Балкон

Людмила Островная
Она стояла на холодном балконе, прислонившись лбом  к стеклу, и всматривалась в сумеречный двор внизу. Качели, скамейка, песочница… Красный, зеленый, красный, зеленый – светофор перекрестка между домами. Зеленый вспыхивал все реже. Почему? Красный слепил и жег: стоп, дальше пути нет. Качели, скамейка, песочница… Она ощущала, как тяжелая, желеобразная масса болью заполняет глаза, лоб, затылок, просачивается в шейные позвонки. Качели, скамейка, песочница… Два силуэта. А минуту назад двор был безлюден. Она закрыла глаза, передохнула, напряженно всмотрелась. На качелях, вцепившись ручонками в железные поручни, сидел мальчик лет пяти в сине-белой шапочке с помпоном и клетчатом пальтишке. На скамейке – худой, длинноногий, руки плотно в карманах расстегнутой куртки, бледное, с запойными мешками под глазами, лицо, взгляд холодный, злой и … затравленный. Она потянулась к ручке балконного окна. Внезапная тянущая боль внизу живота согнула ее пополам. Руками вдавливая эту боль, отступила на шаг, потеряв из виду тех двоих.
                ---------------------

Боль внизу живота. На приеме у пожилой сухопарой фельдшера-акушерки маленького роста 18-летняя девочка.
- Замужем?
- Нет.
- В половой связи давно?
- Я? Нет… я… Это было один раз и… как бы не получилось.
Суровый взгляд из-под очков. Осмотр продолжался. Девочка дернулась и негромко всхлипнула.
- Чего ойкаешь? Беременная ты. Ойкает! Терпи. Аборт-то как собираешься делать?! Он больнее.
Волна страха, удивления и еще чего-то непонятного захлестнула девчонку. Руки стали холодными, влажными, непослушными.
- Одевайся. Сейчас выпишу направление на анализы перед абортом.
- Нет.
Сквозь зубы, онемевшими губами, упираясь в опять суровый и вопросительный взгляд акушерки.
- Я не буду делать аборт.
- Зачем он тебе?
Руки девчонки снова потеплели. Страх не отпускал, но голос был уже спокойным.
- Он мой.
И закрыла за собой дверь, оставив на столе бланки направлений.
                -------------------------

Она видит перед собой только окна пятого этажа дома напротив и запорошенную ранним снегом крышу. Холодно. Но почему-то каплями жаркой испарины покрыт ее лоб и горят щеки. Она сидит на табурете, согнувшись, сжимая руками боль и пытаясь вытянуть шею, чтобы поймать взглядом тех двоих внизу, во дворе: на качелях и на скамейке. Не получается. Как будто руки срываются, цепляясь за обледенелый край чего-то.
                --------------------------

Голос матери тычками в спину девочки.
- Нагуляла! Как потаскуха в подоле принесешь! Что… что соседи скажут?!
Ей нельзя было повернуться к матери, от злости и обжигающих слов она защищала того, кто уже жил в ней. Девочка выслушала все, до конца. Потом молча вышла на улицу, зашла под навес, где хранились дрова, присела на край поленицы. Долго сидела, вдыхая  запах наступающей весны и прелых поленьев. Положила руку на свой, пока плоский, живот: «Ты не бойся. Если уйдем, то вместе». Подняла глаза, туда, где чернела крепкая балка. А когда опустила их, наткнулась взглядом на тихо подошедшую и севшую напротив дворняжку Тяпу. Чуть склонив лохматую голову набок, она смотрела на нее доверчивыми детскими глазами. Детскими?.. Девочка опустилась на корточки, притянула к себе Тяпу и шептала ей на ухо, упрямо и облегченно: «Ну, нет. Нет!».
                ------------------------

Холодно. Светофор перекрестка по-прежнему полыхает красным. Она ощущает холод. Значит, немного отпустила боль? Но убирать с живота занемевшие руки не хочется. Сильнее, чем сама боль, пугает ее внезапность.
                ------------------------

Врачи районной больницы с жалостью и сердитой недоверчивостью (мужа нет, образования нет, работала нянечкой в яслях) смотрели на юную, измученную и как будто исхудавшую за ночь, роженицу. Схватки начались ранним вечером, сейчас начало десятого утра, воды не отходили.
- Ладно, давайте на стол. Помогать будем.
Девчонка сжимала зубы и кулачки тонких рук. Боль уже не накатывала волнами, не давала, как прежде, передышки на короткие пары минут. Она, боль, накладывалась одна на другую, множество ее слоев раздирали тело. «Все! Больше не могу. Давай уйдем, давай вместе перестанем быть. Только пусть это закончится» - обращалась она к кому-то неведомому, кто яростно  бился в ней. Где-то рядом голос: «Ты ребенка-то не собралась здесь оставить?  Воспитывать будешь?» И сквозь боль, отчаянье, обиду ее короткий выкрик: «Буду!» И впервые за бесконечную ночь она уже не могла сдерживать тяжелых капель слез, которые упруго скатывались с ресниц и щек запрокинутого бледного лица. А потом внезапно боль оборвалась, и она услышала плач ребенка и голос: «Мальчик родился». В изнеможении закрыла глаза: темнота, долгожданный покой, как будто вдалеке разговоры врачей, кряхтенье новорожденного. Она улыбалась.
- Я знала, что будет сын.
                --------------------------
Она все-таки решается убрать с живота одну руку, опирается на нее, вытягивается. И видит тех двоих. Тот, что на скамье, сидит чуть сгорбившись, забросив ногу на ногу, нервно подрагивает нога на весу, смотрит прямо перед собой невидящим взглядом. Малыш в клетчатом коротком пальтишке по-прежнему улыбается немного смущенно, подняв к ней точеное личико. Смешно болтается синий помпон. У нее тоскливо сжимается сердце: «Холодно. Замерз, наверное. Без рукавичек».
                ---------------------------

Юную маму с новорожденным продержали в больнице дней пятнадцать. Близился конец ноября. Окна большой палаты на первом этаже были занавешены темно-зелеными войлочными одеялами, чтобы меньше проникал студеный ветер. Но он все равно пробивался в щели окон, сквозило из-под двери, ведущей в коридор. Она почему-то в этой палате была одна, и четыре пустые кровати со свернутыми в рулоны полосатыми матрацами, поблескивая железными сетками, сгущали ощущение холода и не уюта. Когда приносили сына кормить, она кутала его в свое одеяло, почти накрывала собой, боясь, что он простудится. Горячо убеждала лечащего врача, что с ней все в порядке и ей надо домой, потому что сыну здесь холодно.
Не было вокруг радостных лиц и цветов. Она стояла одна на крыльце роддома в рыжеватой вязаной шапочке и черной, из искусственного каракуля, шубейке, на покупку которой когда-то, после окончания восьмого класса, сама и заработала. Стояла, щурилась от слепящего солнца и снега и победно держала на руках родной сверток.
А дома ждало тепло натопленной печи. В маленькой комнатенке, где между ее кроватью и книжным шкафом можно было пройти только боком, да еще каким-то чудом втиснулась детская кроватка, она впервые сама распеленала сына. Он спал. Щупленький трехкилограммовый человечек. Совсем махонькое прозрачное личико, светлый пушистый венчик волос на головке, тоненькие нити ручек и ножек. Сладкая, тягучая, неведомая раньше истома-боль разливалась в ней, потом комком подступила к горлу.
Отодвинув занавеску дверного проема, заглянула мать.
- Что, спит мальчонка?
Задержала взгляд на дочери, внуке и ушла по своим делам.
Она все также стояла над спящим сыном. Пеленки были мокрыми. Ей предстояло эту прозрачную хрупкость перенести на сухое и запеленать. Она никак не могла решиться, казалось, одно неловкое движение и что-то непоправимо сместится в крохотном тельце. Она тряхнула головой, вышла в комнату матери, взяла с полки толстую книгу «Домоводство», изданную в каком-то там 50-м году. Авторы издания очень постарались: кройка и шитье, огород и домашние животные, вязание и кулинария и еще множество советов и информации, но главное – там был раздел по уходу за новорожденными, где в рисунках показана последовательность пеленания. Точно следуя этим рисункам, с великой осторожностью, она и запеленала сына.
Ее не утомляли бессонные ночи. Она тихонько пела сыну. Колыбельных не знала. Она пела ему песни своего пионерского детства, песни Окуджавы и Дольского. Сын не  плакал, не капризничал, он просто почему-то не засыпал, серьезно и удивленно вглядываясь в предметы, в ее лицо.
                ----------------------------

Тот, что на скамье, по-прежнему смотрит в ничто перед собой. Она снова пытается дотянуться до ручки балконного окна, открыть, позвать. Малыш отрывает руку от железного поручня качелей, машет и показывает в сторону виднеющегося между домами перекрестка. Губы его шевелятся, что-то объясняет. Что? Сквозь толстое балконное стекло его не слышно. В стекло бьется непонятно откуда возникший вой сирены и полыхает красным светофор.
                -----------------------------

Сноп огня на новогодней елке, стоявшей на столе, ослепил ее, отбросил к выходу из комнаты. Сухие ветки огонь смял за секунды и теперь немыслимо быстро поглощал обои на стене и потолок. Она слышала позади причитания матери и, не отрывая глаз от огня, пятилась к выходу, не успевая осмысливать происходящее.
Сын!!! Он спал там, в их комнатке, за этой проходной и теперь горящей. Оцепенение отпустило мгновенно. Она бросилась через комнату, выхватила из кроватки спящего сына. Она успела пересечь комнату, когда за ее спиной громким хлопком лопнули потолочные лампы дневного света, и посыпалось стекло. Неоновый газ, вырвавшийся наружу, прибил пламя, но темнота и тяжелый едкий запах выталкивали из дома. На двухмесячном сыне только распашонка и тонкая пеленка до подмышек. Одним рывком (откуда столько силы – удивлялась потом) она сорвала, висевшее на двери в холодные сени и приколоченное сверху на несколько гвоздиков, одеяло и, уже выбегая, на ходу закутала в него сына.
Около двух часов ночи, январь, в ночной сорочке и босиком (тапочки отдала матери), прижимая к себе шевелящийся комочек, она бежала к соседним домам. Достучались они только во второй по счету. Она не чувствовала холода, казалось, он даже не обжигал босые ноги, ступающие по снегу. Она была сосредоточена на том, чтобы вовремя поймать и подоткнуть выпадающие края одеяла.
Уже отогретая сердобольными соседями, сидя у натопленной печи, в толстом свитере, огромных мужских валенках и с кружкой малинового чая в руках, она с недоумением смотрела на своего кроху, который сейчас посапывал на большой кровати под ватным одеялом. С недоумением, потому что, когда, наконец, оказалась в тепле соседского дома и достала его из, успевшего пропахнуть гарью, старого одеяла, ее сын мирно спал.
С трудом передвигая ноги в огромных валенках, словно на лыжах, она дошагала до кровати. Выбралась из валенок, прилегла рядом с сыном, осторожно дотронулась губами до его расслабленного кулачка: «Правильно, зачем тебе бояться. Ты со мной. Мы же вместе». Тепло и внезапно свалившаяся усталость вытаскивали сознание из реальности, но одна тревожная мысль еще некоторое время прогоняла сон: «Только бы ты не заболел».
Ее сын не заболел. Заболела она. Слушая заключение врача, выписывающего ей направление в областной стационар, спросила: «Меня смогут положить вместе с грудным сыном?» Получила отрицательный ответ и покачала головой: «Не поеду. Я не могу его оставить».
И потом билась, как в долгой горячке, со своей изматывающей болезнью, злыми укорами матери, ремонтом в одиночку обгорелых и закопченных стен в их домике, пока сын спал в соседнем, пустующем и потому, несмотря на протапливаемую печь, не хранящем тепло, доме.
Он не заболел. Он вообще не болел до года, пока его 56-летняя, бойкая бабушка не заявила дочери, вышедшей на работу едва сыну исполнилось семь месяцев, что ей тяжело с ним нянчиться. «Отдавай мальчонку в ясли» - настаивала она.
Первый день рождения сына совпал с последним днем их совместного пребывания в изоляторе детских яслей. Сын с явным удовольствием общался с детьми, но от нее не отходил, цепко держась за палец руки. Потом заигрался. Она ушла в дальний угол комнаты и присела за маленький столик. Минут через пять сын спохватился, что ее нет рядом, поискал глазами, цепляясь за такой же столик, поднялся на ножки, постоял, глядя на нее и словно прикидывая что-то. Растопырил ручонки, как птенец неокрепшие крылышки, и, чуть покачиваясь, пошагал через всю комнату в ее протянутые навстречу руки. Она подхватила его и прижала к себе. Как же радостно смеялись они вдвоем.
                -------------------------

Малыш на качелях тоже смеется. Завывание сирены его не пугает. Он встает на сиденье качелей и неумело пытается их раскачать. Силенок не хватает. Тот, что на скамье, переводит на него взгляд, долго смотрит, встает и, пошатываясь, идет к качелям. На скамейке остается недопитая бутылка пива, пустые валяются на земле. Подходит к качелям и раз за разом толкает их, раскачивая. Малыш испуганно приседает на корточки.
Она тяжело поднимается с табурета. Вновь прислоняется горячим лбом к стеклу. Сердцу там, внутри, тесно. Тревожно и часто оно бьется где-то в горле. «Он пьян. Он…»
Она видит побелевшие от напряжения пальцы малыша, вцепившиеся в поручни, пьяную ухмылку и злой прищур зеленых глаз. Ее зеленых…его… Сознание рвется, скачет.


                ---------------------------

Раскачивался и подпрыгивал на стыках вагон электрички. Ярко-желтая скамейка напротив резала глаза. На ее руках больной, в одночасье ослабевший,  двухлетний сынишка. Он стонал громко, тяжело, по-взрослому. Немногочисленные пассажиры вагона оглядывались, смотрели с состраданием. Она качала сына: «Потерпи, маленький, потерпи. Сейчас, скоро приедем, тебе помогут. Ты только потерпи». Напряженно вглядывалась в его худенькое посеревшее личико, сухость губ, ярко обозначившиеся голубые прожилки закрытых век. Где-то там, под ними, угасали озорные лучики зеленых глаз.
За этот год в детских яслях сын болел часто и подолгу: ОРЗ, стоматит, несколько бронхитов и отитов с температурой 39% и выше. И вот теперь за эти четыре дня он вначале перестал играть, потом улыбаться, вяло отодвигал все, что она предлагала покушать.  Двухлетний кроха даже не капризничал, просто лежал и ждал ее, если она отходила. Каждый день она вызывала врача  станционной больницы. Та приходила, прослушивала сына, осматривала и, уже не сдерживая раздражения, выговаривала ей: «Хрипов нет. Температура всего-то 37 градусов. У меня столько вызовов, а тут вы еще каждый день». Пока, наконец, или уступив ее требованиям, или почувствовав что-то неладное, не выписала направление в районный детский стационар и даже позвонила руководству станции. Отправление электрички задержали минут на десять, пока она с сыном на руках, хватая ртом, ставший вдруг тяжелым, воздух, бежала к станции.
Эти 40 минут в вагоне казались бесконечными. Она слушала стоны сына, и ей хотелось громко, по-собачьи завыть от бессилия и ощущения ускользающего времени.
Машина скорой помощи ждала их на перроне вокзала. По дороге в больницу пересохшими губами она шептала строчки молитв, какие только могла вытащить из памяти, давала Богу и еще кому-то неведомому обещания. «Только бы сын, только бы…»
Машина остановилась у деревянного одноэтажного здания, расположенного буквой «г», с облупившейся покраской зеленого цвета. Это и была районная больница, ставшая для них с сыном на много дней и ночей домом отчаяния и надежды.
Пожилая, выше среднего роста, широкая в кости, с заколотым на затылке пучком начинающих седеть волос, резковатая в движениях, в серых домашних тапочках на крепких ногах - этой женщине, заведующей детским отделением, она всю оставшуюся жизнь, вспоминая или рассказывая кому о пережитом, будет желать и просить у Бога здоровья и добра. А тогда, впервые увидев ее, она испугалась ее резкости, суровости и нарастающей тревоги в глазах. Минуты две, не больше, врач осматривала сына: стетоскоп, постукивание пальцами по грудной клетке, внимательный взгляд в его хрупкое и потухшее  лицо. «Стафилококк. Пневмония. Быстро со мной, рентген-кабинет через дорогу». И как была, в халате и тапочках, торопя ее, ничего не понявшую, с застрявшим в горле ужасом, врач уже широко шагала по улице. Сердито разлетались в стороны полы халата: «Почему поздно? Почему? Еще бы несколько часов и можно было не приезжать».
Она еле поспевала за ней туда, потом обратно, потом, ледяными от не отпускавшего ужаса, руками раздевая сына. Пока сыну ставили уколы и сразу, тут же в процедурном кабинете, положили под капельницу, врач уже успела, все также, даже не накинув пальто, своим быстрым размашистым шагом сходить за рентгеновским снимком. Рассматривала еще сырой снимок цепко и напряженно. Повернулась к ней, по-птичьи примостившейся на краешке кушетки рядом с сыном, и, глядя в ее побелевшее, с внезапно заострившимися скулами, лицо, твердо сказала: «Если говорить проще и понятнее, начинается распад правого легкого. Будет тяжело. Думаю, справимся».
Следующие шесть суток спрессовались в один свинцовый брусок. Ночами она, осторожно прижимая к себе сына, качала его, сидя на кровати, или носила по сонному коридору. Окна без штор вдоль коридора смотрели черными безучастными глазами ночи. Сын то затихал, уронив голову ей на плечо, то вновь устало стонал. Коротким сном на два-три часа он забывался только к пяти утра. Тогда она медленно, чтобы не спугнуть его зыбкий горячечный сон, опускала его на кровать. Садилась рядом, разгибала и опускала вниз свои руки. Сидела так какое-то время, раскачиваясь и закусив губу, пережидала нестерпимо ноющую боль в руках. Когда острота боли понемногу отпускала, пристраивалась боком на краю кровати, неровном и жестком. За эти два-три часа она то мгновенно, рывком проваливалась в бездонный омут сна, то, при каждом шевелении сына, просыпалась таким же испуганным рывком, ощупывала сына взглядом, улавливала почти неслышное его дыхание и вновь проваливалась в черноту и беспамятность.
Днями они перебирались в процедурный кабинет, сыну ставили систему, каким-то непостижимым образом находя прозрачную и слабую венку. Он плакал негромко и обреченно, как старичок. Или лежал, прикрыв глазки, пугающе отрешенный от людей вокруг, их разговоров, звяканья лотков и ампул. Сын отказывался от еды и даже питья. Она набирала воду в пипетку и, склонившись к нему, ласково шепча все, что приходило на ум, поила с таким отчаянным ожиданием чуда, словно по капле вливала в него жизнь.
В полдень третьего дня сын умирал. Он выпрямил ножки, под тонкими голубовато-прозрачными веками куда-то вверх дернулись глаза, чуть приоткрылись иссохшие губы, пытаясь вдохом зацепиться за воздух. Рядом никого не было. Она метнулась к двери и не узнала свой голос, каким звала на помощь. К ней бежали врач, медсестры. Почти оторвали ее вцепившуюся в дверь руку и вытолкнули в коридор. Острой болью в виске билось: «Сейчас, сейчас ему помогут…» Воздух вокруг стал настолько плотным, что не вдыхался, как бы она не пыталась это сделать открытым ртом. Пробегавшая мимо медсестра, рванула ее к окну и распахнула его широкую створку. Ворвался уже по-осеннему морозный воздух и протолкнул вдох внутрь. Через какое-то время в коридор вышла врач. Сын был жив. Они молча постояли рядом. Ни сейчас, ни в следующие несколько тяжелых дней эта женщина в белом халате не утешала ее, не говорила слов поддержки, но постоянно оказывалась рядом – трудно было понять, когда ее здесь не бывает. Если заняты были медсестры, не дожидаясь, все в тех же тапочках, спешила через дорогу за рентгеновскими снимками сына,  смотрела их, хмурилась, меняла лекарства, ругалась по телефону со станцией донорской крови и отправляла туда машину за какими-то ампулами.
В один из дней этой долгой недели приезжала мать. Она вышла к ней на пять минут, стояла, морщась от ненужных слов и глядя в сторону. Попросила взаймы денег – надо было заплатить донору, сыну сделали два переливания крови, требовалось еще. Мать закивала и завсхлипывала: «Господи, да сохрани нам его!» Она дернулась, как от пощечины, сказала матери тихо и жестко: «Не причитай. Тебе было наплевать. Сначала заставила крохой выпихнуть его в ясли, а теперь…» Она оборвала себя, силы ей нужны были для другого, не оглядываясь, ушла к сыну.
Дней через восемь сын начал понемногу есть, интересоваться, что происходит вокруг. Ей попытались намекнуть, что сын теперь не в тяжелом состоянии, а дети после года в больнице лечатся без мам. Но она быстро и горячо заговорила о том, что нянечек не хватает, и она готова выполнять любую работу в отделении, например, мыть полы, а потом заявила, что все равно не уйдет, и будет сидеть в коридоре, если только силой не вытащит милиционер. Врач слушала ее и, впервые за все это время, улыбалась.
И она действительно мыла полы в двух палатах, кабинете, части коридора, помогала нянечке с малышами. Делала все это с тихой благодарностью – они с сыном были вместе. Вечерами, после всех процедур и уколов, она растирала его щупленькое тело каким-то народным средством, принесенным сердобольной нянечкой, мостилась к нему на край кровати и рассказывала что-нибудь, но чаще вполголоса пела. Сына отпускал кашель, и он засыпал, уцепившись ручонкой за ее шею.
Наступил, каким бы невероятным он не казался поначалу, день выписки. Днем, пока сын спал, она вышла в город. К концу октября заморозки внезапно закончились. Теплый ветер и солнечные блики шумно гоняли рыжие, с черными отметинами, листья. Спешили прохожие, неслись машины, что-то рассказывали, перебивая друг друга, две девчонки в расстегнутых пальто, со спадающими с плеч ремнями ранцев, которые они поправляли, подпрыгивая, как воробушки. Из черных ночей и тревожно-серых дней она вновь возвращалась в разноцветье этой жизни не одна… с сыном.
Отсчитав на проезд в электричке, на оставшиеся, мягко говоря, совсем скромные средства, она попыталась отыскать что-нибудь памятное. Обойдя несколько магазинов и перебирая в кармане то, чем располагала, остановилась в растерянности – денег было слишком мало. Тогда на все, что у нее было, купила цветы.
Она положила цветы на стол, рядом с ее локтем. Врач, закрыв историю болезни, обернулась к ней. И тогда она быстро, путано, как первоклашка, от волнения глотая окончания слов, попыталась облечь в эти обрывки слов и фраз то, что испытывала  к этой женщине, и что никак в эти обрывки не укладывалось. Врач положила свою руку на ее, опирающуюся на стол и чуть подрагивающую, и молча погладила. Она запнулась, замолчала и от этого молчаливого понимания и ласки, которую она с раннего детства и по сей день искала и не находила, вдруг заплакала. Она не отвернулась, не опустила глаз, смотрела в лицо, в серые усталые глаза этой женщины и плакала. Слезы  капали с подбородка. Врач снова погладила ее руку: «Ну что ты, девочка… Все хорошо».
Они шли от больницы по рыжей шуршащей дорожке. Сын что-то лепетал, цепляя и разбрасывая носком ботиночка листья, его ручонка надежно покоилась в ее ладони. Обернулась на  неказистое здание, увидела в окне женщину, подарившую ее сыну эти рыжие листья, теплый воздух осени и все, что будет завтра, остановилась… И только дождавшись взмаха ее руки, зашагала дальше, подхватив сына на руки.
                --------------------------------

«Мне сын рассказывает сон –
Там серый ослик, старый слон
И мотылек, цветной флажок,
Который крышки обжег».
Откуда это звучит? Это она когда-то пела пятилетнему сыну. Вечерами вначале договаривались, сколько и какие песни она споет, укладывались рядом, и она тихонько пела.
«Мне сын рассказывает сон.
Мне, слава Богу, верит он –
Я растолкую и пойму,
Зачем приснился сон ему».
Она тяжело открывает, сжатые от боли глаза. Малыша на качелях нет. Тот, другой, прислонившись плечом к стояку качелей, смотрит на нее все с тем же злым прищуром зеленых глаз.
                ---------------------------------------

Он стоял перед ней, ее мальчик. Бледное, искаженное алкоголем, и потому совсем, совсем чужое лицо. Теперь, чтобы поймать его взгляд, ей приходилось чуть запрокидывать голову. Теперь, когда подступал поздний вечер, а его все не было, тоска перехватывала горло, затем спускалась ниже и начинала ныть где-то под сердцем, потом проваливалась в низ живота и скручивалась в боль. Она каждый раз холодела от страха, что не видит родного лица, а только это – чужое, с блуждающим, безжалостным взглядом зеленых глаз.
Он стоял перед ней и ухмылялся.
- Мои деньги отдай. Мне надо. И отойди от двери! Пусти!
Рывком бросился на кухню, там что-то упало… зазвенело…
- Пусти! Или я всажу в себя нож!
Побелели от напряжения  его пальцы, когда-то бегавшие по клавишам фортепиано и державшие художественную кисть,  а теперь вцепившиеся в рукоять широкого кухонного ножа.
Серая, вязкая мгла вокруг топила все мысли и эмоции. Словно позади ничего не было, а впереди уже не зачем, чтобы что-то было. С пугающим ее саму безразличием, она смотрела в лицо сына.
- Хорошо. Только сначала, пожалуйста, убей меня.
                ---------------------------------------

 Непослушной, как будто чужой рукой, она вдавливает горящую боль внизу живота. Вторая ( ее? чужая?) рука, срываясь, тянет вниз ручку окна. Губы беззвучно вылепливают слова:  «Мне сын рассказывает сон:
                он всем опора и заслон.
                Тому подмога мой сынок,
                кто робок или одинок».
Она видит, как он, оттолкнувшись от качелей, идет к скамье, подхватывает недопитую бутылку пива и, не оборачиваясь, размахивая поднятой рукой с зажатой в ней бутылкой, идет по детской площадке, вглубь двора, к перекрестку, где вновь взрывается красным светофор.
Уже двумя руками она пытается вмять в себя боль, сломавшую ее пополам, и сползает вниз, на холодный пол балкона. Малыш в клетчатом пальтишке и сине-белой шапочке с помпоном убирает с ее лба слипшиеся пряди волос: «Мама, тебе грустно, что он уходит?» Память мечется в горячей лихорадке: этот вопрос уже был в ее жизни. Когда? Кто задавал его? Сын! Ему было пять лет, он встревожено заглядывал ей в глаза и спрашивал. О ком?  Нет сил метаться в пыли памяти. Боль внизу живота скручивается в жгут, тянет. Ей уже не подняться до края окна, не увидеть его, уходящего. Она подтягивает колени к животу, замирает. Мысли прекращают изматывающую скачку. Бредут медленно, как караван в пустом, пустом пространстве: «Как же больно… Он не виноват, потому что не знает… Когда-то давно, 25 лет назад…эскулапы в белых халатах что-то напутали, забыли… Что?.. Что?..» Она отпускает руки, боль вырывается наружу и тащит, тащит за собой. И она понимает: «Они забыли перерезать пуповину… Сын не знает об этом…Сейчас он почувствует…сейчас…»
Затихает светофор перекрестка, не бликует красным на стеклах балкона. Малыш крепко держит ее за руку. Сквозь ресницы она видит худенькое, светлое, такое родной лицо своего мальчика. Он крепко держит ее за руку, но она почему-то совсем не ощущает этого…