Ностальгия

Игорь Поливанов
               
     Меня не раз удивляло это явление: избирательность нашей памяти. Почему долго, иногда всю жизнь помнишь какой-нибудь незначительный случай, фрагмент давно минувшего дня или даже настроение этого дня, чье-нибудь лицо или выражение его и так далее, а многое другое, что часто хотел бы запомнить, хранить долго в своей памяти, исчезает бесследно.
 
     Около тридцати лет прошло, а ведь помню этот день. Это было где-то в начале восьмидесятых годов. Может двумя-тремя годами позже. Более дотошный может более точно определить год по тому, что в то время уже был у власти Горбачев со своей антиалкогольной компанией, и наша бригада каменщиков уже закончила кладку на строящейся жестянобаночной фабрике в Находке.

     Вероятно, в этот день решалась наша судьба, на какой новый объект нас перебросить, но произошла небольшая заминка в связи с получкой, которую выдавали накануне, и ко всему, почему-то не было нашего бригадира. Мы, переодевшись в рабочее, сидели в своем вагончике-бытовке, но настроение было далеко нерабочее. Не хотелось подниматься, выходить, куда-то идти и даже просто шевелиться. Кто-то было нерешительно предложил сгонять партию в «козла», пока придет бригадир, но не нашел поддержки – и даже этого не хотелось делать.
Поэтому, когда каменщик Никифор решительно поднялся из-за стола и, достав из мешка, лежавшего у двери, бензопилу «Дружбу», повелительно бросил:

     -Хорош праздновать, пошли работать», - вышел из вагончика, никто не шелохнулся. Но потом все же один за другим стали подниматься и выходить.

     Никифор уже ждал нас метрах в пятидесяти от вагончика перед кучей железнодорожных шпал, видно привезенных накануне, когда мы стояли у кассы в очереди за деньгами. Шпалы были новенькие, со шпалозавода - еще не успела пропитка заветрить, и они влажно чернели, тускло поблескивая в лучах утреннего солнца. Начало осени, между пятиэтажным зданием фабрики и каким-то подсобным зданием виден клин бухты, по-осеннему темно-синего холодного цвета. По утрам уже довольно свежо, но из чувства протеста не желая уступать отдаленно подступающей зиме, еще не одеваешь поверх рубашки чего-нибудь потеплее, но тянет на освещенное солнцем место, под его по-осеннему ласковые лучи.
 
     - Вот нам на сегодня задание, что бы ни скучали. Перепилить эти шпалы пополам на подшпальники для подкранового пути.

     Подходит мастерица со сварщиком Иваном, видно дожидавшаяся где-то поблизости нашего выхода. Она окидывает взглядом нашу малочисленную группу и как-то нерешительно спрашивает:

     - А где ваш бригадир? – и смотрит куда-то в сторону с задумчивым видом.

     - Бригадир в надежном месте, - отвечает Никифор. Если б мастерица смотрела в этот момент на него, то увидела бы его широкую, до самых розовых десен, сверкающую двумя рядами белых зубов улыбку. Но она как-то рассеянно, словно забыла, о чем спрашивала, глянув на своего спутника, сказала:

     - Ну ладно, работайте. Вот вам еще один помощник. Я думаю, справитесь.

     - Постараемся, - отвечает ей вслед Никифор. Ему уже лет под пятьдесят, среднего роста с белесыми волосами.

     - А где Кокин? - интересуюсь уже я.

     - Я же сказал, в надежном месте. Как в швейцарском банке в сейфе. В контейнере спит.
 
     - Со вчерашнего дня? – удивляюсь я.

     - Зачем со вчерашнего, уже сегодня с утра добавили. Ну что, всякая, даже маленькая работа начинается с большего перекура. Падаем, – и он, показывая пример, присаживается на краешек шпалы подкранового пути. Все следуют его примеру, и только сварщик Иван продолжает стоять.

     - Правильно, а ты постой, - смеется Никифор, - Во какого «балду» к нам пригнала Тамара. Пятого разряда. Ты должен пахать за двоих. Будешь сам шпалы таскать. Пока мы будем отдыхать, ты и начинай.

     Сварщик крупный полный мужчина лет сорока с круглым добродушным лицом. Он улыбается и тоже присаживается.

     - А у нас на Пади снова происшествие. Вчера мужик хахаля своей бабы топором зарубил, - рассказывает Николай, худой, лет пятидесяти, седоватый среднего роста мужик, - вернулся не вовремя. Они не ожидали – даже не заперли двери. Он заходит в сенцы, дверь в комнату приоткрыта, и видит, чужой незнакомый мужик его бабу на руках к кровати прет и на ходу целует. Ну а тут на этот случай в сенцах топор на полу валялся. Он хватает его, заскакивает и того по затылку. Они так увлеклись, что не слышали, как он входил, так что этот мужик видно и не понял, как это он вмиг в покойника превратился.

     И Николай тихо смеется нагловатым смешком, который он  усвоил видно, когда отбывал срок по лагерям. Его рассказ не производит особого впечатления на слушателей, и только Ивана почему-то задевает одна незначительная деталь, и он с возмущением протестует.

     - Ну, это уже неправда. Как это можно держать взрослую женщину на руках и целовать? Что это, ребенок?

     - А почему нельзя? – начинает горячиться и Николай, отстаивая правдивость своего рассказа.

     - А ты покажи, как это делается, - сверкая всеми зубами смеется Никифор, - возьми Ивана на руки и поцелуй.

     Все смотрят на тощего жилистого Николая и полного Ивана и смеются.В это время к ним подходит молодой мужчина в костюме, видно из начальников, и чуть заискивающе улыбаясь, говорит:

     - Весело живете.

     - А чего нам не веселиться, улыбаясь, отвечает Никифор, - быдло плачет один раз в месяц около кассы. А мы только вчера получили зарплату, так что можем месяц смеяться.
Мужчина вежливо улыбается и переходит на деловой тон:

     - Ну что Ершов, будем доделывать работу?

     - Я вроде все сделал, как договаривались, и расчет полный получил.

     - К тому, что ты сделал, у меня претензий нет, но надо еще один котел обмуровать.

     - Раз надо – и обмуровывайте.

     - Так значит договорились? Ты скажи, когда тебе удобно будет, на какие дни. Я пойду, договорюсь с прорабом, что бы он тебя отпустил.

     - Ну это ваше дело – с кем договариваться, - смеется Никифор, - только я у вас больше не работаю.

     - Что, я тебя разве обидел в деньгах?

     - Ну не могу сказать, что сильно уж так  обидел, но я ожидал от вас большего.

     - Ну хорошо, хорошо. На этот раз я закрою хороший наряд. Скажи, сколько ты хочешь за свою работу?

     - Теперь  уж я не чего не хочу. Закройте кому нибудь другому.

     - Ну как знаешь. Я думал договориться с тобой полюбовно, по-хорошему. Сейчас пойду к твоему начальнику, и он пришлет тебя, и уж в таком случае ты получишь повременку согласно своему разряду.

     - Ну и вы как знаете. Хоть к самому Горбачеву идите. Мой разряд не соответствует сложности работы, так что ни кто меня не может заставить. Все! Быдло залупился и разговор окончен, - одаривает напоследок Никифор начальника улыбкой.
      Начальник озадаченно, видно, пытаясь скрыть смущение, поднимает руку и поправляет очки.
     - Ну ладно, - говорит он, и, повернувшись, удаляется.
     Николай, который все это время улыбался, только тот отошел, говорит:
     - Умный, собака..., - и, чуть помолчав, поясняет, - Был у меня напарником татарин. Раз сидим с ним, перекуриваем, а мимо нас идет наш завхоз. Он посмотрел ему вслед, и говорит: "Умный, собака!". "Почему ты так решил?", - спрашиваю его. "Очка, падла, носит". Завхоз в очках ходил.
     - Да уж, - не улыбнувшись ответил Никифор. - Этот тоже умный. В прошлом году попросил он меня два котла в котельной обмуровать. У меня как раз дома работы было много, и я согласился. Договорился он с начальником на неделю. Я прикинул, если буду работать не по восемь часов, а побольше, то смогу за три дня закончить, ну а два полных дня дома поработаю. Ну и пашу, как дурак каждый день до темна и еще при свете часок прихватываю. Закончил, как и рассчитывал, он вроде доволен, обещал не обидеть. А когда пошел получать, он мне, оказывается, закрыл повременно. Я к нему – что ж вы это так? Обещали не обидеть. А он еще делает на меня удивленные глаза, говорит: «Что тебе еще надо? Ты три дня работал, а я тебе табель на пять дней написал». Вроде не знал, по сколько я эти три дня работал. Ну и хрен с тобой, думаю, я не обеднею, ты не разбогатеешь на моем труде. Все равно приткнешься. Как чувствовал, что Господь приведет снова ко мне, что бы он вспомнил пословицу: «Не плюй в колодец…». Ну что, начнем?
Он поднялся. Мы поднялись, разбились попарно, и каждая пара принесла по шпале. Никифор заводит свою «Дружбу», распиливает принесенные нами шпалы, глушит мотор, ставит на землю и говорит:

     - Пусть остынет.

     - Да ты что, - удивляется Николай,- зачем ей остывать. Дай я тебе покажу, как должна техника работать. Я срок тянул - девять лет на лесоповале отпахал. Бывало в сезон две пилы в металлолом сдавал.

     - Ну это мне не надо, - возражает Никифор, - купи себе пилу, и показывай! Ты за сезон две пилы гробил, а моя уже семь лет мне безотказно служит, работает как часы, и знаю – ее мне до пенсии хватит, а может и после пенсии. Да и чего ты лотошишь? Нам все равно наряд выпишет, что мы вручную пилили. Вот и сиди и представляй себе, что ты в это время с Акимычем двухручкой шоркаете: «тебе – мине, тебе – мине». Не волнуйся – все равно к концу рабочего дня закончим. Отдыхай, может хоть чуть поправишься.

     Последним замечанием Никифор задевает больное место Николая. Его огорчает его худоба.

     - Кто знает, что это такое, - жалуется он, - ведь я себе ни в чем не отказываю. Живу один, бросил пить, куда мне деньги девать? Ты зайди ко мне в любое время, загляни в мой холодильник – чего там только нет. И масло, и сыр, и сметана, и курица вареная, и рыба. Захочу пирожное – беру пирожное к чаю. А все худой!

     - Где ж ты видел, что бы гончие были справные? Ты же все мечешься, торопишься, волнуешься. Вон посмотри на Ивана, ты видел, что бы он когда волновался? Закроется маской и сидит - искры пускает. – Иван, польщенный вниманием, считает нужным поддержать Никифора.

     - Никифор прав, я с ним полностью согласен. Вещи надо беречь. Не беречь – значит не уважать чужой труд. Это сколько людей делали эту пилу, а тебе попала в руки – ты шир-пыр, сломал и выбросил. Я вот не могу спокойно смотреть, как бабье относится к одежде. Моей дочке еще двадцати нет, а у ней уже три зимних пальто. Одно носит, а те два висят без дела в шкафу – не модные. И уже вижу, куксится, все заговаривает, подруга дубленку купила. Это значит и ей хочется. Скоро начнет мать допекать. А моя бабушка, сколько ее помню, в одном полушубке проходила и померла, жена еще несколько лет в нем выходила во двор. Я свое пальто зимнее пять лет уже ношу, и не знаю, сколько еще буду ходить в нем, потому что меня не волнует, модное оно или не модное – лишь бы тепло было. Вот скажи, как ты думаешь, когда мне выдали этот подшлемник? – он показывает пальцем на свою круглую, плотно обтянутую подшлемником голову. Подшлемник старенький, полинявший, видно не раз стиранный, и Никифор, глянув на него, смеясь, отвечает:

     - Да когда родился!

     И круглое, добродушное лицо Ивана в подшлемнике, словно в детском чепчике, становится похожим на личико младенца, и все смеются.

     Солнце между тем выглянуло из-за здания, и я решаю воспользоваться возможностью позагорать, снимаю рубашку. Все лето мы работали под крышей, делая перегородки, и мне кажется, было бы неразумным не воспользоваться этим днем. Но начинаем носить шпалы, и от испарений, поднимающихся от пригретых солнцем шпал, тело начинает зудеть, чесаться и я одеваюсь.

     Пока мы носили шпалы, и Никифор распиливал их, Акимыч успевает в который раз сходить за стоящий неподалеку контейнер. Однажды я случайно подглядел его во время его кратковременной отлучки. Не замечая меня, он достал из нагрудного кармана пиджака, флакон грамм на триста, и открутив крышку. Подносит его к губам, делает несколько глотков, заворачивает, и снова возвращает флакон на прежнее место. Он слаб и ему неподсильны тяжелые шпалы. Все это время он сидит в сторонке от нас, не участвует ни в работе, ни в наших разговорах, потому что еще и глуховат. Но на этот раз, вернувшись со своей  очередной краткосрочной экспедиции, он подсаживается ко мне. Он высокий, худой, говорит басом немного невнятно от нехватки зубов.

      - Когда я был молодой, - гудит он, старательно понижая голос и наклоняясь в мою сторону в желании говорить только мне, - и когда пришло время получать паспорт, я возьми да убавь себе три года (тогда была такая возможность), хотел подольше погулять с молоденькими девочками, – при последних словах он неожиданно тонко хихикает, и морщинистое лицо его принимает хитрое и смущенное выражение.

     - Глупый был, - лицо его снова становится серьезным. – Если б мне тогда теперешний мой разум, я бы прибавил бы себе лишних лет пять. Я уже два года должен был бы получать пенсию, а мне еще год работать до нее. Два года сидел бы дома, а мне приносили бы каждый месяц деньги. А вот видишь, из-за своей глупости должен работать. И зачем это мне нужно, - он машет рукой и сокрушенно вздыхает.

     Забывшись, Акимыч последние слова говорит в полный голос и Никифор тут же откликается.

     - Акимыч уже сопли жует. Только не говори, что ты работаешь.

     - Не хороший ты человек, Никифор, если так говоришь, - веско отвечает он и обиженный поднимается и уходит к своему прежнему месту.

     Между тем Николай рассказывает:

     - На прошлой неделе в воскресенье я встретился со своим  бывшим корешем по этому делу, - он показывает, втыкая себе в горло длинный худой указательный палец. – Раньше, когда я тоже увлекался этим, то мы часто брали с ним бутылку на двоих. Он и сейчас продолжает пить, и рассказал мне, что с ним произошло недавно. Вышел он утром после тяжелой похмелюги на улицу и встречается со своим другом в таком же виде. До десяти еще далеко, когда начнут торговать водярой, а ждать уже нет мочи, ну и направляются они в промтоварный. В парфюмерии только дорогие духи, одеколона уже нет. Потоптались они, а тут на глаза попадает шампунь. Друг и предлагает,  давай попробуем – неужели не плеснули в пузырек хоть немного спирта. Взяли они пару флаконов, и пошли к морю. Вышли как раз там, где на берегу большие камни лежат. Присели за камень, выпили. Вроде поначалу нечего. А потом чувствует плохо ему. Снизу поджимает, давит на грудь. Ну и друг жалуется, что нехорошо. Дает ему деньги и говорит: «Иди-ка ты в магазин. Пока дойдешь, гляди, будет пол десятого. Неужели из-за пол часа будет базар поднимать». Говорит, а сам уже штаны расстегивает  и за камни спешит. Кореш мой деньги в кулак зажал и поворачивается уходить. Но все же не утерпел, после нескольких шагов оглянулся и видит того голову над камнем, а над головой мыльные пузыри. Много так, как на первое мая цветных шаров над Красной площадью, и тихо так в сторону моря летят.

     Ну и побежал он как мог. Совсем плохо ему стало, думает, может водки выпью, полегчает. Входит в магазин тот небольшой, что недалеко от моря, на углу, а там кроме продавщицы никого. Хорошая примета, думает. Добавил к тем деньгам, что дал, еще трояк для верности (там точно было на три бутылки), и говорит ей: «Красавица, две без сдачи – иначе помру». Она деньги берет и наклоняется, лезет под прилавок за водкой. В этот момент его и вырвало. Прямо на прилавок мыльными пузырями. Прямо такая куча мыльных пузырей. Она медленно так поднимается, в каждой руке по  бутылке, смотрит на прилавок, глаза, как пятаки - не поймет, что это такое. Не стал ждать,  когда она сообразит, вырвал у нее из рук бутылки и ходу из магазина. Прибегает на берег, а его кореш уже готов. Помер. Ну а этому повезло, что его вырвало, а то бы обоих вместе хоронили.

     Николай коротко смеется своим нагловатым смешком. Кроме него никто не смеется. Даже Никифор не улыбается. Я заметил, что он резко отрицательно относится к пьяницам, если не сказать, враждебно. Видно, передалось с генами от его предков староверов. Он рассказывал, что еще дед его был старовером, и у него в доме на чердаке стоял гроб, приготовленный для себя, в нем его и похоронили. Рассказывал с заметной гордостью, хотя я и не замечал в нем особой религиозности. Правда, в разговоре он поминал иногда Бога, но не чаще, чем другие неверующие. Может быть эта неприязнь к табаку и вину и осталась в нем от веры его предков.

     Первое время он был ярым сторонником Горбачева, пока не заметил, что его антиалкогольная компания благополучно провалилась, как случалось не раз и раньше с подобными компаниями и благими намерениями. Как легкий ветерок в тихий летний день неизвестно откуда прилетит, прошелестит листвой и так же бесследно улетит.
Никифор сидит некоторое время молча, глядя между ног на землю, а затем поднимает голову и сердито говорит:

     - Я давно думаю, что если б американцы были бы немного поумнее, они не стали бы так на нас тратиться, делать все эти ракеты, атомные бомбы, авианосцы. Построили  бы несколько спиртзаводов, и хорош! Подвозили бы регулярно к нашим границам бочки со спиртом, и катали бы с сопок в нашу сторону. Несколько месяцев так повозили, сделали перерыв на неделю, и потом заходи свободно и бери голыми руками тех, кто остался, кому не хватило в магазинах шампуни!

     Его идея, кажется, ни у кого из присутствующих не находит поддержки и разговор на этом прекращается.

     А после обеда является бригадир. Он стоит чуть в стороне и задумчиво смотрит, как мы работаем. Когда Никифор глушит мотор, он подходит к нему и, не повышая голоса, спрашивает:

     - Кто вам сказал этим заниматься?

     Никифор открывает все свои зубы до самых десен в широкой улыбке, и отвечает:

     - Да ты же сам и сказал. Вчера, когда сели в автобус, ты подошел ко мне и говоришь: «Никифор, завтра утром прихвати с собой свою «Дружбу»».

     Бригадир еще с минуту задумчиво смотрит на Никифора и, повернувшись, медленно уходит.

     А когда ехали с работы, в салоне автобуса царила еле уловимая атмосфера покорно-тихого сопротивления. Лишь рядом со мной в полголоса переругивались две женщины. Молодая, лет двадцати пяти, полная, сидела, вторая, что стояла, была поджара, видно заботливо следящая за состоянием своего тела, но морщины на ее лице выдавали ее предпенсионный возраст. Они обе улыбаются, но у худой улыбка сухая, язвительная и чуть даже презрительная; у молодой попедно-торжествующая.

     - Толку, что ты молодая, - говорит та, что стоит, - а фигура у тебя, как у старой бабки. Разъелась как корова.

     - А ты не смотри на мою фигуру. У меня есть, кому на нее смотреть. Ты лучше посмотри на свою рожу. Ты хоть бы ее утюгом поразглаживала. Может у тебя нет утюга, попроси, я тебе, так и быть, дам.

     Любезное великодушное предложение сидящей, видно повергает стоящую в печальное размышление и разговор прекращается.

     Автобус полон. Я стою, прижатый к кабине водителя и смотрю на летящую под колеса серую ленту дороги, на стремительно  мчащиеся встречные машины, на нашего  водителя Артура. Я ничего не знаю о нем, но почему-то питаю к нему симпатию. Мне нравится смотреть на него, нравится наблюдать его работу. Он молодой, крепкий, широкоплечий, у него красивое лицо с правильными чертами, всегда спокойное, какое-то даже просветленное. И в фигуре и в лице чувствуется ненарушаемая, кажется, сомнениями никогда, уверенность. Рукава его клетчатой рубахи закатаны по локоть, его красивые сильные руки покойно лежат на руле. Я заметил, что он крайне редко пользуется рычагом переключения скоростей. Ровно гудит мотор, ровно несется автобус, плавно обходя другие машины, вовремя уходя в сторону от встречных. Глядя на его профиль, мне кажется, он даже чуть улыбается, и мне кажется, ему нравится эта быстрая, плавная езда, похожая на полет, он наслаждается ею.

    Я думаю, насколько надо быть уверенным в себе, что бы вот так вести машину, полную людей. Неужели, его хотя бы на миг не посещает неуверенность, чувство страха, мысль, что вдруг какая неожиданность и он не справится с управлением, или ошибка, и все эти люди сзади его превратятся в мгновение в трупы, в калек. Вон несется навстречу самосвал, кто знает, кто там за рулем. Может шофер тоже получил вчера получку и мучается с тяжелого похмелья.

     Какова природа самоуверенности. Наверно надо быть напрочь лишенным воображения, способности заглянуть хоть на немного вперед, представить возможные ошибки, увидеть их последствия; лишенным чувства ответственности. Вероятно такими должны быть и те, кто стоит у власти. Невозможно было бы управлять, допустим, государством, если б постоянно донимали сомнения, мучили бы мысли, что из-за твоей ошибки может кто-то в этот миг испускает дух, пуская по ветру шлейф мыльных пузырей.