16. Прагматический подход в философии языка идеи п

Добрый Дядя
триф:
Критика языка «позднего» Хайдеггера.
makekaresus19
July 4th, 15:30
 Критика языка «позднего» Хайдеггера. Поскольку, по оценке самого Хайдеггера, размышляя о языке, в «Бытии и времени» он «слишком рано рискнул пойти слишком далеко», и вопрос о сущности языка был только намечен, но не решен, то он вынужден был позже снова обратится к этой теме. Анализу языка посвящены прежде всего такие его работы, как: «Исток художественного творения» (1935), «Гельдерлин и сущность поэтического творчества» (1936), «Письмо о гуманизме» (1846), «Язык» (1950), «Из диалога о языке» (1953/1954), «Сущность языка» (1957), «Слово» (1958), «Путь к языку» (1959).
Характерным признаком хайдеггеровских размышлений о языке в поздний период является является то, что он обращается к проблеме онтологии языка. Кардинальной задачей, которую Хайдеггер поставил перед собой, была попытка осмысления языка из него самого, в результате чего должен быть найден ответ на вопрос о его «чтойности», т.е. о том, чем является язык по своей сути.
Методологической предпосылкой такой постановки задачи послужило различение им бытия как «бытия сущего» и бытия как «бытия в перспективе собственного его смысла, т.е. его истины (просвета)». Эти две категории – наличие (действительное существование) и «чтойность» в метафизическом смысле – принадлежат самому бытию. Тем самым «бытие как таковое по своему существу артикулировано этими двумя бытийными определениями». Язык, как всякое сущее, также характеризуется этими двумя категориями, раскрыв содержание которых, можно было бы ответить на вопрос о его природе.
По мнению Хайдеггера, все предпринятые до него попытки объяснения языка производились с учетом лишь одной его стороны, а именно наличности. В результате язык объяснялся всегда «через что-то другое, чем он сам». К наиболее распространенным объяснениям языка «через другое» он относит:
– понимание языка как функции выражения. При этом «в нем предполагается наличие внутреннего, которое выражается». Отсюда следует, что условием его объяснения является то внутреннее, выражением чего он является.
– понимание языка как функции представления: «Производимые человеком выражения всегда есть представления и изображения действительного и недействительного». Однако в данном случае речь идет, скорее, о функциях языка, а не о его природе.
– понимание языка как человеческой деятельности. Эта антропологическая точка зрения объясняет язык из сущности человека, а не из сущности самого языка. «Поэтому нельзя сказать: язык говорит; так как это значило бы: только язык и задает человека. Этим допускалось бы, что человек – говоритель языка». Сущность человека покоится в языке, считает Хайдеггер, но сущность языка покоится не в человеке, утверждает он.
– понимание языка как объекта исследования. Это понимание присуще, например, языкознанию, которое концентрируется на исследовании таких его аспектов как фонетика, морфология, семантика и др.; изучает его коммуникативные и прагматические аспекты, исследует его роль в обществе и т.д.
По мнению Хайдеггера, данные способы объяснения языка оказываются правильными, но недостаточными ни по отдельности, ни вместе, чтобы выявить его сущность. Они «задают, как нечто несомненное везде и всюду, спектр разнородных научных способов анализа языка. Они возвращают к старым традициям. Но при этом они полностью пренебрегают древними отпечатками сущности языка, поэтому, несмотря на свою традиционность и понятность, они никогда не смогут привести к языку как к языку».
Отсюда вытекает необходимость отказаться от интерпретации языка как энергии, как деятельности, работы, духовной силы, мировоззрения, выражения и т.д.; перестать воспринимать его исключительно как средство коммуникации, хранения и передачи информации и проч. Поскольку в последнем случае он обречен быть преобразованным в орудие чисто формального упорядочивания эмпирических фактов и событий, в универсальный язык, годный лишь к логическому исчислению знаков. Адекватное понимание языка предполагает продумывание вопроса о его сущности на основе размышлений о нем как о способе самовыражения самого бытия.
Из представления о бытии, охватывающем собой как область чувственного, так и сверхчувственного, рождается идея Хайдеггера о том, что язык говорит. «Язык? А не человек? Не вызывает ли раздражения это утверждение? Не сомневаемся ли мы в том, что именно человек является говорящим существом? Ни в коем случае [...] Мы только спрашиваем: насколько говорит человек? Мы спрашиваем: что значит говорить?». Отвечая на эти вопросы, он предлагает кажущийся сперва парадоксальным ответ, утверждающий первичность языка по отношению к человеку.
Проинтерпретировать эту мысль Хайдеггера можно следующим образом: первоначально (до человека) язык говорит «как звон тиши», которая «тишит тем, что она носит мир и вещи в их сущности». Это означает, что извечно существующий мир не является немым. Он изначально раз-личен и «говорит» самим наличием в нем различных вещей. Другими словами, он содержит в себе потенцию объясняться с помощью знаков, которыми являются сами вещи. Вещи в мире тишины обозначают самих себя, прямо указывая на свою сущность. Только благодаря этому свойству вещей быть знаками самих себя, их можно понять и перевести в другую систему обозначений, т.е. выразить в словах.
С появлением человека язык реализуется прежде всего как речь, состоящая из артикулированных звуков, носителей значения. Однако человеческая речь возможна лишь потому, что в ней «раскрывается сущность языка – звон тиши». Следовательно, условиями возникновения языка как речи являются слушание и понимание. Другими словами, прежде, чем заговорить, человек должен был услышать «призыв бытия» в виде «звона тиши» – обращения самих вещей быть выраженными в слове, – понять его и перевести в слова. «Говорение есть само по себе уже слушание», – утверждает Хайдеггер. Но такое слушание есть, по сути, процесс понимания бытия.
Понимание бытия достигается посредством мышления. Возможность мысли Хайдеггер связывает с тем, что она, «послушная бытию, прислушивается к нему. Мысль есть то, что она есть в согласии со своей сутью, в качестве слышаще-послушной бытию». Послушание мысли бытию он характеризует через категорию соответствия, выражающую сопринадлежность бытия и мышления, их совпадение в одном акте – в событии. Другими словами, понимание бытия возможно посредством достижения тождества между мыслью и бытием в силу того, что мысль представляет собой элемент последнего. Истинное понимание достигается в момент со-бытийности говорящего бытию.
Событие представляется Хайдеггеру «законом законов», ибо «нет ничего другого, к чему еще восходит событие, из чего его еще можно было бы объяснять. Событие не есть проявление (результат) чего-то иного, но то про-явление, чьей достаточной данностью впервые только и обеспечивается возможность всякого "дано", в котором еще нуждается даже и само бытие, чтобы в качестве присутствия достичь своей собственной сути».
Событие, характеризующее укорененность человека в бытии, позволяет ему слышать и слушаться бытия. Событие является условием перевода языка бытия на язык человека. Именно «событие присваивает смертным пребывание в их существе, так, что они могут быть говорящими». Событие есть «отношение всех отношений» в том смысле, что человеческая речь как ответная всегда остается соотнесенной с бытием, и эта соотнесенность зависит от того, «каким способом мы, как требуемые событием, принадлежим ему». Следовательно, событие помогает вскрыть истинную онтологическую сущность языка, ту его первейшую функцию, которая забылась в ходе его исторического развития и в процессе его ежедневного инструментального употребления, а именно дать вы-явиться или про-явится бытию.
Таким образом, Хайдеггер добирается до ответа на вопрос о «чтойности» языка. Глубинная сущность языка заключается в том, что он есть сказ. В языке с-казывается бытие, оно обнаруживается в нем, показывает себя. Мир, в котором впервые рождается слово, – это мир четверицы, где сходятся земля и небо, живые и смертные. Итак, язык рождается на стыке бытия и сущего, присутствующего как невыраженного еще в слове основания языка и присутствия как осуществленного в языке. Язык представляет собой, следовательно, место встречи человека и бытия; он оказывается также условием историчности самого бытия.
Основная функция языка заключается, таким образом, не в сообщении или установлении взаимопонимания, а в открытии мира. Как полагает Хайдеггер, «только там, где найдено слово для вещи, вещь имеется как вещь. Лишь так она есть. Соответственно, мы должны подчеркнуть: нет никакой вещи там, где отсутствует слово, т.е. название. Слово впервые доставляет (verschafft) вещи ее бытие». Называя вещь, человек впервые выделяет ее из множества других вещей, превращает ее в подручное и получает ее в свое распоряжение.
Открытие вещи языком Хайдеггер представляет по аналогии с ее освещением, выведением ее из небытия за счет направленного внимания. По его словам, «когда язык впервые называет сущее, то такое называние приводит сущее сначала к слову и к явлению. Это называние впервые вызывает сущее к его бытию. Такой сказ есть набрасывание освещения, в чем объявляется, в качестве чего открывается сущее».
Так как весь подручный мир существует для человека лишь постольку, поскольку он зафиксирован в языке, Хайдеггер приходит к выводу о том, что границы языка очерчивают границы мира: «Только где язык, там есть мир». Причем следует заметить, что в данном высказывании речь идет не об эмпирической ситуации, а о том, что бессмысленно говорить о мире «по ту сторону языка». Язык предстает в качестве условия возможности мира и тем самым приобретает статус трансцендентальной величины.
Основу языка составляют названия, в которых воплощается «первоначальный зов, называющий сердцевину вещи и мира». «Слово начинает светиться как то собирание, которое впервые вводит присутствующее в его присутствование». В словах мир приобретает свою опору, т.е. слово не только дает возможность явиться вещи, но и сохраняет ее для человека как знакомую. За счет процесса именования вещи приобретают идентичность и возможность существовать на протяжении времени как «одна и та же вещь». Существование «одного и того же» есть условие всех возможных изменений. Таким образом, благодаря языку время входит в сознание Dasein, а человек обретает свое историческое бытие.
Высшим предназначением языка является служить домом бытия: «Бытие всего того, что есть, живет в слове. Поэтому действительно предложение: Язык есть дом бытия». Однако во всей чистоте эту роль язык выполняет лишь в своей мифо-поэтической функции, когда он укоренен непосредственно в бытии и когда не язык, а само бытие является предметом рефлексии. Способ, которым бытие возвещает о себе, есть мелос, поющий сказ, ибо «осуществляющий сказ выносит присутствование из его собственности к яви; слово славит, т.е. позволяет ему войти в его собственное существо». Как видно, поэзис понимается здесь не в узком смысле как создание стихов или песнопений, а в широком – как творческая деятельность по созданию языка и мира. Рождение слова, появление имени для вещи или явления представляется Хайдеггеру сущностью поэтического творчества.
В ходе него язык артикулирует действительность и выступает в своей сущности «дарителя» бытия. «Поэзия есть учреждение (Stiftung) посредством слова и в слове. Что учреждается? Сохраняющееся [...] Поэт называет богов и называет все вещи так, как они есть. Это называние состоит не в том, что уже до этого известное наделяется именем, а в том, что поэт произносит сущностное слово, и сущее за счет этого наименования впервые называется тем, что оно есть. Таким образом оно становится известным как сущее. Поэзия есть словесное учреждение бытия».
Из этого отрывка видно, что Хайдеггер выступает против знаковой теории языка, предполагающей, что уже познанное задним числом получает свое название. Познание и именование представляют собой две стороны процесса создания бытия языком. Поэтическое творчество и мышление суть «соседи» и неразрывно связаны друг с другом.
Творческую поэтическую деятельность по созданию языковой картины мира Хайдеггер характеризует как игру. Однако эта игра не является произволом, а отражает определенный результат познания. Хайдеггер говорит в данном случае об истине языка «Сущность поэтического творчества есть учреждение истины». Истина языка понимается как выведение сущего на свет, за счет чего человек получает «проход» и «подход» к нему. Она заключается, прежде всего, в «вот» сущего, в установлении его «есть» или «имеется», в пред-ставлении его перед субъектом. Другим существенным аспектом истины является установление тождества сущего с самим собой, т.е. его идентичности: «Само слово есть то отношение, которое таким образом удерживает в себе вещь, что слово "есть" вещь».
Можно сделать вывод о том, что, согласно Хайдеггеру, истина языка заключается не в достоверности представления, достигаемой за счет анализа сущего. Она есть герменевтическая категория, связанная с учреждением бытия как такового. Поскольку языковое мышление нацелено на познание вещей, то в слове раскрываются сами вещи. В этом смысле все слова истинны, т.к. их бытие сводится к их значению. Эта герменевтическая истина не имеет еще эпистемического измерения, но она является условием любой эпистемы, любого возможного познания. Например, теория истины как соответствия предполагает герменевтическую истину в форме «несокрытости сущего» в качестве своего условия.
Итак, слово конституирует вещь, но при этом оно открывает только какую-то одну ее сторону. Поэтому языковая «истина есть в своей сущности не-истина». Анализ отношений между сущими внутри «уже открытой области истины» является делом науки. Наука базируется на том, что уже открыто языком, и представляет собой развитие предоставляемых им знаний. Ей свойственно систематическое мышление, которое Хайдеггер обозначает как «метод»: «Науки знают путь к истине под названием метод». Диалектическое напряжение между поэтическим и систематическим мышлением характеризует процесс познания мира.
В отличие от систематического, логического и аналитического, мышления поэтическое мышление характеризуется беспредпосылочностью, синкретичностью (т.е. это мышление, не делящее мир на субъекты и объекты), законодательным характером: «Поскольку бытие и сущность вещей никогда не могут быть просчитаны (errechnet) и выведены из имеющегося, они должны быть свободно созданы, установлены (gesetzt) и подарены. Такое свободное дарение есть учреждение».
Рассматривая поэтический язык, в котором сказывается бытие, Хайдеггер приходит к заключению, что он есть монолог: ведь «единственно язык есть то, что собственно говорит. И он говорит одиноко». Такой язык он называет «праязыком». Этот праязык является условием возможности диалога, или, по выражению Хайдеггера, «разговора», конститутивного для Dasein. «Показывающий сказ проделывает путь от языка к человеческой речи. Сказ требует оглашения в слове. Человек, однако, способен говорить, лишь поскольку он, послушный сказу, прислушивается к нему, чтобы, вторя, суметь сказать слово».
Лишь человек, захваченный стихией монологичного языка, пребывает в сущностном отношении к языку и к миру. Причем «слово "отношение" призвано тут сказать, что человек в своем существе относится к тому существенному, что требует его, принадлежит, послушен как осуществляющийся тому, что обращено к нему как вызов». Это сущностное отношение человека к бытию характеризуется Хайдеггером как герменевтическое. Оно подразумевает, что любому истолкованию предшествует «несение вести и извещение». Человек оказывается носителем вести, которую хочет через него сообщить бытие. Он говорит только в ответ на «призыв» бытия и осуществляется как человек «в употреблении».
Утверждая, что не человек является пользователем языка, а бытие использует человека, чтобы возвестить о себе, Хайдеггер вводит новое определение гуманизма, в котором «во главу угла поставлен не человек, а историческое существо человека с его истоком в истине бытия». Условием возможности такого гуманизма является соблюдение определенных правил этики по отношению к языку, а именно вслушивание в первоязык самого бытия.
Однако сам язык выступает против такой экологии, т.к., рожденный на стыке чувственного и внечувственного, он обладает двойственным характером: с одной стороны, как система знаков, как «так или иначе совершающаяся речь, он принадлежит к налично существующему»; с другой стороны, как тождественный самому бытию, «сказ не поддается уловлению ни в каком высказывании». Эта амбивалентность языка является потенциальным источником опасности, которая состоит в том, что, хотя «языку задано обнаруживать и хранить в себе сущее как таковое, в нем может выражаться как чистейшее и сокровеннейшее, так и запутанное и банальное.
Слова, однажды появившись на свет, получают способность к самостоятельному существованию, а рефлексия о словах создает мир представлений, отличный от мира истинного бытия. «Мысль, думающая вслед событию, может пока еще только догадываться о нем, однако вместе с тем уже и ощущает его в существе современной техники, которое названо пока еще странно-отчуждающим именем по-став».
Мысль, не укорененная в событии, отчуждает человека от бытия как такового. Размышление не о самом бытии, а о его отображениях приводит к тому, что «речь призвана отныне отвечать всесторонней представимости присутствующего». Так поставленная речь становится информацией. По мнению Хайдеггера, развитие техники в значительной мере способствовало формализации языка и превращению человека в «технически исчисляющее существо».
Логически-упорядочивающая функция языка начинает превалировать над его поэтической функцией, качественно изменяя его характер: из «дома бытия» язык превращается в средство создания «картины мира». Тем самым язык отчуждает человека от мира и от самого себя, а забвение сущности языка грозит человеку забвением собственной сущности. Для того, чтобы человек смог снова оказаться вблизи бытия, «он должен сперва научиться существовать на безымянном просторе [...] Только так слову снова будет подарена драгоценность его существа, а человеку – кров для обитания в истине бытия».
Заключение. В своих поздних работах Хайдеггер различает две формы мышления – поэтическое и рационально-понятийное и, соответственно, выделяет различные функции языка. Поэтическое мышление лежит в основе создания языка и конституирования мира: «Поэзия есть праязык исторического народа [...] Но праязык есть поэзия как учреждение бытия». Рационально-понятийное мышление обслуживает повседневное протекание жизни и науку; язык оно использует в качестве набора готовых инструментов.
Таким образом, если в «Бытии и времени» понятиями, структурирующими дискурс о языке, были экзистенциальная речь и язык (толки), то в поздних хайдеггеровских работах эту роль выполняют поэтический праязык и язык «в употреблении». Причем речь и праязык являются онтологическими категориями, которые призваны прояснить вопрос о сущности языка; область лингвистических исследований естественных языков объявляется для этой цели недостаточной.
Вопрос о сущности языка у «раннего» и «позднего» Хайдеггера решается по-разному. В «Бытии и времени» язык (как речь) понимается как экзистенциал, который конституирует сущность Dasein как «бытия-в». В поздних работах язык предстает как способ существования самого бытия, причем вопрос о бытии может быть правильно поставлен лишь тогда, когда он ставится вместе с вопросом о языке. Если в «Бытии и времени» условием возможности естественного языка была человеческая речь, то в поздний период в качестве такого условия выступает праязык как язык самого бытия, согласно формуле «бытие говорит».
Отныне не онтология Dasein, а фундаментальная онтология бытия должна ответить на вопрос о существе языка и, следовательно, во-первых, осознать язык в его «бытийно-историческом существе» как «осуществляемый» имеющим свою историю бытием и обусловленный его характером (а); во-вторых, продумать определение человека как конечного существа, обитающего вблизи бытия и выполняющего функцию его «хранителя» (б).
а) Бытийно-историческая сущность языка заключается, согласно Хайдеггеру, в том, что он «учреждает бытие» и таким образом оказывается местом свершения истины. Истину при этом следует понимать как герменевтическую, а не эпистемическую категорию. Это означает, что истины языка невозможно подвергнуть эмпирическому или формально-логическому анализу, ибо они сами являются условием возможности всех прочих видов истины. Кроме того, истина языка диалектична, поскольку ее содержание, исчерпывающееся констатацией «это есть сущее», впервые дает возможность сделать это сущее объектом дальнейшего познания, в том числе научного. Тем самым она является условием не только других возможных истин, но и возможных «не-истин», ошибок и заблуждений.
б) Понимание человека как «хранителя бытия» приводит к определению его как существа, сущность которого покоится в языке. Постулируемая Хайдеггером абсолютность языкового опыта человека превращает тем самым язык в трансцендентальный феномен, в необходимое условие любого понимания, включая самопонимание. Однако его утверждение о том, что сущность языка покоится не в человеке, имеет следствием то, что утрачивается связь между человеческим Dasein и повседневным языком, а значит также со сферой поступков и решений человека. Тем самым важнейшее антропологическое измерение Dasein исчезает из поля зрения.
Характеризуя хайдеггеровскую критику языка в целом, можно сказать, что осуществляясь в рамках анализа сначала основных структур Dasein, а затем смысла бытия, она окончательно признала язык трансцендентальным условием возможности как первого, так и второго. При этом ряд сформулированных здесь идей дал импульс для последующего развития философской герменевтики языка. В частности, получили развитие идеи Хайдеггера о том, 1) что анализ языка не должен концентрироваться на предложении как своем исходном уровне, поскольку язык сам имеет обосновывающие его априорные предпосылки; 2) что «разговор» является конститутивным элементом как Dasein, так и всего понимания и познания, т.е. что коммуникативная и когнитивная функции языка взаимосвязаны; 3) что связанное с языком понимание представляет собой исходную ситуацию для всех видов познания; 4) что любое понимание имеет свою «предструктуру», т.е. происходит в рамках «герменевтической ситуации», и осуществляется по модели «герменевтического круга». Последяя основана на переходе от предпонимания (не всегда артикулированного) к пониманию, изменяющему при этом самопонимание и тем самым начальные условия для следующего процесса понимания; 5) что условием формирования языковых значений является практическая деятельность людей. 6) Актуальным остается и учение Хайдеггера о структуре конечного Dasein как «бытия-в» прежде всего в том аспекте, что укорененность человека в мире представляет собой конкретно-историческое, т.е. ограниченное, изменяющееся во времени и обусловленное своеобразием культур Apriori познания. Это учение способствовало появлению прагматически ориентированных концепций герменевтики, в которых на смену постулату об универсальности разума пришел тезис о плюрализме изменяющихся «жизненных миров», каждый из которых воплощает собой особую форму рациональности.

конец















ТриФИЛОВА:
Идея языковых игр Витгентштейна
Остенсивное определение - это процесс усвоения смысла термина путем указаний на предмет, к которому он относится.
Но метод анализа, разработанный Витгенштейном в 30—40-е годы, радикально отличается от того, который был предложен в «Трактате». Новый метод не связан с использованием логических средств, не предполагает, что процедура анализа однозначна и конечна, не допускает абсолютно простых единиц смысла. Теперь Витгенштейн убежден, что процедура анализа языкового выражения меняет его смысл. Витгенштейн показывает это на таком ироническом примере. Метла есть комплекс, состоящий из ручки и щетки. Но если проанализировать предложение о метле, разложив его на более простые части, обозначающие ручку и щетку, то его смысл изменится. Это видно хотя бы из того, что типичная реакция на предложение «Принеси мне метлу!» — это выполнение просьбы, а на предложение «Принеси мне ручку и щетку, которая к ней прикреплена!» — выражение удивления: «Тебе нужна метла? А почему ты так странно выражаешься?» [5, с.106].
Витгенштейн позднего периода создает иной метод анализа значений языковых выражений. Метод анализа превращается из подобия алгоритмической научной процедуры (как это было в логическом анализе) в искусство. А искусство неотделимо от личности его творца.
Для критики философских трактовок языка Витгенштейн развил особый методологический прием, состоящий в рассмотрении (реальных или воображаемых) фрагментов языковой деятельности, что гораздо проще, чем рассмотрение языка в целом. Простота этих фрагментов способствует более выпуклому показу тех черт языка, на которые нужно обратить внимание. Такие примитивные использования языка, отмечает Витгенштейн, подобны тем, на которых дети учатся говорить. Витгенштейн называет их языковыми играми. Обращение к языковым играм помогает рассеять туман, которым философия окружает понятие «значения».
Посмотрим на ставший классическим витгенштейновский анализ значения слова «игра»: «Я имею в виду, — пишет он, — игры на доске, карточные игры, игры в мяч, спортивные игры и т.д. Что свойственно им всем? — He говори: «Должно быть нечто общее, иначе бы они назывались "играми"», — но посмотри, есть ли что-нибудь общее для них всех. — Ведь когда ты смотришь на них, ты видишь не что-то общее им всем, а подобия, сходства, причем целый ряд. Как уже было сказано: не думай, а смотри! Погляди, например, на игры на доске с их многообразными сходствами. Затем перейди к карточным играм: здесь ты найдешь множество соответствий с первой группой, но много общих черт исчезнет, зато появятся другие. Если мы далее обратимся к играм в мяч, кое-что общее сохранится, но многое утратится. — Все ли они «развлекательны»? Сравни шахматы и «крестики-нолики». Или: всегда ли есть победа и поражение или соперничество между игроками? Подумай о пасьянсах. В играх с мячом есть победа и поражение; но если ребенок бросает мяч в стену и ловит его, то этот признак исчезает. Посмотри, какую роль играют ловкость и удача. И сколь различны ловкость в шахматах и ловкость в теннисе. Теперь подумай о хороводах: здесь есть элемент развлечения, но как много других черт исчезло! И таким образом мы можем пройти через многие и многие группы игр. И увидеть, как сходства то появляются, то снова исчезают.
Результат этого рассмотрения звучит так: мы видим сложную сеть сходств, переплетающихся и пересекающихся. Сходств больших и малых.
Я не могу придумать никакого лучшего выражения для характеристики этого сходства, чем «семейное сходство»; ибо именно так переплетаются и пересекаются различные линии сходства, существующие между членами одной семьи: рост, черты лица, цвет глаз, походка, темперамент и т.д. и т.п. И я буду говорить: «игры» образуют семью» [36, §66, 67]. Тут же Витгенштейн приводит примеры других понятий, образующих «семью»: язык, число. «Вместо раскрытия чего-то общего для всех явлений, которые мы называем языком, я говорю, что эти явления не имеют чего-то общего им всем и позволяющего нам употреблять одно и то же слово для их обозначения, но они родственны друг другу многими различными способами» [там же]. О числе же Витгенштейн говорит: «Мы расширяем наше понятие числа так же, как мы прядем нитку, скручивая волокно с волокном. А прочность нитки не в том, что какое-то одно волокно проходит по всей ее длине, а в том, что многие волокна переплетаются .друг с другом» [там же].
Витгенштейновская концепция «семейного сходства» направлена против идеи, что каждому общему понятию или номинативному выражению соответствует определенное абстрактное свойство, которое и можно было бы рассматривать в качестве его значения. Поэтому она обязательно должна быть дополнена идеей значения как употребления. В самом деле, Витгенштейн показал, что значение нельзя трактовать ни как определенный предмет, ни как определенный образ сознания, ни как определенное абстрактное свойство. Поэтому остается допустить, что употребление данного слова по отношению к тому или иному кругу предметов регулируется набором парадигм типа: игрой называется это, а еще это, и то тоже называется игрой. Ориентируясь на такие образцы, мы можем употреблять данное слово в привычных случаях. Но относительно каких-то новых явлений набор парадигм не предрешает, распространится на них употребление или нет.
Таким образом, витгенштейновский тезис, что значение есть употребление, приобретает в этом контексте следующий смысл. Поскольку значения не являются четко определенными объектами или сущностями на которые мы можем ориентировать свое словоупотребление, постольку употребление должно определяться принятыми образцами и правилами. Это означает, что на место регулирующей способности абстрактного объекта или ментального образа Витгенштейн ставит регулирующую силу норм данного вида языковой деятельности.
Если в «Логико-философском трактате» язык определялся как совокупность предложений, то теперь Витгенштейн стремится, используя примеры различных языковых игр, вызвать в нашем представлении иной образ языка.
Отличительной чертой языковых игр является нерасторжимое единство языка, его употребления и определенной деятельности, причем образцы и нормы языкового поведения неотделимы от образцов и норм конкретного вида деятельности. «Это целое, состоящее из языка и действий, с которыми он связан, я буду называть также языковой игрой» [5, §7]. Объясняя происхождение этого термина, Витгенштейн ссылается на те игры, в которых ребенок обучается значениям слов. Для овладения языком ребенку нужна игра, т.е. деятельность, в которой осуществляется манипулирование со словом по строго определенным правилам. Значение слова можно выучить лишь в контексте определенной деятельности — таков смысл, вкладываемый Витгенштейном в термин «языковая игра». Идея языковой игры показывает, что язык сам есть часть определенной деятельности. Вместе они образуют каркас, определяющий значения слов. В различных языковых играх одни и те же слова имеют разные употребления, и это означает, что они фактически имеют разные значения. При этом важно, что совокупность возможных употреблений одного и того же слова не ограничена и не фиксирована. Имеется неопределенно большое число различных употреблений, в которых слово получает соответственно различные значения: имени или целого предложения, команды или вопроса, утверждения, просьбы, сомнения и проч.
Витгенштейн даже сам изобретает различные языковые игры, в которых одни и те же слова имеют разные функции. Каждая (реальная или придуманная) языковая игра выступает как целостная и замкнутая система. Не имеет смысла говорить, что она, например, неполна. Разве, спрашивает Витгенштейн, наш язык был неполон до изобретения химических символов или символизма исчисления бесконечно малых? Языковая игра может быть дополнена. Но это не значит, что до того в ней зияли пробелы. Так же и язык: он и полон, и всегда может быть пополнен. Язык развивается подобно тому, как растет город, строятся новые дома и целые кварталы, со своей планировкой и архитектурой, перестраиваются старые кварталы. А в языке появляются новые правила, новые использования языковых выражений, и одновременно происходит отмирание или модификация старых использований. Но неизменно язык остается средством коммуникации. Он предполагает единообразие пониманий и суждений всех участников.
Рассмотрение различных языковых игр помогает достичь ясности относительно языка, потому что языковые игры служат объектами для сравнения. Сопоставляя их с реальным языком, легко указать на те черты, которыми обладает язык [36, §130].
Вот языковая игра-1, с которой начинается обсуждение Витгенштейна. «Я посылаю кого-нибудь за покупками. Я даю ему записку, на которой стоят знаки: «Пять красных яблок». Он относит записку к продавцу; тот открывает ящик, на котором стоит знак «яблоки»; затем он ищет в таблице слово «красный» и находит напротив него цветовой образец; наконец, он произносит ряд числительных — я предполагаю, что он знает их наизусть, — до слова «пять» и при каждом числительном он вынимает из ящика одно яблоко, имеющее цвет образца. Так' или подобно этому оперируют словами. Но как же он знает, где и как ему искать слово «красный» и что он должен делать со словом «пять»? Ну хорошо, я допускаю, что он действует так, как я описал. Объяснения рано или поздно подходят к концу. Но каково же значение слова «пять»? Об этом здесь речь вообще не шла; речь шла лишь о том, как слово «пять» употребляется» [5, с.79—80].
Этот пример показывает недостаток данного Августином объяснения языка; он трактует одинаково значения всех слов. Языковая игра, описанная Витгенштейном, демонстрирует функционирование слов, принадлежащих разным категориям и по-разному соотносящихся с тем, что ими обозначается.
В дальнейших рассуждениях Витгенштейна заметное место уделяется языковой игре-2: «Этот язык должен служить делу установления понимания между строителем А и его помощником В. А использует при строительстве детали разной формы: имеются кубы, столбы, плиты и балки В должен подавать А детали, причем в том порядке, в каком они нужны А. С этой целью они используют язык, состоящий из слов «куб», «столб», «плита», «балка». А выкрикивает их, В приносит ту строительную деталь, которую он выучился приносить на этот выкрик. — Пойми это как совершенно примитивный язык» [5, с.80]. Этот примитивный язык вполне соответствует описанию Августина. Но насколько он уже и беднее, чем язык, используемый нами! Таким образом, описание работы языка, данное Августином, — и самим Витгенштейном в его ранней работе — пригодно только для отдельных и специфических применений языка, а не для охвата того целого, на которое оно претендует.
Языковую игру строителя и его помощника можно обогащать и усложнять, добавляя обозначения для натуральных чисел, цветов и слова «туда», «сюда». Теперь строитель может говорить более сложными фразами, например: «Три красные плиты — туда!» Как теперь следует отвечать на вопрос, что обозначают слова этого языка? Мы можем сказать, что:
«куб» обозначает куб;
«плита» обозначает плиту;
«туда» обозначает …?
Витгенштейн стремится показать, что отношение между знаком и обозначаемым не является единообразным для различных обозначающих выражений. Нельзя выделить для каждого языкового выражения, при любом виде употребления, определенный (реальный или идеальный) объект (или множество объектов), являющийся значением этого выражения. Тем более нельзя рассматривать связь обозначающего выражения и его значения как особую объективную связь, которая соединяет их независимо от употребляющих язык людей и диктует людям, как они должны использовать это выражение
Уясни себе разнообразие языковых игр на этих и других примерах:
— приказывать и исполнять приказы;
— описывать внешний вид предмета или его размеры;
— изготовлять предмет в соответствии с описанием (рисунком);
— докладывать о ходе событий;
— строить предположения о ходе событий;
— выдвигать и доказывать гипотезу;
— представлять результаты опыта в виде таблиц и диаграмм;
— сочинять рассказ и читать его;
— притворяться;
— петь хороводные песни;
— отгадывать загадки;
— шутить, рассказывать анекдоты;
— решать арифметические задачи;
— переводить с одного языка на другой;
— просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молиться.
 Ситуация, когда ребенку указывают на стол и говорят: «Это стол» тоже оказывается простой лишь на первый взгляд. Ведь критерием того, понял ли ребенок значение слова, будет выступать то, как он его употребляет в разных обстоятельствах. Он должен применять слово не только к тому столу, на который ему указали, но должен усвоить, что «столом» надо называть то же самое, что и предмет, на который ему указали. Это означает, что акт остенсивного задания значения должен быть дополнен обучением тому, что является тем же самым, что и называемый предмет. Но этого-то нельзя задать остенсивно. Данный навык достигается только тренировкой в процессе употребления слова в самых разных ситуациях. Только в употреблении раскрывается, каков критерий «того же самого» употребления применительно к данному слову. Очевидно, что остенсивное определение не может научить употреблению.
Чтобы показать это, один из интерпретаторов витгенштейновских текстов предлагает следующий пример: представим себе, что в присутствии ребенка часто произносили слово «стол» и указывали на стол. В результате ребенок с удовольствием проделывает ту же процедуру: указывает на стол и произносит соответствующее звукосочетание. Он требует, чтобы то же самое делали и окружающие. Но никак иначе он не употребляет слово «стол» и не реагирует на просьбы, вопросы, приказы, в которых оно фигурирует. Ассоциация между предметом и словом явная, но разве можно в данном случае говорить, что ребенок понимает значение слова «стол»? Для него употребление данного слова представляется игрой, где в определенной ситуации надо произносить определенные звуки. Ребенок не понимает, что слово «стол» есть имя стола. Чтобы понять это, надо овладеть языком и усвоить, какое место среди других выражений занимает употребление именующих выражений. Этот пример показывает справедливость витгенштейновского замечания, что значение есть употребление. В известном смысле так оно и есть: значение слова «стол» состоит в том, что оно есть имя для предмета «стол», а это, в свою очередь, означает, что оно употребляется соответствующим образом.
рассуждение Витгенштейна показывает, что идея «персонального языка» связана с неявным и неосознанным допущением, что субъект уже обладает категориальным аппаратом языка. Тогда акт остенсивного введения значения нового символа служит только для того, чтобы заполнить клеточку лексической системы. Для того чтобы нечто было названием боли, мы должны знать, что такое боль и что можно осмысленно говорить о боли.

В разных контекстах и по разным поводам он неустанно проводит идею, что мыслительные операции, такие, как именование или понимание речи собеседника, не сопровождаются образами, достаточно четкими и определенными, чтобы их можно было счесть регулирующими эти мыслительные операции. Так, даже при произнесении имени моего знакомого в моем сознании не обязательно возникает определенный образ, похожий на этого знакомого. В рассуждениях такого рода Витгенштейн сам зачастую прибегает к интроспективному методу. Он призывает тщательно проследить за тем, что всплывает в сознании при совершении акта именования, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо определенных, постоянных и однозначных образов, похожих на именуемый предмет. Более того, наличие подобных образов сделало бы проблематичной возможность понимания. Как удостовериться, что образы, соответствующие одному и тому же имени, сходны у разных людей? И далее, если человек называет данным именем те объекты, которые «достаточно похожи» на образ в его сознании, то где гарантия, что все люди будут понимать «достаточное сходство» одинаково?
КОНЕЦ



16. Прагматический подход в философии языка: идеи «позднего Витгенштейна. Значение как употребление, языковые игры, язык как «форма жизни». Принцип «семейного сходства».

М.С.Козлова

Идея "языковых игр"

В этой статье речь пойдет о "языковых играх" - ключевом понятии философии позднего Витгенштейна. Работа задумана как своего рода введение в его концепцию игр, у нас еще мало изученную, творчески не освоенную. В прошлом автор уже представляла читателям функционально-игровую модель языка, разработанную Витгенштейном, - в форме ее теоретической реконструкции[1]. Однако со временем стало понятно, что смысловое "поле" этой философии в действии все же сильно деформируется при таком изложении. Чем более внятно воссоздаешь ее в форме учения (выявлением и приведением в систему основных тезисов), тем больше утрачивается суть того, над чем бился, чего достиг автор[2]. Становится понятным: нужно постараться хоть как-то передать то, что было для него главным, - творческий практикум концептуальных прояснений. Строго говоря, это - невыполнимая задача: поведать о том, что, по убеждению самого Витгенштейна, может быть лишь содеяно и продемонстрировано - показом, сказыванию же (оформлению в теорию) не поддается[3]. В самом деле, его "поздние" работы намеренно атеоретичны. Они полны нескончаемых вопросов, на которые не получаешь сформулированных ответов, изобилуют примерами концептуальных ловушек и множеством изощренных методик выхода из тупиков. И именно эти, процедурные, наработки составляют главную ценность. Понять, освоить их позволяет лишь самостоятельное (от первого лица) штудирование - под этим углом зрения - текстов позднего Витгенштейна. Сделать это за кого-то и передать ему такой род знания пересказом не получается[4]. Как же все-таки познакомить читателя с философской техникой Витгенштейна, ввести в особый мир его философского творчества? Выход практически один: отразить в изложении, насколько возможно, "текстуру" его размышлений, примеры концептуальных сбоев, приемы философских прояснений[5]. Понятно, что подобное изложение может показаться кому-то скучно-подробным. Но дело в том, что Витгенштейн вообще философ тщательного, детального анализа. В своих философских изысканиях он избегает "общих мест", считая, что они мало что дают и ощутимо сбивают с толку. То, что интересует этого оригинального мыслителя без внимания к деталям, нюансам просто не уловить. Тексты с попытками воссоздания его приемов, процедур адресованы специалистам, способным извлечь из них какой-то толк, и тем, кто по тем или иным причинам всерьез заинтересован сутью дела. При более популярном изложении смысл того, над чем всю жизнь трудился Витгенштейн, ускользает[6]. Но характеризуя ту или иную его идею (или концепцию) в целом, все-таки приходится воссоздавать мысли философа более или менее связно. Тем самым они невольно переводятся - в нашем случае это принцип языковых игр - из методологического модуса в теоретический. Отсюда слишком ощутимое присутствие того, кто "выстраивает" мысли автора в подобие теории и нежелательный эффект восприятия и усвоения его концепции именно в этом, не свойственном ей ключе. Такова ситуация, о которой нельзя не предупредить читателя.
Как же возникла идея языковых (концептуальных) игр и в чем ее суть? Известно, что Людвига Витгенштейна привел в философию интерес к комплексу проблем символической логики, оснований математики и логического анализа языка. Успехи в этой области (мысли Г.Фреге, Б.Рассела и др.) вдохновили его на поиск предельно ясной логической модели знания-языка, общей матрицы предложения, в которой была бы явлена суть любого высказывания[7], а, стало быть, - так думалось автору - и мысленного постижения фактов, этой основы основ подлинного знания о мире. Разработанная Витгенштейном в 1912-1914 гг. концепция базировалась на трех принципах: толковании предметных терминов языка как имен объектов; элементарных высказываний - как логических картин простейших ситуаций (или, иначе говоря, конфигураций объектов) и, наконец, сложных высказываний (логических комбинаций элементарных предложений) - как картин соответствующих им комплексных ситуаций - фактов. В результате совокупность истинных высказываний мыслилась как картина мира. Тщательно продуманная логическая модель "язык - логика - реальность" была представлена в "Логико-философском трактате" (ЛФТ), увидевшем свет в 1921 году. Идеи трактата произвели сильное впечатление и вызвали большой резонанс в умах и работах исследователей в области философии языка и логики науки[8]. Пожалуй, наибольшим было его стимулирующее влияние на участников Венского кружка - Р.Карнапа, Ф.Вайсмана и др., да и на всю программу логического позитивизма, изложенную в манифесте "Научное миропонимание" (1929).
Сам же автор Трактата к концу 20-х гг. начал переосмысливать свою концепцию. Ряд обстоятельств помог ему понять, что отточенная до логического совершенства идеальная модель языка ЛФТ не просто далека от практики речевого разумения, но не схватывает, даже схематично, ее принципиальных механизмов. Именно по этой причине философ покидает прежние позиции и выбирает совсем иной, в каком-то смысле даже противоположный первому, исследовательский путь. Вернуться на "грешную землю", вглядеться и понять, как на самом деле работает язык, каковы реальные функции предложений и прочих языковых форм не в теории, а в практическом мышлении и поведении людей - такова была в самых общих чертах его новая установка. Широкий спектр философских проблем он теперь стремится рассмотреть под особым углом зрения - через призму языка в его действии, работе. Может создаться впечатление, что при таком функционально-деятельном подходе к языку интерес философа к логике угас. Между тем Витгенштейн время от времени пояснял, что именно логика все-таки остается главным предметом его внимания. Правда разительно меняется исследовательский акцент, угол зрения: интерес к логическому синтаксису и семантике языка, составлявший доминанту Трактата, несколько приугас, на первый же план вышла логическая (а то и просто речевая) прагматика, логическое поведение понятий.
Преодолевая прежние, ранее казавшиеся ему безупречными, позиции[9], Витгенштейн приходит к выводу: постижение сути высказываний, значений слов - и не в последнюю очередь важнейших философских положений, понятий - требует не искусства проникать в их скрытую логическую структуру, заключенный в них смысл, а предполагает нечто совсем иное. Что действительно необходимо, - таково теперь его убеждение - так это умение ориентироваться в действии, функциях языка, его практическом использовании в "ткани" самой жизни, поведения, - то есть там, где работа слов, фраз вполне открыта взору. При таком реалистичном (его еще называют прагматическим), земном взгляде на вещи базовыми структурными образованиями языка Витгенштейну представились не искомые прежние некие его предельные элементы в виде элементарных предложений, соотнесенных с простейшими (тоже предельными) ситуациями и якобы составляющими своего рода "субстанцию" языка. В рассуждении, повествовании, чтении, письме и иных формах речевого разумения высвечивались "семейства" более или менее родственных друг другу[10], подвижных и живых функциональных систем, практик. Витгенштейн назвал их языковыми играми. Идея языковых игр заняла очень важное место в его новой концепции, став не просто одним из понятий, фиксирующих определенные реалии, но постоянно работающим принципом уяснения все новых практик людей вкупе с их речевым, коммуникативным оснащением.
Догадки о том, что важно принимать во внимание "динамику" языка, его работу, функции, употребление прозвучали еще в "Логико-философском трактате": "Вопрос: "Для чего собственно мы используем это слово, это предложение?" - всегда ведет к ценным прозрениям в философии" (6.211). И это не единственное замечание в таком духе. В Трактате, в целом построенном методом априорного теоретического рассуждения, несколькими штрихами был набросан эскиз, как бы угадана возможность развития иной, еще не оформившейся концепции, тех идей, что вышли на авансцену во второй период творчества философа[11], когда предметом пристального изучения стало действие языка. И именно новый акцент привел к позициям, существенно отличающимся от первоначальных. Они представлены в "Философских исследованиях"[12] и других работах "позднего" Витгенштейна. Что же подтолкнуло его к радикальному изменению точки зрения?
Не исключено, что первые импульсы к переосмыслению концепции дал Витгенштейну его учительский опыт, обучение детей чтению, счету, письму, составление для них словаря и пр.[13]. Неслучайно в работах философа затем будет то и дело прослеживаться связь понятий значение и обучение (PU, § 42 и др.). Размышляя над "тайной" речевых значений, Витгенштейн пришел к выводу: постоянно стоит задумываться над тем, при каких обстоятельствах мы научились применять то или иное слово, выражение, как учат фразам детей и как они их усваивают на деле. Немаловажным было, по-видимому, и философское подкрепление педагогического опыта, найденное в прагматизме. Так в предисловии к "Философским исследованиям" Витгенштейн отмечал, что в формировании его новой концепции большую роль сыграла критика Трактата его друзьями в Кембридже - Фрэнком Рамсеем и Пьетро Сраффа[14]. Конкретное содержание этой критики неизвестно, но о ее общей направленности позволяет судить сопоставление новых мыслей Витгенштейна с рядом моментов в работах его оппонентов[15]. Так Ф.Рамсей, по-видимому, передал философу общее настроение прагматицизма Ч.С.Пирса, влияние которого испытал сам. Известно, в частности, что Рамсей считал важным принимать во внимание не только объективный аспект логико-языковой картины мира (факты, объекты и др.), но и деятельность субъекта. Высоко оценив логику Витгенштейна, он, однако, усмотрел в ней пробел: невнимание к прагматике, к связи значения предложения с вытекающими из него действиями. Приверженность автора "Логико-философского трактата" теоретической строгости критик счет максималистской. В частности, чрезмерным, нереалистичным ему представлялось стремление к точному логическому выражению того, что на деле является смутным, не поддается точным определениям. Расценивая подобную установку как схоластическую, Рамсей усматривал в ней серьезную опасность для философии. Возможно, такие настроения были навеяны ему мыслями У.Джемса, который разъяснял, что теоретический подход к любому предмету строится на сверхупрощениях и потому чреват догматизмом, что наиболее ощутимо в области философии и религии. Такого рода аргументы, несомненно, произвели впечатление на Витгенштейна. Мотивы прагматизма и критики платонизма, "теоретизма" органично вошли в мышление философа, кстати, знавшего и ценившего работы Джемса[16].
Антиплатоновскую идею "языковой игры", в известной мере возрождавшую представления и практику софистов, Витгенштейн прорабатывал до конца своих дней, находя ей все новые и новые применения. В лекциях 1933-1935 гг.[17], уже став, по сути, на новую точку зрения, он вводит принцип игр и активно применяет "игровой" подход к языку"[18]. Своего рода "элементарным введением" в концепцию языковых игр можно считать методику развития данной темы в "Коричневой книге" (см.: BBB, p. 77 и след.). Именно здесь Витгенштейн вводит свои хорошо известные примеры игр-коммуникаций, начиная с простейшей и шаг за шагом восходя к более сложным. Действующие лица в игре (1) - строитель и его подручный; первый, используя лишь названия строительных элементов, выкрикивает команды: "плита", "куб" и др., что означает: "подай плиту", "принеси куб" и пр. Затем в игре (2) в коммуникацию вводится новый тип инструмента - числительные. Далее (3) добавляется такое средство коммуникации, как собственные имена (этот блок! та плита!). На следующей ступеньке (4) игра обретает слова и жесты, указывающие место, позже (5) в нее включаются вопросы и ответы (сколько блоков? - Десять). Уже эти первые пять примеров позволили Витгенштейну дать контуры идеи в общем виде. Он пояснил: системы коммуникации (1-5) мы будем называть языковыми играми. При этом указывается, что их реальным аналогом могут быть простые языки примитивных племен или способы обучения детей их родному языку (см.: BBB, p. 80)[19]. На базе исходных простых воссоздаются все более сложные формы речевой практики. Игра (6) уже включает в себя варианты вопроса о названии предмета (или цвета, числа, направления и др.): что это такое? (p. 82). В игре (7) фигурируют таблички, соотносящие знаки с рисунками предметов. В дальнейшем к этим практикам добавляются новые, игры усложняются. В целом их число было доведено здесь до 73, а идея и метод игр были представлены в действии.
Живой, работающий язык необычайно сложен, включает в себя как бы множество взаимосвязанных "игр". Выявляя их типы в естественном языке (или придумывая их искусственные аналоги), Витгенштейн как бы "сканирует" речевую практику, аналитически разграничивает ее компоненты, аспекты, уровни. Прежде всего он выделяет элементарные функции языка и варьирует их сочетания. Предполагается, что исходные речевые модели абстрагируются из естественного языка за счет его упрощения, возврата слов, фраз на ту реальную жизненную почву, где они обрели свои начальные значения. Над простейшими постепенно надстраиваются все новые, более сложные игры. Так воссоздается "лесенка" усложнений языка, моделируется нарастание его возможностей.
Языковые игры - своеобразный аналитический метод (совокупность приемов) прояснения языка, высвечивания его функций, работы[20]. Он мыслится как поиск выходов из разного рода концептуальных тупиков, которыми изобилует философская традиция. Именно для этого Витгенштейн придумал свой принцип игр и наработал богатую практику его применения.
Метод рассмотрения вначале простейших, а затем усложненных форм коммуникации активно используется и развивается далее в "Философских исследованиях", где идея и методы игрового прояснения представлены, пожалуй, наиболее полно и многоаспектно[21]. Что же касается предмета уяснения, то таковым здесь служит прежде всего широкий спектр запутанных философских проблем сознания. Это - вопросы соотношения языка и мышления, интуитивного и дискурсивного, внешнего человеческого действия и внутреннего плана сознания, персонального (индивидуально-субъективного) и интерсубъективного в довербальном и вербальном человеческом опыте. На страницах главного из своих поздних трудов философ напряженно размышляет также о феноменах значения (смысла) языковых выражений, инвариантного и варьируемого, статичного и процессуального, выразимого и невыразимого в языке, о природе понимания, о человеческом "я" и "чужих сознаниях" (сознаниях других людей в отличие от моего собственного) и др.[22]. Полна соображений о сути интересующей нас идеи и великолепных иллюстраций книга "Замечания по основаниям математики"[23]. Заслуживают внимания и мысли о языковых играх в последней работе Витгенштейна "О достоверности", в том числе толкование игр как форм жизни. Но, пожалуй, наиболее впечатляющ и поучителен сам витгенштейнов опыт виртуозного применения игровой методики при анализе концептуальных замешательств. Совершенно особое место в этом опыте занимают игровые прояснения философских (и околофилософских) формул и слов, в которых скрыто множество смысловых оттенков и таится постоянная опасность сбиться в рассуждении, пойти по ложному пути[24].
Возможно, что идея элементарных "языковых игр" и постепенного восхождения от них к играм усложненным была подсказана Витгенштейну его дискуссиями в Кембридже с Пьетро Сраффа. В предисловии к "Философским исследованиям" автор признается: "Стимулирующему воздействию этой критики я обязан наиболее плодотворными идеями моей работы" (PU, S.X.). Сам П.Сраффа в пору дискуссий с философом (ок. 1929-1930 гг.) трудился над экономическим исследованием[25], в котором применял метод искусственного мысленного "конструирования" систем хозяйства. При этом за отправную точку условно бралось воображаемое общество, ведущее натуральное хозяйство. Затем мысленно конструировалось общество, производящее всего лишь два товара. И далее путем постепенного расширения обмена и добавления новых черт строились все более сложные формы экономики. Прием "языковых игр", принципиально важный для "поздней" концепции Витгенштейна, весьма напоминает такой метод "спекулятивной антропологии"[26]. В самом деле, в раздумьях зрелого Витгенштейна то и дело высвечивается "антропологический" аспект: язык мыслится не как "извне" противостоящий миру его логический "двойник". Это - набор "форм жизни" или жизненных "игр". В нем постоянно что-то делается, причем это "что-то" укоренено в человеческой жизни. Автор неустанно напоминает читателю: "...Приказывать, спрашивать, рассказывать, болтать (вообще совершать все привычные действия языка - М.К.) - в той же мере часть нашей естественной истории, как ходьба, еда, питье, игра" (PU, § 25). Истоки тех или иных языковых игр философ тоже связывал с жизнедеятельностью воображаемых сообществ или племен.
Идея языковой игры предполагает, что язык - явление в принципе нестатичное, что он - подобно исполнению музыки, сценическому действию, спортивным и иным играм - динамичен по самой своей природе, живет лишь в действии, деянии, в практике коммуникации. Витгенштейн подчеркивал: знаки как нечто "вещественное" - в звуковом, письменном, печатном виде - мертвы, но это не значит, что к ним, дабы вдохнуть в них жизнь, нужно добавить что-то принципиально иное по сравнению с материальным - нечто сугубо духовное. Это старое-престарое затруднение философ разрешает по-своему: жизнь знаку дает его применение! А таковое, понятно, предполагает реальную жизнь языка или языковую игру. Толкование значения знака как способа его употребления[27] и принцип языковых игр - аспекты по сути единой позиции.
В основу понятия языковой игры положена аналогия между поведением людей в играх как таковых и в разных системах реального действия, в которые вплетен язык. Их подобие усматривается, в частности, в том, что и там и тут предполагается заранее выработанный комплекс правил, составляющих, скажем так, как бы "устав" игры. Этими правилами задаются возможные для той или иной игры (системы поведения или формы жизни) комбинации "ходов" или действий. Ведь игра без правил - не игра: резкое изменение правил способно парализовать игру[28]. Вместе с тем правила определяют "логику" игры нежестко, предусматриваются вариации, творчество. Система действий, подчиненная жестким правилам, - это уже не игра.
Под языковыми играми понимаются модели (образцы, типы) работы языка, его варьируемых функций. Подобно всяким моделям, предназначенным для прояснения усложненного, непонятного, "языковые игры", выступают в концепции Витгенштейна прежде всего как простейшие или упрощенные способы употребления языка, дающие ключ к пониманию более зрелых и нередко неузнаваемо видоизмененных случаев. "Языковые игры - это более простые способы употребления знаков, чем те, какими мы применяем знаки нашего в высшей степени сложного повседневного языка", - разъяснял Витгенштейн свою идею в лекциях студентам (BBB, p. 47). Понимание языковых игр как "простейших форм языка" сохранено в "Философских исследованиях" и последующих работах философа. Причем постоянно подчеркивается, что корневым формам языка присуща неразрывная связь с жизнедеятельностью: "Языковой игрой я буду называть также целое, состоящее из языка и действий, в которые он вплетен" (PU,§ 7). "Игры представляют собой образцы речевой практики, единства мысли-слова-дела, а также обстоятельств, при которых все это вместе взятое осуществляется, "срабатывает". Для пояснения идеи языковой игры Витгенштейн иногда сравнивал ее с театральным спектаклем, где в одно целое объединены "сценическая площадка", "акты", "действия", "роли", конкретные "сцены", "слова", "жесты" ("ходы" в игре). Со временем философ все чаще стал характеризовать языковые игры как "формы жизни".
Понятие языковой игры, подобно всем прочим в концепции позднего Витгенштейна, не принадлежит к числу четко очерченных, теоретически определенных. Его границы "размыты", однако это не поставишь философу в вину, - хотя бы потому, что в его задачу и не входило - это подчеркивалось многократно - создание какой бы то ни было теории - будь то теория языка, значений знаков или что-то еще. Теории (или что-концепции) вообще не представлялись теперь Витгенштейну сколько-нибудь эффективными для прояснения механизмов языка и овладения ими (знание-как). В отличие от первого периода творчества он больше не руководствуется идеалом точности, так как постиг, что в практике языка альтернатива "точное-неточное" делается весьма подвижной и относительной. Иначе говоря, в разных видах практики, в разных ситуациях (контекстах) эти понятия обретают разный смысл - с ними играются как бы разные "деловые игры", а стало быть, и игры языковые. И при этом обнаруживается множество случаев, для которых особая точность (математическая, логическая, техническая, лингвистическая и пр.) не требуется вовсе и потому ее поиск становится неоправданным и смешным. К понятиям, не предполагающим и не допускающим "точного определения", философ относит и понятие игры. Дело в том, что игры вообще, подобно множеству иных реалий, не обладают набором устойчивых типовых признаков, присущих каждой из них в отдельности, а стало быть, и всем играм, вместе взятым. Сходство между ними носит тот особый характер, который Витгенштейн называл "семейным сходством".
С точки зрения соответствия речевым реалиям языковые игры можно толковать как локальные области или аспекты языка, как целостные языки более простого типа, чем сложный современный язык (скажем, как языки примитивных племен), или же как практики обучения детей родному языку (PU, § 7). Будучи упрощенными речевыми формами, языковые игры реально лежат в основе форм усложненных и потому служат удобной абстракцией, дающей ключ к их пониманию. Кроме того, вчитываясь в тексты Витгенштейна, подмечаешь, что языковые игры нередко изобретаются искусственно, в порядке мысленного эксперимента. В этом случае они могут не иметь прямого реального аналога и служат лишь средством выявления и уяснения того, что в обычном языке присутствует в скрытом виде, невнятно. Впрочем, таково же по сути и назначение "игр", имеющих вполне реальные речевые аналоги.
Для каждой сколько-нибудь развитой речевой практики отыскиваются ее элементарные образцы. Затем - на этой основе - осуществляется постепенное мысленное воссоздание или "реконструкция" практик все более зрелых. И вот уже в поле внимания оказываются сколь угодно сложные типы игр, в том числе те, что связаны с применением искусственных языков. Иначе говоря, в Языке различается как бы множество языков, выполняющих весьма разные функции. Когда ребенок или взрослый, поясняет Витгенштейн, учатся тому, что можно назвать специальными техническими языками - т.е. употреблению карт, диаграмм, описательной геометрии, химической символике и т.д., он учится новым языкам (см. BBB, p. 89). При этом в текстах Витгенштейна постоянно имеется в виду логико-генетическая соподчиненность игр по принципу "первичное/вторичное" или "исходное/производное" и ее роль в концептуальных прояснениях очень важна[29].
Так для прояснения столь сложного понятия, как "бесконечное", вводится группа вымышленных, но в принципе возможных, правдоподобных языковых практик. Например, придумывается племя, способное считать до 10, затем племена, владеющие усложненным счетом, - скажем, до 159 и более. Наконец, мысленно конструируется сообщество, имеющее в своем распоряжении два способа исчисления - закрытый и открытый. Вторая, неограниченная, система счета связывается с операцией "и так далее". Именно эта операция и проясняет, по убеждению Витгенштейна, тайну рождения идеи бесконечного. Выявляя ее простой земной "росток", она позволяет мысленно "взрастить" его, проследить шаг за шагом возможные переходы от простых ко все более сложным случаям - вплоть до тех отвлеченных суждений о бесконечном в чистой математике и метафизике, что вызывают характерный эффект головокружения, чувство мистического. В такой реконструкции видится путь к преодолению философско-языковой иллюзии о необычайно трудном, непостижимом характере понятия бесконечного. Прием языковых игр позволяет прояснить, что наше употребление слова "бесконечный" по сути столь же незамысловато, как и слова "открытый", а представление, будто его значение "трансцендентно", навеяно неверным пониманием (см.: BBB, p. 95). В результате "бесконечное" обретает вполне земную основу: открытая система исчисления характеризуется тем, что "игра" идет с системой конструируемых числительных. Приведенный пример показывает, что метод языковых игр (в качестве проясняющей процедуры) включает в себя - наряду с другими моментами - и своего рода "заземление" абстракций[30], поиск их "корневой основы".
Цель таких "реконструкций" - аналитически-философская: прийти к ясному пониманию функций того или иного понятия, добиться верного соотнесения вербального и реального для разнообразных конкретных случаев. Процедуры прояснения нередко бывают сложны, и степень их сложности определяется тем, насколько запутано понимание, как много помех нагромождено на пути к искомой ясности.
Фантазия Витгенштейна в изобретении самых невероятных языковых игр не знала пределов. Иногда он сам искренне смеялся: так нелепы с точки зрения реального языка были выдуманные им игры[31]. Но при этом он все же постоянно действовал в рамках принципиально допустимого в языке (не противоречащего его природе), в поле тех возможностей, что в иных условиях, в иных культурах могли бы оказаться реалиями знаково-речевого поведения.
Языковые игры, в понимании Витгенштейна, бесконечно многообразны, причем это относится не только к возможным вариациям конкретных игр, но и к их видам и разновидностям. А это значит, что концептуально-речевые практики не подвластны сколько-нибудь четким классификациям, разграничениям. Для постижения идеи игры в философии позднего Витгенштейна важно не упускать это из вида. Так в "Философских исследованиях" читаем: "Сколько же существует видов предложения? Скажем, утверждение, вопрос, повеление? - Имеется бесчисленное множество таких видов: бесконечное многообразие способов употребления всего того, что мы называем "знаками", "словами", "предложениями". И это многообразие не представляет собой чего-то устойчивого, раз и навсегда данного, наоборот, возникают новые типы языка, или, можно сказать, новые языковые игры, а другие устаревают и забываются. Приблизительную картину этого процесса способны дать нам изменения в математике" (PU, § 23).
Языковые игры мыслятся как компоненты деятельности или формы жизни, притом не менее многообразные, чем сами жизненные практики. В разных ситуациях люди делают то или это, как правило, сочетая предметные и др. действия с речевыми. Им приходится "отдавать приказы или выполнять их, оценивать внешний вид объекта или его размеры, изготавливать предмет по его размерам, информировать о событии, выдвигать и проверять гипотезу, представлять результаты эксперимента в таблицах и диаграммах, сочинять рассказ и читать его, играть в театре, распевать хороводные песни, разгадывать загадки, острить, рассказывать забавные истории, решать арифметические задачи, переводить с одного языка на другой, просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молить" (PU, там же). Таков один из перечней возможных языковых игр, постоянно дополняемый в текстах Витгенштейна все новыми и новыми примерами.
Среди назначений идеи игры есть и такое: довести до сознания читателей необычайное многообразие инструментов языка (типов слов, предложений и др.) и способов их применения, расшатать укорененное в сознании за долгие века представление, будто язык всегда работает одинаково и служит одной и той же цели. Автор предупреждает читателя: "Не принимая во внимание многообразие языковых игр, ты, вероятно, будешь склонен задавать вопросы типа: "Что такое вопрос?" - является ли он констатацией моего незнания того-то или же констатацией моего желания, чтобы другой человек сообщил мне о ...? Или же это описание моего состояния неуверенности? - А призыв "Помогите!" тоже такое описание? Подумай над тем, сколь различные вещи называются "описанием": описание положения тела в пространственных координатах, описание выражения лица, описание тактильных ощущений, описание настроения. Конечно, можно заменить обычную форму вопроса утверждением или описанием типа "Я хочу узнать..." или же "Я сомневаюсь, что..." - но от этого не сближаются друг с другом различные языковые игры..." (PU, § 24).
Витгенштейн проявлял бесконечную изобретательность в варьировании языковых игр. Скажем, человек во время прогулки рассказывает нам о каких-то случаях своей жизни. Это - определенная языковая игра. Но характер ее совершенно меняется, если к этому добавить, что все произошедшее с этим человеком было во сне. Ведь рассказ о сновидении - совсем иная языковая игра (см.: PU, § 184). Используется и такое изменение контекста: представляется, что фразы, произносимые в реальных ситуациях, звучат на театральной сцене, в спектакле. Понятно, что они приобретают совсем иной характер. А вот еще один из многочисленных примеров: языковая игра доклада, сообщения. В обычных случаях она предполагает повествование о чем-то, передачу какой-то информации о тех или иных реалиях. Но игре можно дать и иной поворот, изменить ее смысл, при этом ничего не меняя порой в "фактуре" игры. Так одно и то же (вроде бы) сообщение способно служить информацией не только о предмете повествования, но и о повествующем человеке. Такое бывает, например, на экзамене, когда учитель выясняет прежде всего знания ученика. Тут иначе акцентированы цель и средство. Целью такой игры становится добывание информации о человеке, рассказывающем или пишущем о чем-то. Сообщение же о предмете его повествования становится вторичным, подчинено основной задаче. Ведь вопрос, на который отвечает ученик, более или менее случаен и вполне может быть заменен другим вопросом. Важен уровень его знаний. В жизни, замечу, подобные повороты игры - дело довольно частое. Нетрудно представить себе разные ситуации, в которых важно не столько содержание сообщений, сколько способ их построения, эмоциональная выразительность, доходчивость рассказа (случаи показательного урока, пробной лекции, актерского мастерства и др.).
В языковых играх как мысленном экспериментировании, проигрывании речевых вариаций, отчетливо выступает та особенность рассматриваемого метода, что он позволяет искусственно придумывать неограниченное многообразие случаев, оттеняя любую нужную для исследователя сторону дела, в том числе улавливать нюансы ("тонкие оттенки поведения", как их называет Витгенштейн). Возможности свободных вариаций здесь столь же неограничены, как и при изобретении игр в собственном смысле слова. В этом еще одна черта сходства предлагаемых приемов речевого прояснения с играми. Далее, не только в играх как таковых, но и в играх языковых применяется множество условных "подстановок" - принятие одного за другое, приписывание людям или предметам самых разных ролей по условным правилам, изменение смысловой нагрузки форм поведения, жестов, фраз и т.д.
Ясное понимание дотоле смутного, запутанного, непонятного достигается многими способами. При этом проясняющие процедуры нередко довольно сложны. Степень их сложности определяется тем, насколько запутано понимание, как много нагромождено помех к ясному соотнесению вербального и реального в том или ином конкретном случае.
В ткани языка нелегко подметить, разглядеть и осмыслить разные типы его работы. Язык "переодевает", "вуалирует" мысли, неединожды повторял Витгенштейн, прибегая к образу одежд или шалей, скрывающих формы тела. "Одежды нашего языка все делают похожим, - вот почему нами не осознается поразительное разнообразие всех повседневных языковых игр" (PU, § 294). Например, в речевом "облачении" стандартных слов "почему?", "потому что" внешне одинаково выглядят причина и основание, цель, мотив. В этом и многих других подобных случаях язык нивелирует различия "игр", как бы подталкивая к концептуальным или философско-грамматическим (Витгенштейн называл их и так), то есть категориальным ошибкам-подменам. Внимательно отнестись к опасности "фундаментальных подмен одного другим (которыми полна вся философия", Витгенштейн призывал еще в "Логико-философском трактате" (3.324). Чувство этой опасности нисколько не притупилось и в дальнейшем, скорее наоборот: философ пришел к выводу, что число возможных концептуальных ловушек несчетно. В его поздних текстах приводятся все новые и новые тому подтверждения.
Умение различать, усматривать многообразие значений (функций) понятий дается нелегко, требует навыка, тренировки. Языковые игры выступают как метод концептуального прояснения: скрытое в статике языка выявляется в его действии, динамике. Игровыми приемами за внешне неподвижными "масками" слов, фраз открываются как бы живые лица с множеством выражений, гримас.
Прежде всего и, пожалуй, более всего Витгенштейна занимали источники философских "сбоев", таящиеся в именной картине языка. С развенчания такой прочно утвердившейся картины (концепции) языка начинаются "Философские исследования". Это - одна из главных тем всего произведения. Витгенштейн подчеркивал: нас то и дело запутывает, сбивает с толку впечатление, будто весь язык составлен из знаков-меток, соотнесенных с предметами. Не без скрытой иронии (характерная для него интонация в отношении предрассудков) Витгенштейн набросал эскиз именной картины языка. "Считается, что обучение языку состоит в наименовании предметов. То есть: форм, цветов, болевых ощущений, настроений, чисел и т.д. ...Именование в каком-то смысле напоминает прикрепление ярлыка к вещи. Это склонны считать подготовкой к употреблению слова. Но к чему это подготавливает?" |PU, § 26). И как бы сам собой напрашивается ответ: "Мы даем наименования вещам и тогда, беседуя, можем о них говорить, ссылаться на них". Словно в акте именования уже было заложено то, что мы делаем в дальнейшем. Как если бы все сводилось лишь к одному "говорению о вещах". Витгенштейн разъяснял, что именное толкование языка ориентировано на предметные слова (типа человек, стул и др.) и отвлекается от слов типа: сегодня, нет, но, возможно и многого др. Чтобы продемонстрировать (выявить), сколь многообразны способы действия с фразами, словами, он советовал: "Подумай хотя бы об одних восклицаниях с их совершенно разными функциями. Воды! Прочь! Ой! На помощь! Прекрасно! Нет! Неужели ты все еще склонен называть эти слова "наименованиями предметов"?" (PU, § 27).
Естественно, при этом не отрицалась важная роль функции обозначения (именования) вещей в процессе формирования и действия языка. "...Можно сказать, что именование вкупе с его коррелятом - указательным определением - является реальной языковой игрой. Это по сути означает: мы воспитаны, приучены спрашивать: "Как это называется?" - после чего следует название. Существует и такая языковая игра: изобретать имя для чего-нибудь. А стало быть, и говорить: "Это называется..." - и затем употреблять это новое имя. (Так, например, дети дают имена своим куклам и потом говорят о них и с ними, подумай в этой связи, насколько своеобразно применение собственного имени человека, с помощью которого мы обращаемся к нему!" (там же). Одним словом, поясняется, что именование - вполне правомерная языковая игра, и даже не просто игра, а набор разных игр, неустранимых из языка. Отрицается другое - что это единственно возможная, базовая (исходная, предельная) и, более того, универсальная игра. Не один, а множество раз проговаривается, иллюстрируется, внушается та истина, что именование уже предполагает владение языком, что оно может быть осуществлено лишь на базе уже имеющегося языка. Вот как это, к примеру, звучит у Витгенштейна: "...Указательное определение объясняет употребление - значение - слова, когда роль, которую это слово призвано играть в языке, в общем уже достаточно ясна... Можно сказать: о названии осмысленно спрашивает лишь тот, кто уже так или иначе знает, как к нему подступиться. ...Человек уже должен владеть языковой игрой, чтобы понять указательное определение..." (PU, §§ 27, 30, 31, 33)[32]. Да и при этом возможно недопонимание, поскольку указательные определения довольно неопределенны: пояснение "Это - ..." может указывать на форму предмета, на его цвет, давать его собственное имя или обобщенное название и пр. Вот почему могут потребоваться уточняющие вопросы ("Ты имеешь в виду...?") - то есть уже предполагается владение языком, навыки языковых игр.
Иллюзия однотипно-именной природы любых речевых единиц прочно укоренена в характере индоевропейских языков, и потому соответствующее восприятие и толкование языка стало здесь прочной традицией[33]. Возможно, в этом и не было бы беды, не дезориентируй оно, не веди к концептуальным сбоям, в частности, таким, что в конце XIX - начале XX вв. вызвали "кризис оснований математики" и доставили немало треволнений специалистам, в том числе наставникам Витгенштейна - Фреге и Расселу. Именно это, по-видимому, во многом определило причины столь серьезного внимания Витгенштейна к развенчанию традиционной именной модели языка, начатому еще в Трактате и развернутому фронтально в поздних работах. Вслед за Расселом он никак не считал ее безобидной, напротив, пришел к заключению, что как раз на почве именной схемы языка возникли и постоянно воспроизводятся "туманные", "головоломные" (выражу так настроение автора) философемы в стиле платонизма или реализма с их вечным поиском неких универсальных сущностей[34]. Витгенштейн пришел к выводу, что эта традиция опирается (одновременно закрепляя ее) на устойчивую и живучую, усваиваемую еще в детстве обыденную картину языка как именования предметов и рассуждения о них. А картины, укорененные в нашем сознании, внушаемые самим языком, в стихии которого мы живем, очень прочны: принимая их за самоочевидные, как бы "срастаешься" с ними, они обретают силу мифов. Вот почему так непросто отнестись к ним критично, отойти, дистанцироваться, усомниться в них. Еще труднее преодолеть эти картины, заменить их иными, даже если эти последние осознаются как более совершенные. Обычно в нелегком процессе высвобождения из плена навязчивых идей (картин) участвует время, постепенно нарастающие суммарные перемены в схемах мышления, опыте осознания. Но свою лепту, возможно, вносят, в известной мере, и великие умы, гений философов.
Витгенштейн взял на себя мучительную и почти непосильную задачу: если не искоренить, то основательно расшатать именную модель языка и, судя по мировой философской, логической и лингвистической литературе наших дней, немало преуспел в этом. По крайней мере большая часть специалистов постепенно приняла его довольно сложную и богатую функционально-игровую модель. Однако философа всерьез беспокоила не просто переориентация профессионалов. Он пояснял, что пишет не для тех, кто публикуется в философских журналах. Его вела, насколько можно судить, и некая сверхзадача, замысел своего рода "культурной революции"[35]. Ему хотелось освободить от призраков языка не только философских экспертов (вылечить врачей), но и обычных здравомыслящих людей, приучить их обходить "капканы" языка или выпутываться из них. Кроме прочего он вынашивал и формировал новый образ дидактической философии, чем-то напоминающей античную софистику или беседы Сократа.
Еще предстоит, мне думается, вчитаться в тексты философа тем особым, непривычным для большинства читателей образом, какой предполагает их стилистика. Как уже отмечалось, Витгенштейн не стремился получить какие-то оригинальные философские утверждения, которые можно сгруппировать в некое подобие теории. Смысл своих усилий он видел в другом - в демонстрации некоего "know how" - того, как выпутываться из концептуальных тупиков. Таковые рождаются, по его представлениям, вследствие подмен реального, конкретного мышления особым ирреальным рассуждением на философский (идеологический и т.п.) манер, в ходе которого фразы не совершают нормальной работы (подобно колесам, отвинтившимся от машины и вращающимся вхолостую)[36]. Всевозможные "призраки языка" издавна привлекли внимание философов, стимулировали их работу "очищения" разума, переросшую в XX столетии, притом во многом усилиями Витгенштейна, в "критику" - "прояснение" - языка или речевого разумения. Впрочем, и сами философы разных веков внесли немалую лепту в порождение концептуальных "химер", вынуждая своих собратьев по ремеслу, в том числе Витгенштейна, тратить затем неимоверные усилия на их преодоление.
Разнообразные упражнения, примеры, пояснения Витгенштейна, на мой взгляд, предусматривают особую тренировку концептуального рассуждения, формирование своего рода иммунитета против "заморочек" языка. Уверена, что этим идеям (методикам, играм, головоломкам) суждено в недалеком будущем сыграть - через педагогику, дидактику - немалую роль в формировании мышления, значительно более ясного и свободного от всевозможных пут языка, чем нынешнее, наше.





Опубликовав "Трактат", Витгенштейн полагал, что в нем даны окончательные решения всех рассмотренных вопросов. Философские суждения были объявлены бессмысленными, и судьба философии была решена раз и навсегда. Поэтому Витгенштейн бросил занятия философией и в 1920-1926 гг. работал директором средней школы, потом помощником садовника в одном монастыре и т.д. Все же с философией он не порывал полностью, встречался с М. Шликом и был в курсе дискуссий, происходивших в "Венском кружке". В 1928 г. у него вновь возник интерес к философии, который привел его в Кембридж, где он и остался до конца своей жизни.

Хотя после опубликования "Трактата" Витгенштейн мало обращался к его идеям, он знал о тех трудностях, с которыми столкнулись логические позитивисты, воспринявшие многие из этих идей.

Постепенно Витгенштейн стал приходить к выводу об ошибочности важнейших фундаментальных положений "Трактата" и отказался от них. Процесс формирования новых взглядов Витгенштейна был сложным и длительным. О нем свидетельствуют его многочисленные рукописи и заметки, в частности, "Философские заметки", "Заметки об основаниях математики", "О достоверности" и ряд других рукописей. "Философские исследования" - наиболее законченное произведение, в значительной части излагают взгляды, представляющие собой поворот на 180 градусов от идей "Трактата".

Правда, можно сказать, что основная позиция Витгенштейна осталась прежней. Имеется в виду его позитивизм в той специфической форме, которая была придана ему в "Трактате": философия рассматривалась, как деятельность, направленная на анализ языка, а философские проблемы рассматривались как языковые проблемы.

Но в этих рамках взгляды Витгенштейна изменились радикально. Прежде всего, он отказался от концепции "логического атомизма". Логический атомизм предполагал: 1.Своеобразную структуру мира. 2.Наличие идеального языка, структура которого в точности изображала структуру мира.

Согласно логическому атомизму, мир должен был представлять собой совокупность абсолютно простых единиц или объектов и атомарных фактов, состоящих из этих простых объектов. Что касается языка, то каждое слово в предложении должно было соответствовать некоторой неделимой единице в мире, а атомарные факты должны были с абсолютной точностью отображаться в элементарных предложениях.

Но уже было показано, что элементарные предложения было невозможно найти, точно так же, как и абсолютно простые объекты, в самой действительности.

В "Философских исследованиях" Витгенштейн должен был признать, что абсолютно простого нигде нельзя встретить, что говорить о "простом" можно лишь в относительном смысле. Говоря о простом, нужно всегда указывать, по отношению к чему берется это простое. Простое всегда относительно и зависит от условий, от контекста. Говорить об абсолютно простом - бессмысленно

Логический атомизм исходил из того, что предложения идеального языка должны с абсолютной точностью изображать действительность, а слова обозначать соответствующие объекты. Поэтому значением предложения считалось то, что оно изображает, т.е. какое-то положение дел, а значением слова - обозначаемый объект.

Когда Витгенштейн, вслед за Расселом, принял концепцию идеального языка, он не имел в виду конструировать искусственный язык, который находился как бы по ту сторону обычного разговорного языка. Скорее, он хотел вскрыть наиболее глубокую структуру действительного языка, представить ее в абстрактном и чистом виде и тем самым объяснить, каким образом наш обычный язык может быть в какой-то степени пригодным для познания мира. Идеальный язык это не другой язык наряду с обычным, но скорее идеальная модель его.

Более глубокое изучение вопроса заставило Витгенштейна отказаться от понятия об идеальном языке вообще. Согласно его первоначальному взгляду, слова должны были обозначать различные объекты, а предложения, составленные из слов, описывать или изображать факты или положение дел. Но оказалось, что далеко не все слова обозначают какие-то объекты, и тем более не все предложения описывают факты. Существуют вопросительные предложения, приказы, условные предложения и т.д., которые выполняют самые различные функции. Оказалось, что отдельное слово вовсе не обязательно должно обозначать один и тот же объект, что оно может иметь много значений, определяемых контекстом. Конечно, все это - достаточно хорошо известные вещи, но Витгенштейн увидел в них философский смысл лишь после того, как освободился от чар логического атомизма.

Тогда ему стало ясно, что "идеальный язык", как он мыслился в логическом атомизме, не только упрощает, но и настолько извращает природу и функцию действительного языка, что не может служить даже его абстрактной моделью. Сама идея идеального языка была теперь отброшена Витгенштейном. Вместе с нею было оставлено и сведение значения к объекту.

Теперь Витгенштейн предлагает перестать конструировать идеальный язык, а вместо этого заняться анализом обычного разговорного языка. Это изменение привело к новому пониманию значения слов и выражений (высказываний) и к новому пониманию задач философии.

Как же теперь понимается Витгенштейном значение?

Главный пункт его новой теории значения состоит в том, что значение слова не есть какой-либо объект, который слово обозначает или представляет. Конечно, некоторые слова действительно представляют объекты, например, имена собственные. Но это частный случай, и способность представлять или обозначать объекты не может быть приписана всем словам. Да и в этом частном случае значение слова не есть непосредственно его объект, но конвенционально или стихийно сообща установленная способность обозначать определенные объекты.

Но если значение - это не объект, то как же нам узнать, что это такое? Здесь Витгенштейн рекомендует рассмотреть вопрос о значении, каким он встает вне всякой философии. Если раньше философия для него представляла собой достаточно специфическую деятельность, и ее проблемы были или могли быть не связаны с жизнью, то сейчас Витгенштейн обращается к самой человеческой жизни и к языку, которым люди пользуются независимо от какой-либо философии.


Неувязка сознания в философии позднего Витгенштейна и современное правовое мышление

 
неувязка сознания в философии позднего Витгенштейна и современное правовое мышление

Е.А. Войниканис

более популярная и заметная часть философии сознания Витгенштейна носит критический характер. Первой задачей, которую ставил перед собой Витгенштейн, была твердая критика теории познания как части философской метафизики, с его точки зрения ложной и потому малоэффективной. Если иметь в виду понятие "сознания", сложившееся под влиянием картезианской философии, то последовательная её критика в рамках аналитической философии, к примеру развенчание "мифа Декарта" у Г. Райла, непременно, опирается в собственной аргументации на концептуальные рассуждения и выводы Витгенштейна. Если проводить историко-философские параллели, то критику, предпринятую Витгенштейном, можно было бы сопоставить с критикой понятия "Я" в эмпириокритицизме и прагматизме, когда указанное понятие признается не более чем "знаком", употребление которого, может быть, и целесообразно в повседневной практике, но в науке оно лишь порождает неразрешимые и иллюзорные трудности. Но если у Авенариуса либо Джеймса критика осуществляется с позиции эмпирических декрипций, в первом случае посредством редукции к ощущениям, а во втором - к состояниям сознания, то Витгенштейн разоблачает философско-психологические понятия посредством критики языка. Критика теоретических установок, полагаемых незыблемыми, у Витгенштейна дополняется критикой интерпретаций психологических состояний с позиций "здравого смысла". Источником ошибок и в первом и во втором случае следует считать формы нашего повседневного языка, устроенного таковым образом, что определенные идеи кажутся естественными и потому принимаются за истинные, хотя и не являются такими в реальности[615].

При рассмотрении положительного ядра философии сознания Витгенштейна нужно, до этого всего, направить внимание на то, что предложенная им концепция сознания является составной частью общего концептуального подхода к философским и научным проблемам. Другими словами, философия сознания, так как она представлена в "Философских исследованиях", представляет собой закономерное развитие идей, заложенных в философии языка как целом, как обмысленной теоретической установке, а означает адекватное её понимание нереально без учета более широкого контекста. В отношении сознания непосредственным предметом исследования для Витгенштейна становится функционирование психологических понятий, т.Е. Ответ на вопрос, как конкретно они работают. Тут следует упомянуть две темы, занимающие особенное место в философии позднего Витгенштейна, - "личный язык" (и сплетенная с данным понятием неувязка "чужих сознаний") и "следование правилу". изюминка, которую Витгенштейн не один раз подчеркивает, и которая лежит в базе ряда теоретических выводов, заключается в наличии ассиметрии в использовании психологических понятий от первого и третьего лица. Как показывает А.Ф. Грязнов, "фиксация данной асимметрии выводит современных аналитиков конкретно на делему познания "остальных сознаний", связанную о поиском неиндуктивных критериев приписывания субъектам тех либо других психологических состояний"[616]. личный либо личный язык (т.Е. Язык специально (произвольно) созданный только для целей фиксации личных чувств), с другой стороны, оказывается несопоставимым с требованием нормативности. Таковым образом устраняется аргумент личного языка совместно с тем понятием сознания, которое ему соответствует. Сознания как внутренней сущности, к которому у субъекта существует привилегированный доступ, согласно Витгенштейну, просто не существует. То что мы привыкли именовать "сознанием" (а также его различными состояниями и актами) есть до этого всего понятие и потому постоянно уже контекстуально, включено в ту либо иную языковую игру и связано с теми либо другими обстоятельствами. Естественно, заметную роль в данном выводе играется переход от внутреннего к внешнему, выразимому в языке и реализуемому в поведении. Последнее послужило предпосылкой причисления Витгенштейна к представителям бихевиоризма. В литературе этот вопрос остается предметом острых дискуссий. По нашему мнению, хотя все главные признаки данной позиции у Витгенштейна находятся, его свою точку зрения описывает "поправка" на творческое конструирование языковой действительности: поведение становится осмысленным только в той мере, в какой оно соизмеряется с языковой игрой, т.Е. Получает языковую интерпретацию.

Употребление языка, его значащая функция, являются социальными по собственной природе, т.Е. Характер социальности присущ им вначале. Связь мышления и языка также полагается изначальной, а означает хоть какое подразумевание, хоть какой (полагаемый внутренним) ментальный акт вправе называться такими только в силу их языковой проявленности. Феномены понимания, полагания, воления, воображения и т.П., С точки зрения Витгенштейна, не представляют собой изолированные процессы либо функции сознания и, следовательно, не могут отсылать к какой-то однозначной дефиниции и объяснению. Как и в случае с языком мы имеем дело только с "семейными подобиями": феномены сознания классифицируются не в согласовании с видовыми и родовыми признаками, которые подразумевают конечную редукцию к общему признаку, а в согласовании с обилием языковых игр, в которых они показывают себя. Действительность феноменов сознания, таковым образом, - это действительность употребления соответствующих понятий. В различие от действительности обычно и при этом необоснованно приписываемых им значений действительность употребления раскрывает их подлинный смысл. В этом смысле, язык ничего не прячет, но, требуется особая методика, чтоб проследить принципы и особенности его работы, чем, фактически, и обязана заниматься, как полагал Витгенштейн, стоящая философия. Тезис о социальности языка выполняет и еще одну важную функцию. Если крайним следствием субъект-объектной метафизики является методологический солипсизм, то философия языка Витгенштейна, как отмечает К.-О. Апель, с самого начала нацелена на "интерсубъективное взаимопонимание и истолкование мира"[617]. На наш взор, данное утверждение нуждается в коррекции. Практически сняв делему солипсизма, Витгенштейн, тем не менее, остается плюралистом, т.Е. Отстаивает несводимость разных "форм жизни" (и соответствующих им культур) друг к другу. Но там, где общее проявляется только в форме "семейных подобий" разговор о нахождении смысловых эквивалентов, переводе значений одной культуры в другую, становится проблематичным. Другими словами, взаимопонимание просит общего поля, а, согласно Витгенштейну, поиск таковых соприкосновения далеко не постоянно может привести к положительному результату.

Концепцию языковых игр Витгенштейна, таковым образом, можно разглядывать как альтернативу психологическому словарю традиционной философии сознания. Место, которое в философии сознания, ориентированной на субъекта, занимает описание процесса познания и понимания, в философии Витгенштейна занимает дескрипция языковых игр, в контексте которых (и нигде кроме него!) Слова и интенции обретают смысл. По данному вопросу К.-О. Апель высказывает, как нам представляется, ценное замечание относительно того, что "понимание смысла имеет место только в рамках некоей функционирующей языковой игры"[618]. Уже с другой стороны мы возвратились к высказанному ранее тезису о запрете на дефиниции и обобщения в области психологии и философии сознания - хоть какой смысл, приписываемый понятиям (словам) кроме языковой игры, оказывается пустым либо ложным. До этого чем конкретно обратиться к теоретическим заимствованиям философии права сделаем еще одно замечание принципиального характера. Картина мира, выстроенная в согласовании с философией языка позднего Витгенштейна, не имеет ничего общего с картиной мира, в которой язык репрезентирует наличные предметы и положения дел либо действия. В реальности, представление о соотнесенности языка и мира у позднего Витгенштейна различается не лишь от идей "Логико-философского трактата", но в целом от парадигмальной для европейской философии картины мира. Языковые игры не отражают и не обрисовывают мир, а создают мир, выкраивая его по меркам собственной праосновы - "формы жизни". фактически деятельность и область невысказываемого, при таковой постановке вопроса, определяют мир, но остаются за его пределами. Миром оказывается то, что было осмыслено либо, что то же самое, на чем лежит печать языка.

Философия сознания позднего Витгенштейна оказала существенное влияние не лишь на "философию сознания" (philosophy of mind) как часть аналитической философии, но и на теоретическое обоснование таковой прикладной науки как юриспруденция. Мы привыкли принимать философию права в тесной связи с этикой, отождествляя право с "правдой" либо "справедливостью"[619]. конкретно так можно охарактеризовать русскую философию права второй половины 19 - нач. 20 В. (Показательно, что антологию по российской философии права (СПб., 1997) Авторы так и окрестили: "российская философия права: философия веры и нравственности"). Тезис о том, что право в целом и отдельные правовые нормы обязаны выводиться из постоянных требований нравственного сознания закрепился на российской почве под влиянием не лишь православия, но и западной философии права. Во-первых, это философия Канта, в которой императив, работающий в правовой сфере - поступай снаружи так, чтоб свободное проявление твоего произвола было совместимо со свободой каждого, сообразной со всеобщим законом, - является дополнением к категорическому императиву. Другой источник - естественно-правовая традиция, сторонники которой отвергают как "несправедливые", а означает и "не правовые" по собственной сути, любые установления права, которые противоречат нравственности.

может быть, таковой подход и является верным, но, с исторической точки зрения, он представляет собой лишь одним из вероятным вариантов понимания права. Философия и теория права, в рамках которых нашла свое применение философия языка Л. Витгенштейна, исходит из других ценностей. Речь идет о развитой форме юридического позитивизма и прагматизма, которая получила обширное распространение в англосаксонской правовой системе, и об отдельных представителях теории и философии права в Германии. Непосредственным предметом нашего рассмотрения является рецепция правовой наукой отдельных идей поздней философии Витгенштейна. Отметим сходу, что рецепция философских идей Витгенштейна юриспруденцией представляет собой не частное явление, а заметную тенденцию, отвечающую общему вектору развития права в современных условиях.

На ранешних этапах развития человеческого общества функцию права исполняют обычаи, так называемое "неписаное право". В развитом традиционном либо историческом обществе, эволюция которого является планомерной и каждый её этап занимает сравнимо продолжительный отрезок времени, право существует уже как система. Конкретно таковым было право в старом Риме. Оно оставалось таким в Европе в период раннефеодальных юридических кодификаций и позже, в период формирования буржуазного строя с его верой в разум, которая нашла свое выражение в принятых конституциях и разнообразных кодексах, от гражданского до уголовного. В современном информационном обществе, в котором темпы развития определяются технологическими достижениями и постоянно нарастают, представления о систематическом и застывшем характере права перестают отвечать потребностям жизни. Юридическая практика, сталкиваясь с неуввязками, фактически неразрешимыми в рамках имеющихся догм и постулатов, принуждает теоретиков находить новейшие пути, тотчас радикально хорошие от прежних. В дискуссиях правоведов все почаще звучит такое понятие как "динамическое право", и все больший энтузиазм вызывают связанные с этим понятием "неувязка неопределенности" и анализ природы "нормативности". В контексте полемики, развернувшейся меж традиционалистами и теми, кто видит будущее за новым "динамическим правом", с самого начала приспособленным к изменяющейся реальности, идеи и методологические приемы философии позднего Витгенштейна оказались как нельзя более актуальными и востребованными.

Философия Витгенштейна как база новой правовой теории: следование правилу и значение как употребление.

В собственной статье "Нормативность и объективность в праве" Деннис Паттерсон[620] дает новый подход к ставшей традиционной проблеме происхождения правовых норм. Сторонники объективизма в праве - так называемые "правовые реалисты" - в вопросе об истине придерживаются корреспондентной теории. Правовые нормы владеют, согласно такому взору, объективным содержанием: они отсылают к явлениям, существование которых не зависит от мнений либо интерпретаций, т.Е. От ментальных состояний субъектов правоприменения. К примеру, понятие "погибели", без которого не может обойтись уголовное право, отсылает к биологической действительности, которая имеет место вопреки отстаиваемым теориям. Означает, как бы ни изменялись научные представления о погибели, когда закон говорит "наступила погибель" и устанавливает соответствующее правило на этот вариант, всем будет понятно, о чем идет речь. Такое понимание правила (нормы) в "Философских исследованиях" подвергается критике. Правило, согласно Витгенштейну, можно представить себе в виде рельса, а неограниченному употреблению правила тогда соответствуют "нескончаемо длинные рельсы (ФИ§218). другими словами, как само собой разумеющееся предполагается, что применение правила в будущем гарантировано устойчивостью значения слова либо целого выражения, в нашем случае - значением слова "погибель". В "скептическом", по выражению С. Крипке, финомене Витгенштейна высказывается противоположная мысль: ничто, внешнее либо объективное, не детерминирует наше дальнейшее употребление выражения. Из этого совсем не следует, что правила инсталлируются индивидумом произвольно. Единственным и решающим критерием, определяющим нормативность того либо другого выражения, является практика употребления, формируемая социальными конвенциями.

Субъективизм нельзя назвать преобладающей теоретической позицией, но, её придерживаются, к примеру, представители такового влиятельного течения как "критические юридические исследования". В целом к сторонникам субъективизма можно причислить всех тех, кто в основании правовой теории видят интерпретативную деятельность и полагают, что содержание правовой нормы не выходит за рамки интерпретации, которую она получает у компетентных лиц. Отсюда популярная в современной философии права неувязка "неопределенности" либо "недетерминированности" (indeterminacy). В согласовании с устоявшимся определнием, правовая теория обязана давать однозначные ответы, поскольку существует соответствующая процедура принятия решений, подчиненная серьезным правилам вывода. "Субъективисты", со собственной стороны, настаивают на том, что однозначность достижима только при "механическом выборе", а выбор (последовательность суждений) никогда не бывает механическим, хотя бы в силу собственной трудности. Таковым образом, выбор постоянно является неопределенным.

Как правило, крайности оказываются теоретически несостоятельными и плохо адаптированными к решению практических заморочек, что с очевидностью показывает критический анализ языка у позднего Витгенштейна. Что бы я ни делал, постоянно можно - с помощью той либо другой интерпретации - как-то согласовать мое действие с каким-то правилом. Таковым образом, неважно какая интерпретация как бы "повисает в воздухе", т.Е. Не в состоянии служить опорой интерпретатору. Как показывает Витгенштейн: "Не интерпретации как таковые определяют значение" (ФИ§198). Комментируя высказывание Витгенштейна, Р. Брэндом подчеркивает, что интерпретации стают необходимыми лишь в исключительных вариантах, когда речь идет о переводе на другой язык либо когда коммуникативная ситуация порождает непонимание[621]. В неприятном случае, если мы продолжаем настаивать на том, что смысловое содержание того либо другого языкового выражения (правовой нормы) зависит от интерпретации, мы придем к нескончаемому регрессу: поскольку понимание хоть какого высказывания просит интерпретации, что неважно какая интерпретация нуждается, в свою очередь, в интерпретации[622].

Итак, с точки зрения Д. Паттерсона, применяя философские идеи Витгенштейна, мы можем не лишь указать на бессмысленность споров меж объективизмом и субъективизмом - поскольку ни материализм первого, ни ментализм второго не могут служить исчерпывающим объяснением для языковой практики, - но и выработать более непротиворечивую и обоснованную точку зрения. Ключевым понятием при этом обязано стать "действие". В "Философских исследованиях" Витгенштейн приходит к выводу, что язык нельзя свести к оперированию словами, связанными с предметами (критика остенсивной теории значения), его также нельзя свести к оперированию со словами, связанными с ментальными видами (критика ментальной теории значения). по другому говоря, позднего Витгенштейна интересует не язык как такой либо парадокс языка, а языковая деятельность. Язык оказывается неотделимым от деятельности, т.Е. От собственного внедрения[623]. В праве, как полагает Д. Паттерсон, основная деятельность состоит в аргументации. Следовательно, право следует понимать не через его референциальное отношение к миру, а через разнообразные случаи использования аргументации (forms of argument). В этом случае оказывается, что последней инстанцией в обосновании судебного решения являются не социальные факты, а использованные аргументы, абстрагироваться от которых не представляется вероятным. Таковым образом, формы юридической аргументации являются, по Д. Паттерсону, "грамматикой" юридического обоснования, т.Е. Задают правила в "языковой игре" под заглавием "право". Формам аргументации учатся точно также, как учатся счету в узнаваемых примерах из "Философских исследований" Витгенштейна. На этот момент следует направить внимание, поскольку он касается актуального вопроса профессионального обучения юристов. Праву, что конкретно вытекает из заявленного тезиса, нельзя обучиться по книгам, но лишь в процессе овладения техникой аргументации, которая передается от учителя к ученику[624].

Но вернемся к проблеме интерпретации. Согласно Витгенштейну, "существует такое понимание правила, которое является не интерпретацией, а находится в том, что мы называем "следованием правилу" и "действием вопреки" правилу в настоящих вариантах его внедрения" (ФИ §201). Но если следование правилу не отсылает нас к независящей действительности, не непременно связано с интерпретацией, то что же значит тогда применение правила в различие от других действий? Возьмем, к примеру, таковой вид деятельности как обучение. Обучение является условием того, что индивидум будет принят в соответствующее общество, к примеру, в общество юристов. Обучение будет также служить не в нашу пользу, если мы нарушим правило, к примеру, юрист, разгласивший коммерческую тайну, будет осужден более строго, чем рядовой сотрудник компании. Но таковым образом мы получим только причинное объяснение тому, что в конкретной ситуации мы применяем известное нам правило. Мы не ответим на вопрос, почему, не обращая внимания на наши личные познания и умения, та либо другая ситуация получает положительную либо отрицательную оценку как правилосообразная либо нарушающая известное правило. Чтоб таковая оценка имела место, практика внедрения правила (правовой нормы) уже обязана существовать. Так, значение дорожного знака (пример Витгенштейна) есть социальное значение, и не потому, что его должны соблюдать все водители (т.Е. Не потому, что его социальная роль предписывается "Правилами вождения"), а потому что, его значение (и вытекающие из него оценки - "соблюдение" и "нарушение") установлены в процессе его регулярного внедрения. Другими словами, ключевой вопрос претерпевает следующую модификацию: заместо того, чтоб спрашивать, каким образом мы удачно следуем правилу (правовой норме), мы обязаны спросить себя, а на каком основании мы квалифицируем свое действие как правилосообразное? В первом случае нам будет нужен причинный критерий, а во втором - нормативный. Понимание правила не может быть осуществлено независимо от его внедрения. Таковой точки зрения, - а конкретно, что право есть практика и не более того, - придерживались не лишь представители юридического реализма, но также и позитивисты, скажем, Х.Л.А. Харт. Выходит, что значение легальной нормы есть функция её практического внедрения. В судопроизводстве, к примеру, значение той либо другой нормы определяется судьей, исходя из текста ("текстовой аргумент"), из целей законодателя ("исторический аргумент"), из предшествующей практики внедрения данной либо аналогичной нормы ("доктринальный аргумент") и т.Д. Эти и остальные основания являются действительными, оправдывают конкретное применение нормы и определяют её "объективность" в той степени, в которой такие основания признаются и используются обществом, в первую очередь, юридическим, во вторую - обществом в целом, поскольку в нем развито правосознание. Таковым образом, от формулирования трудности в ментальных определениях мы приходим к её переформулированию в определениях деяния (актов языковой коммуникации). Предлагая собственное решение трудности интерпретации Д. Паттерсон вводит понятие "нормативной объективности", которое обязано заменить понятие "предметной объективности".

Питер Лин[625], также как и Д. Паттерсон, усматривает основную делему правовой теории в том, что она склоняется к одной из двух крайностей. Речь, но, идет уже не об объективизме и субъективизме, а о юридическом формализме и эпистемологическом нигилизме. Если предположить, что язык является только средством для отражения правовой действительности, то разыскиваемой целью становится формализация юридического языка. Мы получаем, таковым образом, юридический формализм, согласно которому, от соответствия формальным требованиям зависит сразу и нравственное заполнение права (его справедливость) и его вневременной характер (т.Е. Возможность тождественного вывода вне зависимости от места и времени). Эпистемологический нигилизм, с другой стороны, отказывает праву в сколько-нибудь неизменном содержании и форме, аппелируя к его относительности. Ошибочность и первого и второго подхода, вопреки провозглашаемой противоположности, заключается в их общей убежденности в том, что правовая действительность в конечном счете может быть редуцирована к понятийным образам, вещам и событиям, которыми субъекты права (юристы, судьи и проч.) Произвольно оперируют. Будем ли мы полагать, что форма преобладает над содержанием, либо признаем абсолютный ценность смысла, который вкладывается в то либо другое понятие в зависимости от ситуации, высказанный тезис остается постоянным. Решение, предлагаемое П. Лином, основывается на признании активной роли языка. Если, вслед за Витгенштейном, мы будем понимать значение слова как производное от его употребления, то описанная диллема исчезает сама собой. Не существует особой правовой действительности, кроме той, которая формулируется в правовых актах и находит свое применение в оценочных суждениях, рассматривающих те либо другие деяния как противоправные либо разрешенные правом, правилосообразные. Первейшей задачей теоретизирования в сфере правовой догматики либо философии права, в этом случае, будет борьба с иллюзорными неуввязками. В первую очередь, имеется в виду конструирование несуществующей правовой действительности как следствие неверного употребления языка, лишения его тех первичных и единственно верных значений, которые он обретает в естественной стихии "юридических языковых игр".

Манфред Херберт[626], как и Д. Паттесон, строит свое понимание правовых норм на понятии "правила", разработанном Витгенштейном. И опять рассуждения сначало исходят из существования в правовой теории двух крайних точек зрения, которые М. Херберт называет соответственно "платонизмом" (Regelplatonismus) и "скептицизмом" (Regelskeptizismus). Платонизм в отношении правил (правовых норм) утверждает, что они есть вне зависимости от того, будут они употребляться либо нет. В данном случае, как это видится М. Херберту, недооценивается роль поведения либо практики: не формулировка правила описывает наше поведение, а, напротив, наше поведение наделяет значение подобающую формулировку. В согласовании со скептической позицией хоть какое поведение можно представить как соответствующее данному правилу либо как нарушающее данное правило. Тут, если мы будем следовать Витгеннштейну, ошибка состоит в преувеличении роли интерпретации. Как мы уже видели, у Витгенштейна, совсем не всякое значение правила является интерпретацией. В реальности, само применение правила является тем, что мы называем потом "правильным" либо "неверным", "законным" либо "незаконным".

Из философии языка Витгенштейна правовая теория, как считает М. Херберт, обязана сделать следующие нужные выводы. Первейшей задачей правовой теории обязана стать "критика языка" (Sprachkritik), поскольку любые теоретико-правовые трудности имеют также и языковое измерение. Это значит, что язык совсем просто вводит нас в заблуждение, несет в себе, как пишет М. Херберт, "мифологию", которая всех нас, включая юристов, делает "философами" в нехорошем - витгенштейновском - смысле этого слова. Проясняющая функция правовой теории заключает в разоблачении схожей мифологии в правовом контексте. Мифологизация в области права состоит, до этого всего. В тенденция объективирования всех значений. К примеру, "юридическое лицо", "force mageur", "правоспособность" представляются как реально имеющиеся, как конкретные явления, которые осознаются и схватываются в процессе рассуждения. Как критика языка правовая теория, по мысли М. Херберта, обязана осуществлять анализ главных правовых понятий. Действительное значение понятий (то значение, которое рождается в употреблении) неочевидно для участников "языковой игры" и, как правило, не совпадает с так называемой "легальной дефиницией". отысканные посредством языкового анализа значения правовых понятий обязаны быть подвергнуты в дальнейшем проверке на предмет логической обоснованности и эффективности. К примеру, анализ указывает, что такие понятия как "юридическое лицо" либо "субъективное право" суть изобретения специального юридического языка, т.Е. Их содержание является целиком искусственным. То, что юристы называют "юридическим лицом" представляет собой систему прав и обязанностей, которыми пользуются и которые исполняют конкретные физические лица. Понятие "вины" говорит нам не о душевном состоянии преступника, поскольку его внутренний мир, как и внутренний мир хоть какого человека, конкретно недоступен никому другому, а о внешних воспринимаемых признаках (словах, действиях и т.П.), Которые разрешают косвенно, по аналогии заключить о наличии вины, т.Е. О том, что грех было совершено умышленно либо по неосторожности. Остальные правовые понятия уходят своими корнями конкретно в обыденный язык. В отношении и первых и вторых справедливо утверждение о том, что лишь в границах языкового общества, которое является их создателем и члены которого их используют, можно говорить об их существовании и дискутировать по поводу их значения. Кстати, "языковой проверке" обязано подвергнуться и центральное понятие - понятие "права", которому также не существует никакая идеальная сущность.

Тезис о функциональном назначении теории права как критики языка М. Херберт определяет с известной оговоркой - теория права не обязана следовать требованию Витгенштейна о полной замене объяснения описанием. Языковой анализ как дескриптивный способ обязан быть только частью теории права. В пользу такового ограничительного внедрения требования Витгенштейна говорит, до этого всего, тот факт, что его собственный языковой анализ походил не столько на "терапию", сколько на теорию языка, т.Е. Также предлагал свое объяснение определенных явлений. Если бы Витгенштейн хотел ограничиться незапятанной дескрипцией, то для данной цели он мог бы удовлетвориться обыденным языком, который, напомню, служит в философии позднего Витгенштейна средством выявления в разных областях человеческого познания (научного, в первую очередь) так называемых "иллюзорных заморочек". Так, большая часть философских заморочек проистекают из неверного, т.Е. Несопоставимого с обыденным, употребления языка. С другой стороны, Витгенштейну следовало бы признать за философией право на существование. Ведь философия - это лишь одна из вероятных языковых игр, так же далекая от "объективной действительности", как и все остальные. Допустим, что в силу собственных лишних и необоснованных претензий философия представляет известную опасность культуре в целом, равновесие в которой обеспечивается поддерживаемым соответствием меж языком (очевидно, естественным) и формой жизни. Даже в этом случае провести четкую границу, как того желает Витгенштейн, меж "естественными" языковыми играми и искусственными построениями философии, вряд ли может быть. Языковые игры, согласно Витгенштейну, соотносятся по принципу "семейных подобий", переплетаются меж собой, а означает, и философия работает не в изоляции, взаимодействуя с языковой повседневностью.

нужно отдать подабающее по-немецки непредвзятому подходу М. Херберта. Будучи представителем германской правовой традиции, - которая, как и философия, более склонна к рационализму, чем к эмпиризму, - М. Херберт с сожалением констатирует, что критика языка, которую предпринимает аналитическая философия, устраняя одни, создает остальные трудности. В качестве эталона (идеальной модели) философы-аналитики, следуя "предписаниям" Витгенштейна, употребляют повседневный язык, а вот в качестве способа - так называемую "языковую интуицию". В итоге теоретическая обоснованность получаемых выводов оставляет желать лучшего.

Философия Витгенштейна и новый подход к проблеме интерпретации в праве: контекстуальность, языковые игры и понятие "правила"

неувязка истолкования является одной из центральных в правовой теории. На данную тему была написана масса научной литературы как самими юристами, так и представителями философской герменевтики. Мы рассмотрим два варианта подхода к данной проблеме, авторы которых, германские теоретики права, исходят из идей, выдвинутых Витгенштейном..

Первый подход представлен Отто Депенхауэром, доктором кельнского института, известным специалистом в области философии права и общего учения о государстве[627]. Допустим, мы имеем перед собой текст закона. В чем состоит его смысл? Каковы границы его интерпретации? Допустим, что мы нацелены на его буквальное толкование, т.Е. Мы желаем следовать "букве закона". С точки зрения O. Депенхауэра, при всем желании мы не сможем следовать подлинному смыслу закона, поскольку такового просто не существует. Согласно "объективной теории интерпретации", смысловые дела, из которых выводится значение того либо другого слова в тексте закона, устанавливают границы допустимой интерпретации. О. Депенхауэр разрушает данный постулат ссылкой на то, что язык как такой не в состоянии ограничить число интерпретаций. Неограниченное число интерпретаций не значит, что границы интерпретации нереально установить в отношении конкретного правового акта. Смысл закона меняется в зависимости от событий, в зависимости от того, частью какой "языковой игры" становится закон. Если нам известны условия "языковой игры", в которую был включен законодатель, то нам известны и пределы законного внедрения изданного им акта. Автор реабилитирует, таковым образом, субъективно-историческую теорию интерпретации: интерпретация относительна, но не в языковом смысле, а в смысле историческом, в смысле укорененности в те либо другие жизненные дела.

Для обоснования собственной точки зрения О. Депенхауэр обращается к философии Витгенштейна, а конкретно - к его тезису о контекстуальности. Языковые знаки сами по себе лишены смысла, и они обретают его не просто в употреблении, а в "языковой игре", в которую кроме правил употребления входят также и сопутствующие происшествия либо контекст. Следующий, чисто условный пример, приводит узнаваемый американский теоретик права, автор известной книги "Понятие права" (1961), Х.Л.А. Харт. Возьмем слово "транспортное средство". Из толкового словаря мы узнаем, что таким является хоть какое механическое средство передвижения, предназначенное для перевозки людей либо груза. Референтами указанного слова являются, в согласовании с определением, машины, автобусы, трамваи, санки, ролики, поезда, велики, в том числе трехколесные, электрические детские авто и т.П. Сейчас предположим, что в маленьком городе в связи с растущим количеством автомашин и городского транспорта появилась необходимость по способности защитить центральный городской парк, оградив его от избытка транспортных средств. С данной целью издается постановление, в котором содержится прямое предписание: "Движение транспортных средств по дорогам, проходящим по местности парка, запрещено". Возникает вопрос, а кому конкретно адресован данный запрет? Если следовать "букве" постановления, то родители дитя, который проехал по парку на трехколесном велике, уплатят городским властям соответствующий штраф. Смысл предписания может быть выявлен лишь исходя из контекста. Тут нужна "целевая редукция", когда смысл закона ограничивается его целью, которая в тексте закона может и отсутствовать.

Другой германский теоретик права Питер Шифауэр подвергает критике уже не объективную теорию интерпретации, а еще более распространенную и защищаемую теорию, согласно которой смысловые границы определяются настоящими фактами и отношениями, с которыми имеет дело право[628]. Если использованное слово не соответствует внеязыковой сущности, которую оно обязано отражать, то это значит, что мы переступили смысловую границу. П. Шифауэр утверждает, что с точки зрения философии языка говорить о границе, которая бы определяла вероятные значения слова, бессмысленно. Значение слова есть производная взаимоотношения как минимум двух говорящих, субъектов коммуникации, а не выстраивание взаимоотношений с миром внеязыковой действительности. В праве есть слова, значение которых не ставится под колебание, поскольку все члены юридического общества, пришли к согласию относительно правил их употребления, и есть слова, о значении которых ведутся дискуссии. То, относительно чего согласны члены общества, выступает как "языковая игра", которую мы именуем "правом". То, относительно чего ведутся споры, показывает нам ту же самую языковую игру, но в процессе её видоизменения либо эволюции. Таковым образом, право представляет собой не данность, а непрерывный процесс интерсубъективного конституирования. При этом, П. Шифауэр различает два вида правового дискурса. "Правилосообразный" (regelkonstituierte) дискурс работает с неизменной отсылкой к так называемому "семантическому аргументу", согласно которому значение слова постоянно может быть восстановлено, исходя из имеющейся практики. Другой вид дискурса, "правилоустанавливающий" (regelkonstituierense), не в состоянии и не обязан употреблять семантический аргумент, поскольку сам производит либо производит нужные правила игры для нового термина-понятия. Приведем пример из практики. Речь пойдет о ст.20 Конституции ФРГ, которая провозглашает: "Alles Staatgewalt geht vom Volke aus", т.Е. Вся государственная власть исходит от народа. На основании голосования на выборах эта власть делегируется подходящим органам. В неких Землях Германии в конце 80 гг. Прошедшего века появилось движение, представители которого отстаивали избирательное право для иностранцев. Дискуссия развернулась по поводу слова "Volk": имеет ли в виду конституция "германский люд", т.Е. Людей Германии, либо "популяция" (Bevoelkerung), т.Е. Всех людей, проживающих в Германии. Правильным признали первое значение слова, из которого и исходил законодатель, но языковые конвенции не запрещают и второй вариант. Положение выручил уже упомянутый "семантический аргумент".

В заключении отметим, что рецепция идей Витгенштейна не ограничивается "языковой игрой", "правилосообразной деятельностью" и иными понятиями, которые фигурировали в рассмотренных примерах. Собственных приверженцев в праве находят и другие понятия и положения философии позднего Витгенштейна, в частности, понятие "достоверности". В работе "О достоверности" Витгенштейн указывает, что данное понятие отсылает не столько к рациональной обоснованности, сколько к тому, что принимается без обоснования, что вначале не вызывает колебаний, и основной вопрос, следовательно, состоит в том, почему определенные высказывания принимаются "на веру". В юриспруденции данную идею берет на вооружение Луи Уолхер, подвергая анализу класс юридические суждения, в отношении которых ни их авторы, ни оппоненты не сомневаются. Такие суждения обязаны, с его точки зрения, оцениваться как "достоверные", а их элементы - правовые принципы, понятия, методы вывода - отражают суть (не провозглашаемую, а реальную) представлений о праве в том либо ином обществе[629].

перечень литературы

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://filosof.historic.ru









"ФИЛОСОФСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ" ("Philosophische Untersuchungen") - главное произведение позднего периода творчества Витгенштейна. Несмотря на то что книга была издана лишь в 1953, через два года после смерти Витгенштейна, работа над ней велась с 1930-х до последних лет жизни философа. Пренебрежение канонами традиционного научного изложения, как и в "Логико-философском трактате", позволило Витгенштейну разрушить многие стереотипы традиционной академической схоластики и создать наиболее оригинальное и значительное философское произведение 20 ст. В отличие от многих именитых современников, Витгенштейн не стремится поразить читателя мудреной терминологией или исследованием туманных сфер бытия: предметом исследования является обыденный язык и его применение, сопряженное с возникновением различных парадоксов. Если "Логико-философский трактат" можно справедливо назвать "Критикой чистого языка" по аналогии с главной работой Канта, то "Ф.И." заслуживают названия "Феноменологии обыденного языка", но не в духе Гуссерля, а в духе Гегеля. Все те черты, которые определяют специфику позднего периода творчества Витгенштейна, - историзм, контекстуализм, прагматизм, внимание к конкретным формам языка - представляют собой гегельянский вариант преодоления кантианских концепций раннего периода. Эволюция философских взглядов Витгенштейна во многом напоминает развитие немецкой трансцендентально-критической философии от кантианской трансцендентальной концепции "Логико-философского трактата", которая была призвана показать каким язык должен быть в идеале, к гегельянской историцистской концепции "Ф.И.", направленной на раскрытие того, что есть язык в своем обыденном существовании. Не случайно сам Витгенштейн настаивал на публикации последней работы вместе с первой, т.к. "Ф.И." занимаются теми же вопросами, что и "Логико-философский трактат", но с другой, зачастую противоположной точки зрения. Задача выявления реальных языковых структур гораздо сложнее, чем попытка создания идеального логического языка. Поэтому структура "Ф.И." является гораздо более произвольной в сравнении со структурой "Логико-философского трактата", которая определялась строгой логической концепцией языка-картины. "Ф.И." состоят из предисловия и двух частей. Изобилие примеров и афористический стиль Витгенштейна делают восприятие работы достаточно сложным, однако при внимательном прочтении становится ясно, что Витгенштейн на протяжении многих лет вносил добавления и исправления, доводя текст до совершенства. Форма книги характеризуется Витгенштейном в предисловии как "философские заметки", "множество пейзажных набросков", что подчеркивает его стремление отказаться от абстрактного теоретизирования во имя действительного исследования обыденного языка. Некоторые параграфы "Ф.И." можно встретить в лекциях Витгенштейна, прочитанных еще в 1930-е. Все это говорит о том, что "Ф.И." являются одной из наиболее тщательно продуманных и подготовленных книг в истории западной философии. Структура "Ф.И." может быть представлена в виде тематических разделов, в центре каждого из которых находится определенная концепция или понятие. Это разделение условно, поскольку Витгенштейн неоднократно возвращается к рассмотрению уже проанализированных проблем, стремясь показать взаимосвязь понятий языка, сознания, значения. Начальные параграфы "Ф.И." рассматривают концепцию значения, на которой были построены все рассуждения Витгенштейна в "Логико-философском трактате". Витгенштейн называет ее концепцией языка Августина, бессознательно подчеркивая глубокие философские корни подобного воззрения на язык. Последующая ссылка на Платона (параграф 46) придает формулировке проблемы еще более отчетливую связь с историей философии. Современные интерпретаторы Витгенштейна и представители аналитических течений именуют подобную концепцию референциальной теорией значения. Витгенштейн формулирует ее следующим образом: "Каждое слово имеет какое-то значение. Это значение соотнесено с данным словом. Оно - соответствующий данному слову объект". Витгенштейн намерен показать, что подобная концепция языка не только затрудняет его понимание, но и является ошибкой философов, ведущей к возникновению философских псевдопроблем. С начальных параграфов "Ф.И." размышления Витгенштейна направлены на исследование простейших, примитивных форм языка, которые раскрывают способ употребления слов, в отличие от сложных, концептуальных высказываний, которые скрывают или искажают обыденное применение языка. Применение слов"не явлено нам столь ясно. В особенности когда мы философствуем!" Применение - это понятие, которое Витгенштеин выдвигает вместо понятия значения, игравшего ключевую роль в неопозитивизме. Витгенштейн выступает тем самым не только против основных установок логического позитивизма, приверженцем которых он был во время написания "Логико-философского трактата", но и против многих подходов и идей философии Нового времени. В классической философии значение, даже если оно не отождествляется с конкретным предметом, рассматривается либо как идеальный объект, либо как процесс в сознании. Любой из этих вариантов приводит к метафизическим противоречиям и искаженному пониманию языка. Критикуя остенсивную теорию обучения языку, заключающуюся в том, что ребенок запоминает слова путем указания на предмет и его именования, Витгенштейн показывает, что референция или указание - это лишь одна из форм употребления языка, которая не является ни первичной, ни привилегированной. Другое важное понятие, которое вводится в начальных параграфах "Ф.И.", - это языковая игра. Оно определяется через понятие употребления по аналогии с примитивными формами языка: "Весь процесс употребления слов в языке можно представит и в качестве одной из тех игр, с помощью которых дети овладевают родным языком. Я буду называть эти игры "языковыми играми" и говорить иногда о некоем примитивном языке как о языковой игре". "Языковой игрой я буду называть также единое целое: язык и действия, с которыми он переплетен". Языковая игра у Витгенштейна - это одновременно и контекст, и определенная исторически сложившаяся форма деятельности. Указывая на то, что в языковой игре действия и слова тесно взаимосвязаны, Витгенштейн выступает против сугубо теоретического рассмотрения языка как формальной структуры, картины, набора значений. Целью Витгенштейна является показ того, что все формы опыта и деятельности, даже те, которые традиционно считались неязыковыми, представляют собой проявления языка и невозможны вне его. Поэтому, как пишет Витгенштейн, "термин "языковая игра" призван подчеркнуть, что говорить на языке - компонент деятельности или форма жизни". Язык представляет собой совокупность языковых игр, которые объединяет более глобальный контекст деятельности, практики, жизни. От понятия языковой игры Витгенштейн закономерно переходит к понятию этого контекста - форме жизни, которое является еще одним важнейшим нововведением "Ф.И.". Каждый язык - это форма жизни, включающая в себя языковые игры, высказывания, практики: "Представить себе какой-нибудь язык - значит представить форму жизни". Данный термин упоминается в "Ф.И." лишь несколько раз и не получает развернутого описания. Это, впрочем, соответствует статусу этого понятия, которое описывает как раз тот слой языка, где "объяснениям приходит конец", т.е. ту сферу, где неприменимы сомнение или знание, формализация и обоснование. Форма жизни представляет собой глобальный контекст, включающий наиболее предельные основания языка, культуры и практики, объединяя вместе языковые игры. Это - язык, понятый как единое целое. Однако понятие "язык" не содержит указание на практику, деятельность и традиционно понимается слишком узко. Поэтому Витгенштейн использует понятие форм жизни, которое, как и языковые игры, подчеркивает связь языка и деятельности, языка и жизни, включая социальные, практические и исторические связи. Подобное понимание языка противостоит пониманию языка в "Логико-философском трактате" и позитивистской традиции, т.к. изначально признает нестрогость, произвольность и изменчивость языка, его зависимость от культурных, социальных и исторических ситуаций, наличие множества языковых игр и форм жизни: "Эта множественность не представляет собой чего-то устойчивого, раз и навсегда данного, наоборот, возникают новые типы языка, или можно сказать новые языковые игры, а другие устаревают и забываются". Витгенштейн приводит список примеров языковых игр, каждая из которых представляет контекст со своими правилами и внутренними критериями осмысленности, которые призваны заменить критерии истинности и ложности: "Отдавать приказы или выполнять их - Описывать внешний вид объекта или его размеры - ...Распевать хороводные песни - ...Просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молить". При этом в списке присутствуют как простые обыденные виды деятельности, так и языковые игры, связанные с наукой и теоретическим знанием. Размещение их в одном ряду призвано показать то, что каждая из этих игр в определенной ситуации обладает самостоятельным значением и не может игнорироваться в силу своей примитивности или ненаучности. Кроме того, Витгенштейн убежден, что язык - это всегда деятельность, и именно она является критерием осмысленности высказываний. Когда же язык рассматривается как нечто пассивное, как статичная структура, тогда-то и возникают философские проблемы: "Философские проблемы возникают тогда, когда язык пребывает в праздности". Праздности или пустой созерцательности метафизика противостоит активное употребление языка, в котором и заключен его смысл. Поэтому вместо абстрактного статичного понятия значения Витгенштейн предлагает использовать понятие применения, употребления: "Значение слова - это его употребление в языке". Прагматистская концепция значения является одной из главных новаций "Ф.И.", определяя отличие поздних взглядов Витгенштейна от ранних. Отождествление значения с употреблением фактически означает отказ от понятия значения, т.к. применение языка - это процесс, а не статичный объект или состояние. В классической традиции понятие значения служило основой формализации языка и восприятия его как жесткой структуры, привязанной к внешней реальности, тогда как понятие применения является слишком многообразным и нестрогим, ибо оно не связано с внешними внеязыковыми сферами - предметом, сознанием, идеей. Таким образом, понятие употребления позволяет рассматривать язык как абсолютно самостоятельное явление, функционирование которого определяется внутренними правилами. В параграфах 35-65 Витгенштейн проводит критику логического атомизма Рассела (и собственного "Трактата"), который рассматривал язык как совокупность имен, обозначающих простейшие неразложимые объекты (атомы). Кроме того, концепция языка Августина также является результатом ошибочного образа языка как структуры, основной единицей которой является имя. Витгенштейн показывает, что неразложимость предметов, которые соответствуют именам, является относительной, как и сам акт именования, и зависят от контекста или языковой игры, в которых они применяются: "Именованием вещи еще ничего не сделано. Вне игры она не имеет и имени". То, что воспринимается как абсолютно элементарное в одном контексте, может рассматриваться как сложное в другом. Неизменная субстанция мира, о которой Витгенштейн писал в "Логико-философском трактате", может быть постулирована только теоретически, т.к. на практике невозможно обнаружить абсолютно простые объекты и установить их соответствие словам языка. Постоянно подчеркивая многообразие и различие языковых игр, Витгенштейн в конечном итоге сталкивается с проблемой общезначимости и необходимостью объяснить, что же позволяет причислить их к языку. Для объяснения связи языковых игр Витгенштейн вводит понятие "семейного сходства" (параграфы 65-80), представляющее собой описательную констатацию ряда общих черт, присущих языку. Отвечая на поставленный им ранее вопрос об общей форме предложения и языка, Витгенштейн пишет: "Вместо того, чтобы выявлять то общее, что свойственно всему, называемому языком, я говорю: во всех этих явлениях нет какой-то одной общей черты, из-за которой мы применяли к ним всем одинаковое слово. - Но они родственны друг другу многообразными способами". Признание наличия "родственных" связей призвано показать расплывчатость тех предельных понятий, которые раскрывают основания языка. Витгенштейн справедливо указывает на невозможность четкого логического определения общности языковых игр, не говоря уж о формализации. Он предлагает довольствоваться феноменологическим описанием родственных черт, присущих различным играм и отказаться от попыток обнаружить единый метафизический фундамент. Правила языковых игр являются нестрогими и не осознаются в качестве единой всеобщей логики. Их невозможно прояснить априори, без того, чтобы принять участие в игре. Кроме того, правила игр могут меняться не только в течение длительного времени, но и по ходу самой игры. Это означает, что при исследовании языка речь может идти только об изменчивых грамматических структурах, которые могут быть обнаружены в конкретном применении языка, но никак ни о единой логике математического типа, выводимой трансцендентально. Витгенштейн подчеркивает, что он не стремится к некой абсолютной точности или выявлению того, что скрыто за поверхностью обыденных выражений. Метафизический подход к языку проявляется как стремление поиска скрытых сущностей, скрытых за поверхностной оболочкой языка: "...подразумевается, что сущность есть нечто скрытое, не лежащее на поверхности, нечто, заложенное внутри, видимое нами лишь тогда, когда мы проникаем в глубь вещи, нечто такое, до чего должен докопаться наш анализ". Такой подход использовался Витгенштейном в его "Трактате" для выявления логической формы языка, скрытой его грамматической оболочкой. В параграфах 69-116 Витгенштейн критикует основные положения своей первой работы, стремясь показать, что философские концепции предложения, умозаключения, логики, объекта, языка не имеют применения в обыденном языке, будучи искусственно вырванными из контекста. Если же они имеют какой-то смысл, то он отнюдь не связан с созданием априорной модели языка, имеющей абсолютную значимость: "Если слова язык, опыт, мир находят применение, оно должно быть столь же непритязательным, как и использование слов "стол", "лампа", "дверь". Неустранимая взаимосвязь философских понятий и повседневного языка определяет и понимание философии, предлагаемое "Ф.И.". Трактовка философии в "Ф.И." во многом основана на том, как понималась философия в "Логико-философском трактате", т.к. уже в ранний период Витгенштейн негативно относился к созерцательной метафизике, создающей умозрительные системы на основе ряда абстрактных постулатов, и подчеркивал, что философия - это деятельность, направленная на прояснение языка и жизненных проблем. Подобное терапевтическое понимание философии используется и в "Ф.И.", однако разрабатывается гораздо подробнее. Он полагает, что деятельность философа по прояснению языка не может быть связана с попытками изменения и совершенствования языка, которые предпринимались в "Логике-философском трактате": "Философия никоим образом не смеет посягать на действительное употребление языка, в конечном счете она может только описывать его". Описывать следует обыденный язык, не стремясь к поиску сокрытого за его поверхностью, избегая попыток подвести действительность под имеющуюся идею или метод. Для Витгенштейна метод всегда зависит от конкретной ситуации или контекста, поэтому он может представлять собой лишь выбор наиболее удачных способов описания той или иной "языковой игры": "Пожалуй, нет какого-то одного метода философии, а есть методы наподобие различных терапий". Терапевтический характер подхода Витгенштейна заключается в том, что он стремится обнаружить "болезни" метафизики, связанные с некорректным использованием языка. Подобно Фрейду, Витгенштейн намерен излечить философские заблуждения артикулируя те противоречия, которые на первый взгляд незаметны и принадлежат сфере неосознаваемых ("бессознательных") структур языка. Результатом этого должно стать полное исчезновение философских проблем, которые паразитируют на непонимании логики обыденного языка. В конечном счете, философия должна исчезнуть, пройти, как проходит болезнь: "Подлинное открытие заключается в том, что, когда захочешь, обретаешь способность перестать философствовать". Неприятие Витгенштейном созерцательности философии и желание положить ей конец просматривается во многих моментах его рассуждений. Оно имеет под собой не только философскую, но, как и в "Логико-философском трактате", и этическую основу. Витгенштейн убежден, что академическая схоластика, занятая рассуждениями о сущностях и понятиях, оторвана от реальной жизни и не только не способствует решению фундаментальных жизненных проблем, но и препятствует этому. Критикуя концепцию языка-картины "Логико-философского трактата", Витгенштейн постепенно переходит к традиционной проблеме сознания как коррелята языковых высказываний. Являются ли ментальные акты, душевные состояния той сферой, в которой осуществляется понимание значения предложения? Этот вопрос, который Витгенштейн подробно рассматривает в параграфах 139- 196, затрагивает наиболее фундаментальные проблемы и концепции западной философии, связанные с понятиями когито, субъекта, репрезентации. На ряде примеров Витгенштейн показывает, что понимание - это процесс чисто языковой, определяемый контекстом языковой игры и не связанный с психологическими состояниями. Антипсихологизм Витгенштейна, который был одной из оригинальных черт "Логико-философского трактата", в "Ф.И." приобретает еще более важное значение, т.к. именно в психологических тенденциях философских концепций Витгенштейн усматривает главную угрозу общезначимому характеру языка. Аргументации Витгенштейна могли бы позавидовать многие представители трансцендентальной философии, которые безуспешно пытались побороть психологизм и обосновать общезначимость с помощью того, что является ее главным врагом - теории субъекта. Витгенштейн указывает, что понимание формулы или чтение книги предполагает включенность человека в систему языка как объективированного социального явления. Если же сослаться на душевные процессы, которые у каждого носят индивидуальный характер, то понимание будет восприниматься как некий мистический процесс трансляции значений из всеобщей сферы языка в единичную сферу сознания. Витгенштейн убежден, что то, что мы называем сознанием, вполне адекватно описывается как языковой феномен, а следовательно является частью более широкого контекста языковых игр. Психологические переживания, которые могут сопровождать акты понимания, не имеют к ним никакого отношения: "В том смысле, в каком существуют характерные для понимания процессы (включая душевные процессы), понимание не есть душевный процесс". Возможность повторения процесса понимания различными людьми указывает на то, что этот процесс осуществляется по определенным правилам, существующим объективно, социально, а не в сознании отдельного человека. Практика повседневного языка является наиболее убедительным опровержением концепций трансцендентального формирования значений или порождения смыслов мыслящей монадой. Параграфы 199-242 продолжают тему языковой практики как следования правилу. Становится все более очевидным, что критика психологизма и традиционных концепций сознания является центральной темой "Ф.И.", причем Витгенштейн всячески подчеркивает приоритет всеобщего над единичным в духе немецкого идеализма, и, прежде всего, Гегеля. Витгенштейн полагает, что следование правилу - это некая практика, которая не может быть осуществлена теоретически или мыслительно: "Правилу нельзя следовать лишь "приватно"; иначе думать, что следуешь правилу, и следовать правилу было бы одним и тем же". В самом понятии правила заложена возможность многократного повторения, которая требует объективированной парадигмы языковой игры, т.е. социальной практики, осуществляемой различными индивидами. Основной характеристикой языка является регулярность производимых действий, доступная всем, но не принадлежащая никому в отдельности. Для объяснения понимания, следования правилу, применения языка нет необходимости ссылаться на процессы сознания или интуицию. Правила отнюдь не всегда нуждаются в обосновании, тем более в научном: множество практик осуществляются бессознательно, однако при этом являются такой же важной частью языка, как и положения науки. Витгенштейн подчеркивает, что наличие правил в языке раскрывает его практический характер, связанный с возможностью повторения одних и тех же действий, показывает его укорененность в культурных и социальных контекстах. В основе понимания незнакомого языка лежит не логика или грамматические правила: фундаментом понимания является поведение людей: "Совместное поведение людей - вот та референтная система, с помощью которой мы интерпретируем незнакомый язык". Понятие поведения, которое позволяет многим современным интерпретаторам назвать позицию Витгенштейна бихевиористской, коренится, как разъясняется далее в тексте, в формах жизни, т.е имеет глубинные грамматические, практические основания. Критика приватного языка, которая является одним из наиболее известных разделов "Ф.И.", продолжает тему критики психологизма и применяет понятие правила для критики традиционных философских концепций, главной из которых является теория самодостаточного субъекта. Этой теме посвящены параграфы с 243 по 271, однако в тексте в разрозненном виде содержится еще немало высказываний по данной проблеме. Витгенштейн формулирует ее следующим образом: "Но мыслим ли такой язык, на котором человек мог бы для собственного употребления записывать или высказывать свои внутренние переживания - свои чувства, настроения и т.д.? - А разве мы не можем делать это на нашем обычном языке? - Но я имел в виду не это. Слова такого языка должны относиться к тому, о чем может знать только говорящий, - к его непосредственным /курсив мой - А.Ф./, личным впечатлениям. Так что другой человек не мог бы понять этого языка". Если бы этот вопрос был задан Декарту, Лейбницу или даже Гуссерлю, то на него был бы дан положительный ответ. Таким образом, Витгенштейн вновь обращается к исследованию основных философских проблем метафизики Нового времени. Витгенштейн (как Гегель в первых разделах "Феноменологии духа"), задается вопросом: возможны ли непосредственные ощущения, описание которых может быть сделано в понятиях самого субъекта, не связанных с обыденным языком? Речь здесь, конечно, идет не обо всех ощущениях, а о тех, которые объявлялись представителями эмпиризма источником достоверного знания. Это означает, что знанием является лишь то, что может быть выражено в языке. Поэтому Витгенштейн рассматривает отнюдь не проблемы психологии или лингвистики; его исследование является критикой ряда влиятельных идей, которые определили развитие философии со времен Декарта. Этот важный историко-философский аспект работ позднего Витгенштейна часто остается незамеченным из-за того, что сам Витгенштейн крайне редко идентифицирует обсуждаемые проблемы с тем или иным конкретным философом. Но невидимый оппонент, который присутствует во многих фрагментах книги, воплощает в себе черты метафизика, которые без труда можно отождествить с идеями Платона, Декарта, Юма, Канта и Рассела. Ряд проблем, который концентрируется вокруг доктрины приватного языка, включает в себя картезианское сомнение, программы редукционистского реформирования языка, различие чувственного и рационального, а также концепцию субъективности как самодостаточной идеальной сущности. В "Ф.И." Витгенштейн рассматривает философию как общезначимое знание, которое выражается в языке. Однако сторонники метафизики, особенно современники Витгенштейна, отнюдь не отрицают роль языка; они лишь претендуют на то, что язык может быть неким индивидуальным предприятием, выражением спонтанной внутренней деятельности субъекта. Это незначительное, на первый взгляд, различие является источником всех метафизических проблем, которые возникают в результате противопоставления приватного языка как совокупности изолированных ментальных актов и обыденного языка как объективированной социальной структуры. Целью аргументации Витгенштейна является показ того, что язык в принципе не может быть приватным, т.к. любое высказывание имеет смысл лишь как часть более широкой структуры или всеобщего. Поэтому для Витгенштейна объектом критики становится картезианское понятие субъективности и традиционные концепции индивидуального, которые редуцируют язык к ментальным актам. Витгенштейн стремится скрупулезно следовать аргументации сторонника приватного языка, чтобы выявить внутренние противоречия подобной точки зрения. Позиция метафизика основана на допущении, что ощущения и язык представляют собой две независимые сферы, которые пересекаются лишь тогда, когда слова описывают предметы. Витгенштейн следует этим философским рассуждениям, чтобы в конечном счете наткнуться на неявное пока противоречие: "Как относятся слова к ощущениям? - Кажется, что в этом нет никакой проблемы. Разве мы не говорим каждый день об ощущениях и не называем их? Но как устанавливается связь имени с тем, что именуется? Этот вопрос равнозначен другому: как человек усваивает значение наименований ощущений?" Витгенштейн стремится показать, что проблема отношения слов и ощущений может быть понята только в случае рассмотрения конкретных примеров функционирования языка. Никакой формально-логический или априорный метод не способен описать язык или показать его основания, т.к. исключает возможность обращения к многообразным контекстам, в которых используется язык. Поставленная сторонником приватного языка метафизическая проблема отношения ощущений и слов предлагает очевидное, на первый взгляд, решение: индивид присваивает ощущениям имена и тем самым создает язык, значение слов которого определяется самим этим индивидом и, следовательно, понять который может только он сам. В этом случае акцент делается на первичность индивидуальности субъекта, который в своем внутреннем мире обладает неограниченной свободой создания смыслов. Уже в этом чисто языковое, на первый взгляд, исследование Витгенштейна, затрагивает этическую и социальную проблематику. Что же не устраивает Витгенштейна в этой позиции, с которой согласились бы представители многих философских течений? Прежде всего, Витгенштейн убежден, что в данном случае язык рассматривается привычным, но совершенно неправильным образом - как посредник между сознанием и реальностью, как нечто вторичное по отношению к ментальным актам и объектам опыта. Основным принципом концепции языка в "Ф.И." является признание тотального лингвистического характера опыта, в котором мышление и реальность всегда выступают в виде языковых высказываний, не будучи при этом онтологически самодостаточными "вещами в себе". В подтверждение своего тезиса Витгенштейн говорит о том, что любой тип опыта, включая опыт сознания, может быть рассмотрен как языковая игра, т.е. как определенная контекстуальная форма деятельности, в рамках которой понятия обретают значение. Нет смысла говорить о чем-то вне языковой игры, т.к. это сразу же приведет к постановке неразрешимых проблем (в духе философии Нового времени) о том, как слова связываются с ощущениями, высказывания - с фактами, сознание - с языком и т.д. Поэтому Витгенштейн намерен показать, что неразрешимость подобных проблем вызвана их бессмысленностью, т.е. невозможностью применить подобные философские высказывания ни в одном из контекстов обыденного языка. Критика приватного языка направлена точно в самое сердце метафизики - в концепцию субъекта и фундаменталистские теории первоначала знания. Сам вопрос об отношении слов и ощущений, который является следствием допущения приватного языка, вскрывается Витгенштейном как бессмысленный, т.к. в реальной жизни мы нигде не сталкиваемся с долингвистическими типами опыта, и, соответственно, с выделением ощущении в самостоятельную онтологическую сферу. Критическая аргументация Витгенштейна против идеи приватного языка состоит в том, что он практически пытается представить, что произойдет, если действовать на ее основе. Для этого он предлагает записать предложение приватного языка и придать ему тем самым объективированный социальный статус: "Представим себе такой случай. Я хочу запечатлеть в дневнике какое-то время от времени испытываемое мною ощущение. Для этого я ассоциирую его со знаком О и записываю в календаре всякий раз, когда испытываю такое ощущение". Главной проблемой индивидуалистско-сенсуалистической позиции является невозможность представить критерий тождества ощущения. Для того чтобы ответить на этот вопрос, необходимо признать наличие внешней по отношению к субъекту системы отсчета, которая позволяла бы подвести под единое правило ряд ощущений, получаемых в различных ситуациях или в разное время. Эта система является неустранимой частью языка, который не существует вне объективированных контекстуальных структур. Для последовательного проведения своей позиции сторонник приватного языка должен отказаться от внешнего критерия тождества ощущений и предложить внутренний, который представляет собой лишь ряд субъективных впечатлений. На это Витгенштейн справедливо возражает: "Разве правила индивидуального языка - это впечатления правил? Весы, на которых взвешиваются впечатления, - не впечатление весов". Следовательно, критерий не может быть приватным, т.к. предполагает возможность применения в различных случаях, а следовательно, и для различных субъектов. Эта инвариантность критерия и является основным показателем его объективности или внешности по отношению к внутренним состояниям сознания. Более того, весь словарь сторонника приватного языка состоит из понятий, которые, несмотря на свою кажущуюся простоту, могут принимать различные значения и являются частью повседневного, всеобщего языка. Продолжая рассмотрение примера с записью ощущений, Витгенштейн указывает: "Какое у нас основание называть "О" знаком какого-то ощущения! Ведь "ощущение" - слово нашего общепринятого, а не лишь мне одному понятного языка. Употребление этого слова нуждается в обосновании, понятном всем. Не спасало бы положения и такое высказывание: с человеком, записавшим "О", что-то происходило, пусть это и не было ощущением - больше этого ведь и не скажешь. Дело в том, что слова "происходить" и "что-то" тоже принадлежат общепринятому языку". Сторонника приватного языка не спасает минимальный набор простых понятий, который призван исключить опосредование и всеобщность. Слова "здесь", "сейчас", "что-то", "происходит", используемые сторонником приватного языка - понятия универсальные, которые не могут произвольно использоваться для создания приватных обозначений, т.к. принадлежат всей системе языка и подчиняются его стабильным объективным правилам. Витгенштейн полагает, что понятие правила внутренне присуще языку, как и любой системе. Поэтому понятия правила и приватности являются несовместимыми. Как указывает Витгенштейн, приватное правило - противоречие в определении: "...Невозможно, чтобы правилу следовал только один человек, и всего лишь однажды. Не может быть, чтобы лишь однажды делалось сообщение, давалось или понималось задание и т.д. Следовать правилу, делать сообщение, давать задание, играть партию в шахматы - все это практики (применения, институты)". Для Витгенштейна очевидно, что язык и опыт следует рассматривать не только на теоретическом уровне или в гносеологическом аспекте. Понятие практики, используемое Витгенштейном для рассмотрения языка позволяет включить в сферу философии те моменты культуры и истории, которые игнорировались предшествующей метафизикой, сближая идеи "Ф.И." с идеями Маркса. В конечном счете сторонник приватного языка вынужден говорить о "невыразимом" как последнем оплоте приватного творчества индивида. В "Ф.И." Витгенштейн убежден, в отличие от своей первой работы, что невыразимое не может служить аргументом в философии: " - Итак, в ходе философствования рано или поздно наступает момент, когда уже хочется издать лишь некий нечленораздельный звук. - Но такой звук служит выражением только в определенной языковой игре, которую в данном случае требуется описать". Концепция языка Витгенштейна исключает возможность нелингвистических типов опыта и тем самым задает определенный критерий рациональности. Согласно этому критерию сам акт именования "невыразимого" лишает его этого статуса. Принадлежность понятия "невыразимое" языку уже означает, что оно приобретает свое значение в определенном контексте, будучи частью повседневной практики, и поэтому не является мистической трансцендентной реальностью. Кроме того, невыразимое является синонимом "вещи в себе" и поэтому несет в себе все негативные последствия метафизики. Параграфы 281-384 продолжают обсуждение соотношения индивидуального и всеобщего, внутреннего и внешнего. Эта проблема последовательно решается Витгенштейном в пользу всеобщего, объективного, внешнего. Как и в случае критики приватного языка, Витгенштейн на конкретных примерах показывает, что даже те ощущения, которые воспринимаются нами как сугубо индивидуальные - ощущения боли, предполагают всеобщую систему языка и социальное отношение к другим людям. Цель аргументации Витгенштейна при обсуждении ощущений боли и возможности их выражения, как и в предыдущих разделах книги, состоит в том, чтобы раскрыть несостоятельность метафизических концепций внутренних процессов, состояний сознания, когитаций, чувственных данных, все из которых предполагают понимание языка как средства выражения мысли. Поэтому "Ф.И." посвящены, как это иногда утверждается, не социальной психологии, лингвистике или бихевиоризму, а рассмотрению фундаментальных философских проблем. Именно позиция философа, который постоянно занят рефлексией и поиском субъективных оснований познания, вызывает к жизни парадоксы, связанные с рассмотрением языка как средства выражения внутренних процессов. Однако "парадокс исчезает... если радикально преодолеть представление о том, будто язык функционирует одним и тем же способом и всегда служит одной и той же цели: передавать мысли - будь это мысли о домах, боли, добре и зле и обо всем прочем". Обсуждение боли и ее выражения - это пример, необходимый Витгенштейну как аналогия мысли и предложения. Доказывая на примерах, что о боли мы всегда судим по поведению, т.е. по выражению, Витгенштейн указывает, что точно так же для понимания нам достаточно языка и нет необходимости ссылаться на скрытую за ним мысль: "Мышление не является нематериальным процессом, который придает жизнь и смысл речи и который можно было бы отделить от речи, подобно тому, как дьявол удалил с Земли тень Шлемиля". Таким образом, Витгенштейн вновь подчеркивает тотальный лингвистический характер того, что философы обычно именуют опытом. Витгенштейн исследует грамматику различных способов употребления языка, описывающих внутренние состояния, и приходит к выводу, что ссылка на внутренние состояния - это некий ход в языковой игре, который отнюдь не означает указания на скрытые за предложениями "духовные феномены". Эта критика, которой уделяется столь много внимания в книге, направлена и на "Логико-философский трактат", в котором язык рассматривался как выражение мысли и картина реальности. Рассмотрение языка как картины создает все те философские проблемы и иллюзии, которые паразитируют на иллюзорном разделении мысли и языка. Придерживающиеся подобной точки зрения философы парадоксальным образом игнорируют наиболее очевидный факт: любое философствование выражается в языке, а не в сфере чистого мышления. Поэтому, как подчеркивает Витгенштейн, абсурдно искать нечто вне языка и при этом оставлять сам язык без внимания: "Мы анализируем не феномен (например, мышление), а понятие (например, мышления), а стало быть, употребление слова". То, что в философии выдается за внутренний опыт, внутреннюю речь, всегда выступает в языковой форме, а следовательно подчиняется внешнему правилу. Эту мысль Витгенштейн повторяет в различных формах на протяжении всей книги. От анализа ощущения боли Витгенштейн переходит к рассмотрению проблемы репрезентации в параграфах 385-471. Обсуждая влияние представления, картины на понимание языка, Витгенштейн указывает, что картина не только не проясняет значение предложения, но зачастую создает у нас неверное представление о языке. Исходя из определенной картины функционирования языка, философы ставят под сомнение обыденные формы его употребления, говоря, например, о том, что выражения ощущений обманчивы, что восприятия могут быть иллюзорными, что любое утверждение должно доказываться или быть очевидным. Не менее ошибочно поступают те, кто выстраивает в противовес им длинные аргументы в защиту того, что не нуждается в доказательстве. Витгенштейн описывает подобное философское использование языка следующим образом: "...мы бываем движимы мысленной картиной, противоречащей картине нашего обычного способа выражения. В таком случае мы испытываем искушение утверждать, что наш способ выражения описывает факты не такими, каковы они в действительности. Как если бы, например, предложение "ему больно" могло быть ложным и иным образом, не только от того, что этому человеку не больно. Словно бы форма выражения сообщала что-то ложное, даже если данное предложение с необходимостью утверждало бы что-то истинное. Ведь именно так выглядят споры между идеалистами, солипсистами и реалистами. Одни так нападают на нормальную форму выражения, словно они атакуют некоторое утверждение; другие же так защищают ее, как если бы они констатировали факты, признаваемые каждым разумным человеком". Идеалисты, солипсисты и реалисты оказываются в одном лагере, т.к. их объединяет общее стремление к созерцательному рассмотрению языка и созданию неразрешимых проблем-бессмыслиц. Философы рассматривают предложение как завесу, за которой происходят сложные, почти мистические процессы духовной деятельности. Витгенштейн тонко подмечает тот факт, что философия стремится рассматривать предложения не в их употреблении, а ретроспективно, как статичный объект. Именно это Витгенштейн называет праздностью или холостым ходом языка, при котором обыденное употребление выглядит слишком приблизительным, поверхностным и недостаточным для передачи значения: "Тогда обычный язык кажется нам слишком грубым, как будто мы должны иметь дело не с теми явлениями, о которых говорят повседневно, а с "теми, что легко ускользают и в своем возникновении и исчезновении лишь в общих чертах продуцируют те первые". Понятие картины, которое неоднократно упоминается на протяжении всего текста "Ф.И.", воплощает в себе те негативные, иллюзорные подходы к языку, которые Витгенштейн стремится преодолеть в своей книге. Картина, которая формируется на основе культурных, философских и обыденных представлений, скрывает реальное применение языка за мистифицированным образом перехода слов в сознание и обратно. Впрочем, в обыденной жизни картина лишь сопровождает высказывания, не вмешиваясь в их смысл и не ставя его под сомнение. Философ же использует эту картину как основание для создания философских проблем и концепций. В этом случае то, что является совершенно нормальным и привычным, приобретает характер удивительного явления (философия начинается с удивления): "Нам представляется парадоксальным, что в едином сообщении причудливо смешиваются телесные состояния и состояния сознания: "Он испытывал тяжкие мучения и беспокойно метался". Ясность объяснения, предлагаемого картиной, является навязчивой, ибо язык, в силу культурных особенностей, полон таких "парадоксальных" предложений, которые смешивают духовное и физическое, идеальное и материальное. Создается иллюзия, подобная концепции "Логико-философского трактата", что вместо кратчайшего пути к цели обыденный язык выбирает самые длинные нерациональные маршруты; однако этот путь - лишь мираж, иллюзорная картина, не отражающая действительного состояния языка: "В реальном употреблении выражений мы движемся как бы окольным путем, идем переулками; при этом, возможно, мы видим перед собой прямую улицу, однако не можем ею воспользоваться, потому что она постоянно перекрыта". Картина - это еще и попытка подогнать повседневный язык под предзаданную схему, которая выглядит как совершенная конструкция, безупречная теория, но разваливается при малейшей попытке применить ее на практике. В параграфах 472-490 Витгенштейн затрагивает проблему достоверности, которая станет центральной темой его последнего произведения - трактата "О достоверности". Философская постановка этой проблемы всегда связана с возможностью привести достаточные основания того, что считается достоверным. Философия, в особенности после Декарта, призвана подвергать сомнению любое утверждение, даже самое очевидное и простое, и требовать доказательств, оснований или объяснений. Ссылка на опыт считается недостаточной, требуется логический вывод, основанный на очевидных основаниях. Однако, как указывает Витгенштейн, приведение оснований и доказательств - это черта науки как языковой игры. Но помимо науки существует множество других игр, связанных с повседневными видами деятельности, в которых приведение оснований либо является бессмысленным, либо ограничивается элементарными утверждениями, принимаемыми на веру. Витгенштейн призывает рассматривать язык как инструмент, с помощью которого осуществляется деятельность, а не как формальную структуру, в которой протекают процессы понимания, интерпретации и создания значений. Исключительно теоретический подход к языку, присущий самым различным философским течениям, не в состоянии уловить практический характер языка, который является его главной, фундаментальной чертой: "Дело, пожалуй, не столько в том, что "без языка мы не могли бы понимать друг друга", сколько в том, что без языка мы не могли бы влиять на поведение других людей тем или иным образом; не могли бы строить улицы и машины и т.д. А к тому же: без использования письменной и устной речи люди не понимали бы друг друга". Витгенштейн подчеркивает, что пониманию, значение которого гипостазируется представителями герменевтики, предшествует определенная согласованность в формах практики и жизни, которая и создает контекстуальные предпосылки общезначимости высказываний для различных индивидов. Витгенштейн, которого некоторые критики обвиняют в лингвистическом идеализме, отнюдь не призывает погрузиться в сугубо формальные исследования текста, означающего или смысла: он вполне ясно указывает на необходимость принимать во внимание те сферы, где язык детерминируется дорефлексивными практическими и поведенческими факторами, полная научная или априорная экспликация которых невозможна. В этом проявляется прагматизм Витгенштейна, который и отличает его от предшествующей традиции аналитической философии. Параграфы 496-693 рассматривают понятия понимания и интерпретации, содержат некоторые общие положения концепции языка Витгенштейна. Несмотря на то, что Витгенштейн стремится делать как можно меньше теоретических утверждений, полагая, что выявить структуру языка можно только эмпирически, на конкретных примерах, в конце первой части книги он выдвигает важное положение, позволяющее получить представление о концепции языка в поздних произведениях Витгенштейна: "В употреблении слова можно разграничить "поверхностную грамматику" и "глубинную грамматику". Первую можно отождествить с обычной грамматикой языка, тогда как вторая представляет собой аналог трансцендентальных оснований языка, того, что Витгенштейн ранее именовал "логической формой". Эта глубинная грамматика, однако, не обладает никакими метафизическими характеристиками, т.к. она существует в самом обыденном языке и подвержена изменениям вместе с ним. Витгенштейн неоднократно говорит о том, что грамматика, в отличие от логики, регламентирующей должное, является результатом описания языка, т.е. сущего. Помимо понятия грамматических предложений, которые описывают форму языка, Витгенштейн также использует понятие эмпирических предложений, которые составляют содержание языковых игр. Это различение, которое будет подробно описано в трактате "О достоверности", позволяет Витгенштейну прояснить не только контекстуальную, но и историческую динамику употребления высказываний. Отношения между формой языковой игры (грамматические предложения) и ее содержанием (эмпирические предложения) не являются жестко зафиксированными. Эти отношения могут меняться, превращая содержание игры в ее правила и наоборот. Тем самым утверждается, что грамматическая структура языка является исторически и ситуативно изменчивой. Вторая часть "Ф.И." написана несколько в ином стиле, нежели первая. Текст состоит из 14 небольших глав, каждая из которых включает афоризмы такого же типа, как и в первой части, но уже без нумерации. Содержание второй части служит, в основном, для прояснения тех понятий и проблем, которые были поставлены в первой. Основной акцент, как и в первой части, сделан на критику понятия сознания и духовной деятельности как коррелята значения. Главы I-VI приводят подробные примеры в подтверждение того, что понимание значения предложения или слова представляет собой непсихологический процесс. Эти примеры призваны показать, что философские попытки зафиксировать сопровождающие высказывание переживание, мысль, образ на самом деле выявляют совершенно различные и не связанные с пониманием состояния сознания. Ссылки на сознание, которые выражаются словами "полагать", "знать", "думать" и др., отнюдь не описывают какого-либо реального предмета, например духовной субстанции, а просто служат действиями в языковой игре или даже метафорами: "А как быть с таким выражением: "Когда ты говорил, я понимал это всем сердцем"? При этом указывают на свое сердце. Взять хотя бы этот жест - разве он ничего не значит?!" Хотя это высказывание всем понятно, тем не менее, оно не является доказательством того, что понимание осуществляется сердцем. За этим образом, картиной скрывается ход в языковой игре, который является нормальной формой выражения. В данном случае указание на сердце не вызывает к жизни теорий, пытающихся объявить его источником значения. Однако это происходит во многих других ситуациях, когда образность выражения не столь очевидна, а вместо сердца речь идет о мышлении или сознании. Чтобы избежать ошибочного восприятия языка, следует рассматривать предложение не как картину, а как действие и стремиться к тому, чтобы понять его функцию. Таким же образом поведение человека может рассматриваться либо как несовершенное средство выражения его внутреннего состояния, либо как языковая деятельность, которая вполне самостоятельна и не нуждается в духовной субстанции. Психология и психологически ориентированная философия придерживаются первой точки зрения, несмотря на то, что весь процесс употребления языка говорит совершенно об обратном. Витгенштейн убежден, что понимание - это языковая игра, которая предоставляет правила для того, в чем оно выражается - поведения. Он сравнивает процесс понимания с игрой в шахматы: ссылка на внутренний процесс понимания так же несостоятельна, как и заявление о способности играть в шахматы - доказательством может стать только сама игра. Раскрыв ранее ошибочность референциальной концепции языка Августина, отождествлявшей значение слова с предметом, Витгенштейн во второй части "Ф.И." показывает, что значение также не может поставляться сознанием: "Значение слова - это не переживание при его выслушивании или же произнесении, а смысл предложения не комплекс таких переживаний". Отбросив объект и субъект как корреляты значения, Витгенштейн тем самым освобождает язык от традиционной роли посредника между мышлением и реальностью, превращая его в единственно возможную сферу философских исследований. Глава VII содержит ряд известных высказываний Витгенштейна по поводу обманчивой картины, которую создает язык, порождая философские проблемы. Витгенштейн признает, что создание картин - это неизбежное зло, неустранимая характеристика языка, которая обязательно должна приниматься в расчет при попытках прояснения смысла высказываний. Опасность картины состоит в том, что она выглядит как действительное объяснение происходящего в языке, порождая нежелание проводить более глубокие исследования: "Она уже указывает нам определенное применение. Таким образом, она берет нас в плен". Понятие картины, которое широко используется в "Ф.И." для обозначения некритического созерцательного подхода к языку, включает в себя не только философские, но и обыденные представления о языке. Это значит, что Витгенштейн отнюдь не идеализирует повседневность и рассматривает ее не как отправной пункт философии, а как цель, результат, к которому она должна стремиться. Главы VIII-X рассматривают картины, связанные с ощущениями, чувствами и психологическими состояниями, которые определили многие философские представления. Теории чувственных данных, ментальных актов, рефлексии и интроспекции основаны на принятии обманчивых картин языка, которые постоянно разделяют чувственное и умопостигаемое, внешнее и внутреннее, субъективное и объективное. Как и в предыдущих разделах Витгенштейн показывает на примерах, что описания внутренних состояний имеют различный смысл в различных контекстах, т.е. не являются в действительности указаниями на психические состояния: "Описание моего душевного состояния (страха, например) - это действие, осуществляемое мною в каком-то особом контексте". Поэтому бесполезно пытаться проводить рефлексию или интроспекцию для того, чтобы уловить состояние души в момент произнесения высказывания. Этот аргумент Витгенштейна ярко демонстрирует несостоятельность течений, которые рассматривают язык на основе теории субъекта. Обращение внутрь сознания способно обнаружить там те же высказывания и контексты, что и в повседневной речи, подчиненные таким же объективным правилам. Выражение "я верю...", которое анализируется далее и которое станет одной из центральных тем трактата "О достоверности", используется представителями некоторых течений, в частности реализмом Мура, как способ опровержения идеализма. Рассматривая применение этого выражения, Витгенштейн показывает, что оно всегда используется в качестве предположения, а не утверждения чего-то. Тем более, это выражение не является утверждением или доказательством какого-либо факта. От рассмотрения выражений боли, страха, веры Витгенштейн переходит к предложениям, описывающим видение или восприятие. Таким образом, Витгенштейн последовательно анализирует классическую лестницу теории познания, которая основана на иерархическом различении состояний сознания. Одиннадцатая глава второй части несет в себе особую смысловую нагрузку, т.к. анализирует целый ряд важнейших понятий и проблем, связанных с понятиями восприятия, знания, интерпретации, внутренней речи. Витгенштейн рассматривает проблему устойчивости значения как употребления в языковых играх. Пример рисунка, который, в зависимости от способа рассмотрения может выглядеть как заяц или утка, призван показать, что смена контекста способна полностью изменить смысл вещи. Витгенштейн указывает, что предложения восприятия не являются описанием психологических процессов, а представляют собой контекстуально обусловленные действия в рамках языковой игры. При этом процесс восприятия не является интерпретацией, как это пытаются представить некоторые современные течения. Интерпретацией могут называться лишь те случаи, где выдвигаются гипотезы или возможно сомнение. Видение зайца-утки или треугольника в качестве геометрической фигуры, отверстия, горы в каждом случае не оставляет места для сомнений и гипотез. Интерпретация не носит тотального характера и уж тем более она не является результатом актов сознания. Рассмотрение восприятия в качестве внутреннего процесса порождает те же противоречия, что и в случае признания возможности приватного языка. На конкретных примерах Витгенштейн показывает, что психологическое объяснение является излишним и несостоятельным теоретизированием, основанным на понимании языка как внешней оболочки ментальных процессов. Смена аспектов восприятия, при которой вещь начинает видеться по-иному, является сменой языковых контекстов, т.е. процессом, подчиненным внешним, объективным правилам. Даже внутренняя речь, которая рассматривалась в классической философии как главное подтверждение истинности теории субъекта, рассматривается Витгенштейном как то, что подчинено внешним критериям: "Тесное родство "внутренней речи" с "речью" как таковой проявляется в возможности высказать громко то, что говорилось про себя, а также во внешних действиях, сопровождающих внутреннюю речь". Таким образом, внутренняя речь оказывается частью языка, которая отнюдь не обладает привилегированным статусом и подчинена тем же правилам, что и обычные высказывания. Кроме того, наличие внутренней речи, как указывает Витгенштейн, не является доказательством наличия некой особой области познания - субъекта, когито, духовной субстанции. Бессмысленно применять познавательные категории, включая слово "знание", в отношении собственных мыслей, т.к. знание предполагает возможность сомнения. Сомнение можно испытывать по поводу мыслей другого человека, и следовательно, знать их: "Правильно сказать "Я знаю, что ты думаешь" и неверно "Я знаю, что я думаю". (Целое облако философии конденсируется в каплю грамматики.)" Ключевое для западной философии понятие субъекта, как показывает Витгенштейн, является лишь грамматической ошибкой, результатом использования некоторых выражений в неподходящих для них контекстах. "Ф.И." оказали огромное влияние на развитие аналитической философии в целом и сразу же стали новой культовой книгой лингвистической философии, подобно тому, как "Логико-философский трактат" стал до этого ключевым текстом неопозитивизма. Огромное количество интерпретаций "Ф.И." показывает, что многие моменты поздней философии Витгенштейна остаются неясными, либо воспринимаются неоднозначно. Вся современная аналитическая традиция так или иначе определяется идеями "Ф.И.", с момента публикации которых начинается отсчет постпозитивизма. Лингвистическая философия Д.Остина, научный реализм Куайна, неопрагматизм Патнэма и Рорти - таковы лишь немногие известные фигуры, испытавшие непосредственное влияние этой книги. С середины 1960-х Витгенштейн, который всю жизнь писал по-немецки, благодаря "Ф.И." наконец-то получает признание и в Германии. Популярность "Ф.И." среди представителей неаналитических течений обусловлена тем, что философия языка позднего Витгенштейна используется немецкими философами как источник свежих идей для обновления исчерпавших себя трансцендентально-феноменологических концепций. Новый импульс, который эта книга придала современной философии, отнюдь не отражает тех пессимистических настроений в отношении будущего философии, которые Витгенштейн неоднократно выражает в тексте. Как и в случае "Логико-философского трактата", этическая направленность которого была забыта, "Ф.И.", задуманные Витгенштейном как провозвестник конца философии, преимущественно воспринимаются лишь как источник новых концепций языка, значения и сознания.