Что-то грустно мне

Владимир Степанищев
     Что-то грустно мне…
Я прожил не очень и длинную, но жизнь насыщенную настолько, что и иному древнему старику не приснилось бы. Один наш русский физик называл это плотностью времени. Ну, перекладывая на обыденное, это когда в один короткий промежуток могут быть спрессованы огромного содержания события. Почему грустно? Да потому, что чем больше ты пережил в жизни, тем более тебе не по себе, ибо сухой остаток – раскаяние. Ну вот загляните себе в душу. Нет, не как перед золотопарчовым батюшкой на воскресном фарисействе под названием исповедь, а именно честно. Много там есть, чем можно было бы гордиться? Я, конечно, не берусь судить за всех, но, мне кажется, ни у кого не много. Зато у всякого полно такого… Чертова плотность времени. Чем плотнее, насыщеннее ты живешь, тем паршивее тебе в конце. Хотя, пока живешь, все очень даже и весело. Совесть, надобно сказать, и есть самая паршивая божья выдумка.


     Она дернула меня за рукав так тихо, что не будь я нервным от похмелья, и не почувствовал бы. Я оглянулся. На меня смотрели тоскливые, как у побитой собаки, глаза.

- Дайте, сколько не жалко, - почти шепотом сказала она.

     Женский алкоголизм – штука ужасная. В том смысле, что не лечится. Кроме глубоких, переполненных тоскою синих глаз, все остальное в ней, кожа, одежда, дыхание, все было отвратительно. Но то, что женщина обратилась на вы, меня зацепило. А, может, виною тому были эти глаза?..

- Больно? – сочувственно, хоть и не люблю пьющих женщин (а кто их любит), спросил я.
- Больно,  - так же тихо отвечала она.
- А имя?
- Оля…
- Ты, Оля, постой здесь. Я денег-то не дам, но поделюсь. Не в обиде?

     Я и вправду был с большого бодуна. Другой бы случай – и послал бы такую к чертям, но что-то было в тех глазах…

- До обид ли, - загорелись огнем ее глаза.

     Магазин работал с семи, и уж до восьми делал половину дневной выручки на таких, как я. Я заказал ноль-семь и, против обыкновения, два пластиковых стакана, потом вдруг передумал.

- Дай-ка мне, Любань, лучше вот…, ну вот хоть этой корейки, что ли…
- Она здесь, Вова, уж месяц лежит, - отозвалась добрая Люба. Возьми лучше «любительской». Вчера привезли. И хлеб теплый еще.
- Как скажешь, красавица, - с благодарностью отвечал я.

     Это здорово, когда ты постоянный клиент. Тебя, конечно не из любви к тебе, а, просто, чтобы не потерять, уже не обманывают. Почему я отказался от стаканов? Сам не знаю. Что-то было в той женщине, что мне это запретило. В смысле… Я решил не пить с ней на улице, а пригласить домой.

     Дом холостяка выглядит ровно так, как и лицо пьющей женщины. То есть, отвратительно. Картины мои, которые когда-то я (а было, что и не только я) считал гениальными, какие висели, какие стояли прислоненными к стене или просто валялись, хоть как-то скрашивали в песке и пыли интерьер. Не то, чтобы я был неопрятным. Просто, когда не для кого, наступает момент, что уж и не интересно прибираться. Проституткам, к услугам коих я, время от времени, обращался, было плевать на эти тонкости, ну а мне и подавно. М-да. Проституция – великая, но и вредная вещь. Она развращает не развратом вовсе своим, а тем, что перестаешь следить за собой. У настоящей женщины всегда есть к тебе претензии, и это тебя струнит, у ненастоящей нет к тебе претензий. Нет, понятно, и любви… Но ты ведь и не платил за любовь. Любовь стоит вовсе иных денег…Да и денег ли?

- У тебя грязно, но мило, - сказала Оля, когда мы хлопнули по первой.
- Грязь, это ничто против тоски, - зачем-то зафилософствовал я. Впрочем, я всегда это делал, когда похмелялся. Правда, это было всегда, ну, в последнее время, в одиночку. Теплые Олины глаза как-то уж очень подходили к моей квартире.
- Можно я посмотрю? – поднялась она со стула.
- Смотри, - безразлично пожал плечами я. – Я не пишу уже двести лет. Это все юность. Я ненавижу то время.
- Почему? – пошла по периметру комнаты Оля, очень даже внимательно вглядываясь в холсты.
- Сядь-ка. Давай выпьем, - вновь накатила на меня тоска.
Выпили. Я встал на колени, и достал из-под дивана завернутый в холст подрамник, развернул, и поставил к стене.
- Какая красавица, - похоже, что и искренне сказала Оля. – Кто это?
- Ее звали как тебя, Ольгой, - вздохнул я. – Я не видел ее тысячу лет.
- Двести лет не пишу, тысячу лет не видел, - усмехнулась Оля. – Ты что? вечный?
- Художник вечен, - вздохнул я, - и в этом его проклятье.
- Вечна боль, - вдруг зафилософствовала и гостья, - и это проклятье каждого. Расскажи мне о ней. Или нет… Давай еще по одной, а после расскажи.
Выпили, заели колбасой.
- Она…. Она была слишком хороша для меня. Я был тогда на пике славы. Деньги и женщины текли рекою, а тут она. Это было просто наваждение. Она была простая-простая, и вот к этому-то я оказался и не готов. Что есть разврат? Разврат заключается исключительно в любви к себе. Я не очень люблю бога, но в одном с ним совершенно согласен – гордыня, ядрена вошь. Но, представь, Оля затмила и эту мою любовь. Я же, вместо чтобы полюбить ее больше, чем себя, усадил ее на стул и стал писать. Столько сеансов у меня никогда не было. Ты знаешь, - усмехнулся я, - я теперь уже думаю, что те, почти триста сеансов, что писал Серов «Освещенную солнцем»…. Да он просто влюбился в нее, и просто не хотел отпускать. Художник всегда влюблен в натуру, но, написав, всегда остывает. Это то же, что кончить. Не то же было с Олей. Я напрочь сошел от нее с ума. Я написал ее образ уже в первые два часа, а после только мазал кистью по краям холста и наслаждался, наслаждался ею. Я, кому женщины просто падали под ноги, не мог слова любви произнести, глядя на нее. Я держу ее портрет под кроватью сто лет, но даже и помыслить не могу, чтобы смог бы когда-нибудь с ней переспать.
- Не сто, а всего лишь семнадцать лет, три месяца и восемнадцать дней, - потупилась вдруг моя собеседница.

- Оля?!

     Я нервно схватился за бутылку и налил себе полный стакан, сосем позабыв приличия про гостью. Я выпил, словно глоток воды, мои руки упали на стол, а на них и моя голова. Я теперь вспомнил этот синий взгляд, я все, все вспомнил!

- Да, Володюшка. Если ты помнишь, я именно так тебя и звала в те дни. Да я и всю оставшуюся, паскудную свою жизнь так тебя звала. Я видела всех женщин, что были у тебя. Я знала, что ты влюблен в меня, но я… Ну почему ты тогда не сказал «люблю»? Я ведь ждала… Ждала, но, дура, совсем девчонка… Но и ты тоже… А теперь… Подними голову, посмотри на меня, будь мужчиной хоть теперь!

     Я повиновался. Передо мною сидела совсем конченая алкоголичка с измятым, словно старый желтый пергамент, лицом, полуседыми паклями жирных волос, но… с синими…, ни на что на свете не похожими глазами. Они светись не осуждением, но любовью.

     Я… художник. Спившийся, но, черт меня раздери, художник. Художники, видите ли, вечны. Я уже говорил, что это их проклятье. Я больше не видел ее старости, не слышал запаха, что шел из-за ее полугнилых зубов, я видел лишь синий взгляд. Тот взгляд, что не давал мне дышать, когда, в те дальние годы, я его писал. И позже, когда уже и не писал. Какая низость, какое несчастье - делать несчастными людей. Мы часто даже и не подозреваем, что кого-то сделали несчастными. Икнув в кулак, просто проходим мимо.
 
- Господь, Создатель мой! Да что же ты такое делаешь с людьми! Зачем! Почему! В чем девочка-то эта виновата была перед тобой! Или ты принес мне наказание? Я ненавижу тебя за это! Будь ты проклят во веки веков!

- Володюшка, милый, - гладила меня Оля по голове. – Ты ни в чем не виноват. Просто судьба у нас такая. А судьба…, знаешь, она не спрашивает.

     Оля теперь живет у меня и мы оба завязали. Но почему мне, по прежнему, так грустно?


15 декабря 2011 года.