. Жить есть где, на хлеб заработаем, нечего выдумывать. Через год родила, уже пятнадцать лет парню. Выше меня на голову, только горбится все. «А может, я Горбачевым буду?» Хватит, говорю, нам и одного за глаза хватило, до сих пор не расхлебаемся. Вот люди, ничего не понимают в жизни, а лезут, все переворачивают. Ну, если взялся, так доводи до конца, не мямли. Конечно, что-то надо было делать, люди на лучшую жизнь нацеливались. Вот он и схватился за гуж. Да не дюж. Хорошо его Ельцин уделал, так этому лопуху надо. С такой властью мог бы, что хочешь сделать.
- Ну вот и сделал. Только Раю жалко, не выдержала, бедная, этой нервотрепки. Всю жизнь карабкались, а тут в одночасье с самого верха и скатились.
- Жена всегда больше переживает. А с него все, как с гуся вода. Видала фото в какой-то газете, подняла в переходе, стоит рядом со свои джипом, внучка с ним, длинный шарф так модно обмотан – ну, прямо артист, не хуже Рейгана. И красоваться не стыдиться. Сколько горя людям принес. Сидел бы уже, как мышь под веником, нигде бы не показывался. Хотя тоже – нашла у кого стыд искать, он им без надобности. Каким прохиндеем надо быть, чтобы такие дела творить. Все за коммуниста себя выдавал.
- Свой интерес у человека был. Прославился на весь мир. Да и копеечку на старость собрал. Лифчики продавать не будет.
- Вот то-то же, что у всех свой интерес. Прославился! Им Горби, а нам горе. Посадить бы этих перестройщиков сраных на наши зар-платы да пенсии, посмотрела бы я на них… Кто об нашем интересе думает? Ваши проблемы, как сейчас говорят. Сами и думайте.
- Нет, Лукашенко говорит: помогать надо бедным, богатые сами справятся.
- Без бедности и богатства не будет.
- Это уж точно.
- Несчастная тысяча, еще мамина, осталась от похорон, и ту под-мели. Благодарю бога, что у меня парень, а не девка. Без приданого сейчас и замуж не выдашь. Уже покуривает тайком. Вот только стеснительный больно. А в жизни без нахальства пропадешь. Учится не очень – с тройки на четверку кувылдается, все с мопедом своим, разбирает, собирает. Ну, трактористом будет… Ельцин тоже, хорош гусь, чтобы одного человека скинуть ничего лучшего не придумал, как союз развалить.Так страшно было, когда по Белому дому из танков  били. После этого они еще Лукашенко критикуют. И в Чечне что устроили? Боюсь,  что к тому времени, пока моему служить, все-таки соединимся с Россией, а там, глядишь, и в Чечню загремит... Не знаю, Лукашенко, вроде, мужик боевой, а все на месте топчемся – ни туды, ни сюды. На нашу республику – одна Москва и то больше – надо бабу в президенты выбирать. Вон как Тэтчер лихо командовала…

Думаю, что моя спутница справилась бы и с этой ролью. Так же, как и любая кухарка, способная накормить компанию безответст-венных болтунов. Ведь не зря же в свое время была названа именно кухарка, а не посудомойка или дворничиха. То есть человек ответственный, привыкший заботиться о других, укладываться в бюджет, экономить, выгадывать. Ну а государственная забота немногим тяжелее и шире.
Вспомнились слова одной старой деревенской женщины из глу-хой лесной деревушки в западной Белоруссии: «Осмелели люди при Советах!» Власть-то уже не чужая, панская, к которой не подступиться со своими грошами, а своя – соседская, родственная. С ней всегда можно поладить – с помощью той же бутылки. А за время перестройки люди вообще избавились от всякого страха. Подобный разговор в электричке даже во времена Брежнева был бы невозможен. Мы получили самое громко говорящее свободное общество.  А если еще добавить забор интернета, на котором пишут все, что хотят, то получим феномен вообще уникальный.  А если люди говорят, даже при пониженной слышности, они все-таки до чего-нибудь договорятся. Правда, Горбачева ругают все: он обманул ожидания слишком разных людей. А Ельцин – что ж? – никто ничего особенного от него и не ждал.
  Тяжелая, грязная, всегда неблагодарная работа власти. Она пы-тается явить некое единство, спасительную иллюзию примирения различных групп и классов. Правда, это единство всегда за чей-то счет, – сегодня за счет прошлых и будущих поколений, – а  потому чревато гневом и праведным бунтом.
В оценке политических деятелей  современниками преобладают оценки сердца. Оценки разума за потомками. Эти  оценки совпада-ют очень редко. Так же, как интересы отдельного человека с интересами рода. Особенно во время войн и социальных переворотов. Но что нам до смысла, который успокаивает наших потомков, если сегодняшние чувства губят наши сердца и жизни? «Устойчивость – первое условие народного счастья. Как согласовать ее с бесконечным совершенствованием?» – записал однажды Пушкин.

  Журчал ручеек неторопливой женской беседы, перешедшей на рецепты засолки и  приготовления всевозможных полуфабрикатов из того, что вырастает на собственных грядках. За годы перестройки наше население освоило все технологии, за исключением домашней металлургии – по  китайскому варианту. Скоро мы станем обществом Робинзонов, не нуждающихся даже в Пятницах.

Я поклевывал носом, отключаясь, погружаясь в озеро сна, но тут же всплывал к поверхности, ненадолго задерживаясь и снова по-гружаясь. Можно сказать, что я спал баттерфляем, одновременно присутствуя в мире спящих и в мире бдящих.
  Можно было лечь на скамейку, распрямиться, но что-то мешало, некая глубокая приверженность к порядку, к внешним правилам поведения. Дело было не в деревенской ориентации на то, что скажут люди, а в болезненной чувствительности к искажению и умалению собственного образа. Я – и  вдруг дрыхну на скамейке в электричке, словно какой-нибудь бродяга. Я себя еще слишком уважаю, чтобы быть вполне непринужденным и естественным. И вместе с тем уважаю окружающих, предлагая им образ, приятный во всех отношениях. Хотя  им на это, может быть, и наплевать. Цель воспитания и есть создание и укрепление внутреннего образа, идеального «я».

  Станция Крупки. Райцентр. Когда-то нас в составе бригады ко-митета профтехобразования бросили сюда на помощь нашему сельскому хозяйству. Колхоз, куда мы прибыли, был занят заготовкой кормов. Но на днях случилась зарплата. Поэтому в окрестностях магазина то там, то тут из подзаборного бурьяна выглядывали полураздетые торсы сраженных витязей. Ох, и силен этот змий, только выпусти его из бутылки! А попробовали запереть его там – государство развалилось. «Мы готовы помогать! – выступил один остряк. – Только чтобы с закуской!» Но помощь была уже не нужна. Магазинный запас выпит, а новый пока запретили привозить. Ничего не скажешь, кормили нас хорошо. Телята и свиньи исчезали в наших утробах, но количество съеденных, конечно, не совпадало с количеством списанных, иначе какой смысл был приглашать этих шефов. Две недели бесплатного отдыха на свежем воздухе, в полях и лесах.
Мы грузили подсохшую тимофеевку на машины – три  до обеда и три после. В перерывах валялись на траве, балдели. Перетискал всех симпатичных девиц. Не очень симпатичных тоже не обижал. Поползновения зрелых дам к сексуальной эксплуатации пресекал на корню. С личными вопросами к парторгу. Он, возможно, именно тогда начал выдавливать из себя по капле коммуниста. По капле – чтобы начальство не замечало. Сегодня, говорят, он уже отъявленный демократ, но с той же мрачной и гнусной рожей.  Что и в каких объемах выдавливает он из себя сейчас?
Но вот, наконец, в поле вышли протрезвевшие и мрачные мужи-ки. Они шли за машиной, которая не останавливалась, как наша, и ловко метали огромные пласты. Полчаса – и  с верхом. Да, помогать им нужно было только пить, во всем остальном они в помощи не нуждались.

  Нет уже никаких сил сидеть. Надо подвигаться. Тома положила руки на перекладину тележки и опустила на них голову, лицом к окну. Учительница белорусского ушла в себя, забыв на скамейке за-стывшее тело и ненужное ей лицо, похожее на ограбленную витри-ну. Жизнь, затаившаяся где-то внутри, ничем не выдавала своего присутствия. Знакомый челнок пристроился на скамейке в конце вагона, сложив руки топориком и зажав их между коленями. Его внутренний образ был гораздо либеральнее моего.
Я прошел по вагону и, как обычно, задержался в лязгающем и дергающемся пространстве  между вагонами. Этакая келья в дорожном миру. Дает возможность хотя бы немного побыть наедине с собой.  Недавно слышал, что Горбачев собирается потягаться с Марком Аврелием.   Назвал  свой новый опус так же, как и знаменитый римский император – «Наедине с собой». Подозреваю, что Марка Аврелия он не читал. Вспомнил лошадку. Немного – это действительно   ключевое слово. Любой избыток раздражает. В нем утомляющая монотонность. Я люблю всего понемногу. Не зря же винегрет мое самое любимое блюдо, с ним может только поспорить салат «Перестройка», изобретенный Инной.  Думаю, что стоило бы пригласить нашего незабвенного Михаила Сергеевича, чтобы он убедился, что это блюдо получилось у нее лучше. Инна – жена моего приятеля, но исполняет при нем роль советского народа при Иосифе Виссарионовиче. И, естественно, поражает друзей и знакомых подвигами и свершениями.
«Найди Валере такую же, как ты!» – строго приказывала ей моя мама, когда Инна в начале девяностых привозила на выставку в Минск своих кормилиц – голубых  кошек. Инна вздыхала и опускала глаза – есть задачи, которые даже ей не под силу. Не оставлять же Германа на произвол судьбы – ведь он такой неприспособленный…
Не имея никаких постоянных доходов, кроме пенсии, Инна за три года – вся слава вождю – построила два коттеджа и начала третий. А все потому, что ключевое слова для Германа – «много». Много должно быть всего машин, инструментов, кошек, гостей. Возможно, это в какой-то мере призвано компенсировать его сосредоточенность на одной женщине. Хотя ее тоже много. Она исполняет столько ролей, с которыми не справился бы и десяток жен. И главное – все роли исполняет блестяще.
Мое любимое «немного» – это всегда еще перспектива, обеща-ние чего-то большего, иного. В сущности, это постоянное недоеда-ние во всем – ради сохранения до последнего дня аппетита к жизни. Ведь все в этом мире приедается очень быстро. И если не принимать разумных мер ограничения, то за десяток-другой лет можно исчерпать  всю жизнь.
С Германом мы играем в шахматы, блицы, по 50-60 партий за вечер, а в перерывах дискутируем по поводу Лукашенко. Герман добросовестно повторяет все, что слышал по ящику – образование среднее телевизионное. Музыканту этого вполне достаточно – для сочинения музыки, но не для диспутов. Позиционируя себя как де-мократа без границ, – а  в политике полагаться на самооценку так же рискованно, как и в обычной жизни, – он считает, что  всенародно избранного президента можно бомбить и насильственно устранять от власти. То есть,  как и большинство наших демократов, – он  демократ тоталитарный, – хочет воли только  для себя.
Именно воли, а не свободы. Ведь она-то всего лишь осознанная необходимость. Именно с такой свободой в Америке все в порядке. Зато с волей, к которой мы привыкли, у них полное неблагополучие. Племянник рассказывал, что в США, например, нет запрета на ловлю лосося в период нереста. Но только если лосось сам хватает твой крючок с наживкой. А этого он делать совсем не стремится. Если ты зацепил его как-то иначе, то, будь уверен, возникнут серьезные проблемы. С помощью самой современной оптики за тобой следят чьи-то строгие глаза. А штрафы там такие, что охоту к любому своеволию отбивают напрочь. Нет, свобода без воли нам не нужна. Мы соглашаемся с Германом только в этом.

  Оглушенный грохотом колес, прохожу в следующий вагон. Гля-дите-ка: бритый наголо  красавец в позе лотоса и в наколках. Сидит на скамейке, как король на именинах. С бутылкой пива в руке. На соседней скамейке еще несколько полных – под скамейкой пустые. Амнистия,  возвращается домой. Острые глаза цепляют всех прохо-дящих. Нет, друзья, хватило мне  вас на вокзале в Вязьме. Шествую дальше. Еще через два вагона бросилась в глаза немолодая дама. Заинтригованный, присел напротив.
Что-то трудно уловимое выделяет ее из дорожной публики. Не-кая внутренняя форма, явленная и во внешнем облике. Нет, она не из  "Мерседеса". Скорее, из другой электрички. Моя небритость и застиранная штормовка не напрягают ее. Даже не знаю, как к ней подступиться. Смотрит на  всех спокойно и благожелательно.
Девочка стоит на скамейке в середине вагона. Годика три, не больше. Изящная, как куколка. Бледное фарфоровое личико, темные кудряшки. Маленькие ручки с неправдоподобно миниатюрными пальчиками. Держась за спинку скамейки, разглядывает нас, как инопланетянка. Действительно, она уже с той планеты, на которой нас не будет. Девочка не боится, не пытается понравиться – просто смотрит, словно чувствуя какие-то токи, соединяющие ее с нами. Мы ее прошлое, пока еще живая история. Она – наше будущее, пристально разглядывающее нас. Мы зачем-то ей нужны. Хотя, на самом-то деле, она нужна нам. Старое русло всегда  нуждается в свежей водичке.
Черной краской на сером бетонном заборе мелькнуло: «НАТО - параша. Беларусь – наша!» Элегантная соседка тоже заметила.
- А нас уже скоро вступят.
- Литва?
- Нет, Латвия. Рига.
- Акцента совсем не чувствуется.
- Акцент может быть только белорусский. Я из-под Орши. Все-таки сорок лет в Риге что-нибудь значат. Это своеобразный город, я рижанок узнаю сразу, и по внешности, и по одежде. Наша элегант-ность выглядит в Европе несколько провинциальной, женщина мо-жет быть одета очень недорого, но всегда со вкусом. Рижанки никогда не забывают, что они женщины. Вам это может показаться нескромным, но, тем не менее, признаюсь: мой муж до сих пор в меня влюблен.
- Это и не удивительно.
- А вы не испугаетесь, если я скажу, сколько мне лет?
- Возраст лишь расширяет возможности интересной женщины.
- Bce-таки дрогнули и предусмотрительно отступили. Расширять-то расширяет, но  все больше в сторону ограничения. Зa одной моей пожилой приятельницей, женщиной исключительного обаяния, начал ухаживать семидесятилетний адвокат. Как человек практический и со связями, он перед принятием ответственного решения  все-таки заглянул в ее страховой полис. После  этого он еще позванивает, заходит на чашечку кофе, но взять замуж не предлагает. А  ей всего-то восемьдесят пять!
- Вы хотите сказать, что вам... больше?
- Нe больше. Муж старше меня на четыре года. Тоже белорус, из нашей деревни. Окончил ленинградскую мореходку. Мы с ним долго переписывались, я тоже училась. Поженились и застряли в Pиге. Каждый раз, когда приезжаю на родину, с грустью убеждаюсь, что уровень культуры, особенно бытовой, в общении между людьми, там намного выше. Русские поэтому и уезжать не хотят, как их ни  унижают. Раньше вообще было прекрасно: жили дома и одновременно за границей. Сын женился на латышке, с внучкой мне уже трудно разговаривать, но стараюсь. Все друзья-латыши, с которыми раньше общались, остались по-прежнему друзьями. Простые люди нормально относятся. Унижение чувствуешь только, когда с властью пересекаешься. Шенгенскую визу получить не можем, не граждане. Раньше постоянно брали к себе мою маму на зиму. Теперь это дорого, хлопотно, с  сестрой в Орше зимует...
Подъезжаем к Борисову. Опять неудержимо потянуло в сон. Сдержал зевок, чуть не вывихнул скулы. Как-то неловко с такой женщиной сидя рядом предаваться сну, а уж тем более зевать. Прощаюсь, делаю вид, что выхожу в Борисове. Живая фарфоровая куколка, все так же, словно заколдованная, стоит на скамейке,  медленно поворачивая голову из стороны в сторону.

Одна моя бывшая любовь  когда-то жила в Борисове. «Почему вы на мне не женились?» – спустя некоторое время требовательно спрашивала она меня. Увы, на женщинах, которые доставляют слишком много   переживаний, не женятся. Они только для любви. Норму переживаний я  выполнил с ней на десять лет вперед.
Следующий вагон, в который я успел юркнуть, пробежав по пер-рону, привлек обилием светлых глаз, благожелательных лиц.  Как я все-таки соскучился по этому голубому сиянию. У меня самого до Москвы были светло-серые, а уже только там стали полноценно го-лубыми. Помню, мать очень удивилась, когда увидела меня через год: «Я такого не рожала!»
Проходят торговцы. Предлагают  мороженое, пиво и газеты.  И больше ничего. Продавцы не такие энергичные, по-домашнему медлительные. Продавец пива забирает и бутылку, вычитая ее стоимость. Тем самым лишает заработка бомжей. Постепенно они вообще исчезли. Видно, дальше Орши не добираются. Атмосфера более расслабляющая и уютная, чем в московских электричках.
Остановился в первом вагоне. Пристроился у окна и вдоволь на-зевался. Вытянул ноги, расслабился и сразу заснул, прислонившись к  стенке вагона.
Возвратил к жизни какой-то щебет. Немного притомленная мама, начинающая подсыхать, и двое сочных, свежих детей. Девочке лет восемь, мальчику лет двенадцать. Мама села на мою скамейку, дети напротив. Мама достает из сумки пакетик с оладьями. Запах меда. Текут слюнки. Дает детям по одному и сама съедает. Могла бы и угостить. У нее маленькие, но с загрубевшей на ладонях кожей руки. Возможно, приходится и корову доить. Сейчас по внешнему виду не отличишь, кто в деревне живет, кто в городе. Одеваются приблизительно одинаково – в  турецкое, китайское – и, конечно, получше, чем лет десять назад.
Относительно продуктов питания одежда стала дешевле раза в два-три. А на желудке всегда можно сэкономить. Мальчик достает из сумки плеер, также ставший достоянием масс, а девочка кассету. Какая-то «Алсу». Сначала имена, потом  клички, и, наконец, просто номера. Новая звезда – 66 21! Массовое искусство активно прощается с личностью. Один наушник мальчик втыкает себе в левое ухо, другой протягивает сестре. Она держит его пальцами возле уха, щербатый рот приоткрыт, глазки светятся, коротковатый носик лоснится от удовольствия или еще от меда. Протягивает наушник матери, та наклоняется к ним, тоже слушает.  Еще бы третий и вся семья была бы при деле. Мать возвращает наушник. Девочка тоже втыкает его в ухо и начинает слушать, покачивая головой и шевеля губами. Удовлетворение собственных потребностей сочетается с уважением к окружающим. Техника воспитывает. Девочка в штанишках в клеточку, пышных, как юбочка. В двух местах заштопаны. Болтает ножками в такт музыке. «Прекрати!» – строго приказывает мама. Ножки сразу успокаиваются, только немного подрагивают.
В принципе, любая музыка требует движения, разрядки. Тем бо-лее современная, призванная сбрасывать излишки юной энергии. Классика, наоборот, аккумулирует. Естественно, что она для тех, у кого энергии уже поменьше. Но эти отрешенные лица с заткнутыми ушами – в  метро, на улице. Сосредоточение на внутренних ритмах, потребность в которых постоянно возрастает, выключает в конце концов из реальности. Остается только нацепить видеоочки, и человек может быть абсолютно автономен, нигде не сталкиваясь с себе подобными. Послушные и   веселые стада, каждый со своей музыкой и своими картинками, движутся то на работу, требующую все меньше извилин, то на отдых – к  совместному топоту и  мычанию. У молодежи все меньше потребности в словесном общении, в обмене чувствами, мыслями. Они обмениваются кассетами, жвачками, микробами и  вирусами.
Коллективное сознательное, реальный образ мира, создаваемый в процессе речевого общения, становится недостижим. Остается только коллективное бессознательное. На базе простейших инстинктов. Инстинкт культуры – чисто человеческий – атрофируется. Они теряют индивидуальную психологическую устойчивость, которая прививается только через сознание. Создается человек-масса, человек-наполнитель. Древний раб по сравнению с ним просто  титан свободы. Цивилизация все доводит до логического конца, цинично создавая свободных рабов и порабощенных ими господ, кривляющихся на эстрадах и телеэкранах.

Странно – когда-то, перекинувшись парой фраз с соседями по купе, я спокойно  засыпал, чтобы проснуться уже на подходе к Минску. От этих благополучных времен у меня не осталось никаких воспоминаний, лег, встал, промокнул лицо влажным полотенцем, собрался и вышел на перрон. Всё. Путешествие закончилось. Ну, может быть, еще утренний пейзаж, начиная от Смолевич или Колодищ. Шероховатость и запоминаемость дороги возрастала пропорционально понижению класса вагона. Так благополучная жизнь награждает зияющей пустотой. Уже  плацкартный немного приоткрывал окно в мир. Но, конечно, вне конкуренции – общий вагон. Народ там большей частью бойкий и раскованный, берущий глоткой и острыми локтями.
Когда-то в общем вагоне мы ехали на диалектологическую   практику в глубины Смоленщины. Юношеское сознание коробила стихия этой необобщенной, хаотичной, неряшливой жизни. Юность жаждет соответствия некоему идеалу, смутно звучащему в душе. В общем вагоне идеалов не было. Были потертые жизнью бедно оде-тые люди, бесконечно жующие, пьющие, играющие в карты, выставляющие ноги в пропотевших носках на проход, баюкающие детей, храпящие, бесконечно хлопающие дверями тамбура и туалета, загаженного вполне по-азиатски, но без азиатского солнца все выжигающего и дезинфицирующего. К счастью,  в том же вагоне обнаружилась и женщина с иконописным ликом, в цвету зрелой и уверенной  в себе красоты. Круто вздымая бедро, она лежала на нижней полке, прижимая к себе ребенка, а рядом с ней, возле ног, как-то примостился, полусидя-полулежа, худой мужик с изможденным лицом и тяжелыми руками. Женщины и дети – оправдание любой жизни.

Девочка вынула наушник, отдала брату, он заткнул и другое ухо. Мама опять достала пакетик и выдала по оладушке, я тоже достал свою бутылку и маленькими глотками допил свой черничный ком-пот. Мать дала им платок вытереть пальцы. Просто сидеть  и ничего не делать – на это сестричка была не согласна. Начала с того, что легонько двинула локтем своего братика. Он сделал легкое ответное движение, но продолжал слушать. Она шлепнула его по коленке. Ничего. Ущипнула за руку. Не реагирует, берет его ладонь, он не отнимает. Укладывает его ладонь на свои колени и начинает экзекуцию, Он то напрягает пальцы, то расслабляет, противодействуя ее усилиям. Видно, что это их привычная игра. Оба довольны. Вот он сжимает обе ее ладошки в своей ладони. Она поднимает и опускает локти. Потом вроде смиряется, но неожиданно дергает. И на свободе. Но тут же принимается фундаментально  щипать его руку. «А мне не больно!» Мальчик в том возрасте, на излете детства, на вершине индивидуального развития, когда организм пребывает в равновесии. Еще не включились гормональные программы, поворачивающие нас к любви и размножению, а значит, и к смерти. Лишь в этом возрасте любая вечность была бы наполнена до краев и не тяготила. Мать не обращает внимания на их возню, устало думает о чем-то. Она на обочине их счастья. Девочка, замечая мой интерес, развивает агрессию. Начинает бодаться. Развязывается косичка. Бант падает на пол. Она подает брату ленточку и поворачивается к нему спиной. Братик  привычно начинает заплетать ее русую косичку. Не знаю, как сложатся их  отношения дальше, но пока они беззаботно-счастливые. Сестричка сидит в профиль  ко мне, поглядывая украд-кой: произвела ли впечатление? Произвела.

Конец приходит как всегда неожиданно. «Следующая –Тракторный!» Моя. Поднимаюсь, хотя мог бы еще посидеть. Нет, хватит, насиделся. Выхожу в тамбур. За серым бетонным забором тянутся складские помещения завода, на котором я когда-то после школы  начинал свою трудовую жизнь. Заворачивал гайки на кон-вейере.  Правда, не очень долго.
Пустая бутылка в углу напоминает о Володе. Его профессию тоже смог бы освоить. Все еще впереди.
Лошадка, небось, уже в стойле. Порадовала жеребят, убежавших в обновках на улицу. Обзвонила заказчиц – придут вечером – и теперь нежится в ванной. Ее маленькая ступня высовывается из пышной пены и упирается в кран с горячей водой. Удается закрутить почти до конца. Высокий подъем,  аккуратно крашеные ноготки.
Фаня проснулась, запахивает халат, взбивает  руками прическу и, уменьшив звук, – муж еще дрыхнет, – включает телевизор.
Молодая такса поскуливает, не находит себе места. Нежное «со-ба-ач-ка» все еще  стоит у нее в ушах, запах пропотевшей тельняшки щекочет ноздри.
Окидываю  взглядом вагон. Одна девушка читает. Белые пласт-массовые ведерки с клубникой, пакеты  с зеленью. Пожилая женщина вяжет, как викинги в море. Везут свою задумчивость и сосредоточенное молчание родным и близким. Чтобы сбросить его в прихожей,  как плащ, и вволю предаться разговорчивой родственности и нежности. Или снова молчать, еще более замкнуто и отчужденно.
Ручки на спинках сидений похожи на ушки боевых топоров, по-ставленных в ряд, – для  состязаний в стрельбе из лука. Надо, чтобы стрела достигла цели, пролетев  через каждое из них.
Ну, вот и все, стрела пролетела.
Сестричка снова с бантиком и оладушком.
Я поднимаю ладонь и шевелю пальцами.
Она улыбается и с готовностью повторяет мой жест. Такая же ту-порыленькая и отзывчивая на разные штуки, как и та, что обитает сейчас на берегу Гудзона – в   собственном доме («Лучшем, чем у Германа!») и с богатым мужем.
Всегда везде нас сторожит разлука.
Найти мы жаждем, чтобы потерять.
Мы  впопыхах проносимся по свету.
Жизнь – электричка, сумасшедший поезд, летит, о  нас ничуть не беспокоясь.
У ней маршрут и станции свои.
Написать песню.
И родить дочку.


2001
январь-февраль.