Путешествие из Юбилейного в Вену. Часть 2

Юра Александров
Путешествие из Юбилейного в Вену

Записки русского художника

Часть вторая

        Из дневника:

         18 марта, суббота. Приезд, тяготы, полиция. Ждал на вокзале в Бреславе. Потом с Вольфгангом – «домой». Он заплатил огромные деньги за ввоз моих работ. В голоде уже три дня, но здоровье – хорошее. Настроение – необыкновенно плохое. Много новых ощущений. Они умножили и без того большую печаль.

Собственно, никакого дневника у меня с собой не было. Не догадался взять, хотя дома веду постоянно. Думал: еду ненадолго, будет много работы, когда мне этим заниматься? Дома вспомню – запишу. Оказалось – нет! Времени было столько, что у меня скоро проснулась привычка одиноких людей – говорить с собою. Сказался эффект «глубокого погружения», который используют для быстрого овладения иностранными языками. Я овладевать ничем не собирался, но погрузился так глубоко, что даже испугался, заметив, как бормочу в одиночестве варианты ругательств и ламентаций на корявом немецком. Потом привык, смирился и уже не замечал, каким языком пользуюсь, разбираясь в сумбуре своих мыслей.
 
Но без дневника было скучно, и чтобы не пропадала острота ощущений, получаемых мною в избытке, пришлось приспособить под дневник красную записную книжечку, которой при отъезде снабдил меня Миша Легкий. Там были австрийские адреса, телефоны для деловых контактов и множество пустых страниц. В начале книжки на страницах красовались  надписи старославянским шрифтом:  «поминание о здравии», а ближе к концу шли – «об упокоении». Сейчас стали выпускать такие книжки для благочестивых христиан, которых в России вдруг   развелось немерянно, и моему незадачливому импресарио попалась одна из них.

Итак, я начал записывать основные события поездки и мои впечатления на страницах «о здравии», усмехаясь про себя, вспоминая хлесткий девиз старого знакомца: «у нас все должно быть не как у людей». При этом побаивался, что начав «за здравие», могу не кончить и «за упокой», то есть попросту не хватит книжки, поэтому писал самым мелким почерком, на какой был способен. Но листов хватило с избытком.

Итак, вчера вечером, после всех мытарств и перипетий, проехав с Вольфгангом Штарком больше ста километров по благополучным австрийским дорогам, я оказался в Вене на улице Мариахильферштрассе, 45, в огромной тихой квартире, служившей галерее гостиницей для художников и складом картин. Рассматривать живопись не было сил, и, наскоро изучив расположение комнат, чтобы не заблудиться с утра, я задал вопрос Штарку, когда мы начнем готовить выставку, но получил неожиданный ответ, вполне оцененный мной на следующий день: «Завтра – воскресенье, день, посвященный семье и церкви. А после выходных я к вам заеду, и мы отправимся в галерею».
Вольфганг Штарк, которого я, сбиваясь, называл Вахтангом, потому, что так проще было произносить, вручил мне ключи от моего жилища, улыбнулся на прощанье и исчез с подаренной водкой и моими картинами, оставшимися в машине, а я, закрыв за ним двери, хотел броситься на широкое немецкое ложе отдыхать, но многолетняя привычка к походной жизни взяла свое и сначала я устроил свой быт как можно удобнее, чтобы все было под рукой, а потом позволил себе расслабиться. Об ужине думать не хотелось, поэтому я выпил только стакан холодной воды из крана, которая неожиданно оказалась очень чистой и вкусной. Для артезианской, как у меня дома, она была слишком легкой. Потом мне объяснили, что Вена питается водой альпийских ручьев и речек, и действительно, эта вода считается чуть ли не лучшей в Европе.
После трех дней беспорядочного пути попасть в настоящую постель было приятно. Я ощутил себя наконец в тишине и ненарушимом покое, прямо-таки разлитом в этой квартире. Тут можно не бояться неожиданного стука в дверь и прихода полиции с таможенниками. Сейчас это казалось даром судьбы, хотя я понимал, что получил лишь временную передышку и впереди могут ждать новые испытания.
Мысли одолевали. Много впечатлений успело отложиться в памяти, ожидая осмысления и оценки. Общий итог был невеселым: прием, оказанный западной державой русскому художнику, нельзя было назвать ласковым.
В ожидании дальнейших событий я заснул.   

           Из дневника:

            Воскресенье, 19 марта. Сумел разменять деньги, позвонил домой, договорился с Анжелой о встрече. Завтракал сырой крупой, потом справились с газом. К вечеру были на выставках: Сутина, Эггера. Посидели в кафе.
 
По привычке я проснулся рано, еще до пяти. Потом сообразил, что венское время отстает от московского на два часа, так, что по-московски было не так уж и рано: почти семь. Трудности адаптации к европейским стандартам жизни начались сразу. С собой я взял из дома немного крупы, нарочно для выхода из голода, как я привык. Но, чтобы сварить кашу, нужно, как минимум иметь огонь в очаге, а проклятый газ не загорался. Плита в точности повторяла облик моей, оставленной дома: те же краны, духовка, горелки. Но раз за разом я открывал краны, а разозлившись и все вместе, но каждый раз спичка догорала до конца, бесполезно обжигая пальцы. Считая себя с механизмами запанибрата, я был озадачен своей внезапной неспособностью решить простейший технический вопрос. Видно тут была какая-то хитрость, и должно быть несложная, но разгадать ее я не мог. Вконец разозлившись, я налил из крана горячей воды в миску и всыпал туда крупы. Авось разварится. Есть на свете такой способ варить кашу. Через полчаса съел то, что образовалось в результате моей кулинарии. Ладно, жить пока можно…
Мне хотелось осмотреть квартиру, тем более, что она была до отказа забита картинами, но я решил отложить это на потом. Необходимо было выйти на улицу, чтобы привыкнуть к городу. Я хотел сделать это именно теперь, когда улицы пусты и ничто не мешает. Толчеи я не люблю и на родине, а в незнакомом городе это могло стать невыносимым, так, что лучше было привыкать постепенно.

Я оделся, стараясь все делать обдуманно и аккуратно, взял оставленные Штарком ключи и потренировался открывать и закрывать дверные замки, которых здесь было аж три штуки. Я читал об Австрии, что здесь почти нет преступности, а квартирные кражи не практикуются вообще: слишком неприлично. Но тогда зачем много замков, да еще «повышенной сложности», что у нас ставят только на стальных дверях богатых гаражей? У меня дома остался только один, да и тот донельзя разболтанный: так удобнее. Если забыл ключ, можно открыть плечом, если нажать посильнее, слегка приподняв дверь. Здесь так не сделаешь, это было ясно, даже не пробуя. Все очень плотно, добротно и без щелей. При этом правда, дверь была со стеклом, которое легко преодолевается просто кулаком. Тут было над, чем подумать. Я всего час был на ногах, а менталитет среднестатистического австрийца уже задал мне несколько загадок.
Добившись, наконец, что у меня все стало получаться свободно, я закрыл дверь на все  три замка, испытывая искушение ограничится одним, и вышел.

Я прошел по стерильной лестничной площадке, размером с церковный притвор, вызвал
лифт, спустился и вышел в коридор первого этажа, формой и размерами напоминавший переходные тоннели Московского метро и прошел оставшиеся пятьдесят метров до выходной двери на улицу. Она тоже была стеклянной. Штарк предупреждал меня, что дверь на ночь запирается, и зная это, я попробовал, сумею ли, при случае справиться с её замком. По счастью здесь оказался один. Когда у меня это получилось, я вышел на улицу и огляделся, запоминая место. Рядом оказалась станция метро. Эскалатор спускался вниз прямо с асфальта. Рядом были и обычные ступени. Все это я мог бы принять за подземный переход, но голубая «U» говорила о том же, о чем свидетельствует в Москве рубиновая «М».  Было написано и название станции: «Neubaugasse». Близость станции была мне наруку -  искать свой дом будет легче.

Я медленно пошел по пустому асфальту до перекрестка, увенчанного барочной башней с часами, перешел улицу и повернул налево. Побрел по этой, более узкой и простой улочке, отдавая себе отчет в том, что возвращаться нужно будет прямо и направо. Я пока не представлял себе ни масштабов города, ни его общей схемы и осторожность в ориентировке была не лишней. Миша Легкий снабдил меня картой Вены, но она была такой большой и подробной, что сама эта подробность начисто исключала возможность пользоваться ею на прогулках: это был экземпляр для стационарного изучения.
Было около шести часов утра и мне, слава Богу, никто не мешал. И все же моя встреча с первым венцем произошла на удивление скоро, шагов через сто. Удивило меня не то, что я его вообще встретил, - раз уж есть на свете Вена, то должны быть и венцы. Удивило, как он выглядел. То, мимо чего в родной Москве я прошел бы не заметив, здесь подействовало странно, почти поразило. Остановившись, некоторое время я разглядывал его: хорошо одетый мужчина средних лет, в сером корректном плаще и брюках со стрелками, при шляпе, мертво спал на асфальте, прислонившись к стене дома. Из обеих штанин до конца узкого тротуара тянулись темные полосы: бедняга ночью обмочился. Сомнений не было, мужчина был в стельку пьян. Но в этом падшем состоянии он сохранял некую солидность, и даже на асфальте лежал как-то аккуратно, сохраняя в лице задумчиво строгое выражение. На противоположной стороне улицы, всего в нескольких шагах стояли патрульные машины под вывеской полицейского участка. Я тронулся от греха подальше: близость австрийских официальных инстанций вызывала во мне сложные чувства.
Через несколько шагов до меня дошла комическая сторона картины: и этот пьяненький в чопорной позе, и полиция по соседству, и особенно я, случайно попавший сюда русский, пытающийся на две недели внедриться в непонятную мне жизнь. Я усмехался с горьковатым чувством, обдумывая этот случай. Я был уверен, что из тысяч туристов, прибывающих ежедневно в Вену, только мне была уготована эта нетипичная встреча с ее первым жителем.  «У нас все должно быть не как у людей!»

А впрочем, прибывающие в Вену туристы не шатаются по улицам в шесть часов утра, их не выдворяют из страны за то, что они имеют несчастье писать картины, они не утоляют утренний голод размоченной крупой, с них не пытаются сорвать деньги за продукт их деятельности, а лишь иногда вежливо берут чаевые. Художники как-то везде не к месту: Вена, Москва, особой разницы нет.
Но, наверное, так и должно быть: туристам – фасад и блеск поверхности, художникам – изнанка и тайные приметы подлинной жизни. Каждому – свое, так что все в порядке и удивляться нечему.

Вернувшись к своему подъезду на Мариахильф-45, я узнал его с трудом, так это было непривычно моему глазу. Вход глубоко тонул между стеклянными витринами магазинов. Слева продавали, кажется, спортивные принадлежности, справа уж не помню что. Все это  налосненное великолепие сверкало, блестело и выпирало так, что в глазах рябило. Если бы я не отбил четко в памяти расположение подъезда, если бы не отметил малозаметную цифру «45» над стеклянной дверью между ярких витрин, если бы не указатель метро по соседству, я мог бы весьма затрудниться, отыскивая свое жилище.

Теперь мне нужно было решить два вопроса. Позвонить домой в Москву по телефону, расположенному рядом с подъездом, и купить что-нибудь поесть. С первым у меня уже имелся чешский опыт, со вторым было сложнее: улицы были совершенно пусты, и ничто не говорило о том, что жители собираются проснуться и заняться делом. Впрочем, было рано и мне ничего не оставалось, как возвратиться домой и подождать.
К восьми часам я опять вышел. Улицы выглядели по-прежнему пустыней, но одна домохозяйка встретилась и посоветовала разменять деньги на автомат в каком-то киоске, оказавшемся поблизости. Не помню, чем он торговал, чем-то бесконечно ненужным мне, главное, что он один и был открыт. Австрийские деньги у меня имелись: вчера Штарк выдал мне порядочный аванс в счет возможных доходов от выставки. Но тратить нужно было осторожно. Деньги у меня исчезают быстро и необратимо, а здесь, не зная уровня цен и возможного темпа расходов, легко можно было остаться без копейки, то есть без шиллинга.

Автомат работал исправно, и наконец состоялась первая моя связь из Вены с домом. Так сказать, Вена – Болшево. Трубку сняла жена, Лена. Она уже знала о моих злоключениях от менеджера Миши.
- Ты откуда?! Ты из Бреста?! Ты все еще там, или где?
Еще того не легче, - подумал я, и объяснил, откуда звоню, причем понят был не сразу. Я опять мысленно обругал своего менеджера: столько путаницы! Но теплый, слегка тревожный голос Лены хорошо подействовал на меня. На душе стало уютнее, как будто через телефонный провод родина мне прибавила сил.
Осмелев от удачи, я решил теперь позвонить в Вену. В Мишиной книжке был такой пункт: «Анжела Бухмайер, моя знакомая. Может быть вашей проводницей по Вене. Если будут затруднения, позвоните ей». Поскольку затруднения были, я решил набрать номер.
В трубке зазвучал низкий, даже с хрипотой женский голос. Он был совершенно чужой, как все для меня в этой стране, но я почувствовал в нем дружественные нотки. Она хотела назначить мне встречу у собора святого Стефана, но я пришел в ужас при мысли, что нужно будет куда-то идти и что-то искать. Я предложил назначить свидание возле  остановки метро «Neubaugasse», то есть у моего подъезда, что меня вполне устраивало. Выходить и возвращаться я уже мог, а, кроме того, мне хотелось узнать насчет капризов газовой плиты, что для меня было жизненно важно.
Все. Теперь я мог передохнуть и подумать о том, что и как буду ей говорить. По-русски она не знала ни слова, что уже заставило меня вспотеть при разговоре из автомата. Впереди было несколько свободных часов  и цель, которую нужно ждать.

Часы на барочной башне показывали девять. Улицы были по-прежнему пусты. Я решил вернуться домой, и подождать еще час. Уж к  десяти-то жители должны были проснуться, даже в воскресенье, даже в Вене.  Но воскресные венцы не проснулись  и в полдень. Только тут я вспомнил о фразе, брошенной вчера Штарком: «Воскресенье – день, посвященный семье и церкви». Теперь я осознавал всю глобальность этого посвящения. Боже мой, - в смятении думал я, ведь и мы в России тоже посвящаем  день отдыху, когда удается и семье, а кто-то церкви, но не до такой же степени! Оставить закрытыми в праздники продуктовые магазины в Москве означало бы дать повод к революционной ситуации: выпивка и жратва - дело святое! Здесь видимо к этому относились по-другому. Улицы выглядели так, словно был объявлен комендантский час.

Это у них что-то вроде еврейской субботы, - подумал я, и вспомнил рассказ приятеля о том, как он ездил в Израиль навестить родственников. На машине они приехали в санаторий, где отдыхала тетка, переночевали в предоставленной комнате, а утром не смогли уехать, потому, что был субботний день и привратник наотрез отказался идти к воротам, чтобы выпустить их с территории. Пришлось ждать воскресенья. А здесь жизнь должна была начаться по-христиански, не раньше понедельника. Ладно, подожду встречи с Анжелой, подробнее расспрошу про туземные обычаи.
Вообще-то все было скорее забавно, чем досадно, а голод меня не пугал, как-нибудь вывернусь, но все же бесконечный набор мелких недоразумений вызывал некоторую растерянность.
Пока я решил подробнее ознакомиться со своим жилищем и с хранящимися там картинами.

Квартира состояла из четырех комнат, огромной ванной, кухни и туалета. Во всех комнатах были окна, в моей спальне балкон. Балкон был небольшой, с невысокими перилами, и, видимо, на него редко выходили. Когда открыв «евродверь» я высунулся наружу, меня тут же охватило ощущение высоты. Двор лежал глубоко внизу. Там ребята играли в мяч, я слышал их голоса. У меня закружилась голова, хотя это был всего второй этаж. В Австрии, как и у немцев, нет первого этажа в нашем понимании. То, что мы в России называем «первым», у них обозначается странным словом  «Erdgesсho;», что можно перевести как «заземленный» этаж или ярус. Так что первый австрийский этаж -  по-русски уже второй, а я был по русским понятиям на третьем. И все же это был необычный третий: потолки в комнатах казались очень высокими, примерно так у нас строят в больничных и школьных зданиях. Дом был четырехэтажным, а выглядел, как московская  девятиэтажка.

На кухне висела газовая колонка. Она была большего размера и более сложного устройства, чем наши. Но все же это был обыкновенный газовый водонагреватель, и во всех венских домах, как я потом узнал, были точно такие же, что в России считалось бы вторым сортом. От этой колонки, кстати, грелась не только водопроводная вода, а и отапливалась квартира. На стене в коридоре висел прибор-термостат, на котором можно было установить желательную температуру нагрева воздуха. Венцы, оказалось, народ весьма экономный и на всех виденных мной термостатах стояло: «+150», так что в квартирах по московским вкусам было довольно прохладно. Впрочем, венские зимы гораздо мягче и в жарко натопленных батареях нет особой нужды.

Три комнаты были сплошь заставлены картинами. Они висели на стенах, стояли на стеллажах, были прислонены пачками к стенам, как и у меня дома. В основном это были работы Штарка-старшего, отца Вольфганга, идейного главы галереи, ее эксперта и куратора. Были и коллекционные работы. В коридоре, напротив моей двери, висел большой холст, изображающий двух девиц конфирмационного возраста в бальных платьях. Автор – неизвестный мне австриец начала XX века. Это была довольно широкая, «мазистая» живопись, умело выполненная и слаженная по цвету и все же несшая на себе неистребимый налет салонности. Уже на третий день работа надоела мне до такой степени, что каждый раз, выходя из комнаты, я морщился от вида ухоженных бальных девиц и у меня непроизвольно вырывалось стереотипное: «Ох, если бы вы знали, девки, как же вы мне осточертели!..» Но снять картину или перевернуть лицом к стене я не смог: большой холст в тяжелой раме оказался слишком тяжелым. Пришлось смириться.
Штарк-отец - последователь немецких и австрийских экспрессионистов, художник совсем неизвестный в России. Изучая его творчество, я нашел в нем черты, сближающие его с Машковым и Кончаловским. Я долго смотрел его работы, перебирая холсты по очереди, и постепенно у меня окрепло впечатление, начавшее складываться еще дома, когда я знакомился с ними по репродукциям.

Карл Штарк – неплохой художник общеевропейского уровня, я бы сказал – добротный мастер, прилежный и честный ученик, опиравшийся в своей работе на опыт серьезных мастеров прошлого: Нольде, Кирхнера, Роттлуфа, Кокошки, Эггера… Сохраняя их традиции, он оказался неспособен развить их, обогатив своим видением. Хорошая школа обеспечивала ему гарантию уровня, на котором он творил, стараясь не опускаться ниже установленной планки, но и не взлетая под облака. Он жил так, как живет человек на хорошие проценты с капитала, удачно помещенного в банк. Жизнь – спокойная, обеспеченная, но месячный лимит превысить нельзя: грозит нарушением равновесия. Штарк шел по дорожке, проторенной его предшественниками, и старался, как мог, соответствовать их уровню. Во многих случаях это ему удавалось, что подтверждалось и уровнем признания, и все же какая-то неудовлетворенность теребила его, не давала спокойно заснуть, вносила беспокойство в его налаженный рабочий ритм, и я хорошо понимал, какая: подспудно он хотел большего. Но жизнь давно наладилась, общественное положение было прочно, доходы определены, и бросаться в слишком смелые поиски, значило рисковать многим, возможно, потерей всего, что было приобретено нелегким трудом. Поэтому его неудовлетворенность ограничивалась внешними всплесками темперамента, не затрагивая глубины, а когда тот давал сбои, из-под руки Штарка выходили устойчиво средние картины, в которых лишь угадывалось влияние его великих учителей.

Тут же в комнатах я нашел несколько книг с репродукциями Штарка. В некоторых, например, «Цветы в произведениях современных художников», его картины помещены рядом с работами Пехштейна, Явленского, Клее, Дюфи, Ренуара, Моне, Матисса, Нольде... Что и говорить, почтенное соседство. Но работы самого Карла Штарка слишком часто казались мне искусственно взвинченными, наполненными внешней экспрессией без достаточного внутреннего обоснования. Там, где у Нольде все идет «от нутра», у Моне от восхищения нежной красотой земных пространств, у Ренуара пенится блеском и радостью бытия, у Штарка ограничивается умелой манерой письма и видимой энергией цвета, слишком спектрально понятого, иногда переходящего в краску. Он хороший художник, и неспроста занимает место в альбомах рядом с великими, но многое ему недоступно. И все же, галерея, основанная им – не худший из вариантов для моего первого показа в этом городе. Надо быть благодарным судьбе.

Анжела появилась, выйдя из метро ровно в четыре, как было условлено. Это мне понравилось: точность – качество, не слишком распространенное, по крайней мере в России. Это была девушка лет двадцати двух, среднего роста, просто одетая и совершенно без косметики, что мне тоже понравилось. Ко мне она подошла сразу, безошибочно угадав художника-чужака. Впрочем, народа на улице и в четыре было немного. Мы познакомились. Я попросил ее помочь мне справиться с газом, и мы поднялись в квартиру.
Оказалось, чтобы зажечь горелку, нужно было не просто открыть кран, а нажать ручку внутрь, придержав некоторое время, пока газ разгорится. Наши русские ручки имеют тоже этот поступательный люфт, и при нажатии пружинят, но это к подаче газа не имеет никакого отношения. Анжела тоже справилась не сразу, видно в Вене имелись и другие конструкции кранов, не такие сложные. Когда я спросил, зачем это нужно, Анжела, несколько иронически кивнув на плиту, ответила:
- А, эти австрийцы такие осторожные, у них везде есть лишний предохранитель …
Она сказала это так, словно сама была здесь иностранка. Оказалось, что ручки устроены так для того, чтобы расшалившийся ребенок не вздумал повернуть их и напустить газ в комнату.

Я поблагодарил девушку за помощь. Мы поговорили. Она была студенткой художественного училища, готовилась на дизайнера. Это мне было близко, оказалось, мы почти коллеги. Я подарил ей маленькую фигурку цветного стекла, изготовленную в России моей женой. Я взял с собой несколько таких в качестве сувениров. Анжеле игрушка понравилась, но поняв, что это авторская работа, она застеснялась брать «такой дорогой подарок». Я успокоил ее, и она опустила стекляшку в карман. Уже не первый раз я наблюдал, что в этой стране относились к предметам искусства как к дорогим и редким вещам. Первый раз меня убедил в этом таможенник. Тогда мне это чуть не расстроило всю поездку, теперь тронуло. Я не стал говорить Анжеле, что в Москве мы продаем такие сувениры по 10-20 рублей за штуку, чтобы заработать, и постоянно слышим: «Дорого!».
Она спросила, что меня интересует в Австрии, и пригласила в оперу. Я не сразу понял, а поняв, -  наотрез отказался, чем заметно удивил ее. Потом я узнал, что венцы очень гордятся своей музыкальной историей и опера здесь один из главных номеров, «гвоздь программы» для туристов. У нас в Москве этой цели служит балет и Большой театр. Я объяснил, что чаще слушаю музыку в записи и достаточно знаком со Штраусами, чтобы тратить на них время такой короткой поездки, но меня интересует все, связанное с художественной жизнью Вены. Тогда она предложила пойти на выставку Сутина и Эггера.
Мы пошли.

Потом я много раз бродил по этим улицам и хорошо узнал их, но первый раз дорогу не запомнил. Когда ты познакомился со своим спутником два часа назад, а он не знает твоего языка, все внимание уходит на разговор. Остался в памяти только огромный собор святого Стефана: « … видел я в Вене святого Стефана … » Его стрельчатая башня была в лесах, там шли реставрационные работы.

Выставка Сутина и Эггера разместилась в залах Еврейского культурного центра. Жан Эггер попал туда не в связи с происхождением, а как художник, живший в Париже в одно время с Сутиным и принадлежавший к одному художественному кругу.
Картин Сутина оказалось десятка полтора. Многие из них были мне известны, некоторые я видел впервые. Это были сильные, иногда кричащие работы, в горячей охристо-желто-красной гамме с контрастами черных, черно-синих и интенсивно зеленых красок. Обычный для Сутина круг сюжетов: люди городского низа, официанты, мелкие служащие, художественная богема, бездомные, голодные, убогие…  После цветовой доминанты больше всего бросался в глаза именно социальный акцент. Работы были написаны жидко разведенной краской, часто лессировочным слоем, на котором особенно броскими казались знаменитые «вихревые» росчерки пастозной краски. Мне бросилась в глаза эмалевость поверхности большинства работ, будто они все уже были покрыты слоем музейного лака. Возможно, так и было. Общее впечатление от его работ осталось как от чего-то потерявшего непосредственную связь с жизнью, ушедшего в историю. Это был классик начала XX века, что-то в нем напоминало  о Брейгеле.
 
Я подумал о том, какой новой казалась его живопись в тридцатые годы, как шокировала она современников своей заостренностью на человеческой боли, и как скоро оказалась подернутой дымкой ретроспективной отстраненности. Лишь немногие работы, поднимаясь над всеми проблемами эпохи, ничего не потеряли с течением времени. Мне приходилось встречать такие раньше, и здесь я нашел две или три.
Встреча с картинами Эггера была неожиданной. Она тем более подействовала на меня, что я впервые видел его в подлинниках. Эггер – малоизвестный художник. В начале века он принадлежал к парижской школе, кажется, долго болел, несколько лет провел на острове Майорка, умер в возрасте многих гениев: тридцати семи лет. На родине был неизвестен, после смерти прочно забыт, открыт заново уже в семидесятые годы, когда стал считаться одним из крупнейших живописцев Австрии.

Я смотрел экспозицию, не глядя на таблички, и ощутил, как что-то изменилось. Почти та же манера письма, похожая цветовая гамма, но внутреннее содержание работы было совсем иным. Тогда я глянул на этикетку: Жан Эггер.

Это был смело написанный пейзаж, где темперамент манеры сочетался с глубоким поэтическим чувством, которого начисто лишены работы Сутина. Я обошел все представленные картины, по многу раз возвращаясь к уже пройденным, и меня все больше захватывала эта живопись. При современной экспрессии и свободе выражения, в ней была редкая красота и благородство. Я все больше чувствовал разницу двух авторов. Цветовые решения картин Эггера оказались разнообразными, от сопоставления ярких широких пятен до тонких дымчатых разработок, большое значение имела цветовая среда. Работы отличались богатством фактуры: от широких лессировок до пастозных мазков краски, положенной мастихином, а иногда и выдавленной из тюбика прямо на холст. При этом даже самые контрастные планы не сталкивались насильственно, а тонко гармонировали между собой. У Сутина работы кричали, у Эггера – пели. Это сочетание силы и нежности, выразительности и поэзии не могло оставить равнодушным. Я почувствовал себя счастливым впервые за все путешествие. Только для того, чтобы открыть для себя эту живопись, стоило ехать и терпеть все неудобства и унижения.

Потом мы еще посидели с Анжелой в кафе, поговорили о том, что видели и расстались, довольные своим днем. Она проводила меня на метро, и уже в вечерних сумерках я пришел домой.

Потом я еще много думал о Жане Эггере, о его короткой и неуютной жизни, о безвестности на родине, и о том, что теперь о нем пишут большие монографии и музеи почитают за счастье иметь его картины. Почему так получается на этом свете: то, что сейчас представляется совершенно бесспорным, еще недавно было окружено глухой стеной недоброжелательства. Я думал о сходстве манеры Эггера с живописью русского художника, жившего гораздо позднее: Анатолия Тимофеевича Зверева. Это мне приходило в голову еще на выставке. Та же современная экспрессия, разнообразие фактур, гармония красок. То же сочетание нежности и брутальной силы. Почему похожи два художника, жившие в разное время, в разных странах, никогда не встречавшиеся и даже не слыхавшие друг о друге? Видимо, здесь нечто большее, чем простая случайность. Какое-то общее понимание современных живописных задач, сходный путь развития, тяготение к устойчивой классике при свободе почерка, еще что-то, что трудно уловить… Пожалуй, в Звереве больше артистического жеста, озорства, этакой скоморошьей игры. Эггер строже, сдержаннее. Судьбы обоих похожи: восхищение немногих, непонимание и враждебность большинства, подспудная зависть, рано оборвавшиеся жизни и запоздавшее признание. Зверев только прожил на восемнадцать лет больше: сказалась крепкая крестьянская кровь.


Из дневника:
Понедельник, 20 марта. Продолжение диких мытарств. Пакгаузы, склады, конторы. Потом звонил Анжеле, был у нее. Было тепло и хорошо. Ночью – «домой».

В понедельник утром ко мне приехал Вольфганг. Я думал мы повезем работы в галерею, но оказалось, нужно ехать в какую-то «экспедицию», продолжать оформлять ввоз в страну моих работ. Я опять пожалел, что ввязался в эту поездку. Штарк рассказал мне, что вчера ему пришлось распаковать картины и сфотографировать их, чтобы сегодня представить в эту контору. Вчера был «день, посвященный семье и церкви», и мне стало неловко, когда я понял, какую гору работы пришлось проделать из-за меня Вольфгангу. Он, чувствуя это, всячески пытался отвлечь меня от мрачных мыслей, уверяя, что все уже сделано, это было нетрудно, а теперь все пойдет хорошо, и главное, работы ему понравились, и он с удовольствием занимался ими. Меня это мало успокоило, но к Вольфгангу я почувствовал расположение: хороший он в общем парень. Жаль, что с моим приездом получилось «все не как у людей», но что поделаешь?

 Я рассказал, что вчера видел картины Эггера. Он обрадовался. Оказалось, что Вольфганг ценит живопись Эггера, а его отец много сделал для пропаганды творчества художника в стране.

Не хочу описывать все переезды с одной площадки на другую и посещение чиновников и контор. Здесь было целое море складских помещений. Видимо все грузы, доставляемые в Вену, проходят тут досмотр. Это была знаменитая «товарная экспедиция», по-немецки – «Spedition». С тех пор я вздрагивал, когда мне в городе попадалась эта надпись. Она была на бортах больших дальнерейсовых грузовиков с прицепами.
Запомнилось, как мы сидели в какой-то очереди, где всех вызывали по радио. Наконец дошел черед до нас, и радиоголос оглушительно воззвал по-немецки:
- Галерея «Австрия», подойди ко мне!..
Это было как вызов на Страшный Суд. Я вздрогнул, но Вольфганг успокаивающе махнул мне рукой, чтобы я не вставал, и пошел туда один. Через полчаса он вышел, и мы, наконец, поехали в галерею разгружать картины.


Галерея оказалась в самом центре города, буквально в ста шагах от собора святого Стефана. Мы занесли пачки работ внутрь. Там оказалось два зала, один сразу, а в другой надо было спускаться по лестнице. Кроме того, было еще что-то вроде второго этажа, где у Вольфганга помещался кабинет. Там стоял компьютер, письменный стол, шкафы. Мы спустили работы в нижний зал и распаковали их.
Вольфганг отобрал три на фотографирование для буклета, а остальные были прислонены к стенам. Там еще висели картины предыдущей выставки. Мне они не понравились. Лихо намазанные, очень простым цветом, скорее даже краской, неоново-яркие и, видимо, рассчитанные на вкусы покупающей публики, - салонная псевдоживопись. При виде их мое настроение опять ухудшилось. Вольфганг объяснил мне, что это провисит еще несколько дней, а на следующей неделе мы будем заниматься формированием моей экспозиции. Я понял, что я свободен до следующего понедельника. Как все же неудачно сложилась поездка: неделю я проваландаюсь без дела, потом повесим работы, а открытие выставки будет все равно без меня, потому, что оно назначено на пятое апреля, а моя виза кончается, и билет уже взят на тридцатое марта. Но это зависело не от меня. Будь, как будет! Возможно даже лучше, что я уеду раньше, -  не придется лишний раз разочаровываться. Судя по тому, что висело на стенах сейчас, мои работы могли быть приняты довольно холодно. А впрочем, кто знает …

Мы пообедали с Вольфгангом в ближайшем кафе. Чтобы не напрягаться, я попросил принести то же самое. Это была большая котлета с подливкой и овощами. Поесть мне давно не мешало, да все как-то не складывалось. Выпили по бокалу белого сухого вина. Оно было очень легким и тонким. Вольфганг был доволен, что мне понравилось: у нас оказались сходные вкусы. Он хотел заплатить за обоих, но я из гордости не дал ему это сделать, сказав:
- Вы уже платили в «экспедиции», так могу я позволить себе расплатиться хотя бы здесь!
Он улыбнулся и не стал возражать. Потом мы расстались.


Когда я покупал билет на метро, выяснилось, что не умею этого делать. В прошлый раз мне помогла Анжела. У них там какой-то сложный принцип: вроде зонного тарифа, как у нас на пригородных электричках. Билет стоил дорого: 19 шиллингов, если на одну остановку. По русским меркам – сумасшедшие деньги: рублей пятьдесят. О ценах на длинную поездку не хотелось и думать. Прежде, чем опускать монеты в щель, надо было нажать множество кнопок. Надписи и символы должны были помочь это сделать, но как я не силился осознать их смысл, не смог. Я так и не научился этой премудрости за все время пребывания в Вене. Поэтому мне каждый раз приходилось обращаться за помощью к окружающим. Я произносил что-то вроде:
- Девушки, помогите пожалуйста, справиться с автоматом, я никак не могу!..
И вот интересно: тут же половина пасажиров станции с радостными лицами бросаются помогать тебе покупать злосчастный билет, будто они только этого и ждали. Без просьбы никто не подойдет ни в одном случае, конечно, если не нарушаешь злостно общественное спокойствие. И каждый раз после своей просьбы я оказывался окружен таким приветливым вниманием и лаской, что неизменно смущался и растроганно благодарил. Я вспоминал, как у нас в Москве трудно добиться простого ответа от спешащих, озабоченных людей, и, увы, - сравнение было не в нашу пользу! Но все же я решил поскорее освоить город и ходить, как я люблю и дома – пешком, тем более, что времени у меня здесь было достаточно.

В этот день я еще  был у Анжелы. Теперь я ждал ее у святого Стефана, куда уже мог добираться сам. В этот раз она пришла пешком, потом иногда приезжала на велосипеде. Это была очень добротная и очень старая машина. Анжела сказала, что велосипеду сорок лет. Она ставила его около дома, где был специальный турникет для велосипедов, запирая цепь на небольшой замок. Я спросил:
- Не пытаются угонять?
Она даже не сразу поняла вопрос.
- Нет, никогда …

У Анжелы оказалась современная двухкомнатная квартира, где она жила одна, очень похожая на московские квартиры. Меня несколько удивило, что стык стен с потолком был не под прямым углом, как у нас, а сильно скруглен. С точки зрения художника это плохо: страшно неудобно вешать картины, но я подумал, что художников на свете немного, а нормальным людям, наверное это безразлично. Потолки здесь были невысокие, я свободно дотягивался рукой. На стене висел термостат, стрелка которого была установлена на 150 . Мы говорили о вчерашних картинах, вообще о живописи и о наших планах.

- Ты знакома с русскими художниками, Анжела? У нас был замечательный мастер, - Коровин. Ведь живопись Эггера можно рассматривать и как дальнейшее развитие некоторых коровинских принципов. Он был очень живописен, свободен, конечно, с поправкой на эпоху …
- Ничего не слыхала о нем. Мы вообще мало знаем русское искусство.
- Придется прислать тебе альбом Коровина, чтобы имела представление. А в современной России только недавно умер Зверев. С Эггером они чем-то очень похожи.
Зверева она, конечно, тоже не знала. Потом выяснилось, что она мало знакома и с итальянскими художниками, исключая Возрождение, и вообще плохо знает современную живопись. При этом она училась в художественном институте. Я понял, что система образования в Австрии никуда не ушла от русской, страдая теми же пороками. Это мнение окрепло, когда она показала мне свои рисунки, невероятно сухую и жесткую графику.

Между тем в самом характере Анжелы этой сухости не было: она живо реагировала на окружающее, хорошо чувствовала живопись, что я понял вчера на выставке, и вообще казалась живым и отзывчивым человеком. Посмотрев ее живописные пробы, я пожалел девушку. Это были акварели, раскрашенные чистой краской в пределах жестко очерченного контура, как рисуют дети в школах. Видимо дизайнеров вообще не считали нужным учить живописи, а, может, и не умели, кто поймет?..   Я постарался найти в рисунках хорошие стороны и похвалил их за честность.

Мне захотелось помочь ей. Я сказал:
- А что, если нам с тобой съездить куда-нибудь за город, написать несколько этюдов? У тебя есть масляные краски, этюдник и картонки?
Она показала маленький набор красок, которого не хватило бы на то, чтобы подготовить палитру.
- Этого мало … Ну, а пастель у тебя есть? Ею тоже можно работать, как маслом, смешивать, искать цвет …
- Пастель есть, - она показала несколько наборов.
- А любимые места, лес какой-нибудь есть на примете?
- Да, у нас есть хорошие места, можно в воскресенье съездить.
- Слушай, давай куда-нибудь закатимся поработать, поближе к природе, а то я в вашей Вене за две недели совсем одичаю!
   
    Она мне снова предложила сходить в оперу, но я замахал руками и изобразил на лице такое отчаяние, что Анжела засмеялась, и больше оперный вопрос не возникал. Общаться с нею было просто, несмотря на трудности языка и нашу разницу в возрасте. Мы уже говорили на «ты», что мне нравилось, хотя по-немецки это труднее: приходится спрягать глаголы, а на «Вы» просто произносишь их в неопределенной форме и все: «Вы говорить», «Вы идти» и так далее.
- Ну, тогда запаси коробку пастели, или лучше возьми их все, потом бумагу, какую-нибудь картонку, чтобы подложить …
        Она отнеслась ко всему серьезно.
- А какую лучше бумагу?
- Лучше толстую и рыхлую, которая хорошо впитывает. Гладкую и плотную не бери! Поняла?

Она показала несколько папок с бумагой, мы выбрали нужное.
Анжела налила мне чаю. Я попросил иголку с ниткой, пришить карман моей кожаной куртки, который начал отрываться. Я уже досадовал, что не собрался в эту поездку, как в долгий и тяжелый поход по тайге. Но с Анжелой все упрощалось.
Она проводила меня до метро. Добраться отсюда пешком, да еще в потемках, я пока не умел. При выходе из подъезда я обратил внимание на замки. Спросил, зачем, и получил в ответ уже знакомое:
- Ах, эти австрийцы, у них принято от всего гарантироваться, на всякий случай …
Я вдруг осознал, что ее «эти австрийцы» всего-навсего вызов очень юного человека благоразумной осторожности людей старшего поколения. Так в Москве школьники говорят: «мои предки». Австрия оказалась ни при чем, скорее это был вечный конфликт «отцов и детей».
 

Вернулся я поздно. Настроение сильно улучшилось. Работа для меня лучшее лекарство от всего, и теперь нужно было дождаться воскресенья, чтобы поехать куда-то поближе к природе, что гораздо лучше всякой оперы и балета.

Из дневника:
Вторник, 21 марта. Утром – прогулка. Первый раз так далеко …


Всю неделю я привыкал к городу, изучал его. Происходило это постепенно. Анжела подарила мне карту, маленькую и очень удобную, которую можно было носить с собой и смотреть в дороге. Это мне помогло в походах. Я заметил, что многие пользуются такими картами. Вообще в городе было много туристов. Несколько раз они обращались ко мне с просьбой указать дорогу.  Я понял это как мои успехи в привыкании к месту: меня уже начинали принимать за здешнего. Но сначала я чувствовал себя неуверенно. Потом, когда понял, что город гораздо меньше, чем казалось, и что в основе центральной части лежит радиально-кольцевая планировка, как в Москве, мне стало легче ориентироваться, и я начал уходить далеко. Однажды юная японка, державшая в руках такую же карту, что была у меня в кармане, и не говорившая по-немецки, попросила меня показать дорогу к городской опере, которую я так усиленно избегал.  И я был почти горд, когда тут же ткнул пальцем в нужном ей направлении, показав здание оперного театра, на которое сам наткнулся всего полчаса назад, и совершенно случайно.

Здесь было заметно теплее, чем в Москве, и с каждым днем погода становилась все ласковее. Это было так, словно я перенесся из начала марта в май, когда у нас в Подмосковье начинают распускаться деревья. Что-то подобное происходило и здесь. Трава зеленела на газонах, а некоторые кустарники уже распустили крохотные листочки. Я начал брать с собой фотоаппарат. В первые дни было не до этого, хотя Лена снабдила меня двумя пленками и наказала: «снимай все, потому, что все интересно!». Теперь, помня этот наказ, я фотографировал еще голые деревья, лужайки с травой, и даже, специально для жены снял кайзерский дворец на Терезиенплац, мне совершенно неинтересный. Дворец вызвал у меня единственную ассоциацию. Это была цитата из знаменитого Гашековского романа : « … то же самое и эта наша старая развалина, «старик-Прогулкин», которого нельзя выпустить из сортира без того, чтобы он не загадил весь Шенбрунн!» Я улыбнулся, вспоминая этот пассаж, но на самом деле я снимал аналог ленинградского Эрмитажа, Зимний дворец, а настоящий Шенбрунн лежит где-то за городом, и я его не видел.

Я давно расстался с теплой одеждой и теперь ходил, надевая куртку прямо на легкую «водолазку», не брал перчатки и берет. Но все пригодится дома, когда вернусь обратно.
Во всех парках и городских садах пели черные дрозды, готовясь вить гнезда. В Вене была весна.

Постепенно у меня налаживался и быт. Я разменял еще сто долларов на венские шиллинги в банке, который нашел не без труда, но теперь не боялся, что денег не хватит до отъезда. К уровню своих трат я уже приспособился, они были невелики. При такой тихой жизни, не работая так, как дома, я мог обойтись очень немногим. Недалеко от своего жилья я обнаружил небольшой ларек, где продавалась знаменитая венская колбаса порциями с хлебом и горчицей. Она была жареная и вареная. Я стал завтракать там по утрам с местными рабочими, одетыми в синие комбинезоны. Это мне нравилось и такого завтрака хватало на целый день. В остальное время я мог обойтись чаем. Нашел магазин, где купил хлеб, подсолнечное масло, крупу, и готовил себе иногда кашу. Там еще был прекрасный кочанный салат с зелеными листьями, очень сочными и свежими. За долгую зиму я изголодался по зелени, и с удовольствием ел теперь. На такой пище я мог сидеть сколько угодно. Мне понравился также и венский хлеб. Я брал только ржаной. Он был с изрядной примесью пшеницы, но все же это был настоящий подовой хлеб отличной выпечки. Один раз выстирал себе джинсы, заметив, что они несколько залоснились в моих скитаниях. Я использовал для этого кусок банного мыла, захваченный из дома. В общем – жил … 

И только постоянное одиночество, отсутствие настоящей работы и воспоминания часто настраивали меня на грустный лад. Но этого избежать нельзя.

Из дневника:
Среда, 22 марта. Господи! Вот и Весеннее Равноденствие! Не думал, что так его встречу. Ночью было плохо до горьких слез. Взял себя в руки, бродил по городу, звонил Лене. В телефоне деньги прямо исчезают, как бешеные. Дал шиллинг венскому нищему …


Нищих в Вене я встретил немного. По нашим понятиям они были прилично одеты, и если не шапка в руках, трудно было бы понять, кто они. Я заметил, что на моей улице их трое. Во всяком случае, других не встречал. Каждый стоял на своем месте, и гуляя по улице, я был уверен, что в определенное время в этом месте он обязательно попадется. У церквей могло стоять двое-трое. Но ничего похожего на русское столпотворение у церковных дверей не было и в помине. Все нищие вели себя очень скромно. Им подавали довольно часто, но тоже как-то скромно, незаметно. Вообще люди на улицах, исключая туристов, вели себя очень деликатно и сдержанно, что мне нравилось. Но стоило задать вопрос: «Как пройти …», и сразу немецкая сдержанность переходила в самую широкую улыбку, и каждый раз меня готовы были, если надо, отвести куда угодно, хоть за руку.

Эта готовность к помощи, к оказанию сиюминутной услуги, была здесь очень развита, что меня с непривычки всегда смущало, как при покупке билета в метро.
По-другому себя вели только венские выпивохи.  Пьяниц, потерявших ориентировку, я больше не встретил, видимо тот, первый, был скорее исключением. Но выпивохи попадались. Обветренные, с красными носами, всегда пожилые, молодых я не видел, они громко обсуждали на улице свои дела, как и у нас в Болшеве. А вот где они напиваются, я так и не узнал. Для этого нужно было прожить в Вене подольше.

Довольно четко соблюдались правила уличного движения, но до полного абсурда, как иногда рассказывают о Европе, не доходило. Машины останавливались, пропуская людей на обозначенных переходах, но очень торопившиеся – проезжали. Пешеходы тоже особенно не рвались вперед, пропускали машины, но очень торопившиеся изредка перебегали. Все шло как-то без напряжения. В целом на улицах было куда спокойнее, чем в Москве. Я осознавал, что имея доход, мог бы жить здесь, не испытывая особых неудобств.
Раз или два я услышал, прогуливаясь вечером, странный звук. То ли барабан, то ли бубен. Оказалось, компания молодых людей расположилась прямо на тротуаре, шагах в тридцати от церкви Марии-Помощницы. Они обсуждали что-то свое, вели себя тихо, не считая бубна, и на них никто не обращал внимания, как, впрочем, и они. Бубен был в руках у старшего. Возможно, это была религиозная секта?.. 
Один раз меня остановила накрашенная женщина, не слишком молодая, и что-то спросила. Ее повадки были немного странны. Я не понял, что нужно, поэтому ответил: «Извините, не понимаю, я иностранец …»  Потом догадался, что это проститутка, и очень развеселился, осознав, что почти буквально повторил поведение Семен-Семеныча Горбункова из «Бриллиантовой руки». Но в общем, на улицах Вены мне было хорошо.


Вечером в среду мы с Анжелой были на выставке Сезанна. Без нее я не смог бы посмотреть ничего: все выставки были в разных далеких залах, куда я вряд ли добрался бы один, да я и не знал бы об этих выставках.
Это была сборная экспозиция, картины на которую предоставили музеи со всех концов света.

Такого изобилия я не предполагал. Выставка превзошла все мои ожидания. Уж на что, казалось мне, я знаю Сезанна, а и для меня тут нашлось немало нового. А главное, это был тот редкий случай, когда видишь все вместе. В залах были представлены все его периоды.

Я впервые увидел черно-серые краски знаменитого натюрморта с черепом, которые чем-то напомнили мне собственные ранние работы. Здесь еще не было развитой цветовой структуры зрелого Сезанна, но экспрессия этого бесцветного натюрморта была такова, что буквально не давала идти дальше. Некоторое время я стоял, привыкая к нему.
Прекрасно был дан так называемый «импрессионистический» период Сезанна, когда он работал вместе с Писарро, и они взаимно обогащали друг друга. Здесь бешеная сила как бы стихала, пряталась вглубь, уступая место более спокойному, изучающему взгляду на мир, но наивная честность скрупулезного  исследователя натуры, присущая этой живописи, какое-то почти религиозное смирение перед ней, наполняли работы трогательным ощущением беззащитности и любовного благоговения. Пожалуй, психологически это был самый теплый период его творчества.

И, наконец, поздние, великолепные по свободе исполнения, чистоте цвета и безупречности единства картины. Здесь автор, известный невероятной придирчивостью к самому себе, поверил, наконец, в то, что ему удалось  реализовать  желаемое: « … теперь я каждый день сыплю шедеврами …»  Он работал в счастливом напряжении всех сил и всеоружии средств, когда знание, умение, материал и интуиция образуют неразрывный сплав - драгоценный итог труднейшего и долгого пути.
Часто при этом едва ли не треть холста остается незаписанной, но и тогда работа ничего не теряет в содержании и кажется цельной, а нам, потомкам, это дает еще преимущество в изучении метода.

Не обошлось без трогательной неожиданности. В одном из залов я увидел холст, знакомый мне по Москве лет тридцать, каждый сантиметр которого я знаю наизусть : «Мост над прудом» из Пушкинского музея. Рядом был и эрмитажный натюрморт, тоже мне хорошо знакомый, хотя, конечно, не так, как московский. Я поклонился картинам и попрощался с ними «до встречи в России».

Потом мы посидели в кафе, что уже становилось традицией наших встреч, и расстались до воскресенья.


Из дневника:
Сегодня день предстоит одинокий и скучный. Как мне все здесь надоело, и как я хочу домой! Но билет только на 30-е, и приходится ждать. Да и не все дела еще выполнены.


Теперь я много гулял по Вене. Прогулки мои становились все дальше. Это давало материал для размышлений, помогало коротать время, которого мне всегда не хватает дома, но которое здесь, обложив меня огромной нерасчленяемой массой, становилось причиной страданий. Если бы я работал, писал этюды, я ощущал бы себя вполне комфортно, но тащить в Вену еще и живописные принадлежности было совершенно немыслимо, и приходилось терпеть. Проводить же время, как большинство туристов, в бесцельном созерцании всего, что блестит, а блестело тут многое, или сидеть в кафе, я абсолютно не способен. Через полчаса такого времяпрепровождения я становился противен сам себе. Поэтому я старался выбирать маршруты, которые помогали мне почувствовать настоящую жизнь города, никогда не лежащую на поверхности. Думаю, отчасти, мне это удалось. Во всяком случае, я узнавал о Вене что-то иное, чем пассажиры фиакров, которых за сумасшедшие деньги катали по всему центру, показывая хрестоматийные достопримечательности.

Я хорошо узнал все переулки района, в котором жил. Я видел там множество маленьких магазинчиков, торговавших то антиквариатом, то овощами и хлебом, то книгами, то вообще Бог весть чем. Был один магазинчик с вывеской:  «Сексуальные принадлежности». Что в нем продавалось, я так и не узнал:  витрины его были пусты, а заходить туда мне не хотелось. Я вообще не видел, чтобы туда кто-то заходил. Это был самый тихий магазин в районе. Второго такого я не встретил.

В одной витрине были выставлены сплошные ножи. Здесь были и хозяйственные ножи, и кухонные, и охотничьи с ножнами, и ножи финские, и обоюдоострые кинжалы, и различные типы ножей с выбрасывающимися клинками, и сложные складные со множеством дополнительных приспособлений и лезвий. Я долго разглядывал все это богатство, но покупать не решился, дорого, да и на границах могут заинтересоваться.
Заставила меня задержаться витрина одного магазинчика с антиквариатом. Я хотел было пройти мимо, но что-то меня остановило. Я не вдруг понял, что, но  потом увидел. Заботливо упрятанная в полиэтилен открытка: Юрий Гагарин. Знакомое милое лицо, улыбчивые глаза, летная форма. Словно родного встретил на чужбине. Открытка продавалась здесь, как дорогой сувенир. У нас в России они стоили копейки, да и напечатано их было немерянное число.

Интереснее всего для меня были книжные магазины. В них было многое, - от полиграфической рекламной продукции и бульварных романов, которые, впрочем, не лезли в глаза так, как у нас на «развалах», до серьезных книг технического, научного и художественного направлений. Я много лет хотел иметь романы Ремарка на языке подлинника, и теперь пытался найти что-нибудь здесь. Молоденькая продавщица повела меня на второй этаж, где в этом изобилии мы не без труда нашли «На Западном фронте без перемен».  «Трех товарищей», к сожалению не оказалось. Книга стоила для меня дорого, но я был рад и уплатил без колебания.
Потом в другом магазине я попросил найти мне этот роман. Любезная женщина разъяснила мне, что магазин специализируется на другой литературе, и посоветовала зайти в «Книжный мир», где я уже был.

Общаться с продавцами книжных магазинов было приятно, на мой вкус это были лучшие собеседники, встреченные в Вене. Когда я нес книгу домой, чувствовал себя совсем хорошо. Теперь, отдыхая, я мог читать любимого писателя, а это совсем другое дело, чем просто сидеть одному. Чтобы лучше почувствовать праздник, я купил банку пива и маринованных огурцов и дома отпраздновал покупку.

Вечером я ходил еще к городской ратуше, где был роскошный сад. Там шла своя жизнь: бродили голуби, каркали вороны, возились воробьи, напоминая о России. Само здание ратуши было построено в готическом стиле, но в прошлом веке. Такие здания мне встречались в Вене. Рубеж веков – было время, когда возвращались к «исконным корням» не только здесь. В России большую роль играл так называемый «псевдорусский стиль», и зодчие Ропет или Гартман строили свои здания похожими на крестьянские избы или придавали  им храмовые формы, украшая затейливой резьбой, имитировавшей народную. А в Австрии исконным стилем была готика, и возвращаясь к «народному духу» строили, подделываясь под нее. Я уже снимал эти внушительные постройки, но больше любил посидеть в саду, окружавшем ратушу. Там уже цвели нарциссы.
Я долго глядел на небо, сначала окрашенное тонами заката, а потом ставшее нежным и сумеречно-голубым. Застынув, пошел домой, прихрамывая: долгой ходьбой натер ногу.
По дороге еще закусил в ларьке у немца, показавшегося мне в сумерках похожим на гоголевского черта в колпаке. На этот раз съел хот-дог с франкфуртской колбасой, которую, слышал, во Франкфурте, как раз называют венской.

Из дневника:
Пятница, 24 марта. Сны о России: Вазуза и Саловский ручей, затопившие берега и кладбище прозрачной водою. Старые друзья, постаревшие, вошедшие в возраст родителей. Мой товарищ не может приехать из Москвы по старости и немощи. Мы остаемся одинокими людьми среди чужих. Тяжелое чувство неумолимости времени и судьбы.
Сегодня – середина моего пребывания здесь. Дальше должно пойти легче …

Проснувшись, я долго не мог прийти в себя. Мистические, предсказательные сны случались у меня с раннего детства. Все они сбывались в свой час, но понять сразу, что сон означает, нелегко.
Я долго бродил по комнатам в подавленном состоянии, понимая, что узнал что-то важное, пытаясь связать виденное с конкретными ожиданиями и событиями, и не мог. Было лишь ясно, что речь шла об утратах, роковых переменах  и необратимости течения жизни. Вместе с угнетенностью пришло и некое просветленное ощущение приятия происходящего, согласия с волей Провидения и моей готовности к ней.
В этот день я гулял немного. Болела стертая нога, я хотел снизить нагрузки, и было много мыслей, которые надо было прожить и продумать. И весь день меня не покидало ощущение присутствия Высшей Воли, которая незримо свершала свою работу в мире и готовила нас к переменам, до времени нам не открытым.

Читал с большим чувством, как давно не случалось, стихи  Лены из книг, изданных в России. Несколько таких книжек у меня было с собой. Одну я уже подарил Анжеле, сожалея, что она не читает по-русски, но там были еще и рисунки, пусть смотрит. Я читал, вспоминая время, когда это писалось, испытывая волнение до сжатия в горле. У меня так бывает, когда попадает что-то хорошее. Я подумал: при такой полноте ощущений, богатстве образов, чувстве красоты, мудрости, что я чувствовал в стихах, добро в мире просто не может когда-нибудь не победить, хотя придется ждать, наверное, очень долго.

И меня охватывало тревожное и радостное предощущение какой-то лучшей, более чистой и творческой жизни. Дай Бог, думалось мне, чтобы эти предчувствия, наконец, сбылись, и все стало бы так хорошо, как мечтается.
А потом снова вспоминались ночные видения.

К вечеру мне стало душно и нехорошо в комнате. Я настежь открыл балконную дверь, пусть проветрится, и решил сходить на мессу в ближайшую церковь.
Храм «Мариахильф», Марии-Помощницы, был построен столетья три назад в барочном стиле, и располагался в какой-нибудь сотне метров от дома. Я читал, что в стародавние времена там находилась камера приговоренных к смерти, и сама казнь тоже совершалась там, где-то глубоко в подвале, под алтарем. Признаюсь, при этом я испытал сильное чувство, очень схожее с полным отвращением. Я долго размышлял о том, как в течение столетий христианское сознание подвергалось демоническим воздействиям, стремившимся, проникая во все сферы жизни, совершать скользкие подмены и извращать смыслы. Я думал о том, как общество постепенно уступало этим вкрадчивым притязаниям, оправдывая свои жестокие действия суровой необходимостью бороться со злом, верностью долгу и всем тем, что обычно приводится в оправдание в подобных случаях. Трудно измыслить большее надругательство над Христом, чем это приведение людоедских приговоров в исполнение у Его алтаря, пусть даже и в очень глубоком подземелье, над которым в это же время, быть может, совершалось служение, и возносились Святые Дары. И ведь было все это не так уж давно! Что значит в истории два или три столетия? Один вздох …

Потом я все же пришел к мысли, что подобные действия совершались в разных формах и в разных странах, и, конечно, не только в этом храме. Да и вообще они имеют отношение к католическому ответвлению Церкви не большее, чем к любому другому. И происходит ли казнь ближе к алтарю, или дальше от него, - тоже не самое важное.  Главное в том, что это совершалось тогда и совершается в мире и в эти минуты. Средоточий зла на Земле больше, чем мы порой думаем. Когда-нибудь, верю, все они перестанут быть. Но как далеко до этого!
А под церковью Марии-Помощницы давно ничего такого нет, да и вообще западный мир ушел по пути гуманизации жизни куда дальше, чем другие точки планеты, хотя бы моя собственная страна.

В церкви было холодновато и пусто. Кроме меня на скамейках для молящихся сидели еще двое. Издалека доносилось пение. В боковом помещении служили мессу. При входе в храм у дверей стояли огромные каменные чаши. На дне их было налито немного воды. Перед молитвой полагалось совершить символическое омовение. Я видел, как входившие опускали на миг пальцы в чашу и осеняли себя крестным знамением, по католической традиции всей ладонью. Мне это понравилось, и входя в храмы, я тоже опускал ладонь в Святую воду, и крестился на свой православный лад.
Я посидел на скамье, помолился о своих, оставшихся дома, и о своем  пути, прося исправить его, когда я совершаю ошибки. Постепенно на душе стало заметно легче, будто я получил невидимое утешение. Наверное, так и было. Божественная помощь ближе к нам, чем это обычно кажется. Только в повседневном шуме ее нелегко заметить.
Вернулся домой я в гораздо лучшем состоянии, чем выходил, и лег успокоенный. Еще один венский день закончился, и мне ближе к возвращению домой, что было самое важное.

Из дневника:
Суббота, 25 марта. Встал в пол-седьмого. Умылся, помолился, и с удовольствием вычеркнул вчерашний день из своего календаря. Осталось прожить в Вене шесть дней.

В этот день я ходил много и далеко. Натертая нога перестала болеть, и я мог себе это позволить. Я решил пройти по «Рингу», кольцевым улицам, замыкавшим центр города, и составить себе представление о его величине. Это было похоже на московское Садовое Кольцо, только гораздо меньше. Пожалуй, даже меньше Бульварного.

Я вспомнил русского художника, хорошо известного на Севере: Степана Писахова. Один мой друг, познакомившись с его творчеством в Архангельске, назвал его «еще одним чудом Севера». Мне рассказывали, что приезжая в Москву, Писахов никак не мог привыкнуть к ее планировке, и все свои походы совершал по Садовому, намного удлиняя дорогу. Пройти, например, от Кремля к Серпуховской заставе можно напрямую за час с небольшим. По-Писахову же, надо выйти на Садовое Кольцо и потом огибать город до нужного места. Тогда дорога может занять и целый день. При этом страшно намаешься, и ни на что больше не будешь годен. Писахов бежал по Садовому сердитый, злясь на неподатливость огромного города, а когда случалось, его узнавали, и приходилось знакомиться, - сердито представлялся: «Я-то Степан Писахов, художник, а ты-то кто?» Я с удовольствием вспомнил этот анекдот про самобытного провинциала, и посмеялся сходству моей прогулки по венскому Рингу с его походами по Московскому Кольцу. Если бы мне пришлось представиться кому-то на прогулке, я бы обязательно сказал так: « Я-то русский художник Юрий Александров, а вот ты-то кто?!»  Но узнавать меня в Вене было некому, и я без помех шел по улицам, оглядывал окрестности, и раз зашел в магазинчик писчих принадлежностей купить себе ручку: моя начинала сдавать, и я боялся, что ее не хватит до отъезда. По дороге снял памятник жертвам фашизма, поставленный на месте здания, где в годы войны было гестапо. Надпись на камне значила: «Никогда не забудем!»

Скоро я вышел к старинной церкви, самой старинной из виденных в Вене. Мне это подтвердили и местные жители. Она была построена около десятого века в суровом и мощном романском стиле из серого камня. По сравнению с огромностью готических соборов храм казался небольшим. Внутрь зайти я не смог: он был закрыт. На дверях висела табличка с расписанием служб и какими-то предостерегающими надписями. В них я не разобрался. Я снял серые стены здания с осевшей на них «пылью столетий», кусты и виноградные лозы у стен, готовые распустить листья, и статую неизвестного святого, стоящую в полукруглой нише. Переулок, где был храм, носил название: «Ruprechtgasse» . «Ruprecht» в переводе – рождественский Дед Мороз.

Лучше всего было на воде. Это был обводной канал Дуная, а не сама река. Когда неожиданно для себя самого я вышел к нему, очень обрадовался. Я стоял на мосту и видел уходящие в перспективе берега, дальние мосты, здания и деревья. Канал был шириной примерно с Москву-реку. Все таяло в голубовато-серой, дождливой дымке, которую любили писать импрессионисты, а позже Марке. Я сейчас же вспомнил парижских художников и их пейзажи, так это было похоже. Потом спустился по лестнице вниз и снимал оттуда. У берега канал оказался не огорожен. Асфальт подходил прямо к нему, и отвесно обрывался в воду. Осторожная предусмотрительность австрийцев, о которой я наслышался от Анжелы, тут дала промах. Все же я подошел к самому краю, и наклонился над водой. Она была по-весеннему мутная, с желтоватым оттенком. Глубину ее я не разобрал, но канал судоходен, и уже скоро начнется навигация, и прогулочные пароходики повезут туристов кататься и щелкать затворами камер.
У берега была пришвартована лодка. В ней аккуратно лежали весла. На борту надпись: «Спасательная». Но лодка была на цепи, а цепь на замке, и как ею воспользоваться в случае нужды, я не понял.
В тоннеле под высоким берегом был проложен ход метро, отделенный от набережной решеткой. Мимо меня несколько раз проносились «голубые экспрессы». Они, кстати, в Вене не голубые, а вот какие, - я совершенно забыл. Одно из свойств моей памяти – избирательность.

В тот же день я решил пойти и на Дунай, на его основное русло. Во времена моего детства часто звучала песня: «Видел, друзья, я Дунай голубой, занесен был туда я солдатской судьбой …»  Я подумал, что быть в Вене и не увидеть Дунай никак нельзя, этого мне, пожалуй, в Москве не простят. И по Пратерштрассе я отправился на Восток, где неизбежно должен был наткнуться на реку. По карте это казалось далеко, но я решил рискнуть. Перейдя канал у Шведенплац, я все дальше удалялся от дома. Перешел большую площадь, прошел под мостом, на котором была железная дорога, и оказался у огромного парка, похожего на московский «ЦПКО». Это был знаменитый «Пратер-парк», упомянутый Гете в его «Фаусте». Справа виднелось высокое колесо обозрения. Я шел по тихой улице, справа от меня был широкий, полого понижавшийся газон  свежезеленой травки, а венский «ЦПКО» начинался прямо за ним. Там, внизу, стояла шумная компания молодых девчонок в ярких нарядах с броско накрашенными лицами. На фоне общей скромности прохожих, к которой я успел привыкнуть, они выглядели довольно дико. Заметив меня, идущего сверху, они всполошились, замахали руками, и заорали что-то по-своему так громко, что я опешил от неожиданности, но тут же понял, что это компания проституток. Видимо «Пратер-парк» был их местом постоянной охоты. Вид их был агрессивен, я даже порадовался, что отделен от компании широкой полосой газона. Впрочем, они тоже сочли, что продолжать атаку будет «себе дороже», и пробежав в мою сторону несколько шагов, отстали, выругав меня напоследок. И что я им дался …
Я вспомнил, как год назад меня атаковала их русская коллега. Я тогда возвращался на дачу, везя в багажнике машины заправленный газовый баллон. На втором километре Фряновского шоссе меня остановила молодая женщина. Я затормозил по привычке, не особенно разглядывая, кто она.
- Куда вам? – спросил я,  включая скорость.
- Да вон туда, под гору, - она кивнула вперед. Я подумал, что на расстояние четыреста метров вряд ли стоило останавливать машину, и тронулся. За спуском виднелись щелковские дома. Но тут произошел диалог, настолько неожиданный и забавный, что я записал его, как только остался один.
Она: - В сексуальных услугах не нуждаетесь?
Я, не отрываясь от руля: - Совершенно не нуждаюсь!
Она: - Но, может быть, вы хотите …
Я, перебивая: - Да ничего я не хочу! Мне хотеть некогда, дел по горло, работы чертова пропасть!..
И тут, уж совсем неожиданно для меня, она произнесла целый монолог.
- Тем более! Если вы так много работаете, вам просто необходимо иногда уметь расслабляться! Вам нужно больше думать о себе, иначе вы рискуете повредить свое здоровье. Это легкомыслие, так относиться к себе, понимаете … Тем более, что это так недорого!
О, Господи! – подумалось мне. – Да так о моем здоровье даже профсоюз при советской власти не заботился! Это просто благодетельница человечества какая-то, ну и ну …
Но вслух сказал:
- Слушай, может, я тебе просто так заплачу, а ты успокоишься?..
В ответ прозвучало нечто, еще больше поразившее меня:
- Ну что вы? Конечно, нет! Я работаю честно, я не могу взять деньги за невыполненную работу!

В ее голосе звучал укор. Она произнесла это так, словно я сделал ей недостойное предложение. Я посмотрел на нее. Да, я, кажется, и вправду задел ее профессиональное достоинство, обидел. Бред какой-то!..
Я довез ее до конца уклона. Она вышла с некоторой неохотой, жалея потерянное рабочее время. Я, изумляясь происшедшему, поехал дальше.
Мы с Леной еще долго смеялись, вспоминая этот случай. И чего только в современной России не встретишь: продажные депутаты, изолгавшиеся прокуроры, благородные проститутки …  «Все смешалось в доме Облонских!»
Но в Вене все вышло по-другому. Никакой профсоюзной заботы о здоровье трудящихся в поведении раскрашенных девиц не было, - просто грубое приставание, пожалуй, даже, наглость.

Размышляя на эти современные темы, я незаметно заблудился. Пришлось вынуть карту и найти свое место. Чтобы исправить курс, я свернул в переулок. Потом пришлось определяться еще раз. Река оказалась действительно далеко. Я начинал бояться, что не увижу Дунай, или успеет стемнеть, и съемка будет невозможной. Но тут заметил впереди долгий подъем на мост. По нему мчались машины. Справа оказался огромный собор, сложенный из розового камня. Погода успела разгуляться, и его освещало клонящееся солнце. В сквере играли безмятежные дети. Знакомиться с собором было некогда, и я наскоро снял его. За сквером оказалась широкая набережная, по которой тоже мчались машины, а за нею огромная река. По краю набережной пролегла железная дорога. Рельсы здесь были положены в асфальте, как трамвайные. Я впервые имел возможность рассмотреть вблизи эту европейскую колею, из-за которой приходится в Бресте менять колеса. К моему удивлению разницы я не ощутил, наверное, она совсем небольшая.
Наконец, перейдя рельсы, я вышел на берег и остановился. Вот он, какой, Голубой Дунай!

Мы в России привыкли думать, что Европа очень тесная, по сравнению с нашими неосвоенными просторами. На самом деле это далеко не так. Я вспомнил рассказ знатока европейских стран, говорившего: «Больше всего я люблю, пожалуй, Люксембург. Едешь, знаете, а по сторонам – поля, поля …  Золотая пшеница до горизонта, как в России». А ведь Люксембург так мал, что на картах обозначается точкой. И теперь я с уважением смотрел на полноводную реку, противоположный берег которой виднелся тонкой линией. Пожалуй, это будет чуть поуже, чем Волга у Ярославля, но гораздо шире, чем Нева в самом широком месте. Посмотрев карту, я увидел, что противоположный берег – всего лишь остров, за которым такой же по ширине рукав Дуная. Что и говорить, - огромная река. Она показалась мне слишком суровой. На канале было веселей, но большие реки всегда суровы. Впоследствии я прочитал, что Дунай – вторая по протяженности река Европы. Первая – Волга.

Было шесть часов, начинались голубые сумерки, и я боялся, что не хватит света для съемки. Сделал два кадра, и закончилась пленка. Запасную я, конечно, забыл. Какая досада! Потом еще оказалось, что последние кадры наслоились друг на друга. Правда, это получилось так красиво, будто я хотел этого нарочно, но все же …
Я еще постоял на берегу. Он, как и на канале, не был огорожен. Набережная обрывалась прямо к воде, и не было даже спасательной лодки на цепи. Ох уж мне эти австрийцы!..
Уже было темно, когда я, миновав все развязки и перекрестки города, вышел к собору святого Стефана. Отсюда домой было близко. Я шел медленно, нога моя опять разболелась, но я был доволен своим днем.

Из дневника:
Воскресенье, 26 марта. Спал до полуночи очень плохо, сон никак не приходил. Потом заснул. Видел сны, но не запомнил. Сегодня собрались с Анжелой в лес. Она должна заехать за мной. Пытался позвонить домой, но не получилось, и десяти франков как не бывало. То есть – шиллингов. Со второго раза удалось. Лена с Мишей Легким хотят встретить меня на вокзале. Время перевели на летнее, и мой отъезд приблизился на час. Вот это мне подарок!

Я ожидал Анжелу у входа в метро. Улицы были по воскресному пусты, только у входа на эскалатор играли дети. Шустрые ребятишки лет шести-семи бегали по лестнице против движения, спрыгивали, вскакивали, догоняли друг друга, в общем, веселились, как могли. Я с удовольствием глядел на них. Дети везде хороши: в Москве, в Вене, все равно. Вышла сердитая работница, заругалась, остановила эскалатор. Но веселье не кончилось. Все так вереща, ватага куролесила на неподвижной лестнице.
Появилась Анжела. Мы тепло поздоровались. Я уже не понимал, что бы я делал без нее. Она посетовала по-немецки, что погода влажная и может пойти дождь, а я, напротив, нашел погоду великолепной, потому, что если дождь, то нет гуляющих, которые всегда мешают.

Я похвастался купленной книгой, и пожалел, что не нашел «Трех товарищей». Анжела об этом еще не знала. Она читала Ремарка, но, кажется, была удивлена, что он так любим в России.

Мы долго ехали в трамвае куда-то на северо-запад. Трамвай был пуст, только маленькая девочка, ехавшая с родителями, баловалась, развлекая себя. Иногда родители сдерживали ее, но не очень. Она развлекала и меня, я вспомнил своих детей, которые вели бы себя точно так же. На предпоследней остановке семья вышла. Мы проехали еще немного. В окнах завиднелись крутые холмы. Я понял, что мы на месте.  Это был лес «Baumgаrtner hoche», по-русски что-то вроде «высокий садовник», в смысле живущий высоко на горе, или «важный». Немецкое слово «hoche» может означать и то и другое.
Впрочем, холмы были не очень высокие, но впечатляли, особенно после долгого сиденья в городе. Линии их склонов плавно перетекали одна в другую, а сами склоны были сплошь покрыты разреженным чернолесьем: липами, вязами, тополями. Это было первое красивое место, которое я видел, помимо города, и мне сразу стало хорошо. Погода постепенно разгуливалась, становилось светлее. Где-то за  туманной дымкой, покрывшей небо, ощущалось солнце.

Среди низких домиков, построенных, как я подумал, из дикого камня, мы поднялись на холм, покрытый лесом. Здесь шла лесная жизнь. У подножья мы заметили мышь-полевку, тащившую себе в норку какой-то корешок. Повсюду перекликались синицы, скворцы, дрозды. Я присмотрелся к деревьям. Мне показалось, что тут есть неизвестные мне породы, но определить прав ли я, было трудно, - листьев еще не было, а только набухшие, готовые лопнуть почки. Изредка они уже были раскрыты, и такое дерево начинало едва заметно окутываться точно зеленым облачком. Я опять порадовался, что чудесно перенесся в другую фазу весны. На освещенных местах лезла трава, а в тени, слежавшаяся за зиму лесная подстилка бурой корой покрывала землю. Кое-где сквозь нее показывались первоцветы: бледно-желтые примулы, фиолетовые подснежники и фиалки. Их никто не рвал. Анжела показала мне траву, листья которой были, как у ландыша. К моему удивлению она оказалась съедобной и на вкус напоминала зеленый лук. В России такой разновидности лука я не встречал.

Мы остановились на пологом холме, откуда открывался хороший вид на противоположный склон. Все вокруг было так, как у нас под Москвой в первых числах мая, когда деревья еще голые, и только пробиваются первые травы: сныдь и крапива. Дали тонули в серо-голубоватой дымке, вбиравшей в себя цвет древесных крон и от этого общий колорит был гораздо теплее, чем вчера на канале. Было нежно и красиво. Мне сразу захотелось взять краски.

Пастель у Анжелы, к сожалению, оказалась только масляная, я как-то забыл спросить ее об этом раньше. Ну ничего, поработаем и масляной, раз нет сухой…   Когда приходится бороться с неподатливым или непривычным материалом, часто выходят неожиданные находки цветовых решений, и я привык эти маленькие трудности использовать в работе. Я тут же написал два, почти сносных для первого раза пейзажа в голубовато-серо-зеленой гамме, кое-где  оттененной черным. Если бы у меня оказалась здесь настоящая пастель, можно было бы сделать много хорошего, чего я в венских галереях и не встречал, но пришлось довольствоваться тем, что имею. Впрочем, жаловаться грех, - получилось неплохо. Главное, я почувствовал, что могу здесь работать не хуже, чем дома.
Анжела тоже писала пейзаж, старательно рисуя все, что попало в поле зрения. Я понял, что ей нужно помочь овладеть видением, «поставить глаз», как мы привыкли выражаться в своем кругу. Это похоже на то, как певцам «ставят голос». Мы обсудили возникшие проблемы, я постарался выжать из косного материала все, что он может дать, и показал ей, как можно искать цветовое решение. Сама она начинала сразу делать «от ума», воспроизводя каждую мелочь формы и цвета. Это никуда не годилось: общая цветовая идея не давалась, все тонуло в старательно выверенных сухих мелочах, упорно не сбивавшихся  в целое.

Анжела немного испугалась той широты, какую я советовал ей в работе с ее материалом, но, осмелев, вошла во вкус, и у нее стало получаться интересно. Я видел, что работа доставляет ей удовольствие, и радовался еще больше, чем она. Я понимал, что не могу за один урок научить ее слишком многому, и моя задача сводилась к тому, чтобы «развязать ей руки», научить работать, полагаясь на возможности красок, доверяя им и своему непосредственному ощущению, а уже в конце, организовать работу, опираясь на анализ натуры.

Вообще-то всему этому ее должны были научить в художественном заведении еще на первом курсе, но почему-то получалось так, что важные профессиональные премудрости открывал ей я, случайно попавший в эту страну художник, отнюдь не профессор венской кафедры живописи. Я к этому привык. То же самое происходило и в Москве. Большинство молодых живописцев с дипломами институтов и училищ не знали элементарных вещей. Таких учеников за долгие годы у меня прошло много. По их работам я научился безошибочно определять, где они обучались. Везде были какие-то отличия, но общая картина всегда повторялась, и исключения были редки. Я обычно усматривал в этом некий исторический дефект живописной школы, присущей России: ведь в годы засилья идеологически зашоренного «соцреализма» разрыв между живописной культурой начала века и творчеством современной молодежи образовался грандиозный, при котором серьезное образование бывало получить непросто, и к нему вели отнюдь не проторенные пути стандартных институтских программ. Теперь я убеждался, что в развитой Европе, где этого разрыва преемственности поколений вроде бы не было, дело обстояло совершенно так же. Видимо причины упадка были более общими, не исключая конечно, и специфически местных особенностей. Я вспомнил, что в разговорах Матисса и Пикассо выражение «художественная школа» употреблялось только, как ругательное.

Мы положили этюды на траву, и, отойдя, смотрели их все вместе. То, что получилось у Анжелы, было так для нее неожиданно, что чувство радости, недоумения и оставшегося недоверия к самой себе мешали ей посмотреть на работу объективно. Я пошутил:
- Если нам с тобой поработать хорошим материалом, да серьезно, недели две, ты начала бы писать не хуже Карла Штарка!..
Анжела смущенно заулыбалась. Я продолжал:
- Если хочешь, приезжай ко мне в Россию в отпуск, и посвятим его живописи. Потом сама увидишь, что получится. И еще, запомни, девочка: все начинается со станковой живописи. Все ответвления, дизайн, иллюстрация, роспись посуды – все исходит отсюда! Живопись – лаборатория новых идей, подходов…    Потом они переносятся в другие виды творчества, принимая их формы. Ты понимаешь меня?
Мне было трудно такие вещи объяснять ей по-немецки. Все же мое умение изъясняться на ее языке отставало от уровня содержания, которое я пытался вкладывать в свои слова. Она слушала очень серьезно.
- И еще. Ты хочешь писать, сразу исходя из привычных представлений: листья – зеленые, небо – синее и так далее. Запомни: художник ко всему должен подходить, как ребенок, будто он все это увидел первый раз в жизни и еще не знает привычных обывательских клише. Не бойся класть неподходящую краску, потом добавляй к ней другие, смешивай, играй ими, как музыкант нотами, ищи! Так можешь получить неожиданные результаты, сделать свои маленькие, важные для тебя открытия, как и что писать. Не воображай себя умней самой Природы! Перед ней надо уметь быть немножко наивной, одновременно не попадая к ней в рабство. Это сложно, не сразу поймешь. Жаль, времени у нас мало!..
 
     Мне хотелось сказать ей многое, но я понимал, что возможности мои ограничены. И по-русски за один урок невозможно раскрыть ученику все его возможности, о которых он сам не ведает. Но поняла она достаточно. Мы оба были довольны своей работой. Большего ожидать было нельзя.
Потом мы еще набросали портреты друг друга. Я получился у Анжелы очень смешным, но что-то характерное она сумела схватить. Я еще раз убедился, что с ней можно работать. Портреты мы подарили друг другу.
Я достал пол-буханки венского хлеба, который взял на всякий случай. У Анжелы была с собой бутылочка обыкновенной воды. Этим мы закусили. Я грубо отрезал ей карманным ножом толстенный кусок хлеба, как всегда делаю дома. Анжела ахнула, так это было не по правилам. Я усмехнулся, отрезал такой же себе. После работы, в лесу, простой хлеб кажется особенно вкусным. Запивая венской водой, мы с удовольствием съели честно заработанный обед. И ничего больше не хотелось. Было очень хорошо. Погода стала еще светлее, и в белесо-голубом небе плыл белый шар весеннего солнца. Возле нас все время пролетали скворцы.

Мы еще побродили в этих приветливых местах. Анжела собирала букет из подснежников и примул. Я смотрел по сторонам. Эта холмистая, поросшая деревьями местность, напоминала подмосковное Царицыно. Мы зашли в санаторий, расположившийся на косогоре. Там были ухоженные дорожки и светлые здания для отдыхающих. Бросилось в глаза обилие «ведьминых метел» на ветках. Я спросил у Анжелы, как они называются по-немецки. Она ответила: Она ответила: «Mistel». Я подумал, что  Mistel – аналог нашей метлы, но позже, посмотрев словарь, увидел, что это «омела». Анжела ошиблась, омела – это не разрастание отдельных веток дерева, а самостоятельное растение, хотя и паразитирующее на других деревьях.
Пройдя санаторий до конца, мы увидели светлую церковь. Здание стояло на высоком месте, и очень отличалось от всех виденных мною храмов. Это был «югендстиль», что соответствует нашему термину «модерн». Храм был построен в конце прошлого века архитектором Вагнером. Я подумал, уж не родственник ли он Рихарду Вагнеру? Оказалось – однофамилец.

За оградой санатория снова тянулись по весеннему сырые проселочные дороги, виднелись спутанные ветки лип, вязов и берез. Среди них выделялись темной зеленью стройные ели. Березы были совершенно такие, как в Подмосковье. У края небольшого поля стояла скамейка. Мы сели.
- Знаешь, Анжела, здесь все, как в России. Вон там, за липами должна стоять моя изба…
- Мне тоже нравится здесь. Это самый высокий холм в округе. С него видна вся Вена. Как жаль, что сегодня эта дымка, она все закрывает!
Анжела сокрушалась, но я утешил ее.
- Зато, смотри, как красива сама дымка! Импрессионисты были мастера писать такие штуки. Помнишь лондонские пейзажи Моне? То-то!
Нежная голубая дымка была очень хороша. Сквозь ее завесу едва угадывались массы большого города вдали. Я вспомнил виды Беломорья, когда смотришь в разгаре лета на море с вершины сопки. Было очень похоже.
У здешних сосен оказались очень долгие иглы, раза в три длиннее наших. Я отломил спелую шишку с низко нависшей ветки, чтобы посадить дома семена. Потом, обратной дорогой, среди берез, елок и лип мы спустились с холма. Дошли до остановки автобуса.
Этот день, наполненный ласковым теплом, солнцем, едва лучащимся сквозь влажную дымку, природой и работой, принес много приятных минут. Наверное, это был самый счастливый день путешествия.


Из дневника:
Встал по летнему времени, еще до шести: темно, самое начало рассвета Сегодня нужно готовиться к отъезду. В галерею не хочется, но нужно. Еще выброшу мусор, накопившийся у меня за неделю..

В галерею я приходил зря. Промаявшись больше часа, догадался повнимательнее посмотреть на табличку. На ней стояло: «Рабочие дни – вторник – суббота». Я это узнал только сейчас. В прошлый понедельник мы со Штарком как раз ездили в «экспедицию», а потом привезли картины в галерею.
Впрочем, я был рад этому дополнительному выходному. Меньше останется времени для работы, а заодно и для всяких огорчений и препятствий. Не то, чтобы я их непременно ждал, но поездка складывалась с самого начала так трудно, что ничего особенно радостного ждать не приходилось. Обычная будничная работа. Если она удается, то уже хорошо, лишь бы хуже не было.
Зато я был в соборе святого Стефана. Раз оказался свободен, решил зайти, посмотреть и отдохнуть. Потом мне долго не хотелось уходить. Я сидел на скамейке, думал о своем, а заодно изучал собор. В этот раз я его хорошо рассмотрел.
Он впечатляет огромностью пространства, в нем довольно сумрачно, даже сурово, и только в витражных стеклах появляется скупая улыбчивость, будто солнышко из-за туч проглянуло. Я заметил, что в католических церквах очень легко сосредоточиваюсь, этому не мешают даже толпы туристов, снующих туда-обратно. Их группы слишком малы в сравнении с пространством собора, чтобы быть серьезной помехой. В наших церквах все как-то теплее, ближе к земле, теснее, и сама молитва там выходит другая, более размягченная, душевная. Я вспомнил чье-то изречение, может быть Розанова, о том, что в Православии вообще «слишком много телесного». Неплохо сказано. Особенно чувствуешь это, побывав в храмах западных стран. Но мне самому хорошо и в наших милых сердцу церквушках, и в готическом соборе, и одно как-то дополняет другое и совершенно не мешает.

Понравилось мне и то, что венские молящиеся всегда вели себя очень скромно, старались оставаться незаметными, что у нас бывает редко. В наших церквах легко можно получить резкое, даже хамское замечание, если не уметь вести себя, как привыкли прихожане. Но невозможно представить себе что-нибудь подобное в венских соборах. Староста церкви, куда я ходил целое десятилетие, и где меня хорошо знали, всегда просила меня перед праздником Богоявления, 19 января, прийти помочь. Это означало упорядочить поток людей, желающих получить Святую воду. Как правило, было нелегко: приходилось служить запрудой потоку людей, дичающих на глазах. В желании получить воду первыми они создавали опасную давку, кончавшуюся обидами, слезами, а то и травмами. И каждый раз во время Великого Освящения воды в храме появлялась компания здоровенных мужиков с ведрами, выжидающих, когда будет можно, расталкивая всех, добраться к сосудам, и набрать воды первыми. Каждый раз нахальным мужикам это удавалось. Прямое хамство тут смешивалось и с дремучим суеверием: они явно считали, что первые литры будут «святее» последующих. Я попытался представить себе эту картину в венском храме, и не смог. Сравнение опять вышло не в нашу пользу. Жаль, но что поделаешь…  Что есть, то есть.

Я походил по венским галереям. Их много, большинство расположены в центре, и, если постараться, думаю, их можно обойти дня за два.
Работ знакомых художников я долго не мог отыскать. Наконец, в одной витрине увидел литографии М.Ротко и О.Кокошки. У Кокошки это был «Дятел», выполненный в его свободной, динамичной, растрепанной манере. И дятел у него там энергичный, даже сердитый. Работы Ротко обычные для него: гладкое поле тонко найденного цвета, и другое, - с легким контрастом к первому. Называются стереотипно: «Красное над серым», «Синее над красным» и так далее. Красивые и строгие работы.

А в общем в галереях слишком много салонного, дешевого, рассчитанного на вкусы невзыскательной публики. Это похоже на то, чем у нас торгуют с рук или на знаменитом рынке Измайлово, но с более высокой претензией и сложным исполнением. Общий уровень как будто выше, но если искать что-то серьезное, то придется походить. Рыночный подход к делу, имеющий девиз: «хорошо то, что хорошо покупается», тут обнаруживает свою самую неприятную сторону, но противопоставить этому нечего, и я хорошо понимал, что приходится с ним мириться, как с меньшим злом. Большее зло – цензуру, я хорошо знаю по собственному опыту в моей стране. В отношении публики, можно надеяться, что ее вкус со временем вырастет, очень медленно это и происходит. В отношении инквизиции, в какой бы форме она не проявлялась, нет надежды никакой и ни на что.

В центре города я слышал много музыки. Это были уличные оркестры, отдельные музыканты и певцы. Сначала я улавливал их смутно, потом прислушался лучше. Их много, они очень хорошо играют. Я слышал здесь концерт для двух скрипок с оркестром Баха, много вальсов, хорошее пение. Сразу вспомнил, что венская музыкальная школа в свое время определяла вкусы целых поколений. Бродя по городу, вспоминаешь о ней и сейчас. Дешевой «попсы» я не услышал ни разу.
Вечером этого дня я был в гостях у Анжелы. Она приготовила обед по-австрийски, из той самой травы, что мы видели вчера в лесу и которая походит на зеленый лук. Она толсто нарезала хлеб, как вчера в лесу. Я улыбнулся этому.

Под окном у Анжелы росло раскидистое дерево на фоне старой, изъеденной временем стены. Кажется, это была яблоня, вся в бело-розовых цветах. Я попросил пастель и очень быстро написал красивое дерево на сложном сером фоне. Анжела пришла в восторг, и я с удовольствием подарил ей этюд.  Мы говорили с ней о живописи, о нашей вчерашней работе, обсуждали живописные проблемы. Вдруг она сказала:
- Знаешь, мне понравилось так работать. Прежде я не поверила бы, что у меня может с первого раза получиться что-то серьезное. Наверное, ты очень хороший педагог. Спасибо! Я хочу приехать к тебе в Москву, чтобы работать дальше.
- Это мой учитель, Анжела, был великим педагогом! И великим художником. Он сильно опередил свое время, его еще мало знают, хотя работы хранятся во многих странах. Если приедешь, я познакомлю тебя с его картинами. Конечно, приезжай! Комната для тебя есть, будем ездить по лесам, писать пейзажи, портреты, все!.. Купим краски, у нас все проще, да и дешевле, к тому же.
Я уже знал, что в Вене краски и прочее оборудование для художников стоит чрезвычайно дорого. И хотя у нас цены постоянно растут, все же до здешних им очень далеко.
На том и порешили. Мне было приятно, что она серьезно отнеслась к работе. Я давно заметил, что здесь ко многому относятся серьезнее, чем у нас.

Вечером, ложась спать, я почему-то ощутил острую жалость, до сердечной боли, к своей родине, к ближним, и даже к самому себе. С этим, не слишком хорошим, настроением я и уснул.

Из дневника:
Вторник, 28 марта. Встал в шесть часов. Погулял, выбросил мусор. Подготовился к работе в галерее. Сегодня ее должно быть много.

На улицах я замечал большие контейнеры для мусора. Все они были похожи на наши, только гораздо чище. Обычно в ряд стояло несколько таких ящиков. На каждом надпись: «Белая бумага», «Цветная бумага», «Полиэтилен», «Цветной металл», «Черный металл», «Цветное стекло», «Обычное стекло» …
Сначала я был удивлен: кто же это будет разбирать мусор и выбрасывать его по сортам, а потом убедился, что все так и делают. Мне понравилось и я стал практиковать этот способ как все венцы. Если выбрасывать мусор постоянно, а не накапливать его огромными ведрами, то времени это занимает совсем немного, а пользу приносит большую: упрощается переработка отходов, отпадает необходимость занимать огромные территории под свалки, являющиеся источниками загрязнения среды, а это в наши дни – немало! Хотя я отлично понимал, что ввести такой порядок в моей стране невозможно. Жаль. Вообще, многого было тогда жаль.



Мои последние дни в Вене проходили в галерее. Мы готовили работы к развешиванию, составляли экспозицию. Кое-что пришлось реставрировать. Один раз познакомиться со мной и с работами приехал сам Карл Штарк. Вольфганг предупредил меня об этом заранее, как о важном событии. Его отношение к отцу было чрезвычайно почтительным. Штарк старший оказался очень пожилым, но энергичным, даже напряженным человеком. Он был небрежно одет в костюм неброских цветов: черных, серых. Я почувствовал в нем что-то близкое: отпечаток профессии, каким отмечены все, далеко зашедшие в ней. Трудно описать словами, в чем тут дело, но чувствуется это безошибочно и сразу.
Он долго смотрел мои работы, в большинстве стоящие вдоль стен, многими интересовался, подходил. Смотрел подробно и пристально. Несколько раз спрашивал меня, как они сделаны. Одна заинтересовала его особенно. Это были «Старые деревья», написанные в саду моего учителя в Загорянке.
- Это у вас абстракция?
- Ну нет, почему абстракция?..  Просто старые деревья, силуэты. Молодые уже в листьях, а эти еще сопротивляются, спят …
Работая над этим пейзажем, я не раз вспомнил Андрея Болконского и его дуб, который оставался еще корявым и голым, когда все другие деревья уже оделись. Работа была сделана очень фактурно, в свободной манере, ее можно было принять и как отвлеченную форму.
Штарк подошел, присел на корточки у картины, долго рассматривал.
- А как это сделано? Это масло?
- Да, масло. Но не только. Тут еще технический черный лак, он дает такую интересную структуру, если к нему привыкнуть…  Не знаю, как он называется по-немецки.
Я, как мог, постарался объяснить свой замысел и технологию исполнения. Рассказал и о моих отношениях с природой. Кажется, старый художник понял меня. Во всяком случае, слушал он очень внимательно. Иногда переспрашивал, и я старался найти другие выражения, чтобы объяснить ему непонятные сложности.
Попрощались мы по-светски, несколько церемонно, но дружественно. Он пожал мне руку, пожелал успехов. Мне показалось, что в его глазах притаилась сдержанная печаль. Я еще не знал, что он пишет небольшую статью о моей живописи, и скоро она будет напечатана.
На следующий день Вольфганг сказал мне, довольно улыбаясь:
- Моему отцу понравились ваши работы. Он заинтересован ими. Штарк показал на большой холст «Озеро», написанный в интенсивных красках.
- Отец говорит, что вы делаете то, что ищет он сам…
Вольфганг озорно сверкнул глазами, и вообще выглядел сегодня очень веселым. Видно было, что мнение отца важно для него, и сейчас он делился своей удачей и со мной.
Я вполне осознал вес такой оценки. Старый мастер с европейской известностью принял меня на равных, - это был высший балл, на который можно рассчитывать. Я благодарно поклонился.

Но сам я смотрел на свои работы иначе. Когда они стояли на полу галереи под бездумно праздными картинами предыдущей выставки, мне они казались запыленными, усталыми, обиженными. Еще бы, - им столько пришлось перенести! Это самое «Озеро» пришлось подвергнуть значительной реставрации: после всех переездов и перегрузок на нем оказался прорыв холста. Как это случилось, я не заметил: было не до этого. Правда, реставрация прошла хорошо, и холст выглядел, как прежде, до травмы, но я-то о ней знал… 
 Потом, когда работы оказались  на стене и заговорили в полный голос, впечатление изменилось. Я осваивался с экспозицией, и она начинала действовать на меня.

На следующий день, придя в галерею, и посмотрев на все «свежими» глазами, я уверовал, наконец, в то, что труды мои не были напрасны. Со стен на меня смотрел суровый и загадочный мир. В нем были сумрачные глубины, где таилась тревога и вспышки света, освещавшие эти пространства, и не дававшие тьме заполнить все собой. Там текла особая жизнь, и чтобы проникнуть в ее тайны, нужно было сделать усилие. Этот мир жил по своим законам и больше не нуждался во мне. Ну, что же, - думал я, - и ладно, и слава Богу, кажется, мне удалась долгая и нудная работа. И я остался как-то печально удовлетворен, - теперь можно и уезжать.
Но я еще долго не мог проститься со своими работами, жалел их, а заодно, наверное, и себя, и разволновался до сжатия в горле. Кажется, Вольфганг этого не заметил, или сделал вид, что не замечает. Он хороший парень, и ему много пришлось возиться со мной. Ну, ладно. Теперь от меня все равно ничего не зависит. Пусть все идет, как идет.

В этот день я еще освободился от обязанности заботиться о картинах знакомого из Москвы, чьи две работы были со мной и предназначались для другой галереи. Анжела зашла за мной, и вместе мы пошли к господину Шраммелю, директору галереи. Шраммель оказался приземистым и веселым австрийцем, к тому же неутомимым говоруном. Он болтал с удовольствием, острил, смеялся на каждой фразе, энергично жестикулировал, и не умолкал целый час. Беда была в том, что я не понимал ни одного его слова. От напряжения у меня кружилась голова. Это было какое-то наваждение. Отвечала ему Анжела, а я сидел в кресле, потягивал кофе, иногда кивал и чувствовал себя круглым дураком. Наконец, я попросил разрешения посмотреть картины и сбежал, оставив Анжелу доводить беседу до конца.

У него шла выставка какого-то художника, изображавшего, по преимуществу, город. Все работы были написаны большими плоскостями яркого и простого цвета, не то, чтобы локального, но предельно синтезированного и поднятого. Я довольно долго не мог понять, на что это похоже. Сразу мне вспомнился Матисс, но тут же стало ясно, что сходство лишь случайное. Наконец я нашел там отголоски влияния Роттлуфа, позднего Кирхнера и, вероятно, Файнингера. Несмотря на удручающе урбанистическое содержание, работы мне понравились. Было в них что-то правдивое в изображении современной городской жизни. Иногда, глядя на эти пейзажи, я вспоминал собственные прогулки по Вене, хотя напрямую это не было похоже, и, вероятно, писалось в другом месте. Вернулся я довольным, и от души поблагодарил Шраммеля. Он просиял и ответил длинной энергичной тирадой, от которой я опять скис, не поняв решительно ничего. Наконец, Шраммель попрощался с нами, приглашая заходить. Я был ужасно рад, что мы можем уйти, хотя хозяин мне понравился.

Мы выпили по чашке кофе где-то в центре. Во всех кафе, где мне довелось бывать, был очень вкусный кофе. Дома мне не приходилось пить такого. Я долго думал, отчего это, а потом решил, что из экономии мы покупаем дешевые сорта. Нужно будет попробовать потом сварить что-нибудь поинтереснее.
Анжела сделала мне подарок: книгу Ремарка «Drei Kameraden» («Три товарища»). Не знаю, где она ее нашла. Мне это не удалось. Славная девушка! Ее ласковая предупредительность не раз трогала меня. Она предложила проводить меня в четверг на вокзал. Это также было кстати, так, как я до сих пор не знал, где он находится, ведь приехал я на машине. Я ужаснулся, узнав, что в Вене четыре вокзала, а мне нужно на какой-то «Южный». На этом мы расстались до отъезда.

Я зашел еще к святому Стефану, посидел там, обдумывая все происшедшее, подготовленную выставку, картины и все сопутствующие обстоятельства, и почувствовал себя вконец опустошенным. Вся эта работа до того расстроила меня и отняла силы, что мне захотелось купить бутылку водки и напиться. Потом как-то утешился и  удержался.
Заснул в этот день поздно. Нервы сдали, мне было плохо почти до слез. Потом усталость взяла свое.

Из дневника:
Среда, 29 марта. Проснулся в шесть. Сейчас буду вставать. Сегодня нужно все доделать и приготовиться к отъезду. Вечером я приглашен к Штаркам на прощальный ужин. Ох, не люблю церемоний, но не хочется обижать хороших людей. Это где-то далеко…

Утром небо золотилось мелкими облачками перед восходом солнца, и было очень хорошо. Прибравшись, я прогулялся до парка ратуши, побродил немного там. Слышал пение Большой синицы, прямо как в Подмосковье.
Потом в галерее мы еще поработали с картинами. Экспозиция все более обретала окончательные формы и становилась значительнее. Мне это было уже все равно: внутренне я освободился от привязанности к своим работам и простился с ними. Я уже и не особенно смотрел на них, боясь разволноваться вновь, и делал это только по просьбе Вольфганга, советовавшегося со мной, как повесить лучше. Я сфотографировал его на память, потом он снял и меня у стены на фоне моих картин. На прощанье Вольфганг подарил мне альбом с репродукциями своего отца, и книжку поменьше со стихами и репродукциями его матери, - она также оказалась художницей и поэтом. Странное совпадение, как и у нас с Леной. Я взял также пачку приглашений на выставку, полиграфически прекрасно выполненных со вступительной заметкой Карла Штарка и с моей репродукцией.

Вечером,  к закрытию,  я опять пришел в галерею. Последний раз мы с Вольфгангом сели в его «Рено». Он включил зажигание. Сейчас же на электронной панели вспыхнула предостерегающая надпись: «У вас неисправны тормоза, необходимо посетить автосервис!» Я указал ему на это, но он только отмахнулся:
- Глупости! Это электроника так работает. Что-нибудь, наверное, отсырело. Сейчас пройдет.
Через минуту надпись действительно погасла. Я едва удержался, чтобы не выругаться по этому поводу. Мне было непонятно, зачем старые и надежные приборы заменять столь тонкой в своей уязвимости системой.
- Я бы такую себе ни за что не купил, ну разве что принял бы в подарок!
- Да-да! С электроникой всегда что-нибудь такое случается…
Однако ездил он на машине, где всегда «что-то такое …»  Отчего? Неужели так притягательна мода?..
Мы ехали куда-то на юг, в пригород, где я еще не бывал. Солнце скоро село, наступили сумерки, и я потерял ориентировку, тем более, что поворотов было много. Черт возьми, как я буду отсюда возвращаться?..
Словно угадав мои мысли, Вольфганг сказал:
- Я отвезу вас потом до метро, а дальше вы доедете до своей остановки.
- Там нужна пересадка?
- Да, одна, я объясню потом.
Вокруг нас опять были крутые холмы, вроде тех, что мы видели с Анжелой. Дом оказался двухэтажным, со множеством комнат. Кроме Вольфганга там жили его жена и почти взрослый сын. Дом принадлежал жене. У Вольфганга, как оказалось, был еще собственный дом, где-то за городом. Там, по его словам, было очень хорошо, но дом находился далеко от Вены. Неплохо живут, - подумалось мне. 
Войдя в ворота, я обратил внимание на распотрошенный мотоцикл.
- Это мой сын занимается, как я когда-то…
Обедали мы в большой столовой на втором этаже, то есть по-австрийски как раз на первом. По стенам висело много картин. Все они относились ко времени начала века, и я не знал авторов. Ничего особенно интересного в них для меня не было. Вышла стройная женщина лет тридцати с небольшим. У нее было живое лицо. Она улыбнулась.
- Моя жена, Ирен. Как будет по-русски Ирен?
Должно быть Вольфганг вспомнил, что я путаясь называл его Вахтангом.
- По-русски, ну, Ирина, а проще, Ира, Ирочка, Ирка!
Хозяева с удовольствием повторили все эти слова.

Я вынул оставшиеся у меня стеклянные игрушки, сработанные Леной, и преподнес в подарок Ирене. Это произвело переполох. Ирина умилялась, держа их в ладонях не меньше десяти минут. Я, даже, подумал не разыгрывают ли меня, но нет, восторг был совершенно искренним.

Вошел сын, и Ирена тут же показала «стекляшки» ему. Он усмехнулся, снисходительно одобрил работу, но большого восхищения не высказал, относясь к причудам родителей без особого пиетета. Это был такой же подросток, как и все подростки на свете. Он жил по своим законам, и не очень вписывался в общий степенный колорит. Ирена не без труда убедила его в необходимости вымыть руки. Мне он понравился. Было в нем что-то простое и здоровое. Я вспомнил Анжелино: «Ох, уж, мне эти австрийцы!»

За обедом он густо насолил все, что было подано, видимо считая стряпню «австрийцев» слишком пресной. Дружески и без церемоний предложил соль мне, тут же интуитивно принимая меня в свою компанию. Дистанция между нами, видимо, казалась ему меньшей, чем с родителями, что отчасти было верно,несмотря на мой возраст. Я был лет на десять старше его отца. Я ответил:
- Понимаешь, я хочу есть так, как у вас принято. Испанский поэт Федерико Гарсия Лорка сказал: «Если вы хотите побыстрее узнать душу нового для вас народа, идите в его харчевни и ешьте его сладости». А вообще-то я и сам соль уважаю. И перец тоже …
Подросток посмотрел на меня с интересом, но немного сочувственно.
Обед был вялотекущим, сытным, с небольшим количеством вина, правда отличного. Хлеб, как принято у нас, не подавали. Аперитив, салат, суп, венский шницель. Все было вкусно, но для меня немного вяло. Сын Вольфганга понял правильно: я был ближе к «детям», чем к «отцам». В системе «отцы-дети» художник всегда ближе к «стану детей», если он не выродился в « академика» и не закоснел окончательно.


  В гостях у Штарков мне было хорошо, но уж слишком уравновешенно и спокойно. Не хватало остроты, динамики, поиска. Детей и художников это не может надолго удовлетворить. Они начинают скучать и искать повода побить посуду.
Вольфганг довез меня до метро, снабдил билетом.

Последняя ночь в Вене прошла в счастливом ожидании отъезда.

Из дневника:
Четверг, 30 марта. Встал очень рано – в пять часов. Сразу пошел звонить Лене, потом собираться. Вечером – на поезд.

В этот день мне было не до того, чтобы смотреть по сторонам. Все время заняли приготовления и мысли о будущем.

Я привел в порядок квартиру, хотя беспорядок был невелик. Все же некоторые картины, перевернутые мной лицом к стене, чтобы не мешали, я возвратил в первоначальное состояние. Жилье постепенно теряло свое тепло и становилось чужим.
- Ну, что же, спасибо тебе, дом, где я прожил целых две недели и столько всего передумал и пережил. Может быть, еще встретимся. А там, кто знает…
Вечером я зашел в галерею попрощаться и отдать ключи. Вольфганг показал мне несколько ожерелий на выбор – для моей жены. Это был ответный подарок. Я выбрал одно, показавшееся мне наиболее интересным по цвету. Оно было выполнено из нескольких материалов: камень, стекло, металл и пластмасса чередовались. Ожерелье стоило около 1000 шиллингов. Да, в этой стране умели ценить искусство. Может быть, когда-нибудь этому научатся и у меня на родине…  Дай Бог!
   Последний раз я поужинал в киоске порцией венской колбасы с горчицей и куском хлеба. На станции метро «Volkstheater» я ждал Анжелу. Она запаздывала, и я нервничал, боясь опоздать на поезд.
Потом мы ехали на трамвае, потом бежали по перрону, в поисках нужного поезда. Пришлось обращаться к дежурному, там произошла какая-то путаница с номерами. Анжела успокаивала меня: «Юрий, Юрий, нон проблем, нон проблем …»

Услышав русскую речь, я чуть не упал от неожиданности. Проводник пытался безуспешно договориться с местной пассажиркой, которая его не понимала. Это были первые русские слова, услышанные мной за две недели. Сейчас я готов  был обнять проводника, пограничника, таможенника, милиционера, только бы он оказался русским. До отхода поезда оставались уже  считанные минуты.
- Слушай, ты русский?! Это в Москву вагон?!

Проводник посмотрел на меня, как на выходца с того света. Он, вероятно, почувствовал мое состояние, мы оба рассмеялись и сразу стали друзьями. Анжела дала мне в дорогу каких-то бутербродов и бутылку воды. Еще какую-то газету, издаваемую в Венгрии, но на русском языке. Милая девочка, все это время она так заботилась обо мне. Я обнял ее на прощанье. Повторил свое приглашение приехать ко мне в Россию работать.
 
   Моей спутницей в купе оказалась красивая, седая женщина, искусствовед Наталья Георгиевна, проведшая в Вене два месяца за изучением музыкальной истории. Встретить собеседника, с которым можно поговорить на любые темы после двух недель почти что полного молчания, было настоящим счастьем. И  о чем только мы не говорили в дороге! Я рассказал ей свою историю. Она ахала и удивлялась. Проезжая австрийскую границу, я неожиданно встретил «своего» таможенника. Он не изменился: все те же золотые очки, тщательно отглаженные форменные брюки, отвлеченно официальное выражение лица. Он меня не узнал. Просто не посмотрел в мою сторону, даже не заглянул в купе. Впрочем, мы ехали почти пустыми. Без вещей. Таможенники это, наверное, чувствуют кожей, им даже смотреть не надо.

  А потом был Бреслав, вокзал которого я никогда не забуду. Потом Чехия закончилась, и за окнами проплывала Польша, родина моего приятеля Милека.
Кажется, мы были единственными пассажирами вагона, которые радовались возвращению. Мы ехали в снега, в весеннюю распутицу, в нашу трудную страну, к своим заботам и не решаемым проблемам, и были счастливы.
Лыжники, ехавшие с высокогорных курортов, смотрели на нас неодобрительно. На их лицах было написано откровенное уныние. Мне казалось, что они с удовольствием вернулись бы обратно, в Альпы. Мы их не понимали. И когда мы пересекли белорусскую границу, я открыл маленькую бутылочку австрийского вина, нарочно взятого с собой, и мы с соседкой торжественно отметили это событие.

А за окнами уже плыли заснеженные пейзажи, и все перемены, замеченные нами, вызывали у нас приступы веселья. Мы с удовольствием читали названия станций и городов, которые постепенно становились все милее сердцу. Вот они все по порядку: Вена, Хохенау, Бреслав, Годонин, Старо Место, Отроковице, Пршеров, Острова Свинова, Острова, Бокомин, Петровице у Карвина, Зебжидовицы, Катовицы, Кутно, Варшава, Седлице, Тереспол, Буг, Брест, Барановичи, Минск, Орша, Красное, Смоленск, Вязьма, Москва, Юбилейный.   


23 марта 2001 года.                Ю.Александров
г. Юбилейный под Москвой