По-человечески значит правильно

Валентин Проталин
Утром вышел на балкон и посмотрел вниз. На площадку рядом с домом, на школьный двор. Деревья бросали короткие тени на асфальт. Дорога во дворе школы плавно спускалась, огибая длинный зеленый прямоугольник свободной от твердого покрытия земли, образующий все более углубляющийся склон, и скры­валась за ним, чтобы там, дальше, снова подняться на уровень школьного двора. Такая вот маленькая дорога. Очень местного значения. Не выходящая за пределы школьного двора. За нею – баскетбольная площадка. За площадкой – невидимая за зеленым барьером кустов и деревьев – маленькая речонка. Внизу, под балконом некогда мы гуляли с маленьким моим внуком.
Я бы и не придал всему этому значения, но нечто словно хлынуло на меня оттуда. И асфальт, и деревья, и их короткие тени как ожили, приблизились, стеснились независимо от меня.
Прогулки с внуком пришли мне на память следом.
А я… Почему-то перескочив на много-много лет назад, я увидел себя. Первое мое в жизни реальное воспоминание. Маленький, я стою или остановился, или хожу среди взрослых. А взрослые мои,  крупные для меня, сидят на земле – пикник что ли. И я – среди них, и что-то замерло во мне, поскольку получалось, что я как бы почти одного с ними, сидящими и полулежащими, ростом. Или совсем немного меньше. И моя голова с их головами как бы на одном или близком ко мне уровне. И мир поэтому стал каким-то совсем другим. Как-то особенно обозначился…
И снова картинка. Во дворе, на который я только что смотрел. Мой маленький внук и его товарищ. Товарищ вдруг заявляет:
– Я выше скамейки, я выше стола, я выше дома…
Мой внук тут же подхватывает:
– Я выше луны, я выше звезд, я выше неба.
Товарищ его помолчал растерянно и сказал:
– И я тоже.
И опять я вижу себя. Перескакиваю в себя, ребенка. Снова детство. Дошкольное. В Сибири. Я залез на маленькую крышу. Простите, на крышу уборной в нашем дворе. И вдруг все остановилось: время, движение, даже воздух вокруг. Все окружающее отступило куда-то. Тишина полнейшая. Даже и тишины как бы нет. Только какая-то охлаждающая тебя пронзительность, непередаваемая слова­ми. И я ощущаю себя, осознаю себя. Одного в этом мире. Или без мира. Вот он я. Оказывается, я есть. Меня это поражает. И что стоит за этим. Что? Я только понимаю, что дальше что-то тоже будет. И я опять почувствую, наверное, нечто похожее, остановлю себя. Может быть, не раз…               
Изредка, вспоминая свое это состояние, я переживаю его так же, как было то­гда. Сколько бы лет ни прошло.
Спрашивается, зачем я обо всем этом. А чтобы вернуться к тому, о чем забываем: к окружаю­щему нас миру. К тому, что он существует, живет и по-своему одухотворен. Он и нашим присутствием весь пропитан. И тем, что было до нас.
И если исходить только из этого, даже не касаясь «духовных процессов», происходящих внутри каждого из нас, выяснится: современная философия несет в себе тот же недостаток, ту же ограниченность, что и наука в целом – грех излишней ра­циональности. Излишняя рациональность науки оборачивается тем, что мы по-настоящему не понимаем исследуемого нами и практически по-прежнему меха­низируем этот мир. Современная философия, в свою очередь, заставлена узкопрофессиональной тер­минологией. В далеко не единичных крайних своих проявлениях, в некоторых трудах тех, кого можно назвать семидесятниками или восьмидесятниками, количество специальных слов разрастается до такой степени, что сама по себе напрашивается мысль о возникновении еще одного языка. Казенного, номенкла­турного, только на «философский лад».
Крайности, разумеется, крайностями и останутся. И, естественно, я не про­тив философской терминологии. Она – действительно достижение интеллекту­альное. Просто, как правило, перенасыщенный специальными терминами контекст по настоящему не раскрывает и самого автора, ограничивает его аргументацию, не «ищет» читателя. То, что создается, то, что строится на бумаге, не отпускает на волю ни пишущего, ни ход его рассуждений. Профессионал обращается к профессионалу, избранный – к из­бранному. Потому и нет задачи одухотворять текст. Беседа ведется в своем кругу. Даже если она обращена к аудитории ради того, чтобы научить философствовать других. Но раскрывается ли при этом душа ученика, его существо? Нет, потому что глубинное свое не раскрывает учитель.
Императив Канта: хочешь быть свободным – не нарушай прав другого чело­века. Часто прибегают к нему, часто дословно повторяют его. Но можно же по примеру праведника Иоанна Кронштадтского сказать и иначе: «не хочешь скорби –  не делай ее другому».
Профессиональному философу тоже не стоит забывать об образности. Недаром Христос часто прибегал к притчам.
Тогда и философия, и нравственность становятся «заразными», как того хочется кандидату философских наук Анатолию Арсеньеву.
Все это доступно лучшим нашим этикам, психологам, социо­логам и другим  специалистам-гуманитариям. Но  общение философа со слушающими его и читающими его в принципе пока остается однобоким, избыточно рациональным.
…На заре перестройки В. Ядов сетовал: мы столько лет пробавляемся описанием «всесторонне развитой личности», когда «социологи, помимо идеаль­ного типа личности, выделяют базисный тип, отвечающий объективным услови­ям современного этапа общественного развития». Им-то, мол, и надо заниматься.
Кроме базисного типа личности, В. Ядов называет еще и модальный, то есть реально господствующий.
Если ставить вопрос макростатистически, то В. Ядов вроде бы прав. Но можно ли к человеку относиться так? Не ошибка ли, мягко скажем, это государствен­ного и социологического мышления нашего уходящего века. Логика социолога такова: решаешь проблему всесторонне и гармонич­но развитой личности – получаешь, в том числе, и новую крити­ческую массу базисной. Ставишь во главу угла базисную – выйдет половодье мо­дальной, ныне реально господствующей.
Что до самог; понятия «базисный тип личности», то, несмотря на его б;льшую что ли – словесно – устойчивость, оно, на мой взгляд, еще более неопределенно для реаль­ного представления, чем понятие всесторонне развитой личности. Нет, в общем понятно, что хотят так именовать. Однако, когда речь идет об образе человека, мы лучше себе представляем (отчего бы это?) то, что в пределе желаний. Или – что в прин­ципе нежелательно. Отсюда доперестроечное понятие всесторонне развитой личности и конкрет­ней, и притягательней и даже образно уловимей базисной. Трудно, к при­меру, объяснить словами, что такое по-настоящему интеллигентный человек, од­нако, встретив такового, ни с кем его не спутаешь.
Тот же В. Ядов, развивая свою мысль, противопоставлял качество целостно­сти понятию всесторонне развитой личности. Он писал: «Справедлива формула: культура – это целостность воспроизводства человеческой личности». Вот цело­стности, мол, и надо добиваться. Соображения В. Ядова о барьере целостности, который в интересах перестройки предстоит взять базисной лично­сти, вроде приглядны как умопостроение, но такая приглядность, употребим слова Эвальда Ильенкова из давней его книжки «Идолы и идеалы», «есть лишь маска­радная маска». Такое качество, как целостность, возникает на опре­деленном уровне – то ли феноменом истинно народного характера, то ли личности, глубоко и органично образованной.
И сам термин – всесторонне развитая личность – довольно поистаскан. Однако, думаю, слово еще будет найдено. По крайней мере, обозначение «интеллигент» тут не сгодится.
В «Розе мира» у Даниила Андреева говорится о «человеке облагороженного образа». Правда, обозначение это не отделилось от самой книги, несмотря на зна­чительное количество прочитавших ее.
Мне вспоминается приведенное в одной из статей Валентина Толстых определение интеллигенции. С одной стороны – социальный слой, который может быть выделен формально, по месту в системе общественных отношений. Проще говоря, по служебному месту и функции. С другой стороны – некий творческий и активный слой людей, образующий неформальную (философски-культурную) общность, группу, включающий индивидуумов разных профессий и статуса.
К сожалению, Валентин Толстых на этом остановился, не сделал сле­дующего шага, не совершил выбора. Лично я (как и многие) – за качество, за ин­теллигентность. Я за тот, вроде бы, парадокс, когда понятие интеллигентности отслаивается от понятия интеллигенции. Отслаивается и становится более, на мой взгляд, четким. Это качество может встретиться и будет встречаться, повторяю, и среди ученых, и среди рабочих, и среди крестьян, и среди служа­щих. Я за ту неформальную общность, которая, несмотря на свою неформаль­ность, чем дальше, тем больше станет обнаруживать свой общественный вес. Я бы даже сказал, неформальное лидерство. Я за общность с таким будущим. Ради нее я могу отказаться и от самого понятия интеллигенции. Поместив его в храме истории, как одну из самых дорогих для меня святынь.
…Чрезвычайно важно, чтобы процесс сотворения своей целостной личности теми, кто вольно или невольно тянется к этому, осознавался имен­но как реальное общественное движение, как складывание неформальной социальной общности, еще и настоящего названия-то не имеющей, но конструктивной по определению.
В свое время (тоже на заре перестройки) в газете «Известия» был опубликован очерк Эд. Поляновского «Столкновение». Речь в нем шла о сознательном рабо­чем, оказавшемся неудобным и для администрации небольшого московского завода, и для тех, кто трудится рядом с ним. Материал Эд. Поляновского вызвал невольную читательскую симпатию. У «простого» рабочего «есть прижизненные издания всех поэтов начала XX века. Автобиографические строки Андрея Белого, Брюсова, Луначарского, Сологуба, Эренбурга. В углу – пластинки: Стравинский, Скрябин, Бетховен, Гайдн, Сарасате. Самая большая гордость рабочего – он встречался с Ахматовой и Пастернаком. Не видел или слышал издалека, а именно встречался».               
Я согласен с Эд. Поляновским, что такой рабочий не очень типичен в нашем обществе. Автор верно отмечает, что его герой «типичен лишь в том, что в Торгунове – сознание». Однако пробуждение и освобождение сознания – фактор характерный для нашего взбудораженного времени, куда бы не бросали каждого из нас его вихри. И такое явление, как рабочий Торгунов из очерка Эд. Поляновского, насущно необходимо. Сюда должна вести дорога общест­венного развития. Однако не должна она прокладываться только умозрением, уводящим в теоретическую бесконечность.
...В калужской деревне Мансурово, где летом я проводил много времени, пас телят молодой человек Михаил Пирогов. Вместе с товарищами он взял на подряд – растить, пасти телят от снега до снега. Познакомился я с Мишей, когда мы ставили с ним телевизионную антенну одному деревенскому пенсионеру. Антенна по тем местам – два ствола из деревьев: один на другом. В какой-то момент я подстраховывал эту мачту снизу, поставленную уже в гнездо, для нее приготовленное, а Миша ловко забрался на крышу дома и укрепил ее с помощью металлического троса. Только на следующий день я узнал, что у Миши вместо одной ноги – протез. Однако, как мне объяснили, напрасно я казнился, что пустил Мишу на крышу. Он еще и кровельщик отличный. И отремонтиро­вать, и построить дом может так, что будет картинка. Всегда трезвый, сдер­жанный, уважительный, с чувством собственного достоинства. И именно Миша рассказал мне, что в его деревне Владычино останавливалась на лето Марина Цветаева. И в стихах Марины Цветаевой деревня упомянута. То, что Миша любит и знает стихи Цветаевой и других русских поэтов, нечего и гово­рить…
Есть в километрах десяти от Мансурово, в центральной усадьбе совхоза «Вознесенский» и молодой Сергей Воробьев – скотник. Его рекомендовали мне в районной газете в помощники. Для собирания материалов о так называемых уходящих деревнях. Он и стихи свои время от времени печатает в местной газете.
Появляются и в нашей редакции – пушкинской газеты «Автограф» – моло­дые рабочие. Сами находят ее.
Есть в деревнях завзятые книжники. Рас­сеянные друг от друга десять на десять, то есть на ста квадратных километрах, по единице, они все-таки находят путь к культуре. Правда, движутся по этому пути только самоходом, вопреки окружающему, то и дело ставящему преграды на их дорогах. На тропах и тропинках. Местами  – в дремучем российском лесу.
Еще лет десять назад доктор экономических наук Владимир Костаков писал: «Мы многое потеряли и теряем оттого, что человек, который справедливо счита­ется целью нашего социального и экономического развития, конечной целью всех наших планов, рассматривается при решении практических задач прежде всего как работник».
От прежних планов мы уже отъехали, но с пустым багажным вагоном. Работа, она, конечно, работа. Но главное-то на свете – обще­ние людей друг с другом. В этом смысле и любая работа – тоже род общения. Общение вообще – способ человеческого существования. Это океан, в котором мы оби­таем. И тяготеем, в конечном счете, именно к культурному общению. Недаром все великие религии во главу угла ставят духовное: и для подданных, и для властителей. Детские души – тут самые открытые; люди все – существа духовные в медовые месяцы своих начал. В том числе – и начал исторических.
К тому же ведь именно культурно всесторонне развитый человек, по мнению Эвальда Ильенкова, при прочих равных условиях и работает на любом месте лучше. И никаких комплексов, добавлю от себя, не возникает у него, если приходится заниматься не «той» работой, то ли в смысле пониженной квалифи­кации, то ли просто недостаточно интересной. Плохо тому, над кем тяготеют идеологические гордыни недавнего прошлого, где мало было призванных и где обычное объявляется чуть ли не исключи­тельным. Человек, образовавший себя, стремящийся к облагороженному образу в себе,  более реально видит любую работу необходимым звеном в разделенном земном трудовом сотрудничестве людей. Такой человек найдет, где и как утолить свои духовные потребности. К тому же, скорее всего, он сделает и неинтересную работу для себя интересной. И тем более жаль, что умница Ильенков так рано ушел из жизни. Эта логика осталась неразвитой в нашей нау­ке.
В 1860 году Герцен писал своему взрослому сыну: «Будь профессором, но для этого развей в себе научные понимания, куча сведений ничего не сделает, а пуще всего будь, пожалуй, и не профессором, будь просто человеком – но чело­веком развитым».
А еще раньше, после окончания московского университета, А. Герцен предложил Н. Огареву: вот теперь-то давай займемся своим образованием. Герцен так и поступил. Огарев же, строго говоря, ограничился горячо высказанным согласием. В результате Г.Н. Вырубов, редактор первого десятитомного собрания сочинений Герцена, вышедшего в Женеве, вспоминает: «Странное дело: несмот­ря на то, что Огарев был и по образованию и по уму неизмеримо ниже Герцена, он имел на него значительное, и далеко не всегда благотворное, влияние. Для ме­ня, знавшего хорошо их взаимные отношения, не подлежит никакому сомнению, что многие из крупных ошибок Герцена лежат на совести несомненно благона­меренного, но не менее несомненно неуравновешенного и упрямого Николая Павловича, который в шестидесятых годах находился всецело под ферулой Баку­нина и разношерстной толпы окружавших его молодых революционеров».
Разумеется, отрывок из воспоминаний Вырубова приведен здесь не для того, чтобы подчеркнуть негативное влияние Огарева на Герцена, а чтобы более зримо обозначить разницу между ними в том, о чем здесь речь.
Подчеркну еще, что в те времена формирование «человека облагороженного образа» оставалось  чаще всего домашней проблемой. Потому и затрагивалась она во многом не в текущей публицистике, а в письмах, воспоминаниях, дневниках. Разумеется, всерьез. Публично же речь шла обычно не об освобождении отдельного человека, не об об­ращении сначала к его личной совести, что пыталось совершить почти за два тыся­челетия до этого раннее христианство, – адресовались прежде всего к сослови­ям, классам, общностям. К власти, наконец.
Так трактовались проблемы общего дела.
Уже двадцать лет спустя, – поколением детей шестидесятников прошлого ве­ка –  предпринималась попытка изменить духовную, гуманитарную ситуацию. Изме­нить прежде всего обращением к самому себе. «В сутолоке провинциальной жизни», то есть на страницах своей книги под таким названием, Н.Г.Гарин-Михайловский признается и себе, и всем, что он долго находился «в блаженном неведении относительно того, кто он и что он в жизни». И тут же следующее: «Но уж слишком выстрадал я свое ди­пломное невежество, связанное к тому же с натурой, неудержимо стремящейся хотя и к чисто-практической деятельности, но всегда с добрыми намерениями на общую пользу. Понять эту пользу, понять себя, найти свою точку приложения, – понять, осмыслить, обосновать всем тем знанием, которое имеется в копилке че­ловечества, – вот задача, перед которой отступили на задний план все вопросы ложного самолюбия. И эти пять лет были моим вторым университетом, в кото­ром я действительно работал так, как не умеют или не могут работать, преследуя дипломные только знания».
Какие современные строки! Как они во многом совпадают с тем, о чем нам самим приходится думать. Уж то утешительно, что не мы первые ломаем над этим голову. Вообще, творчество Н.Г. Гарина-Михайловского, на мой взгляд, яв­но недооценено в наши дни. Ведь именно у него, на страницах его книг встрети­лось мне такое понятие как эволюционер. Заметим при этом: Гарин-Михайловский осмысливал понятие эволюционер тогда, когда иное,  противоположное – революционер – набиралось сил. И то, и другое обдумывалось в обстоятельствах духовного пореформенного подъема. На мой взгляд, именно Гарин-Михайловский с его стремлением сочинениями, другими трудами и духовно оздоровлять окружающее, представляется крепким звеном между двумя  пластами литературы рус­ской – XIX и XX веков…
Ураганные десятилетия начала XX столетия приглушили его голос. Но теперь отчетливо раздастся и он. Должен раздаваться. Залогом тому – кристально ясная, четкая, абсолютно современная Гарина-Михайловского мысль.
Часто вспоминаются мне недоуменные слова матери Темы из второго ро­мана-хроники Н.Г. Гарина-Михайловского «Гимназисты»: «Господа, сколько прекрасной молодежи, а где же хорошие люди?».
Еще заметнее следы непосредственного и последовательного поиска опоры в этическом, духовном как внутренней для каждого и одновременно насущной общественной надобности – просматриваются в творчестве и, что для нас по-человечески более интересно и показательно – в переписке А.П. Чехова. Это, конечно, прежде всего  черта всех его произведений, пусть прямо и не явленная читателю. Тот же М. Горький в декабре 1898 года писал Чехову: «…Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши это делают».
Философские обобщения, я бы добавил – обоснования нормы… А вот в письмах А.П. Чехов прям. Особенно, когда припечет… В письмах Чехова и его окружения обращение к проблемам личного и личности, в отличие от их предшественников, утрачивает оттенки семейных или дружеских советов. Это уже нечто большее, уже столь  публичное по своему звучанию, словно прямо в журналы и адресовано. «…Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь – мы не знаем, Буду держаться той рамки, которая ближе к сердцу и уже испытана людьми посильнее и умнее меня. Рамка эта – абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, чёрта, свобода от страстей и проч.» (Из письма А.Н. Плещееву, 1889).
«…Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита – это не жизнь, а какой-то…» (А.С. Суворину, 1891).
«Ах ты мой человек будущего!». Это уже из письма Чехову О.Л. Книпер.
С другой стороны, читаем: «Я, вопреки Вагнеру, верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет ни «слоном среди нас» и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения, не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не Тихонов, не Короленко, не Щеглов, не Баранцевич, не Бежецкий, а «восьмидесятые годы», или «конец XIX столетия». Некоторым образом, артель». (В.А. Тихонову, 1889).
Или: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но их работа видна; что бы там ни было, наука все продвигается вперед и вперед, общественное сознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т.д. и т.д…» (И.И. Орлову, 1899).
Воспользуемся определением Чехова и обозначим поколение его сверстников восьмидесятниками XIX-го столетия. Иными словами – детьми шестидесятников, более явно и четко, чем восьмидесятники, осознававшими себя некоторой политической и социально-культурной силой; так или иначе они были озадачены и активны. Чему не мог не позавидовать и Чехов. Вот как он пишет о предшественниках А.С. Суворину (1892), о писателях, «которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем существом своим, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – бог, загробная жизнь, счастье человечества и т.п.».
Что же до восьмидесятников, то они, входя во взрослую жизнь, долгое время были разрозненны. Без духовной сферы над головой. (Так и напрашивается аналогия с восьмидесятниками нашего XX века). Часть из них, и не самая худшая, так скажем, покинули духовную цитадель, храм или церковь (последнее и в прямом и переносном смысле) и оказалась как бы нигде, в неприкаянном странствии. А молодой М. Горький и непосредственно побродяжничал по миру. Ощущение одиночества сопутствовало многим из них. Лоскутьям вроде идей 60-х годов (определение Чехова) не дано было прикрывать их неприкаянность.  И в либеральных ценностях они определялись трудно и долго. И укрепиться в них многие так и не смогли.
Отсюда и упреки в беспомощности и бездарности российской интеллигенции, складывающейся в конце XIX века в осознающую себя общность, шедшую на смену разночинцам. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценой молодости». (Чехов-А, С. Суворину, 1889). А на что ушла молодость вновь создававшейся и во многом еще разночинной интеллигенции? На разброд, кружковщину. Опять же вернемся к Чехову: «Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! Не люблю я за это толстые журналы, и не соблазняет меня работа в них. Партийность, особенно если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха». (А.Н. Плещееву. 1888).
В сущности, многое для тогдашнего интеллигента было решено: отменено крепостное право, учреждено земство, суд присяжных. Правда, без всякого ее, новой интеллигенции, участия. Родители постарались. Для многих из детей постаравшихся родителей и царя как бы не существовало. Не пушкинские времена. Характерно, что в произведениях того же Чехова ни о царе, ни о самодержавии никаких заметных упоминаний. В письмах – так и вообще об этом ничего нет. Нет, и все тут. Коронован, пожалуй, Лев Толстой. Хотя его публицистика – категоричные суждения о религии, культуре и человеке – скорее настораживают, чем привлекают.
А проблема проблем – духовное здоровье человека – есть. Тем более – в обществе с явными признаками болезни, и прежде всего – при безусловном недомогании интеллигенции. Когда Чехова упрекают в отсутствии в его творчестве «направления», он защищается: «…Если мне симпатична моя героиня Ольга Михайловна, либеральная и бывшая на курсах, то я этого в рассказе не скрываю, что, кажется, достаточно ясно. Не прячу я своего уважения к земству, которое люблю, и к суду присяжных. Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня сути, а ложь героев с их правдой». (К.С. Баранцеву, 1888). «Разве это не «направление»? – удивляется дальше Чехов.
Волей судьбы для восьмидесятников российской интеллигенции было словно предрешено и иное. В отличие от разночинцев, не искавших казенной службы, эта плеяда выучившихся профессии в массе своей влилась в ряды чиновничества и бюрократии. Повторяю, попала туда, почти не отдавая себе в этом отчета, оставаясь (именно в этом чисто российский, наверное, феномен) все-таки сама собой. Вольница, самовольство, взаимное амнистирование в рамках казенщины очень специфический способ существования и общения. Своего рода коррумпированная среда.
Отсюда и взгляд Чехова: «Пока это еще студенты и курсистки – это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти на самостоятельную дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры». (И.И. Орлову, 1899).
Вот она –  прямая перекличка с вопросом героини Гарина-Михайловского матери Темы  – «Где же хорошие люди?»
Однако «процесс идет». «Вы пишете: «не знаешь откуда чаять движения воды», – читаем в письме Чехова к Ф.Д. Батюшкову (1900). – А вы чаете? Движение есть, но оно, как движение земли вокруг солнца, невидимо для нас».
И еще из ощущений Чехова: «Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром…» (А.А. Суворину, 1892).
И все-таки процесс становился и видимым, и слышимым. Проблема человека, осознающего себя свободным, свободу как полноценное свое состояние, насущное для жизни и осмысленной деятельности, духовная раскрепощенность личности, раскрытие ценности каждого, необходимость опоры на накопленное культурой, – все громче обозначаются в повестках дня. Пусть звучит все это еще декларативно, однако общечеловеческая потребность заявлена. Тот же Чехов в письме А.С. Суворину (1892) пишет: «Кто искренне думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».
Уже для многих на первый план выходит проблема этического. Хотя часто и определяется как «жажда эстетико-литературного». Для России, где в течение всего XIX века литература брала на себя почти весь груз интеллектуальных поисков нации, это понятно.
Но именно к Чехову в 1900 году обращается С.И. Дягилев: «Нам совершенно необходима помощь, подмога человека, стоящего вне нашей кружковщины и вместе с тем близкого нам, ценимого нами – такой человек – Вы. Согласитесь, что ни одно истинно литературное явление в России теперь не может быть вне Вас. Но я больше скажу, нам нужно не только Ваше участие, но Ваш интерес к делу, без которого Вы будете лишь сотрудником, но не руководителем, есть неутолимая жажда эстетико-литературного издания, центра, могущего объединить все искренне ищущее (подчеркнуто мной – В.П.) и столь гонимое отовсюду».
Упоминание о центре немаловажно. Впоследствии, уже после смерти Чехова, появятся и философские общества, и, скажем, такие объединения, как «Культура и свобода», созданная под эгидой М. Горького. Да и такое издание, как «Вехи».
…В связи с обществом «Культура и свобода» – маленькое отступление. Философ С.Франк предлагал издание «Вехи» поначалу назвать – «Культура и свобода». Не получилось. Но когда у С.Франка закрыли издаваемый им журнал, он основал новый и дал ему название «Свобода и культура» И, наконец, возникло общество «Культура и свобода». Справедливость восторжествовала: действительно – сначала ведь культура, и только потом – свобода.
Вернемся в наши дни.
Кто после долгого перерыва принимает на себя такое поисковое наследство восьмидесятников XIX столетия? То ли по иронии судьбы, то ли нет – восьмидесятники XX века. И – двухтысячники, как назвала одна моя знакомая тех, кому предстоит, видимо, еще проявиться образом нового поколения российских созидателей.
Самые известные нынешние восьмидесятники (опять же – дети шестидесятников) располагаются в половодьях разливающейся реки российской демократии ближе к правому берегу, на самом его краешке. И именуют себя «Правым делом». Они полны оптимизма. Они только что добились заметных (и заслуженных) успехов на выборах в Думу. Я ценю их (относительную, правда) молодость. Мне нравятся их лица (прямо-таки героев и героинь чеховских пьес), прекрасно отличающиеся от круглоквадратной (вот уж живучесть российского чиновничьего гена) физиономии нашей политической жизни. За них хочется голосовать, за них можно голосовать… Но что-то настораживает.
Настораживает беспечность. Их словно не отягощают заботы духовные. Не до того. Все просто: освободите человека, не мешайте ему, и тогда он развернется. Иными словами: государство, знай свое место.
Не скажу, как кому, а мне они представляются явлением на российской политической сцене новых разночинцев. Оптимистические разночинцы нашего времени. Между прочим, я и вправду за них голосовал на последних выборах в Думу. Но не стоит обольщаться. На прошлых выборах президента я отдал голос Борису Ельцину, – против Зюганова (а так и за Явлинского мог бы). Теперь мне как избирателю моего толка нужно было, чтобы эти новые оптимистические разночинцы попали в Думу и чтобы там появилась их фракция. И считал это важным. Они же еще – наши дети, плоть от плоти шестидесятников. Через четыре года на следующих выборах они намерены не просто закрепить свой успех, а и… Стоп, ребята! Только в том случае, когда вы повзрослеете духовно. Иначе, если выборы опять будут хаотичные, я проголосую, скажем, (и другие, полагаю, тоже) за существование в Думе фракции социал-демократов. Пусть они сейчас и топчутся на месте. (Тоже, кстати, от фактического равнодушия к современной этической проблематике). Или – за «Союз реалистов», так много сил и времени до дефолта уделяющего в своей деятельности поддержке культуры, учился создавать систему поддержки.
Казалось бы, действительно все просто: не мешайте человеку раскрыться. А если речь идет о натурах избранных, творческих, будь то литература или искусство, – поможем ему. Этому конкретно человеку. В 1900 году, ровно сто лет назад, Чехов писал В.А. Гольцеву, что ему совсем не нравится идея открыть читальню в Старой Рузе, поскольку там «ничего нет, кроме парома и трактира, – это раз; во-вторых, хорошей читальни открыть все равно нельзя и, в-третьих, от чтения книжек в читальнях мужики нисколько не поумнеют. Надо бы стипендии».
Прекрасно. И стипендии – это правильно. Однако сейчас времена не только не пушкинские, но и не чеховские. Нынче в Старой Рузе, думаю, имеется и библиотека с читальней. Но не в этом даже дело. Проблема в том, что вообще речь сегодня идет о совершенно ином уровне и характере этического мышления. Новая этика стремится быть системной. И строительной, если хотите. Социально-строительной. Тот же Чехов на духовном безрыбье восьмидесятых годов прошлого века это уже чувствовал и по своему выразил в письме к А.И. Плещееву: «Важно не то, что у него есть определенные взгляды, убеждение, мировоззрение – все это в данную минуту есть у каждого человека, – но важно, что он обладает методом;  для аналитика, будь он ученый или критик, метод составляет половину таланта».
«Власть – форма самосознания народа», отметил Л. Карсавин. Рядом с этим определением присказка «Каков народ, такие и правители», отступает в сторону, становясь его частным случаем.
Сказано: больше демократии. Во-первых, демократия – хорошо, во-вторых, – прогрессивно. Мы честны, профессиональны и молоды, заявляют лучшие из представителей либерального движения «Правое дело». Казалось бы, чего еще? Кое-чего не хватает. Лучше бы они сказали: мы идем во власть, чтобы одухотворить ее, сделать живым инструментом, идем, в том числе, чтобы расслышать и откликнуться на гуманитарные подвижки в обществе. Мне возражают: а знаете, с чем придется там столкнуться, сколько там наворочено всякого, да и не в церковь мы собираемся, а работать.
А надо собираться во власть, как в церковь.
Отчего бы не попробовать своим приходом во власть попытаться заполнить ее структуры не только своей заявленной (и пассивной в данном случае) честностью и осознающим себя профессионализмом, но именно строительно-этическим; этическим, воспринимаемым системно, как образ и порядок действия. Современная этика уж от того будет приближаться к системной, если ориентированные на нее люди заполнят сами организационные структуры.
Аристотель замечал (думаю, это еще и до него в древне-греческом мире понимали), а спустя века Черчилль повторил, что демократия из всех известных видов правления – просто наименьшее из зол.
Мы истину такого рода держим на некотором расстоянии от себя, пока не требовательно и оптимистично рассуждая о демократии, в ней предполагая многое желаемое. И правильно: наименьшее из зол – потенция к добру. Я думаю, что демократия как форма правления как раз более других подходит для того, чтобы ее наполнять гуманитарным содержанием. Но потенция должна получить импульс.
…Когда мне говорят: сначала создайте и юридические, и экономические благоприятные условия для самостоятельной деятельности каждого, он уж развернется во всю ширь и наполнит Россию благополучием, – я отвечаю: на каждом шагу и в принципе способствуйте тому, чтобы человек раскрылся именно в своих человеческих возможностях, присущих ему как существу миропостигающему, наследующему культуру здесь и сейчас, сегодня, помогайте ему осознать себя индивидуальным и неповторимым звеном этого общего земного  нравственного искания, а будучи у власти стремитесь ежечасно именно к гуманитаризации среды нашего обитания –  тогда человек и в области материального, и в нематериальном создаст столько, сколько и присниться бы не могло. Именно в этом власть не должна быть беспечной.
Для первого необходима воля, политическая воля, решение, для второго – нестандартная  неустанная душевная и организационная работа.
Можно меня остановить, заявив, что я тоже беспечен, поскольку наивен не менее, чем те, кто с помощью просто юридического решения (разрешения) намерен превратить страну в оазис благополучия.
Я и впрямь мог бы показаться здесь и наивным, и беспечным, рассуждая так, как я только что рассуждал. Однако на современном этапе невключение этического в каждую из текущих рабочих задач – становится просто опасным. И очень опасным.
Опора системной этической нормы – в ее философском обосновании, в живом движении философии, в должном развитии философии как современного индивидуального и общественного самосознания и самочувствования. Значит, вперед выступает поприще общественно-человеческого, в осознающих себя проявлениях самой жизни.  Конечно, при такой постановке вопроса, возрастают и гуманитарные «функции» власти. Именно власти. Сам выбор задач именно у власти должен быть этическим. И непременна – государственная поддержка общественного гуманитарного строительства. Власть в этом обязана участвовать, непосредственно, повседневно, активно, понимая, что от нее требуется.
Не делать этого, значит в нынешних условиях как раз и есть – поступать непрофессионально. Какими бы профессионалами ни числили себя люди, погрузившиеся в проблемы реформирования экономического бытия.
Конечно, «внедряясь» во власть, этика становится и политикой, политикой духовной, политикой духа.
Тогда и слово демократ перестанет быть ругательным для иных россиян.
Вот что от нас требуется одновременно с расчисткой поприща для нормальной деятельности производителя, предпринимателя, коммерсанта и некоммерсанта от чиновнических объятий-удавок.
Но тут мы, и правда, пожалуй, забежали несколько вперед
…Кроме современного профессионального философа, следует обратиться за разработками, на которые опирались бы концепции новой этики, внутренней личностной свободы, - и к историкам, и к филологам… В России подобные поиски ведь издавна велись. О поисках шестидесятников XIX века, восьмидесятников XIX века здесь уже говорилось. Но начала им – заложены еще в Московском царстве, в XVI-м. В споре между «осифлянами» и «заволжцами», последователями преподобного Нила Сорского. Георгий Флоровский в книге «Пути русского богословия» пишет: «Разногласия между осифлянством и заволжским движением можно свести к такому противопоставлению: завоевание мира на путях внешней работы в нем или преодоление мира чрез преображение и воспитание нового человека, чрез становление новой личности. Второй путь можно назвать и путем культурного творчества…»
Вторая волна поиска путей высвобождения внутреннего человека была предпринята в XVIII веке, в екатерининские времена, российскими масонами. Их умное делательство можно назвать своеобразной реакцией на поверхностное просветительство, а главное, на избыточную прагматику петровских деяний. Правда, закрытость «умных делателей» до некоей загадочности, видимо, противоречила открытости национального характера, именно в силу открытости страдавшего от обманов. Отсюда и неприятие масонства. Но это – так, к слову.
…С чего, собственно, начиналась эта статья. С того, что человек ощущает единство с окружающим его миром и одновременно разъединенность с ним. С того, что все вокруг нас по-своему живое, все хранит следы миновавшего, все целовано и оплакано. Постигается это интуитивно, зоркостью чувства. Мы с младых ногтей о многом или о чем-то догадываемся, однако доподлинно не знаем ни духовного устроения мира, ни степени присутствия в нем духовной сути. Но можем к этому чувству-знанию стремиться., опираясь на то знание, что уже прикоплено Россией.
В данном случае я хочу подчеркнуть, что нам следует непрерывно учиться ценить скрытое в самом человеке свойство постигать нечто главное интуитивно, чувством. Помочь ему раскрываться и здесь. А может, и вернуться к утраченному. Учитывать в практической деятельности эту потребность, учиться помогать ей развиваться.
Ведь народное мироощущение во многом зиждется на точности моральных реакций и выражено в красноречии образа, – сплавом мысли и чувства.
С другой стороны, взаимоподкрепляющее состояние разума и чувства встречается уже в основном на ином полюсе. Среди людей широко и органически образованных. И именно это порождает динамику интеллектуального поиска, дарует свободу рискующей мысли.
И если мы научились представлять модель всесторонне развитой личности и даже личности базисной и модальной, то «механизм»  раскрытия интуиций  в каждом человеке, его дара ориентироваться в мире следует еще осваивать.
Простой пример. Абстрактное искусство или то, что называется модернизмом. Здесь нас призывают многое постигать именно чувством, проникать в наитие художника. Даже в стихах и прозе, пренебрегая знаками препинания и заглавными буквами, нам дают понять, что мы сами должны создавать при чтении эмоциональные узлы. Я сейчас оставляю в стороне, сколь это получается удачно или нет. И не о том, что тут есть и свои достижения. Я просто – о факте существования такого искусства, явленного вольно или невольно.
И естественно, современному нравственному движению необходима своя современная база, чем, скажем, для середины прошлого века являлась отмена крепостного права. С той «только» разницей, что крепостное право надо было отменять, а теперь необходимо создавать новые этические институты. Духовную свободу человеку не дашь, как политическую. То есть можно, конечно, ее декларировать, но кто возьмет. И лишь заклиная, как это часто делается нынче, «духовность, будь духовен», – многого не достигнешь.
Современной базой нравственно-интеллектуальной работы должны стать институциализация проблематики новой системной этики, ощущение этой деятельности как особенной, первостепенной, приоритетной – также и создание Центра новой этики, и этически ответственное использование его «продукции».
…И чем же не рабочая задача – наполнение демократических институтов власти духовным содержанием? По части духовных мытарств мы, может быть, впереди Европы всей. Не только ведь в области балета. Может быть, российской интеллигенции, в первую голову, теперь надо спокойно приняться выводить демократию из разряда пусть и меньших, но все-таки зол. И стать первыми тут.
Герцен, после того как закончен был московский университет, предложил Огареву: а теперь давай все-таки займемся нашим образованием. Мы закончили свое высшее учебное заведение: ввели у себя демократию. Может быть, и нам теперь следует двигаться дальше… иначе все будет не по-человечески. Неправильно.

19 мая 2000 г.