Ложечка с горкой

Борис Артемов
Феня Яковлевна (в центре) и Николай
Леонтьевич (в темном костюме) Турлины. Октябрь 1936 г.

 
   Странная штука –  человеческая память! Можно только поражаться её избирательности. Много лет прошло, многое довелось пережить, а перед глазами, как будто вчера, –   стонущие раненые, бесконечные рулоны свежевыстиранных бинтов и та самая ложечка, чуть поменьше чайной, двухграммовый ковшик, которым учительница отмеряла сахар…
               
   Люська родилась в клети. В той, в которой шахтёров из забоя поднимают. На таком подъёмнике мама Люськина, Феня Яковлевна работала. Случилось это в посёлке Рутченково Сталинской области на шахте 17-бис седьмого марта тридцать восьмого года. Тогда "декретом" женщин не баловали. Лишь за пару месяцев до родов с работы отпускали. А Люська, получается, до сроку на белый свет наладилась. Вот прямо в клети маму  и прихватило. И помочь маме, кроме мужиков из сменной бригады было некому. Так что на гора она поднялась уже с орущим чумазым комочком, завернутым в шахтёрскую робу.
 
 И отец Люськин, Николай Леонтьевич, на той же шахте работал. Крепильщиком в забое.
 
 Только отца она не помнит. Не удивительно: родилась Люська весной тридцать восьмого, а он ушёл из дома осенью тридцать девятого. Совсем не помнит. Может только прижимавшие её в момент прощания сильные, татуированные углём руки. Да ещё  свежевыбритую и всё равно уже колючую щёку, запах одеколона «Шипр» и  торопливый шёпот в ушко: «Ты, Люська, маму береги. И сама не болей. А я скоро обязательно приеду».
 
 Не сдержал слово папочка. Не приехал. Не нашёл дороги домой. Может, потому что зима в тридцать девятом выдалась долгая, снежная. А ещё, потому что бои на Карельском перешейке с белофиннами были жестокими и кровопролитными. Путь к победе выстилали телами солдат в тряпичных будёновках и куцых шинельках. Где-то там, на той короткой войне и потерялся мобилизованный  двадцатичетырёхлетний красноармеец Николай Турлин.
 
 Брат его родной, что вместе с ним в карельских снегах замерзал, рассказывал потом: в разведке это случилось. Захватили они финского «языка», да на обратном пути к своим набрели на брошенный домик лесничего. Отогреться решили. Только финны просто так жильё в лесу не бросали. С фугасом – сюрпризом новогодним оставили. Кто из разведчиков успел в дом войти, тот и погиб. Николай успел. Мертвым, правда, никто его не видел. Да разве увидишь: после взрыва только окровавленные ошмётки да кишки человеческие на деревьях висели. В извещении написали просто – пропал без вести. Чтоб надежду имели. Только пенсию всё равно дали. Целых двести рублей. Ползарплаты тех лет. А разве на тех, кто без вести пропавший у нас платили?
 
 После этого переехала мама с Люськой в город Запорожье к родителям. К дедушке и бабушке Люськиным, значит. Они на  улице Жуковского, при школе жили в служебной комнате. Приютили на первых порах.
 
 А перед самой войной мама и Люська перебрались на улицу Политкаторжан, потому что мама отчима приняла. Боброва Трофима Семёновича. Хороший человек был. Даже справку о том, что Люська его дочь в загсе вытребовал. Пил только сильно. Как раз Люськину пенсию за месяц и пропивал. Он до  самой войны железнодорожным диспетчером был на Запорожстали. Потому и в эвакуацию не попали. Трофим Семёнович ведь до последнего дня вместе со своим начальством составы с оборудованием заводским на восток отправлял. А потом уже поздно было: немцы в город вошли. Начальников железнодорожных, тех, что грузы важные захватить не дали, тут же на станции расстреляли. А рабочим сказали по домам идти. Только когда потом немцы завод восстановить задумали, за отчимом из управы пришли. С ружьями. Пошёл. Попробуй, откажись! Да и есть что-то надо было. Семья же ведь.

 И мама тогда пошла работать стрелочницей на железную дорогу. На Екатеринку. Только к ночи  оба возвращались.

 Поэтому Люська у дедушки с бабушкой жила. На Зелёном Яру. Там в сорок третьем Люська партизан увидела. Они впереди наступающей Красной Армии шли. Диверсии устраивали. Или восстание поднять хотели. Чтобы нашим легче город было взять. По железной дороге тогда на запад немцы эшелон за эшелоном гнали. Вдоль насыпи железнодорожной солдат для охраны выставляли. А под насыпью тоннель, через который вода стекает. Вот туда бабушка Люську с ведёрком для песка и котомкой с едой послала. Солдаты во взрослых сразу стреляли, а детей, которые за песком  шли, пропускали. Люська в тёмный тоннель забралась. «Возьмите еду, дяденьки», – со страху в черноту шепчет, а   партизан, такой холодный, мокрый, щетиной заросший, из ниоткуда появился. «Иди ко мне, дочечка», –  говорит. За еду благодарит. И всё  Люську целует. Руки целует. Ноги. В волосы лицом вжался. Как собака носом воздух втягивает. И плачет. Бабушка потом Люське говорила: «Значит, у него дети малые дома ждут. Соскучился за войну». А ночью Люська проснулась,  от шума: в доме партизаны. И тот, заросший щетиной. А бабушка утюг разжигает. В него надо было углей горящих наложить, а затем махать, чтобы жар раздуть.  Утюг затем, чтобы из гимнастёрок заскорузлых вшей выжарить. Вшей было видимо-невидимо. Люська сама видела. И под мышками у партизан – кровоточащие раны от укусов и расчёсов.
  А утром на железной дороге как ухнет…

 Когда наши Берлин взяли, и война закончилась Люська в школу пошла. В пятьдесят вторую, что тогда была на улице Шевченко. В классе разные дети были: и тридцать шестого года, и сорок первого. За одним длинным столом на лавках сидели. С одной стороны – девочки, с другой – мальчики. Букварь один на десятерых – только чтоб по  очереди читать. Карандаши химические. Их если посюнявить, то словно чернилами пишешь.  А тетрадей совсем не было. Отчим с завода рыжую обёрточную бумагу приносил,  мама её резала, сшивала ниткой и линейки проводила карандашом. Всё равно учились!

 Только уроки в половинку от положенного времени были. Потому что в  школе не только классы, но и – госпиталь. Уже и победа давно, а солдатики  от ран военных ещё мучались. Им перевязки нужны. Тогда бинты старые паром в камере шпарили, стирали и затем снова раненым повязывали. А перед этим их надо было в порядок привести, в рулончики скатать. Вот школьников к этой работе и приставили. Отучатся минут двадцать и скатывают бинты. В парах. У каждой пары по сапетке с бинтами спутанными. Один из общей кучи полоску бинта тащит, а второй её на колене аккуратно сматывает. И ниточки сбоку отщипывает, чтобы не цеплялись. Люська всегда с Шуриком Бариновым в паре работала. Ловко у них получалось. Свою долю делали и другим помогали. А учительница всё приговаривала: «Не хватает бинтов. Надо быстрее сматывать. Слышите, как солдатики стонут!? Больно им, а бинтов-то и нет». А когда работу заканчивали, то с разноса фанерного с бортиком, каждому ученику учительница по маленькой серой булочке выдавала. А к булочке ещё и сахара ложечку. Маленькую такую. Как черпачок. С длинной деревянной ручкой. Она ей в жестянке сахар зачёрпывала и в разломанную булочку насыпала. А перед этим пальцем сахар в ложечке ровняла, горку в жестянку смахивала. Всем ровняла. И Люське, и Шурику, и Оле и Дусе. Насыплет и подталкивает: иди мол. Только когда Альбина – светленькая, красивая как ангелочек,  подходила, ей всегда ложечка с горкой доставалась. И улыбка. И не отталкивала учительница её никогда.

 Люська спросила у мамы: «Почему так?». А мама заплакала: «Потому что у тебя, Люська, папа простой солдат был. И погиб давно. А у Альбины – большой военный начальник. И живой». А потом и госпиталь перевели, и Альбина уехала: папа пошёл на повышение в другой город. И учительница умерла - болела она очень сильно. Так что в следующем классе уже другая учительница была. Валентина Антоновна.
 
 Много лет прошло. И из памяти многое стёрлось. Даже имя  той учительницы. А вот вкус заслуженного, но горького сахара, мамины слёзы и ощущение глубочайшей несправедливости остались. А ещё маленькая ложечка-черпачок, наполненная до самых краёв с горкой. Вот только стоит закрыть глаза и …