Утром вышел на балкон и посмотрел вниз. На площадку рядом с домом, на школьный двор. Деревья бросали короткие тени на асфальт. Дорога во дворе школы плавно спускалась, огибая длинный зеленый прямоугольник свободной от твердого покрытия земли, образующий все более углубляющийся склон, и скрывалась за ним, чтобы там, дальше, снова подняться на уровень школьного двора. Такая вот маленькая дорога. Очень местного значения. Не выходящая за пределы школьного двора. За нею – баскетбольная площадка. За площадкой – невидимая за зеленым барьером кустов и деревьев – маленькая речонка. Внизу, под балконом некогда мы гуляли с маленьким моим внуком.
Я бы и не придал всему этому значения, но нечто словно хлынуло на меня оттуда. И асфальт, и деревья, и их короткие тени как ожили, приблизились, стеснились независимо от меня.
Прогулки с внуком пришли мне на память следом.
А я… Почему-то перескочив на много-много лет назад, я увидел себя. Первое мое в жизни реальное воспоминание. Маленький, я стою или остановился, или хожу среди взрослых. А взрослые мои, крупные для меня, сидят на земле – пикник что ли. И я – среди них, и что-то замерло во мне, поскольку получалось, что я как бы почти одного с ними, сидящими и полулежащими, ростом. Или совсем немного меньше. И моя голова с их головами как бы на одном или близком ко мне уровне. И мир поэтому стал каким-то совсем другим. Как-то особенно обозначился…
И снова картинка. Во дворе, на который я только что смотрел. Мой маленький внук и его товарищ. Товарищ вдруг заявляет:
– Я выше скамейки, я выше стола, я выше дома…
Мой внук тут же подхватывает:
– Я выше луны, я выше звезд, я выше неба.
Товарищ его помолчал растерянно и сказал:
– И я тоже.
И опять я вижу себя. Перескакиваю в себя, ребенка. Снова детство. Дошкольное. В Сибири. Я залез на маленькую крышу. Простите, на крышу уборной в нашем дворе. И вдруг все остановилось: время, движение, даже воздух вокруг. Все окружающее отступило куда-то. Тишина полнейшая. Даже и тишины как бы нет. Только какая-то охлаждающая тебя пронзительность, непередаваемая словами. И я ощущаю себя, осознаю себя. Одного в этом мире. Или без мира. Вот он я. Оказывается, я есть. Меня это поражает. И что стоит за этим. Что? Я только понимаю, что дальше что-то тоже будет. И я опять почувствую, наверное, нечто похожее, остановлю себя. Может быть, не раз…
Изредка, вспоминая свое это состояние, я переживаю его так же, как было тогда. Сколько бы лет ни прошло.
Спрашивается, зачем я обо всем этом. А чтобы вернуться к тому, о чем забываем: к окружающему нас миру. К тому, что он существует, живет и по-своему одухотворен. Он и нашим присутствием весь пропитан. И тем, что было до нас.
И если исходить только из этого, даже не касаясь «духовных процессов», происходящих внутри каждого из нас, выяснится: современная философия несет в себе тот же недостаток, ту же ограниченность, что и наука в целом – грех излишней рациональности. Излишняя рациональность науки оборачивается тем, что мы по-настоящему не понимаем исследуемого нами и практически по-прежнему механизируем этот мир. Современная философия, в свою очередь, заставлена узкопрофессиональной терминологией. В далеко не единичных крайних своих проявлениях, в некоторых трудах тех, кого можно назвать семидесятниками или восьмидесятниками, количество специальных слов разрастается до такой степени, что сама по себе напрашивается мысль о возникновении еще одного языка. Казенного, номенклатурного, только на «философский лад».
Крайности, разумеется, крайностями и останутся. И, естественно, я не против философской терминологии. Она – действительно достижение интеллектуальное. Просто, как правило, перенасыщенный специальными терминами контекст по настоящему не раскрывает и самого автора, ограничивает его аргументацию, не «ищет» читателя. То, что создается, то, что строится на бумаге, не отпускает на волю ни пишущего, ни ход его рассуждений. Профессионал обращается к профессионалу, избранный – к избранному. Потому и нет задачи одухотворять текст. Беседа ведется в своем кругу. Даже если она обращена к аудитории ради того, чтобы научить философствовать других. Но раскрывается ли при этом душа ученика, его существо? Нет, потому что глубинное свое не раскрывает учитель.
Императив Канта: хочешь быть свободным – не нарушай прав другого человека. Часто прибегают к нему, часто дословно повторяют его. Но можно же по примеру праведника Иоанна Кронштадтского сказать и иначе: «не хочешь скорби – не делай ее другому».
Профессиональному философу тоже не стоит забывать об образности. Недаром Христос часто прибегал к притчам.
Тогда и философия, и нравственность становятся «заразными», как того хочется кандидату философских наук Анатолию Арсеньеву.
Все это доступно лучшим нашим этикам, психологам, социологам и другим специалистам-гуманитариям. Но общение философа со слушающими его и читающими его в принципе пока остается однобоким, избыточно рациональным.
…На заре перестройки В. Ядов сетовал: мы столько лет пробавляемся описанием «всесторонне развитой личности», когда «социологи, помимо идеального типа личности, выделяют базисный тип, отвечающий объективным условиям современного этапа общественного развития». Им-то, мол, и надо заниматься.
Кроме базисного типа личности, В. Ядов называет еще и модальный, то есть реально господствующий.
Если ставить вопрос макростатистически, то В. Ядов вроде бы прав. Но можно ли к человеку относиться так? Не ошибка ли, мягко скажем, это государственного и социологического мышления нашего уходящего века. Логика социолога такова: решаешь проблему всесторонне и гармонично развитой личности – получаешь, в том числе, и новую критическую массу базисной. Ставишь во главу угла базисную – выйдет половодье модальной, ныне реально господствующей.
Что до самог; понятия «базисный тип личности», то, несмотря на его б;льшую что ли – словесно – устойчивость, оно, на мой взгляд, еще более неопределенно для реального представления, чем понятие всесторонне развитой личности. Нет, в общем понятно, что хотят так именовать. Однако, когда речь идет об образе человека, мы лучше себе представляем (отчего бы это?) то, что в пределе желаний. Или – что в принципе нежелательно. Отсюда доперестроечное понятие всесторонне развитой личности и конкретней, и притягательней и даже образно уловимей базисной. Трудно, к примеру, объяснить словами, что такое по-настоящему интеллигентный человек, однако, встретив такового, ни с кем его не спутаешь.
Тот же В. Ядов, развивая свою мысль, противопоставлял качество целостности понятию всесторонне развитой личности. Он писал: «Справедлива формула: культура – это целостность воспроизводства человеческой личности». Вот целостности, мол, и надо добиваться. Соображения В. Ядова о барьере целостности, который в интересах перестройки предстоит взять базисной личности, вроде приглядны как умопостроение, но такая приглядность, употребим слова Эвальда Ильенкова из давней его книжки «Идолы и идеалы», «есть лишь маскарадная маска». Такое качество, как целостность, возникает на определенном уровне – то ли феноменом истинно народного характера, то ли личности, глубоко и органично образованной.
И сам термин – всесторонне развитая личность – довольно поистаскан. Однако, думаю, слово еще будет найдено. По крайней мере, обозначение «интеллигент» тут не сгодится.
В «Розе мира» у Даниила Андреева говорится о «человеке облагороженного образа». Правда, обозначение это не отделилось от самой книги, несмотря на значительное количество прочитавших ее.
Мне вспоминается приведенное в одной из статей Валентина Толстых определение интеллигенции. С одной стороны – социальный слой, который может быть выделен формально, по месту в системе общественных отношений. Проще говоря, по служебному месту и функции. С другой стороны – некий творческий и активный слой людей, образующий неформальную (философски-культурную) общность, группу, включающий индивидуумов разных профессий и статуса.
К сожалению, Валентин Толстых на этом остановился, не сделал следующего шага, не совершил выбора. Лично я (как и многие) – за качество, за интеллигентность. Я за тот, вроде бы, парадокс, когда понятие интеллигентности отслаивается от понятия интеллигенции. Отслаивается и становится более, на мой взгляд, четким. Это качество может встретиться и будет встречаться, повторяю, и среди ученых, и среди рабочих, и среди крестьян, и среди служащих. Я за ту неформальную общность, которая, несмотря на свою неформальность, чем дальше, тем больше станет обнаруживать свой общественный вес. Я бы даже сказал, неформальное лидерство. Я за общность с таким будущим. Ради нее я могу отказаться и от самого понятия интеллигенции. Поместив его в храме истории, как одну из самых дорогих для меня святынь.
…Чрезвычайно важно, чтобы процесс сотворения своей целостной личности теми, кто вольно или невольно тянется к этому, осознавался именно как реальное общественное движение, как складывание неформальной социальной общности, еще и настоящего названия-то не имеющей, но конструктивной по определению.
В свое время (тоже на заре перестройки) в газете «Известия» был опубликован очерк Эд. Поляновского «Столкновение». Речь в нем шла о сознательном рабочем, оказавшемся неудобным и для администрации небольшого московского завода, и для тех, кто трудится рядом с ним. Материал Эд. Поляновского вызвал невольную читательскую симпатию. У «простого» рабочего «есть прижизненные издания всех поэтов начала XX века. Автобиографические строки Андрея Белого, Брюсова, Луначарского, Сологуба, Эренбурга. В углу – пластинки: Стравинский, Скрябин, Бетховен, Гайдн, Сарасате. Самая большая гордость рабочего – он встречался с Ахматовой и Пастернаком. Не видел или слышал издалека, а именно встречался».
Я согласен с Эд. Поляновским, что такой рабочий не очень типичен в нашем обществе. Автор верно отмечает, что его герой «типичен лишь в том, что в Торгунове – сознание». Однако пробуждение и освобождение сознания – фактор характерный для нашего взбудораженного времени, куда бы не бросали каждого из нас его вихри. И такое явление, как рабочий Торгунов из очерка Эд. Поляновского, насущно необходимо. Сюда должна вести дорога общественного развития. Однако не должна она прокладываться только умозрением, уводящим в теоретическую бесконечность.
...В калужской деревне Мансурово, где летом я проводил много времени, пас телят молодой человек Михаил Пирогов. Вместе с товарищами он взял на подряд – растить, пасти телят от снега до снега. Познакомился я с Мишей, когда мы ставили с ним телевизионную антенну одному деревенскому пенсионеру. Антенна по тем местам – два ствола из деревьев: один на другом. В какой-то момент я подстраховывал эту мачту снизу, поставленную уже в гнездо, для нее приготовленное, а Миша ловко забрался на крышу дома и укрепил ее с помощью металлического троса. Только на следующий день я узнал, что у Миши вместо одной ноги – протез. Однако, как мне объяснили, напрасно я казнился, что пустил Мишу на крышу. Он еще и кровельщик отличный. И отремонтировать, и построить дом может так, что будет картинка. Всегда трезвый, сдержанный, уважительный, с чувством собственного достоинства. И именно Миша рассказал мне, что в его деревне Владычино останавливалась на лето Марина Цветаева. И в стихах Марины Цветаевой деревня упомянута. То, что Миша любит и знает стихи Цветаевой и других русских поэтов, нечего и говорить…
Есть в километрах десяти от Мансурово, в центральной усадьбе совхоза «Вознесенский» и молодой Сергей Воробьев – скотник. Его рекомендовали мне в районной газете в помощники. Для собирания материалов о так называемых уходящих деревнях. Он и стихи свои время от времени печатает в местной газете.
Появляются и в нашей редакции – пушкинской газеты «Автограф» – молодые рабочие. Сами находят ее.
Есть в деревнях завзятые книжники. Рассеянные друг от друга десять на десять, то есть на ста квадратных километрах, по единице, они все-таки находят путь к культуре. Правда, движутся по этому пути только самоходом, вопреки окружающему, то и дело ставящему преграды на их дорогах. На тропах и тропинках. Местами – в дремучем российском лесу.
Еще лет десять назад доктор экономических наук Владимир Костаков писал: «Мы многое потеряли и теряем оттого, что человек, который справедливо считается целью нашего социального и экономического развития, конечной целью всех наших планов, рассматривается при решении практических задач прежде всего как работник».
От прежних планов мы уже отъехали, но с пустым багажным вагоном. Работа, она, конечно, работа. Но главное-то на свете – общение людей друг с другом. В этом смысле и любая работа – тоже род общения. Общение вообще – способ человеческого существования. Это океан, в котором мы обитаем. И тяготеем, в конечном счете, именно к культурному общению. Недаром все великие религии во главу угла ставят духовное: и для подданных, и для властителей. Детские души – тут самые открытые; люди все – существа духовные в медовые месяцы своих начал. В том числе – и начал исторических.
К тому же ведь именно культурно всесторонне развитый человек, по мнению Эвальда Ильенкова, при прочих равных условиях и работает на любом месте лучше. И никаких комплексов, добавлю от себя, не возникает у него, если приходится заниматься не «той» работой, то ли в смысле пониженной квалификации, то ли просто недостаточно интересной. Плохо тому, над кем тяготеют идеологические гордыни недавнего прошлого, где мало было призванных и где обычное объявляется чуть ли не исключительным. Человек, образовавший себя, стремящийся к облагороженному образу в себе, более реально видит любую работу необходимым звеном в разделенном земном трудовом сотрудничестве людей. Такой человек найдет, где и как утолить свои духовные потребности. К тому же, скорее всего, он сделает и неинтересную работу для себя интересной. И тем более жаль, что умница Ильенков так рано ушел из жизни. Эта логика осталась неразвитой в нашей науке.
В 1860 году Герцен писал своему взрослому сыну: «Будь профессором, но для этого развей в себе научные понимания, куча сведений ничего не сделает, а пуще всего будь, пожалуй, и не профессором, будь просто человеком – но человеком развитым».
А еще раньше, после окончания московского университета, А. Герцен предложил Н. Огареву: вот теперь-то давай займемся своим образованием. Герцен так и поступил. Огарев же, строго говоря, ограничился горячо высказанным согласием. В результате Г.Н. Вырубов, редактор первого десятитомного собрания сочинений Герцена, вышедшего в Женеве, вспоминает: «Странное дело: несмотря на то, что Огарев был и по образованию и по уму неизмеримо ниже Герцена, он имел на него значительное, и далеко не всегда благотворное, влияние. Для меня, знавшего хорошо их взаимные отношения, не подлежит никакому сомнению, что многие из крупных ошибок Герцена лежат на совести несомненно благонамеренного, но не менее несомненно неуравновешенного и упрямого Николая Павловича, который в шестидесятых годах находился всецело под ферулой Бакунина и разношерстной толпы окружавших его молодых революционеров».
Разумеется, отрывок из воспоминаний Вырубова приведен здесь не для того, чтобы подчеркнуть негативное влияние Огарева на Герцена, а чтобы более зримо обозначить разницу между ними в том, о чем здесь речь.
Подчеркну еще, что в те времена формирование «человека облагороженного образа» оставалось чаще всего домашней проблемой. Потому и затрагивалась она во многом не в текущей публицистике, а в письмах, воспоминаниях, дневниках. Разумеется, всерьез. Публично же речь шла обычно не об освобождении отдельного человека, не об обращении сначала к его личной совести, что пыталось совершить почти за два тысячелетия до этого раннее христианство, – адресовались прежде всего к сословиям, классам, общностям. К власти, наконец.
Так трактовались проблемы общего дела.
Уже двадцать лет спустя, – поколением детей шестидесятников прошлого века – предпринималась попытка изменить духовную, гуманитарную ситуацию. Изменить прежде всего обращением к самому себе. «В сутолоке провинциальной жизни», то есть на страницах своей книги под таким названием, Н.Г.Гарин-Михайловский признается и себе, и всем, что он долго находился «в блаженном неведении относительно того, кто он и что он в жизни». И тут же следующее: «Но уж слишком выстрадал я свое дипломное невежество, связанное к тому же с натурой, неудержимо стремящейся хотя и к чисто-практической деятельности, но всегда с добрыми намерениями на общую пользу. Понять эту пользу, понять себя, найти свою точку приложения, – понять, осмыслить, обосновать всем тем знанием, которое имеется в копилке человечества, – вот задача, перед которой отступили на задний план все вопросы ложного самолюбия. И эти пять лет были моим вторым университетом, в котором я действительно работал так, как не умеют или не могут работать, преследуя дипломные только знания».
Какие современные строки! Как они во многом совпадают с тем, о чем нам самим приходится думать. Уж то утешительно, что не мы первые ломаем над этим голову. Вообще, творчество Н.Г. Гарина-Михайловского, на мой взгляд, явно недооценено в наши дни. Ведь именно у него, на страницах его книг встретилось мне такое понятие как эволюционер. Заметим при этом: Гарин-Михайловский осмысливал понятие эволюционер тогда, когда иное, противоположное – революционер – набиралось сил. И то, и другое обдумывалось в обстоятельствах духовного пореформенного подъема. На мой взгляд, именно Гарин-Михайловский с его стремлением сочинениями, другими трудами и духовно оздоровлять окружающее, представляется крепким звеном между двумя пластами литературы русской – XIX и XX веков…
Ураганные десятилетия начала XX столетия приглушили его голос. Но теперь отчетливо раздастся и он. Должен раздаваться. Залогом тому – кристально ясная, четкая, абсолютно современная Гарина-Михайловского мысль.
Часто вспоминаются мне недоуменные слова матери Темы из второго романа-хроники Н.Г. Гарина-Михайловского «Гимназисты»: «Господа, сколько прекрасной молодежи, а где же хорошие люди?».
Еще заметнее следы непосредственного и последовательного поиска опоры в этическом, духовном как внутренней для каждого и одновременно насущной общественной надобности – просматриваются в творчестве и, что для нас по-человечески более интересно и показательно – в переписке А.П. Чехова. Это, конечно, прежде всего черта всех его произведений, пусть прямо и не явленная читателю. Тот же М. Горький в декабре 1898 года писал Чехову: «…Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши это делают».
Философские обобщения, я бы добавил – обоснования нормы… А вот в письмах А.П. Чехов прям. Особенно, когда припечет… В письмах Чехова и его окружения обращение к проблемам личного и личности, в отличие от их предшественников, утрачивает оттенки семейных или дружеских советов. Это уже нечто большее, уже столь публичное по своему звучанию, словно прямо в журналы и адресовано. «…Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь – мы не знаем, Буду держаться той рамки, которая ближе к сердцу и уже испытана людьми посильнее и умнее меня. Рамка эта – абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, чёрта, свобода от страстей и проч.» (Из письма А.Н. Плещееву, 1889).
«…Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита – это не жизнь, а какой-то…» (А.С. Суворину, 1891).
«Ах ты мой человек будущего!». Это уже из письма Чехову О.Л. Книпер.
С другой стороны, читаем: «Я, вопреки Вагнеру, верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет ни «слоном среди нас» и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения, не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не Тихонов, не Короленко, не Щеглов, не Баранцевич, не Бежецкий, а «восьмидесятые годы», или «конец XIX столетия». Некоторым образом, артель». (В.А. Тихонову, 1889).
Или: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но их работа видна; что бы там ни было, наука все продвигается вперед и вперед, общественное сознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т.д. и т.д…» (И.И. Орлову, 1899).
Воспользуемся определением Чехова и обозначим поколение его сверстников восьмидесятниками XIX-го столетия. Иными словами – детьми шестидесятников, более явно и четко, чем восьмидесятники, осознававшими себя некоторой политической и социально-культурной силой; так или иначе они были озадачены и активны. Чему не мог не позавидовать и Чехов. Вот как он пишет о предшественниках А.С. Суворину (1892), о писателях, «которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем существом своим, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – бог, загробная жизнь, счастье человечества и т.п.».
Что же до восьмидесятников, то они, входя во взрослую жизнь, долгое время были разрозненны. Без духовной сферы над головой. (Так и напрашивается аналогия с восьмидесятниками нашего XX века). Часть из них, и не самая худшая, так скажем, покинули духовную цитадель, храм или церковь (последнее и в прямом и переносном смысле) и оказалась как бы нигде, в неприкаянном странствии. А молодой М. Горький и непосредственно побродяжничал по миру. Ощущение одиночества сопутствовало многим из них. Лоскутьям вроде идей 60-х годов (определение Чехова) не дано было прикрывать их неприкаянность. И в либеральных ценностях они определялись трудно и долго. И укрепиться в них многие так и не смогли.
Отсюда и упреки в беспомощности и бездарности российской интеллигенции, складывающейся в конце XIX века в осознающую себя общность, шедшую на смену разночинцам. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценой молодости». (Чехов-А, С. Суворину, 1889). А на что ушла молодость вновь создававшейся и во многом еще разночинной интеллигенции? На разброд, кружковщину. Опять же вернемся к Чехову: «Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! Не люблю я за это толстые журналы, и не соблазняет меня работа в них. Партийность, особенно если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха». (А.Н. Плещееву. 1888).
В сущности, многое для тогдашнего интеллигента было решено: отменено крепостное право, учреждено земство, суд присяжных. Правда, без всякого ее, новой интеллигенции, участия. Родители постарались. Для многих из детей постаравшихся родителей и царя как бы не существовало. Не пушкинские времена. Характерно, что в произведениях того же Чехова ни о царе, ни о самодержавии никаких заметных упоминаний. В письмах – так и вообще об этом ничего нет. Нет, и все тут. Коронован, пожалуй, Лев Толстой. Хотя его публицистика – категоричные суждения о религии, культуре и человеке – скорее настораживают, чем привлекают.
А проблема проблем – духовное здоровье человека – есть. Тем более – в обществе с явными признаками болезни, и прежде всего – при безусловном недомогании интеллигенции. Когда Чехова упрекают в отсутствии в его творчестве «направления», он защищается: «…Если мне симпатична моя героиня Ольга Михайловна, либеральная и бывшая на курсах, то я этого в рассказе не скрываю, что, кажется, достаточно ясно. Не прячу я своего уважения к земству, которое люблю, и к суду присяжных. Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня сути, а ложь героев с их правдой». (К.С. Баранцеву, 1888). «Разве это не «направление»? – удивляется дальше Чехов.
Волей судьбы для восьмидесятников российской интеллигенции было словно предрешено и иное. В отличие от разночинцев, не искавших казенной службы, эта плеяда выучившихся профессии в массе своей влилась в ряды чиновничества и бюрократии. Повторяю, попала туда, почти не отдавая себе в этом отчета, оставаясь (именно в этом чисто российский, наверное, феномен) все-таки сама собой. Вольница, самовольство, взаимное амнистирование в рамках казенщины очень специфический способ существования и общения. Своего рода коррумпированная среда.
Отсюда и взгляд Чехова: «Пока это еще студенты и курсистки – это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти на самостоятельную дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры». (И.И. Орлову, 1899).
Вот она – прямая перекличка с вопросом героини Гарина-Михайловского матери Темы – «Где же хорошие люди?»
Однако «процесс идет». «Вы пишете: «не знаешь откуда чаять движения воды», – читаем в письме Чехова к Ф.Д. Батюшкову (1900). – А вы чаете? Движение есть, но оно, как движение земли вокруг солнца, невидимо для нас».
И еще из ощущений Чехова: «Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром…» (А.А. Суворину, 1892).
И все-таки процесс становился и видимым, и слышимым. Проблема человека, осознающего себя свободным, свободу как полноценное свое состояние, насущное для жизни и осмысленной деятельности, духовная раскрепощенность личности, раскрытие ценности каждого, необходимость опоры на накопленное культурой, – все громче обозначаются в повестках дня. Пусть звучит все это еще декларативно, однако общечеловеческая потребность заявлена. Тот же Чехов в письме А.С. Суворину (1892) пишет: «Кто искренне думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».
Уже для многих на первый план выходит проблема этического. Хотя часто и определяется как «жажда эстетико-литературного». Для России, где в течение всего XIX века литература брала на себя почти весь груз интеллектуальных поисков нации, это понятно.
Но именно к Чехову в 1900 году обращается С.И. Дягилев: «Нам совершенно необходима помощь, подмога человека, стоящего вне нашей кружковщины и вместе с тем близкого нам, ценимого нами – такой человек – Вы. Согласитесь, что ни одно истинно литературное явление в России теперь не может быть вне Вас. Но я больше скажу, нам нужно не только Ваше участие, но Ваш интерес к делу, без которого Вы будете лишь сотрудником, но не руководителем, есть неутолимая жажда эстетико-литературного издания, центра, могущего объединить все искренне ищущее (подчеркнуто мной – В.П.) и столь гонимое отовсюду».
Упоминание о центре немаловажно. Впоследствии, уже после смерти Чехова, появятся и философские общества, и, скажем, такие объединения, как «Культура и свобода», созданная под эгидой М. Горького. Да и такое издание, как «Вехи».
…В связи с обществом «Культура и свобода» – маленькое отступление. Философ С.Франк предлагал издание «Вехи» поначалу назвать – «Культура и свобода». Не получилось. Но когда у С.Франка закрыли издаваемый им журнал, он основал новый и дал ему название «Свобода и культура» И, наконец, возникло общество «Культура и свобода». Справедливость восторжествовала: действительно – сначала ведь культура, и только потом – свобода.
Вернемся в наши дни.
Кто после долгого перерыва принимает на себя такое поисковое наследство восьмидесятников XIX столетия? То ли по иронии судьбы, то ли нет – восьмидесятники XX века. И – двухтысячники, как назвала одна моя знакомая тех, кому предстоит, видимо, еще проявиться образом нового поколения российских созидателей.
Самые известные нынешние восьмидесятники (опять же – дети шестидесятников) располагаются в половодьях разливающейся реки российской демократии ближе к правому берегу, на самом его краешке. И именуют себя «Правым делом». Они полны оптимизма. Они только что добились заметных (и заслуженных) успехов на выборах в Думу. Я ценю их (относительную, правда) молодость. Мне нравятся их лица (прямо-таки героев и героинь чеховских пьес), прекрасно отличающиеся от круглоквадратной (вот уж живучесть российского чиновничьего гена) физиономии нашей политической жизни. За них хочется голосовать, за них можно голосовать… Но что-то настораживает.
Настораживает беспечность. Их словно не отягощают заботы духовные. Не до того. Все просто: освободите человека, не мешайте ему, и тогда он развернется. Иными словами: государство, знай свое место.
Не скажу, как кому, а мне они представляются явлением на российской политической сцене новых разночинцев. Оптимистические разночинцы нашего времени. Между прочим, я и вправду за них голосовал на последних выборах в Думу. Но не стоит обольщаться. На прошлых выборах президента я отдал голос Борису Ельцину, – против Зюганова (а так и за Явлинского мог бы). Теперь мне как избирателю моего толка нужно было, чтобы эти новые оптимистические разночинцы попали в Думу и чтобы там появилась их фракция. И считал это важным. Они же еще – наши дети, плоть от плоти шестидесятников. Через четыре года на следующих выборах они намерены не просто закрепить свой успех, а и… Стоп, ребята! Только в том случае, когда вы повзрослеете духовно. Иначе, если выборы опять будут хаотичные, я проголосую, скажем, (и другие, полагаю, тоже) за существование в Думе фракции социал-демократов. Пусть они сейчас и топчутся на месте. (Тоже, кстати, от фактического равнодушия к современной этической проблематике). Или – за «Союз реалистов», так много сил и времени до дефолта уделяющего в своей деятельности поддержке культуры, учился создавать систему поддержки.
Казалось бы, действительно все просто: не мешайте человеку раскрыться. А если речь идет о натурах избранных, творческих, будь то литература или искусство, – поможем ему. Этому конкретно человеку. В 1900 году, ровно сто лет назад, Чехов писал В.А. Гольцеву, что ему совсем не нравится идея открыть читальню в Старой Рузе, поскольку там «ничего нет, кроме парома и трактира, – это раз; во-вторых, хорошей читальни открыть все равно нельзя и, в-третьих, от чтения книжек в читальнях мужики нисколько не поумнеют. Надо бы стипендии».
Прекрасно. И стипендии – это правильно. Однако сейчас времена не только не пушкинские, но и не чеховские. Нынче в Старой Рузе, думаю, имеется и библиотека с читальней. Но не в этом даже дело. Проблема в том, что вообще речь сегодня идет о совершенно ином уровне и характере этического мышления. Новая этика стремится быть системной. И строительной, если хотите. Социально-строительной. Тот же Чехов на духовном безрыбье восьмидесятых годов прошлого века это уже чувствовал и по своему выразил в письме к А.И. Плещееву: «Важно не то, что у него есть определенные взгляды, убеждение, мировоззрение – все это в данную минуту есть у каждого человека, – но важно, что он обладает методом; для аналитика, будь он ученый или критик, метод составляет половину таланта».
«Власть – форма самосознания народа», отметил Л. Карсавин. Рядом с этим определением присказка «Каков народ, такие и правители», отступает в сторону, становясь его частным случаем.
Сказано: больше демократии. Во-первых, демократия – хорошо, во-вторых, – прогрессивно. Мы честны, профессиональны и молоды, заявляют лучшие из представителей либерального движения «Правое дело». Казалось бы, чего еще? Кое-чего не хватает. Лучше бы они сказали: мы идем во власть, чтобы одухотворить ее, сделать живым инструментом, идем, в том числе, чтобы расслышать и откликнуться на гуманитарные подвижки в обществе. Мне возражают: а знаете, с чем придется там столкнуться, сколько там наворочено всякого, да и не в церковь мы собираемся, а работать.
А надо собираться во власть, как в церковь.
Отчего бы не попробовать своим приходом во власть попытаться заполнить ее структуры не только своей заявленной (и пассивной в данном случае) честностью и осознающим себя профессионализмом, но именно строительно-этическим; этическим, воспринимаемым системно, как образ и порядок действия. Современная этика уж от того будет приближаться к системной, если ориентированные на нее люди заполнят сами организационные структуры.
Аристотель замечал (думаю, это еще и до него в древне-греческом мире понимали), а спустя века Черчилль повторил, что демократия из всех известных видов правления – просто наименьшее из зол.
Мы истину такого рода держим на некотором расстоянии от себя, пока не требовательно и оптимистично рассуждая о демократии, в ней предполагая многое желаемое. И правильно: наименьшее из зол – потенция к добру. Я думаю, что демократия как форма правления как раз более других подходит для того, чтобы ее наполнять гуманитарным содержанием. Но потенция должна получить импульс.
…Когда мне говорят: сначала создайте и юридические, и экономические благоприятные условия для самостоятельной деятельности каждого, он уж развернется во всю ширь и наполнит Россию благополучием, – я отвечаю: на каждом шагу и в принципе способствуйте тому, чтобы человек раскрылся именно в своих человеческих возможностях, присущих ему как существу миропостигающему, наследующему культуру здесь и сейчас, сегодня, помогайте ему осознать себя индивидуальным и неповторимым звеном этого общего земного нравственного искания, а будучи у власти стремитесь ежечасно именно к гуманитаризации среды нашего обитания – тогда человек и в области материального, и в нематериальном создаст столько, сколько и присниться бы не могло. Именно в этом власть не должна быть беспечной.
Для первого необходима воля, политическая воля, решение, для второго – нестандартная неустанная душевная и организационная работа.
Можно меня остановить, заявив, что я тоже беспечен, поскольку наивен не менее, чем те, кто с помощью просто юридического решения (разрешения) намерен превратить страну в оазис благополучия.
Я и впрямь мог бы показаться здесь и наивным, и беспечным, рассуждая так, как я только что рассуждал. Однако на современном этапе невключение этического в каждую из текущих рабочих задач – становится просто опасным. И очень опасным.
Опора системной этической нормы – в ее философском обосновании, в живом движении философии, в должном развитии философии как современного индивидуального и общественного самосознания и самочувствования. Значит, вперед выступает поприще общественно-человеческого, в осознающих себя проявлениях самой жизни. Конечно, при такой постановке вопроса, возрастают и гуманитарные «функции» власти. Именно власти. Сам выбор задач именно у власти должен быть этическим. И непременна – государственная поддержка общественного гуманитарного строительства. Власть в этом обязана участвовать, непосредственно, повседневно, активно, понимая, что от нее требуется.
Не делать этого, значит в нынешних условиях как раз и есть – поступать непрофессионально. Какими бы профессионалами ни числили себя люди, погрузившиеся в проблемы реформирования экономического бытия.
Конечно, «внедряясь» во власть, этика становится и политикой, политикой духовной, политикой духа.
Тогда и слово демократ перестанет быть ругательным для иных россиян.
Вот что от нас требуется одновременно с расчисткой поприща для нормальной деятельности производителя, предпринимателя, коммерсанта и некоммерсанта от чиновнических объятий-удавок.
Но тут мы, и правда, пожалуй, забежали несколько вперед
…Кроме современного профессионального философа, следует обратиться за разработками, на которые опирались бы концепции новой этики, внутренней личностной свободы, - и к историкам, и к филологам… В России подобные поиски ведь издавна велись. О поисках шестидесятников XIX века, восьмидесятников XIX века здесь уже говорилось. Но начала им – заложены еще в Московском царстве, в XVI-м. В споре между «осифлянами» и «заволжцами», последователями преподобного Нила Сорского. Георгий Флоровский в книге «Пути русского богословия» пишет: «Разногласия между осифлянством и заволжским движением можно свести к такому противопоставлению: завоевание мира на путях внешней работы в нем или преодоление мира чрез преображение и воспитание нового человека, чрез становление новой личности. Второй путь можно назвать и путем культурного творчества…»
Вторая волна поиска путей высвобождения внутреннего человека была предпринята в XVIII веке, в екатерининские времена, российскими масонами. Их умное делательство можно назвать своеобразной реакцией на поверхностное просветительство, а главное, на избыточную прагматику петровских деяний. Правда, закрытость «умных делателей» до некоей загадочности, видимо, противоречила открытости национального характера, именно в силу открытости страдавшего от обманов. Отсюда и неприятие масонства. Но это – так, к слову.
…С чего, собственно, начиналась эта статья. С того, что человек ощущает единство с окружающим его миром и одновременно разъединенность с ним. С того, что все вокруг нас по-своему живое, все хранит следы миновавшего, все целовано и оплакано. Постигается это интуитивно, зоркостью чувства. Мы с младых ногтей о многом или о чем-то догадываемся, однако доподлинно не знаем ни духовного устроения мира, ни степени присутствия в нем духовной сути. Но можем к этому чувству-знанию стремиться., опираясь на то знание, что уже прикоплено Россией.
В данном случае я хочу подчеркнуть, что нам следует непрерывно учиться ценить скрытое в самом человеке свойство постигать нечто главное интуитивно, чувством. Помочь ему раскрываться и здесь. А может, и вернуться к утраченному. Учитывать в практической деятельности эту потребность, учиться помогать ей развиваться.
Ведь народное мироощущение во многом зиждется на точности моральных реакций и выражено в красноречии образа, – сплавом мысли и чувства.
С другой стороны, взаимоподкрепляющее состояние разума и чувства встречается уже в основном на ином полюсе. Среди людей широко и органически образованных. И именно это порождает динамику интеллектуального поиска, дарует свободу рискующей мысли.
И если мы научились представлять модель всесторонне развитой личности и даже личности базисной и модальной, то «механизм» раскрытия интуиций в каждом человеке, его дара ориентироваться в мире следует еще осваивать.
Простой пример. Абстрактное искусство или то, что называется модернизмом. Здесь нас призывают многое постигать именно чувством, проникать в наитие художника. Даже в стихах и прозе, пренебрегая знаками препинания и заглавными буквами, нам дают понять, что мы сами должны создавать при чтении эмоциональные узлы. Я сейчас оставляю в стороне, сколь это получается удачно или нет. И не о том, что тут есть и свои достижения. Я просто – о факте существования такого искусства, явленного вольно или невольно.
И естественно, современному нравственному движению необходима своя современная база, чем, скажем, для середины прошлого века являлась отмена крепостного права. С той «только» разницей, что крепостное право надо было отменять, а теперь необходимо создавать новые этические институты. Духовную свободу человеку не дашь, как политическую. То есть можно, конечно, ее декларировать, но кто возьмет. И лишь заклиная, как это часто делается нынче, «духовность, будь духовен», – многого не достигнешь.
Современной базой нравственно-интеллектуальной работы должны стать институциализация проблематики новой системной этики, ощущение этой деятельности как особенной, первостепенной, приоритетной – также и создание Центра новой этики, и этически ответственное использование его «продукции».
…И чем же не рабочая задача – наполнение демократических институтов власти духовным содержанием? По части духовных мытарств мы, может быть, впереди Европы всей. Не только ведь в области балета. Может быть, российской интеллигенции, в первую голову, теперь надо спокойно приняться выводить демократию из разряда пусть и меньших, но все-таки зол. И стать первыми тут.
Герцен, после того как закончен был московский университет, предложил Огареву: а теперь давай все-таки займемся нашим образованием. Мы закончили свое высшее учебное заведение: ввели у себя демократию. Может быть, и нам теперь следует двигаться дальше… иначе все будет не по-человечески. Неправильно.
19 мая 2000 г.