Самец

Виктория Миллиан

1.
Самец. Так самец он и был. Что же здесь оскорбительного, если это и была самая сердцевина его естества. Прекрасная, трепещущая природная сущность, прорывавшаяся из глубины дикой и властной. Вовсе не жестокая или кровавая, - как её иногда описывают те, кто не понимает или боится её в себе, - скорее неудержимая и незамутненная условностями, как вода в лесном ключе, пульсирующая, под ударами огромного подземного серца, что выдавливает свою животворную кровь из-под замшелого, густо пахнущего прелой листвой камня, беззаботно даря её всем нуждающимся. Даже не от щедрости, а скорее от избытка.

Эта животная, но лучше сказать животворящая сущность проявилась в нем, конечно, не сразу. Вначале он был ребенком, как и все на Планете. У него были Мама и Папа, соседи, их дети. Он любил с ними играть. Он даже пытался играть на компьютере. Взбирался на стол, паступал прямо ногой на клавиатуру, двигал мышь. Мама и Папа смеялись, осторожно ссаживали его со стола, чтобы не упал, да и не мешал. Папа был программистом. Папа соседских детей тоже был программистом. Было впечатление, что все взрослые – программисты, и он, конечно, тоже станет программистом, когда вырастет. Как же-как же.

Ему разрешали выходить на улицу и бегать с детьми. Он не чувствовал, что они от него так уж сильно отличались, хоть и были крупнее, больше него. Он был, несомненно, самым маленьким из всех соседских детей. Иногда они казались ему просто огромными. Зато каким он был ловким и подвижным! О! Уж этого не отнять! Как он бегал, гонялся за мячом, то разгоняясь, то внезапно тормозя и разворачиваясь, высоко подпрыгивая, или валясь прямо на землю. Собственные движения будто опьяняли его, и он кувыркался, наслаждаясь своим телом. Никто-никто из соседских малышей и близко не мог с ним соперничать. Он даже удивлялся им, этим медлительным, плохо координированным и остро пахнущим молоком увальням.

Иногда ему хотелось похвастать, показать свою удаль. Особенно, когда кто-нибудь из взрослых был поблизости. Однажды он даже взобрался на дерево, да так, что сам не мог слезть. Стыдно было кричать, но выхода не было. Уж слишком высоко и страшно это оказалось. Пришлось Папе снимать его тогда. Лазить по деревьям он все равно позже научился, самозабвенно и бесстрашно извиваясь среди развешенных в синем небе ветвей. А вот собак не полюбил никогда.

Тогда он их даже не называл собаками. Он их никак не называл. Это было просто его вырывающееся из груди маленькое сердце, чувствующее приближение волны резкого запаха, топота массивных лап, капающей липкой слюны из смардной пасти, полной желтых зубов. Уже совсем близко. И надо бежать, и нет рядом Папы, и никто не спасет.

Так это и случилось. Белые доски заборов, кусты сирени и почтовые ящики исчезали по сторонам в клубах едкой пыли, почти сливаясь в извилистую линию его страха. Он уже не знал, несся ли всё ещё за ним тяжкий топот или это его кровь стучала в висках. Не в силах оглянуться, он бежал и бежал, уже за домами, уже через поле. Вот и дорога.

На мгновение он замер, выскочив на горячий асфальт и уставясь на летящий прямо на него грузовик. Не сделай его тело - совсем независимо от очумевшего сознания - следующий почти конвульсивный прыжок, и повесть его короткой жизни оборвалась бы на этом самом, пахнущем бензином месте, как сотни, а может и тысячи печальных повестей несостоявшейся зрелости и любви. Но скрип тормозов, брызги мелких камней и нависающие серые узоры протекторов пронеслись одним  рычащим клубком, превратившись в шипы терновника на другой стороне. Он присел всего лишь на мгновение, чтобы закончить непрерывный вдох, толчком выбросить из лёгких гарь дороги и бежать дальше.

Он не знал, когда наконец окаменевшие ноги бросили его исцарапанное, мелко всхлипывающее тело в жухлую траву на краю вспаханного поля. Час, день, век или пять минут лихорадочного бега разделили его жизнь на две абсурдно несхожие части. И там, на обочине прерванного детства, забывшись в мутном сумраке души, который иногда милосердно дарит нам равнодушная в общем-то ко всяким страданиям жизнь, он погрузился в свой первый взрослый сон в уже начавшейся новой главе.

2.
Ночью случился первый осенний заморозок. Его отказывавшееся умирать упрямое маленькое тело подняло и поволочило все ещё плохо соображавшее Я за собой. Просто вперёд, дальше от смерти, к черневшему на пригорке, кисло дышащему сараю. Он продрался в узкую щель, окунулся в тяжелый парной дух хлева, шарахнулся от громкого шороха, заметался между всхрапами, повизгиваньем и гулкими копытами, наконец забился в колючую копну сена, затих и дал затихнуть всем взволнованным обитателям.

Так и началась новая жизнь. Голод заставлял его глотать что-то дурно пахнущее и мало похожее на еду из грязных лоханей. Эта пища странным образом насыщала, но не унимала желание поесть. Хотелось чего-то другого. Он стал охотиться. Его жертвы: серые пронырливые существа, - в изобилии водились в хлеву. Их-то кровь и стала желанным дополнением к свиной диете, а потом заменила её совсем.

Немного окрепнув и оправившись от пережитого, он начал искать дорогу домой. Даже теперь, неожиданно быстро приспособившись и научившись жить по-новому, он был уверен, что все это временно, что он вот-вот вернется назад. Два препятствия встали на пути. Первым был злобный голос фермерской собаки, которая на поверку оказалась задастой, грязно-белой и довольно трусливой. Вторым был снег. Такой же грязно-белый и неожиданно холодный. И всё же он уходил несколько раз из влажного тепла нового жилья, долго рыскал в молчании съежившегося под снегом ночного мира, возвращался под утро, измученный и мокрый, чтобы завтра начать все сначала.

Потом он перестал. Он нашел дорогу, но вернулся и оставил попытки. Потому что вышел к прорезанному светом фар смердящему шоссе. Просидев там до рассвета, изойдясь от дрожи и испарины, но так и не решась перейти, он вернулся в трезвом утреннем свете назад и поставил точку на своей надежде.

Он не знал времени, не думал о прошлом и не мечтал о будущем. Дни сменялись другими днями, казалось, что все оставалось тем же, но только всякий раз натыкаясь на хозяйскую собаку, он с тенью удивленья замечал, что она становилась меньше. Меньше и слабее стали и его жертвы. Ему и прежде доставало ловкости их ловить, но за этим следовало долгое, мучительное убийство. Полное шерсти горло невыносимо першило, он слабел в изнурительном старанье задушить несчастное, бьющееся в смертной муке существо. Но выбора не было, на вторую попытку не хватило бы сил. С обеих сторон это была борьба не на жизнь, а на смерть. Его жертвы. Теперь они стали меньше и слабей. Он мог покончить с любой одним ударом. Зима закончилась. Он вырос.

Однажды он вышел во двор среди дня. Спокойно подождал набегающую, взвинченную собственной истерикой собаку, точно и молниеносно полоснул её по носу, насладился визгом, увернулся от брошенного фермерской рукой вонючего ботинка – прощание любителя собак! – и пошел прочь. В лес.

Он пошел в лес. И тот принял его как своего, пропустил сквозь упругое тело пряный запах оттаявшей земли, легкий дух тины от мутноватой весенней реки, крики горластых белых и черных птиц, пикирующих на невидимые цели или играющих в восходящих потоках прогретого воздуха. Лес принял его, и он стал лесом, не различая, где кончались запахи и звуки, и начинался он сам, гибкий и неутомимый, прыжок и корявый ствол, падение и мох, упругий ветер и жадные до свежести легкие.

И можно было бы назвать это довольство и расстворенность в бытии счастьем, если бы не одиночество. Томность появилась в нем летом. Он даже путал её иногда с голодом. Только впиваясь зубами в чью-то плоть, понимал, что хотел другое. Он то пускался в бег, то взвивался на дерево, пугая птиц, сам не зная зачем, почти желая какой-нибудь боли. Иногда он засыпал днем, - раскинувшись прямо на беспорядочно разбросанных в траве солнечных пятнах, - и видения невнятные, но упорные выходили из клубящейся лиловой глубины воспоминаний о чем-то бесконечно знакомом и никогда ещё не пережитом. Оно должно быть рядом, оно уже тревожило обонянье и будило прикосновением.

3.
Он открыл глаза и увидел её, стоящую прямо перед ним. Он все же был не один такой на Планете. Она отпрянула, резко развернулась и прыгнула в расступившиеся заросли жимолости, прорвалась сквозь ветки и побежала, даже не оглядываясь, уверенная в том, что он не отстанет. Он не отставал. Все ещё не до конца веря, что это не продолжение сна, он бежал, позволяя прутьям хлестать себя, не уклоняясь от боли как свидетеля реальности. Иногда он настигал незнакомку, прыжком перекрывал ей дорогу, но она всякий раз успевала извернуться и избежать прикосновенья. Гибкая и неуловимая, уходящая и остающаяся, дразняще близкая или одним броском почти скрывающаяся из виду, она опьянила и довела его до исступления. Уже совсем не понимая, что делает, он нагнал и с разлета повалил её на живот в траву, скользя вместе с нею. Он был отвратительно груб. Не позволяя ей снова вырваться и убежать, чувствуя извивающуюся, разгоряченную бегом плоть под собой, он вцепился ей в затылок, вжал голову в траву, заставив почувствовать вкус жирной земли его родного леса. И потом так же исступленно и неудержимо вонзил в неё то, что и было сейчас им самим, и ещё, и ещё. Весь смысл и суть бытия слились в конвульсивных движениях, дрожи, восторге и крике целомудренной боли. Самец в нем сделал, что хотел, не заботясь о своей самке.

Уже расслабившись, он встал, перешагнул через неё и лег чуть в стороне. Не то чтобы он ждал, но он не удивился бы, если б она теперь набросилась на него, обессилевшего насильника. Прикрыв глаза, он не выпускал её из поля зрения, не зная, что произойдёт. Но ничего не случилось. Почти будничным движеньем она поднялась и стряхнула налипшие листья. Когда через некоторое время она пошла прочь, нарочито громко шурша, он почувствовал, что может отпустить её. Она поняла это тоже и вернулась. Он уснул.

Среди ночи легкие удаляющиеся шаги пробудили его, на этот раз он уже не был готов отпустить её, она тоже это знала и бросилась бежать во всю прыть. Только теперь он понял, что раньше она и не пыталась убежать. Они неслись в высокой траве, рассекая тугой ночной воздух, и он почти уже настиг её, предвкушая новый триумф своей плоти. Вдруг её тело метнулось впереди в ослепительном свете фар, и смрад шоссе ударил в ноздри, ещё полные манящего зова близости. Он с размаху сел, зарываясь в гравий всеми четырьмя конечностями.

Она была уже на другой стороне. Ещё некоторое время силуэт подруги то проявлялся, то гас в уродливых всполохах его поражения. Но не долго. Он немного отполз назад и сидел в кустах пока обморочный свет луны не сменился рассветом. Движение на дороге унялось. В тишине, нарушаемой лишь слабым посвистыванием просыпавшихся птиц да биением его собственного сердца, он встал и медленно пошёл на другую сторону. Как во сне. Тугой моток его памяти разматывался в обратную сторону, когда, сомнамбулически ступая, он шел через поле, уверенный, что у выхода на улицу его уже ждет оскаленная пасть детского ужаса. Пусть будет так. Он был готов на всё. И ничего не случилось.

Светлело, все громче пели птицы. Перламутровое небо занялось на востоке, и в прозрачных сумерках проявились знакомые очертания заборов, кустов сирени и почтового ящика на углу. На развороте улица столкнула его на знакомый газон и потекла дальше. А он, машинально продолжая движение, уткнулся в садовый пруд с тихо журчащим водопадиком. Наклонился. Запах и вкус родной воды. Он никогда-никогда не забывал их. Сколько стоял он так? Совсем светло, дверь террасы заиграла блеском неба и открылась. И женщина на пороге. И знакомое платье. Уже готовый броситься к ней, он услышал короткий двойной призыв своей самки и замер. Дрожа, он припал к земле. Казалось, что прошлое и будущее в неимоверном противостоянии взвели тугую пружину его тела, а следущий, уже удаляющийся призыв спустил её. Два прыжка - и лишь колебанье крапивы в соседнем саду.
- Здесь был Мурчик! Я уверена, это был он. Кс-кс-кс! Проснись же! Иди скорей сюда!
- Да успокойся, откуда он здесь?
- Такой огромный, но я не ошиблась. Нет-нет! Он одичал. Не узнал меня, метнулся прочь.
- Да не плачь же! Ну не плачь, прошу тебя. Я читал, что скандинавские лесные коты вообще плохо приручаюся, дичают. Потому он и ушел от нас почти котенком.

Эти люди всегда думают, что всё понимают. Как же - как же.

30.03.08 Гамбург