Волчья Кровь, ч. 17 заключительная

Алекс Олейник
          Остановились на обед в кабаке, в деревне на реке, вполне богатой и процветающей, с большим рынком на берегу и опрятными, крытыми свежей соломой хатами. Княжна прошла в отдельную, чистую комнату. Я увидел мельком ее строгое лицо с надменно поднятыми бровями. Кабатчик угощал нас обильно, прислуживая мне и Евфимусу самолично, подливал меду, суетился. Я увидел свое отражение в поданном мне оловяном кубке и ужаснулся черному свирепому облику, и сразу стало мне стыдно за вчерашнее. Прямо до слез стыдно за то, что княжну допрашивал, да повысил на нее голос, да что там, орал на испуганную, одинокую женщину, потерявшую близких ей людей, вверенную моей защите. И то, как красиво казнил я своего вчерашнего пленника показалось мне самым стыдным из всего, жестокой и дешевой, на показ, выходкой. Много ли доблести – срубить голову безоружному, раненому, стоящему на коленях? Его оружие лежало в моей поклаже. "Продам и пропью в кабаке," - решил тогда я, и из всех моих дальнейших планов именно этот показался мне самым разумным. Решил обязательно срезать щетину и вспомнил, что оставил свой кинжал в русичской деревне, в дубовой балке под потолком, и тоже застыдился глупой своей бравады.
          "Что не закусываешь, господин, - запел над ухом кабатчик. - Али не нравится?"
          "Сыт," - бросил я.
          "А может чего другого пожелаешь? В смысле услады?"
          "Некогда мне хозяин. Служба."
          Кабатчик понятливо кивал да подливал мне меда.

          Дальше ехали вдоль реки, по хорошей утоптанной дороге. Видели прошедшую по реке торговую ладью, за ней другую, по виду варяжскую. Другая река, другой город, другая жизнь.

          Ближе к вечеру подружка княжны поровнялась со мной, заговорила:
          "Господин десятник, княжна передает просьбу. Ей хотелось бы въехать в Словенск поутру, а не вечером. Не откажи."
          Я пожал плечами: "Мне все одно. Проси Евфимуса."
          Тот, видимо, не возражал и мы стали лагерем на берегу реки, поросшем кустарником, среди которого, будто свечи, вставали несколько берез, полыхавших золотым огнем. Мы разожгли костер, и княжна с подружкой сели вместе с нами, а я подумал, что без Тимы они не могут разложить своего костра, даже если бы и хотели. Княжна села прямо напротив меня и взглянула строго, глазами черными, непрозрачными. Я верул ее взгляд и мысленно обратился к ней: "Прости меня, милая моя, нежная, добрая. Единственная на свете." Она услышала меня. Лицо ее потеплело и стало уже не строгим, а просто грустным.

          Воины устраивались на ночлег и только двое остались в карауле у лошадей, а мы с княжной по-прежнему сидели у костра и ее подружка, завернувшись в одеяло, легла на землю за ее спиной. Ни слова мы не сказали друг другу в ту ночь, но я слышал ее невозможную, отчаянную просьбу, и она понимала мой решительный отказ.
          "Есть такие поступки, которых боги не в праве требовать от нас, потому что никогда мы не сможем их совершить, никогда и ни за что. Любовь проходит, и люди умирают, но остаются честь, и слово, и вина. Не проси меня, княжна. Я не сделаю по-твоему."
          Она понимала меня и прощала.
          Огонь горел между нами, дым поднимался над землей и слепил и ел глаза. Слезы текли по моим щекам, и было мне все равно, если сочтет она будто я плачу, ведь и ее лицо блестело от слез. Мы не сдвинулись с места, но я уверен, я клянусь, она почувствовала, как я протянул над огнем руку и коснулся пальцами ее губ. Ее губы раскрылись и голова чуть наклонилась к плечу. Круглая щека легла в мою ладонь, и я поразился ее теплу и мягкой, спелой нежности. Я погладил ее висок, маленькое прохладное ухо, мои пальцы запутались в ее пушистых волосах, сжали горячий затылок,  и ее запрокинутое лицо оказалось рядом с моим. Она закрыла глаза и я медленно и осторожно коснулся ее губ, будто пробуя их на вкус. Горькая степная трава, сладкое тепло ее ладони, соленые несказанные слова горели на моих губах, и я снова поцеловал ее, уже не в силах сдержать мою страсть, и желание, и бъющую через край, отчаянную нежность. Ее руки сомкнулись на моей шее, и всем телом я чувствовал ее ласковое тепло. Ее сердце билось в моей груди,мое дыхание наполняло ее груд, жилы наши сплелись, и стало невозможным разделить нас, не убив при этом обоих.

         Но огонь горел между нами, и лицо ее стало пустым и мертвым. А потом подружка зашевелилась на траве, вставая, и княжна опустила голову и закрыла лицо ладонями. Подружка набросила одеяло ей на плечи и увела ее, такую маленькую, в темный возок, а я лег на спину, уставился в голубой лик лун, пронзительные звезды и черную бездну над моей головой и взвыл, как воют волки в самых глухой час самой безысходной ночи и мой крик умер в горле, не родившись.

          Это утро удалось ярким, солнечным и тихим.
          Это утро удалось на славу, с легким белым инеем, с серебряной паутиной, блестящей между сухими стеблями травы, с запахом чего-то чистого, холодного, небесного. Я всегда любил такие редкие осенние дни, будто промытые дождями и высушенные ветром, замершие в ожидании чуда, большего, чем сама жизнь. Еще затемно я послал в город двух всадников, сообщить о нашем приближении, а двигались мы неторопливо. Княжна с подружкой ехали впереди. Я смотрел ей в спину, и жилы в моей груди натянулись до боли в сведенных челюстях, до звона в висках.
          Наконец, показался впереди невысокий холм с городом, венчающим его, словно зубчатая корона, а из городских ворот выезжала нам навстречу немалая процесси. Пар вился над головами их лошадей, и можно уже было различить князя, важно выступающего впереди всех. На середине холма они остановились, поджидая нас чинно, и княжна выехала вперед, держа голову неестественно высоко и распрямив узкие плечи под тонким серым плащом. И я подумал: как, должно быть, холодно ей под этим легким, зябким плащом, как страшно и беспредельно одиноко. Не знаю отчего, но мой конь сам двинулся за нею следом, туда, где на пологом холме поджидал нас князь.

         Могучий и властный, тепло и богато одетый, он смотрел на княжну приязненно и чуть снисходительно, как смотрят на чужого ребенка, милого, но немного надоедливого, как смотрят на дорогую изящную безделушку, красивую, но, в сущности, бесполезную. Я подъехал так близко, что смотрел на князя в упор, различая каждую деталь его облика: сильные крупные руки в дорогих перстнях, чинно сложенные на луке седла, приглаженный ветром пушистый мех на воротнике его плаща, полные, чувственные губы, поджатые надменно.
          И никто не заметил как близко я подъехал.
          Кроме нее. 
          Она обернулась ко мне. Ее побелевшие губы приказали: "Скажи!"
          Я выдохнул: "Переяслава."

         Натянутые жилы со звоном лопнули, разорвались, весь мир разлетелся острыми прозрачными осколками, и в белом хаосе гибнущего света я снял с седла короткую походную пику.

          Я бросил ее от бедра, как никогда не бросал прежде, но удар вышел хорошим, сильным и точным, и стальное жало вошло князю в горло, прямо между серебристым мехом и седеющей коротко подстриженной бородой.
         Я думаю, что умер раньше князя, потому что он еще падал, неестественно медленно, закинув голову и схватившись руками за разорванное горло, когда что-то толкнуло меня в плечо и в спину, и я оказался на земле, лицом к лицу с князем, и впервые взглянул ему прямо в глаза, голубые, удивленные, умирающие.
         Я  хотел ему все рассказать, объяснить ему про человека и волка, но голос уже не слушался меня, а потом надо мною взлетела тень, и стало темно, и стало...