Волчья Кровь, ч. 1

Алекс Олейник
         Сколько же мне было, когда меня взяли на отцовскую ладью? Четырнадцать?
         Мне кажется я всегда был гребцом, но это, конечно, не так. Просто я плохо помню, что было со мной до того дня, когда я впервые взял в руки отполированную до блеска рукоять весла и поразился ее норовистой тяжести. Моя память, как горсть рунных камней, брошенных на стол, рассыпается отдельными непонятными, но полными мистического смысла рисунками: запах свежесрубленных вековых лип, из которых делались круглые неподъемные щиты, горький дым над крышей кузни, острый блеск морской глади погожим солнечным днем.
          Море было всегда. Оно вздыхало то устало, то сердито, как огромный неспокойный зверь с серебристой чешуей наползало на камни и вылизывало узкий пляж, где стояла на песке Веллихен. Она тоже была всегда, с ее масляно блестящими черными боками, узким высоким носом, огромным упругим парусом с нарисованным на нем черным глазом, Веллихен – Черный Глаз. Ладья моего отца брала на борт шестьдесят гребцов и другой такой не было во всем Родене, а может и во всем мире. Каждой весной Веллихен уносила наших воинов в чужие края, где никогда не бывает снега, а люди боятся острого норманского меча, который тоже был вечен, от рождения до самой смерти. Мой самый первый меч врядли чем-то отличался от грубого рыбацкого ножа, но я рос, и мой меч рос со мной, пока не превратился в красивое и грозное оружие с тонким от частой заточки клинком и вделанным в рукоять туманным переливчатым камнем, из-за которого меч назывался Лунным Светом. Воины любили давать своему оружию устрашающие имена: меч моего брата Ольрика звался Разлучником, а отец носил на поясе Жажду. Я выбрал Лунный Свет, а вернее он выбрал меня, и это было хорошо, это было правильно.

         Я не был его первым господином, как, к сожалению не стал и последним, но он был со мной в тот день, когда Веллихен впервые унесла меня прочь от соломенных крыш нашей усадьбы, от узкой полоски песка, от черных камней, с которых глядели нам вслед оставшиеся на берегу. Я думал тогда, что никогда не вернусь.

          Этот день я, как раз, помню очень хорошо. Помню веселый ужас падения в черную рассеченную пеной бездну, соленые брызги, соленый ветер и верное обещание богатства, славы, настоящей мужской жизни. Мне дали место на скамье рядом с самым сильным воином. Он был просто великаном, на голову выше всех и шире в плечах. Я не помню его имени. Не думаю, что был ему большим помощником, хотя и  тянул на себя весло изо всех сил, но, похоже, он был способен грести и в одиночку. Такой он был сильный. И еще, он почему-то стал меня опекать, ненавязчиво и немногословно, чего никогда не делали мои братья, не говоря уж об отце. Например, когда мы высадились у самой первой деревни, в устье широкой реки, и я, не в силах сдержать нетерпения, бросился вперед, Олаф схватил меня за шиворот и легко, как щенка, швырнул себе за спину.  Олаф его звали? Пусть будет Олаф. Потом я часто вспоминал этот случай и мечтал, что придет такой день, когда и я, могучий воин непомерной силы, таким же образом осажу черезчур прыткого мальца.

          Деревня та, однако, оказалась пуста. Мы потратили немало времени, чтобы войти в устье реки, и жители той деревни заметили нас загодя и успели уйти, да еще и прихватили с собой все ценное, вплоть до последнего ножа. Воинская слава откладывалась и серебра не наблюдалось. Уходя, мы подожгли деревню. Видимо так полагалось по нашим законам. Осыревшие хаты горели плохо, и жирный едкий дым стелился над землей. Шел мелкий дождь, и мне было грустно и обидно. Я чувствовал себя обманутым.

          Ночь мы провели на берегу, а утром, дождавшись прилива, снова двинулись вверх по реке, и на этот раз застали врасплох житилей большого села. Был бой, из которого я видел мало, потому что меня оставили охранять ладью. И все же именно тогда я убил первого своего врага. Бородатый мужик, выскочивший передо мной из-за прибрежных кустов, показался мне огромным, и я, открыв рот, уставился на густой черный волос, торчавший в вороте его разорванной  рубахи. Он замахнулся грубым топором, каким валят лес, но которым при желании вполне можно убить подростка. Я поспешно отскочил в сторону, и мужик промахнулся, а я ударил его мечом поперек спины. Удар мой, конечно, его не убил, но сбил с ног, и я принялся рубить его не глядя, куда попало, в панике и с отвращением. Один раз ему удалось подняться на колени, но мой клинок рассек его шею у плеча, и он снова упал и больше уже не вставал. Я видел, как таким ударом срубали головы, но сам я тогда этого сделать не мог. Сила для такого удара требовалась огромная. Так я убил в первый раз, и никто этого не заметил. Я обрадовался отсутствию свидетелей. Я стыдился своей поспешности, суетливости неточных, несмертельных ударов, своих слез и тошноты. Но я заметил на шее убитого амулет – железное изображение молнии на кожаном шнурке – и взял его себе, как мою первую добычу. Добытую в бою, все-таки.
           Моя скромная добыча, к счастью, оказалась не единственной. Мы взяли в той деревне много железной утвари, ножей и топоров, сушеной рыбы, а в кузнице, кроме хорошего инструмента, нашелся закопанный под горном горшок с монетами, медными и серебряными.

          Следующей ночью я не спал. Олаф ходил за мной, как за больным, и это было мне неприятно. Не привык я, чтобы мне приносили еду, накрывали меня колючим шерстяным одеялом и поправляли что-то у меня под головой. Я лежал и смотрел на неяркие звезды, мерцающие в невидимых облаках, и думал о том, что мог быть убит и брошен в реку, как трое из нашей команды, и что теперь я настоящий норманский воин, и под моими ногтями запеклась чужая кровь. Снова мне было грустно, как будто снова меня обманули.

          Настоящий бой ждал нас впереди. В следующей деревне, на пологом поросшем сосновым лесом холме, нас ждали. Причем не рыбаки и землепашцы прятались в больших, сложенных из целых бревен хатах, а княжеские дружинники, все как один в блестящих кольчугах и осроконечных шлемах. Меня, впрочем, опять оставили охранять ладью, вместе с двумя воинами, получившими накануне легкие раны. Олаф тоже остался с нами, причем, я думаю, что он сделал это из-за меня. Я решил, что в нашем задании мало почета и ошибся. Потому что с десяток дружинников, обойдя наш отступающей отряд, подошел к нам вдоль берега и атаковал нашу жалкую цепь, и если бы не Олаф они бы нас порубили сходу и захватили бы ладью, и ничто бы нас не спасло. Остановить дружинников мы не могли, но все же задержали их ненадолго, пока не пришла к нам помощь, и тогда мы тоже стали цепью и сомкнули щиты, спиной к реке, лицом к врагу, и я оказался у Олафа за спиной.  Я пытался отражать удары, наносимые поверх его щита, но получалось у меня плохо, слишком высок был Олаф. Кто-то потянул меня за пояс, я обернулся и увидел, как Веллихен отходит от берега, и побежал к ладье со всех ног, спотыкаясь и завывая от ужаса. Мне удалось ее догнать, и я сватился за протянутую мне руку и перевалился за борт, где воины бросали оружие и брались за весла.  Мое весло оказалось нечеловечески тяжелым и неповоротливым, но надо было грести прочь от смертельной ловушки, грести против поднимающегося прилива, грести, грести из последних сил, а потом еще немного… И только когда течение реки повернуло вспять и снова понесло нас к морю, я понял почему таким тяжелым стало мое весло. Не было со мною рядом Олафа.

         Так я узнал, что люди важнее добычи, а ладья важнее людей.

         Поход наш складывался хуже некуда. Мы потеряли одиннадцать человек, да сколько-то еще раненными, и гребцов некому было сменить, и мы выбивались из сил. Путь вверх по реке был для нас закрыт, а значит вместо богатых деревень на реке нам предстояли набеги на нищие поморские селения, разграбленные уже и до нас. Ночью мы не решались пристать к берегу, где горели огни и мелькали тени всадников. Они преследовали нас весь день.  Их стрелы свистели над нашими головами и впивались в борта. Только миновав устье реки и выйдя в открытое море мы смогли, наконец, поставить парус и бросить весла. Тогда я подумал об Олафе и вспомнил, как он заботился обо мне, неуклюже и молчаливо, и погиб, спасая Веллихен, а значит и нас всех.

          А теперь я даже не помню его имени, так-то.

          Серые волны под серым небом качали нашу черную ладью, и снова шел дождь, и я понимал, наконец-то, что все это и есть самое настоящее, и мозоли на ладонях, и кровь на одежде, и пустота рядом со мной на скамье. А потом подошел мой брат Ольрик и заговорил со мной чуть ли не впервые в жизни. Он сказал, что гордится мною, потому что я задержал врага, сохранил ладью и спас всю команду. Я его не понимал, ведь ничего подобного я не сделал. Он дал мне две монеты хорошего серебра. Все было правильно. Война и добыча, слава и утрата. Мне хотелось поскорее вернуться домой. Я понимал, что никогда не вернусь.

          Первая поморская деревня оказалась не такой уж и бедной, а главное, нагрянули мы неожиданно, в серой влажной предрассветной тишине подошли к берегу и окружили спящую деревню. Жители, видимо рыбаки, не сопротивлялись, и мы заперли всех мужчин в самой большой хате, оставив двоих наших в карауле. Хотели оставить и меня, но Ольрик велел мне идти за ним.
         Мне не понравилось в той деревне. Лучше уж драться.
         Впрочем, мы взяли много рыбы, вяленой и сушеной, пушистые маленькие звериные шкурки, каких я прежде никогда не видел, и кожаные мехи с мутной хмельной водой. Звалась она брага и делалась из березового сока, и пить ее было невкусно, но весело. Еще взяли хорошие рыболовные сети, но не все, многие оставили. Всего не унесешь.
         Заночевали мы в той деревне, отчалили на рассвете. А утром выбросили за борт трех женщин. Из-за одной из них, со светлыми кучерявыми волосами, подрались два воина. Один хотел оставить ее себе, но вмешался мой отец, и женщину все-таки выбросили. Ее бело-розовая нагота поразила меня. Мы шли недалеко от берега и она, пожалуй, могла доплыть, но я греб у другого борта и не видел что с ней стало. Берег теперь оставался слева и я понял, почему мы не сожгли приморскую деревню – мы не собирались туда возвращаться. Мы шли домой.

          Последний поселок, встретившийся нам на пути, даже и поселком нельзя было назвать. Один длинный неопрятный дом стоял в устье неширокого ручья. Там, где ручей впадал в море, виднелась круглая песчаная отмель, во время отлива превратившаяся в остров. Нам снова пришлось ждать прилива, и гребцы ворчали, что это опасно – так долго крутиться на одном месте с риском сесть на мель, и не известно ради чего. Оказалось, было ради чего, еще и как было. В доме том жили приморские волхвы и молились своим странным богам на круглой поляне, где грубо вырезанные из дерева фигуры стояли вокруг черного, будто опаленного огнем камня. Для чего богам нужны волхвы я не знаю до сих пор, но поморские божьи люди были крепки в своей странной вере до того, что никуда не бежали и за оружие не взялись, но стали на колени вокру черного камня и запели что-то тоскливое и непонятное. Такая вера могла показаться богам обременительной: не слишком ли многого они желали, защитить пятерых волхвов от полусотни норманцев с мечами, пиками и топорами? Боги не вмешались и позволили волхвам умереть. Одного из них я зарубил сам. Встал за его спиной и поднял меч только лишь из желания угодить Ольрику, и неожиданно для самого себя принялся наносить удары с такой ненавистью к его слепой вере, овечьей покорности, неровно подстриженному седеющему затылку, с такой безумной яростью, что в глазах потемнело, и весь мир наполнился густым железным звоном. Так в первый раз я узнал жестокую волчью радость, замешанную на крови.
          У волхвов нашлось серебро, чаши и амулеты, и длинные штуковины, похожие на пики с резными древками и серебряными же наконечниками. Дом мы подожгли и успели отойти от берега на том же приливе, что пронес нас мимо мели-острова; днище царапнуло по песку, но мы все же прошли. Я смотрел на пылающую крышу и уже не понимал, чем провинился передо мной немолодой божий человек, и немного стыдился своего недавнего безумия.
          Мимо устья нашей несчастливой реки мы прошли так далеко от берега, что видели лишь клубящиеся над землей облака. Так и продолжался наш путь домой, вдали от берега, с коротким ночным отдыхом и усиленной стражей. С серебром на борту и с неполной командой мы из хищника превратились в добычу. Однажды вечером мы увидели парус другого судна и гребли прочь от берега пол-ночи, а утром оказались в открытом море. Пришось дожидаться солнца, чтобы узнать в какой стороне берег, и мне казалось, что кормчий просто не знает куда вести ладью и тянет время, откладывая решение, не желая признаться в своем провальном невежестве. Но остальная команда особенно не волновалась, гребцы радовались передышке, травили байки, лениво друг над другом подшучивали, и солнце все-таки выглянуло. Кормчий взял курс, и к вечеру мы увидели берег и даже высадились на ночь. Земля оказалась островом, на котором жили гетты, а значит мы возвращались домой и были уже близко.
          Последнюю перед возвращением ночь мы провели в усадьбе нашего соседа и родича. Его звали Хакка, и я видел его много раз, он же меня, конечно, не знал. Он закатил нам пир с медом, брагой и ягнятами, зажаренными целяком, и отец показывал серебро, а Хакка послал двух всадников предупредить о нашем приезде. На следующий день, когда Веллихен, обойдя ветренный, будто ножом изрезанный мыс, показалась у нашего берега, вся усадьба уже стояла на черных камнях. Ольрик протрубил в рог, и я слышал, как завизжала с берега его жена. Погромче любого рога.
         
        Мы снова пировали, и женщины плакали и смеялись, а мужчины рассказывали героические истории, из которых я узнал о нашем походе немало нового. Наш скалд Свейн попытался сложить новую песню о битве в сосновом лесу, где норманские герои побили княжьих дружинников и взяли богатую добычу, но никто его не слушал, и песня не удалась. Обо мне в песне не говорилось. Не упоминался и Олаф. Вообще, только старые Свейновы песни нравились людям, и говорили, что сложил их кто-то другой, а Свейн только вставил другие имена.

          Все осталось прежним – наш длинный холл с большим обложенным камнями огнищем и лавками вдоль стен, сбегающие к морю откосы, плотный утренний туман. Я смотрел вокруг и как-будто ничего не узнавал. Работы было как всегда много: я скоблил днище Веллихен, отдирая пахучий ил и острые мелкие ракушки, конопатил борта пахучей сосновой смолой, смешанной с овечьей шерстью, и все время чего-то ждал. Ожидание это было то назойливым, как комариный звон над ухом, то тупым, как зубная боль. Мне хотелось, чтобы кто-то подошел ко мне и спросил меня о походе. Я рассказал бы об Олафе и о женщине с кучерявыми волосами,  и о волхвах, таких крепких в вере, но никому и дела не было до моих рассказов.  Это не то чтобы огорчало меня, а скорее удивляло.

Часть 2
http://www.proza.ru/2011/12/19/630