Сестра

Валентина Яроцкая
            Мамины  рассказы   о нашем раннем  детстве  остались в памяти  на всю  жизнь…
            –  Мама, выкинь, выкинь…  – просила сестра, поднимаясь на нетвёрдых ножках в деревянной кроватке и показывая пухленьким пальчиком на орущий свёрток на маминой  постели.  Меня  только  что принесли из  роддома, и сестра поняла,  что её  безраздельному владычеству над мамой пришёл конец. Топая  ножкой,  капризная  барышня, которой  ещё не исполнилось  и  двух лет и которая  ещё  толком и объяснить свои  требования не могла, отталкивала протянутые   ей игрушки. Олюшка  устраивала  длинные сцены ревности, которые маму, конечно,  доводили   до  слёз. Отец  был в море, родных  в Мурманске  не  было, мамины подружки малышнёй  обзавелись  как-то одновременно,  – помочь было некому,  и  мама сражалась с  двумя орущими  девчонками одна,  бегая целый день по  треугольнику: от Оли  к Вале, от Вали к кастрюлькам и пелёнкам…  Олино  слово «выкинь»  вошло в семейную легенду.
          Мама не выдержала. Однажды, во время  очередного   концерта с надрывными «выкинь!» старшей  дочери и  ответным обиженным рёвом проснувшейся от шума младшей, мама бросила таз с мыльной  водой, в  котором плавали следы  жизнедеятельности младшей  дочери,  и нашлёпала мокрой рукой  нежную попку  капризули  - не больно, но от  души.
          Оля неожиданно  замолчала. Мало того, каким-то рано развившимся  взрослым  чутьём она поняла, что если  любимой маме так дорога эта  кряхтящая,  пускающая пузыри малышка, меньше самой Оли, то и  она  должна полюбить  это  существо.  Забежавшая на  следующий  день к нам на минутку мамина подруга недоумевала: Оля отталкивала её  от меня,  бросая исподлобья сердитые взгляды, а когда мама сделала ей замечание,  то  сестра надула губы, забилась в угол и  так  же сердито,  как до  этого смотрела на тётю,  стала поглядывать на маму, как будто  осуждая её  за  беспечность: ведь человек-то чужой, может повредить малышке,  а  то  ещё,  чего доброго, забрать додумается. Так в Олиной  детской душе   я  надолго стала   первым  после мамы  человеком.
          С нашим  розовым  детством связано много смешных историй. После перемены своего отношения ко мне сестра стала принимать деятельное участие в моём воспитании. А  так как сама она едва-едва выползла из пелёнок,  то  казусов  было много. Один  из них  чуть не стоил  мне  жизни.
          Маме нужно  было срочно сбегать куда-то по делам. Соседки  дома не оказалось. И мама рискнула оставить нас  одних,  предварительно накормив. Я  неожиданно проснулась  и подняла рёв. Олюшка, решив, что я  плачу от  голода, сделала всё  точно так, как делала  это мама:  нашла кастрюльку, положила в тарелку каши,  раздобыла  ложку и стала меня кормить.  Видимо, по силе рёва сестрёнка определяла силу моего голода. Когда мама, вся  взмыленная от  бега, появилась в дверях нашей  комнаты, я  едва хрипела, задыхаясь, а  изо рта, из носа  у меня   лезла  каша. Кроватка  была в каше, на полу  была  размазана каша, а Оля,  которая  тоже напоминала  тарелку  после еды,  готовая  расплакаться, жаловалась маме:
           – Я  колмлю, колмлю…  Не  кУсает…
           Любовь  ко мне сестры была  безгранична. Она готова была  отдавать мне самые красивые игрушки, самые лакомые  кусочки, а  иногда  даже ставила маму в неловкое  положение, когда в свой  день  рождения,  получая подарки от приходивших в гости маминых друзей, не могла осмыслить, почему всё  только ей, и  требовательно напоминала недогадливым  или  забывчивым  взрослым тётям и дядям:
           – А у нас и Валя есть.
           Мама  ахала, воспринимая  это  как вымогательство, а взрослые   хохотали, похлопывая сестрёнку по плечу и отдавая должное её   сестринским чувствам.
           Росли мы вместе  – с одинаковыми впечатлениями  детства, с одинаковыми игрушками, в одинаковых платьях.  Но  были  мы совершенно разные.
           После переезда  родителей на Украину ( в те времена  было принято говорить  на Украину, а не в Украину)  какое-то время  мы  ещё  были  дома, а потом   мама пошла на работу, а   нас определили в садик.  Первый же день принёс нам с сестрой жуткие огорчения.  Речь детишек в саду  была как-то очень своеобразно  похожа на нашу.  Но кое-что мы понять не могли. А когда мы  сами начинали говорить,  дети начинали  над  нами смеяться. Я  вернулась  домой,  оживлённо рассказывая о своих впечатлениях, перевирая  украинские слова и потешно мешая  их с русскими.  А вот Оля  замолчала. Ни  одного слова не могли родители от неё  добиться.  Даже испугались.  Однако  правильно решили оставить её в покое,  так как пребывание  целый день в детском коллективе и  так  было серьёзным испытанием  для  двух маминых  дочек, которые ни на шаг раньше от  мамы не отходили и получали от мамы столько любви и ласки,  что на  десятерых  бы  хватило. Молчала  сестричка  две недели, кроме «да» и «нет» ничего  больше не говорила. Через две недели  никто в садике  над ней  уже не смеялся: она заговорила на  чистом украинском  языке.
           Первое наше детское   учреждение стало  для  нашей  дружбы серьёзным испытанием  и   невольно  нас разобщило. Мы попали в разные возрастные группы,  а поэтому нашли себе подружек там,  влюбились  обе в своих воспитательниц. Каждая  расхваливала свою  воспитательницу, которая после  мамы  была  лучшей в мире, - наша безграничная неосознанная привязанность друг к другу стала ослабевать. Родители  удивлялись, слыша наши словесные перепалки,  а  когда   дело  доходило  до  потасовок, нас  обеих  водворяли в угол, не ища правых и виновных – их просто не  было, так как причиной ссор было наше вынужденное отчуждение и заглушённое раньше нашим  общим существованием детское соперничество.
           «Углом»  мы называли место у  двустворчатого шкафа, левая половина которого была моей, а правая, с окошечком, в которое была вставлена мамина вышивка,  – Олиной.
Я не успевала дойти  до «угла», как до маминого слуха доносились мои жалобные, нудные и хитрые стоны: «Ой, мамочка,  прости,  больше  не  буду…» Эти надоедливые «прости» и «больше не  буду» следовали один за другим,  с регулярностью тикающих на стене часов, поэтому  мама  быстро сдавалась,  и  я с  торжествующей  усмешкой, которую  здравый смысл  подсказывал мне всё же спрятать  от мамы,  бежала на улицу, не  забыв показать сестре язык и сердясь на неё  за её непонятное упрямство, которое на  целый  час лишало меня товарища по играм. Сестра молчала, сопела,  раздувала  щёки,  тёрла глаза, но никакие уговоры  не  заставили  бы  её   просить прощения. «Прости» и «не буду», которые  так  легкомысленно и в таких  больших количествах слетали с моего языка, Оля не произносила ни под каким предлогом. По  тому, как она отворачивалась от всех и прятала  глаза, надо  было  догадываться,  что и переживает она, и виноватой себя чувствует, - разве это одним словом «прости» выразишь? А  как «не буду» сказать,  когда родители сами обманывать не велят, а  вдруг  случится «буду»?  Наморщенный Олин лобик, недетская серьёзность в глазах воспринималась как упрямство,  которое папу и маму очень сердило,  они  ждали слов  извинения, уже поглядывая на дочь не с раздражением, а с жалостью. Но чем   дольше затягивалось время,  тем дождаться  спасительных слов  было  труднее… В конце концов взрослые, решив, что сестра в полной мере отбыла наказание, отпускали её. Однажды  Оля, потихоньку   вытирая   от  обиды и раскаяния слёзы,  даже уснула в «углу». Мама всплеснула руками, с  углом  было покончено. Особенных хлопот своим поведением мы  родителям не доставляли, росли послушными книжными  девочками,  поэтому  большой  нужды в наказаниях никогда и  не  было.
           Когда мы  пошли в школу, разница  между нами  стала особенно заметной. Оля была темноволосая – в папу, я  в маму – светленькая. Оля  ела  неохотно,  долго ковыряя вилкой поданную еду, я  уплетала  за обе щёки и через минуту  уже смотрела на маму в ожидании  добавки. Оля учила уроки  долго и основательно,  старательно вычерчивая графики, несколько раз перечитывая нудные параграфы и   добросовестно выполняя каждое  задание доброго десятка школьных  учителей. Я  училась  «на  ходу» и «на бегу», не утруждая себя  старательностью. Сестра  засиживалась  за  учебниками  до  позднего вечера,  а  я  с таким  же серьёзным видом  сидела  за нашим  круглым столом под оранжевым  абажуром, подложив под учебник романтическую историю  любви Ромео и Джульетты. Утром приходилось наспех скидывать  в портфель книжки и     на ходу  дописывать решение  задачи…
          А первое     своё  стихотворение я написала  с  сестрой… Учились мы тогда – в пятом и шестом.  Накануне Восьмого  марта  устроились мы на диване, долго шептались и шушукались по поводу  подарка маме… Решили  сразить маму  своими  поэтическими  «талантами».   Я писала  черновик,  ибо  зачёркивать  и  писать небрежно –  это  было  в моём характере, Оля  переписывала набело – аккуратность  всегда  была  у неё  одним  из  самых важных оснований жизни.  8 Марта  мама получила наши  корявые  стишки в бодром пионерском духе,  с полным набором    лозунгов  о  советской женщине-труженице,  зато с полным  отсутствием  рифм.
     Наше  разобщение, вызванное пребыванием в разных детских коллективах (садик-школа-институты)  было временным,  сестра стала мне  ещё  ближе и дороже,  когда мы выросли,   вышли  замуж, стали  мамами… Встречаемся не часто, жизнь  забросила меня  далеко, за Полярный  круг. Но  когда  встречаемся,  не можем  наговориться,   радостно открывая,  что  всё-таки  общего   в нас  гораздо  больше, чем  различного.
     Ни на какие   достопримечательности мира я  бы не променяла парк  в украинском  посёлке Решетиловке,  что   близ гоголевских  мест: там  же  до Диканьки  – рукой подать!
Это наши с Олей  заповедные места… Парк расположился на берегу лениво  текущей степной речки. Когда-то давно, в забытые времена крепостного права,  была  здесь господская усадьба. От  помещичьей роскоши остались пруды, обмелевшие,  заросшие камышом и ряской и ставшие   местом  обитания огромных зелёных  лягушек. Новые власти брались за благоустройство парка неоднократно,  с остервенелым рвением,  пытаясь обустроить пляж, лодочную станцию,  игровые павильоны, спортивные сооружения. Одно приживалось,  другое приходило в упадок, но самой заметной  достопримечательностью парка стал стадион,  вокруг  которого  пролегли тенистые аллеи – некоторые деревья наверняка помнят ещё те времена, когда в прудах плавали  лебеди, а барышни в белых  кисейных платьях, прикрываясь  легкомысленными зонтиками от палящих солнечных лучей ( ох и жарит  солнце-светило  в Украине!) ,  бросали гордым птицам крошки  хлеба. И ничего,  что нам  уже  достались одни  лягушки,   по  этим зелёным коридорам мы  с  сестрой   обычно  бродим часами,  упиваясь ароматом лип, вошедшими в пору  буйного цветения и распространяющими тонкий изысканный  запах,  чтобы привлечь к себе несметные полчища   пчёл. Мы  бродим часами, вдыхая запах   реки и солнца (  я ему прощаю в такие часы  даже  бессердечное  отношение к северянам), вбирая в себя  безмятежную зелень украинского лета, спокойную синеву высокого неба, по которому  равнодушно расплываются белые пятна облаков… Природе ведь нет  дела до человеческих радостей и страданий,  это  только глупые  писатели  придумывают,  что  природа живёт в  унисон  с  движениями  человеческого сердца…  Нет, она сама  по себе,  только  не мешайте ей!  Чернокрылые стрекозы порхают возле самого берега и  грациозно садятся на тоненькие стебельки несмело торчащих из воды растений.   Божьи  коровки  ползают по мохнатым цветкам чертополоха. Муравьи  хлопочут возле своего родного очага. Везде  жизнь,  такая близкая и понятная, но отдалённая  от человека с его пустой суетой, бесплодными  стремлениями  стать «как все»… Мы с Олей  всё  это замечаем:  муравьи нам  братья,  стрекозы   - сёстры,   хоть и  рискуем заслужить  с такими  братьями-сёстрами   звание «придурошных»  у нормально-материализованных  людей…
         Мы  бродим, наслаждаясь возможностью видеть  одни и  те же картины и слышать одни и  те же звуки – видеть и слышать не глазами и ушами, а  сердцами,  бьющимися в одном  ритме. Мы наслаждаемся взаимопониманием, которому  даже не нужны слова…
         Я сейчас  далеко от  сестры, за тысячи  километров – расстояние, которое скорый поезд преодолевает только  в два дня. Но  быстрее  поезда преодолевает  это расстояние моя   мысль, которая летит  к сестре  –  сказать ей,  что я   люблю  её  и  жду лета,  чтобы  снова пройтись  с ней по тенистым аллеям вокруг стадиона.  Я   знаю,  что в  эту минуту и Оля  думает обо мне -  телепатический сеанс связи, называйте как  хотите,  какое мне дело  до парапсихологии с её  загадками и разоблачениями,  когда  я  слышу Олин голос…
        Наш северный посёлок, убаюканный снежными  вихрями разыгравшейся вьюги, спит, поёживаясь во сне от  холода. Одно окно горит  долго,  тусклый месяц,  пробиваясь сквозь тучу,  тщетно  пытается в щёлку  между плотными  шторами разглядеть  тайну    одиноко светящегося окна. Я пишу письмо сестре. Оля,  моё  окошко горит!
        Выше, дороже, чище  я не знаю любви, чем  бескорыстная любовь матери. Олина  любовь   ко мне   именно  такая…  И я  люблю её  так же…