С чего начинается Родина

Тамара Зиновьева
                Кто же, истребляя крыс, думает о крысенятах?
                Народная мудрость

Стоит лишь смежить усталые вежды, как перед внутренним взором словно живая возникает "Прага". Очередь в кулинарию до угла, но на самом деле там не угол, а закругление, фланкируемое двумя нишами, а в них по гигантской, во многих слоях чёрной краски, вазе. Краска скрадывает красоту проработки поверхностного растительного рельефа, и единственное, что про вазы ясно, так это принадлежность их к категории излишеств. Тех самых, которые постановлением 1954 года осудила Партия. Одно из, пожалуй, наиболее ярких твоих ранних архитектурных впечатлений, "Прага" вся состоит из осужденных тем постановлением излишеств. Легкомысленное курортного облика сооружение со сквозящей небесами колоннадой на крыше, нелепой в суровой московской природе, оно, тем не менее, первое ассоциируется у тебя с понятием "Родина". В ответ на сакраментальный песенный вопрос не картинки в букваре вспоминаются, не отцовская будёновка, а почему-то именно архитектурные излишества. Да, эстетически порочные; да, утилитарно ненужные; да, экономически неэкономные! Но именно они, дурацкие те уличные вазы декоративно скрашивали  твои тут стояния - либо с кем-то из родителей по направлению к кафе, пообедать (дома, в коммуналке, с общею кухнею, по выходным к плите подойти и сготовить еду практически невозможно), либо с нянькой в кулинарию за "испанскими птичками". В очереди в кафе стоять веселее. После некоторой выдержки тебя на воздухе (заодно и аппетит нагуляешь) почтенный гардеробщик берёт твоё пальтишко и  вручает прозрачный с золотой циферкой номерок. Ещё несколько нетерпёжных минут у стеклянных внутренних дверей - и за столик, а там глянцевая книжечка меню, тонконогие фужеры, конусы салфеток на тарелках, ярусная конструкция с хлебом сверху и солью-перцем-горчицей-уксусом внизу. Пока подходит официантка, привычно озираешь интерьер. Особенно тебе нравятся громадные картины с видами осени: вырисован каждый желтый листик на берёзке, что во поле, под ветром склоняясь, растёт. Заказываешь, опять ждёшь, и вот приносят бульон с яйцом или пирожком (с яйцом лучше, так как слоёный пирожок сух и при откусе нещадно крошится), чевапчицы и что-то ещё на третье. Запиваешь боржомом. В кулинарию же стоять гораздо томительнее. Терпение твоё, считай, не вознаграждается. Никакого потом удовольствия, одна рутина. "Испанские птички" будут дома на ужин. Идёт время гуляния, но вместо того, чтобы копаться в песочнице или залезать на львов возле гоголевского памятника, или чинно  шпацировать с нянькой за ручку по бульвару до триумфальной арки наземного вестибюля станции метро "Дворец Советов" и из-под неё, задрав личико, аж шапочка съезжает с затылка, прослеживать взором убывающие кверху уступы архитектуры - туда, где выше всех на свете возносится главою непокорной и машет ручкой детям всей земли титановый дедушка Ленин... Так вот вместо всего этого топчешься почти на месте, лицом в переднее пальто, вылазишь головой из строя, высматриваешь в очереди (вдруг тоже стоят-маются) товарищей детских игр с няньками, бабками, а то и с чужими дядями и тётями, которые, случается, конфеткой или мороженым выманивают детей со двора, хватают и тянут в очередь - показать продавщице, мол, на меня, пожалуйста, и на ребёнка: дают ведь по 2 штуки в одни руки (возраствладельца рук роли не играет). Продемонстрированные  дети стремглав бегут обратно, благо - близко, угол Воровской и Мерзяковского, - чтобы родители не забеспокоились, что ребёнка нету во дворе. Предупреждали же: не ходи с чужими, а то заберут. Если узнают, что не послушался и ходил - влетит. Будешь не слушаться, - скажут, - придёт старьёвщик и заберёт. Хотя даже маленькие понимают: никто тебя не заберёт. Тебя ж кормить тогда придётся, причём теми самыми "испанскими птичками", с твоим участием добытыми. Старьёвщик же - пахучий старец с ящиком на шарикоподшипниках, в который он складывает обретённый хлам, детишками не интересуется. С двумя другими похожими на него дяденьками он ходит в тот конец Арбата, где узкая дверь в глухой стене домового торца, впуская их, на миг приоткрывает тебе иной мир - дымный, шумный, смрадный, скученный и скучный. Но что-то ж их туда влечёт! А ты с нянькою (твоя совесть чиста) смиренно стоишь в очереди, чтобы на ужин вашей семье досталось каждому (двоим родителям, няньке, тебе) по одной "испанской птичке", всего четыре, отпущенные две на тебя и две на няньку. Первый раз ты думал: действительно, птичка, и. жалея вообразившегося тебе иностранного воробышка в пёстрых перышках, есть отказывался. Тебя ласково уговаривали и строго заставляли, ты сдался, и тут - о, разочарование! - птичка оказалась не птичкой, а трубочкой, скрученной из тонкого ветчинного среза - анемичного вкуса, набитой серовато-розовым паштетом. Её бы с перцем, с горчицей, но детям острого не полагается. Уминаешь так. Отрада - "дрожалка", как ты инфантильно окрестил облекающий трубочку кубик стекловидного желе. Родители его не любят и щедро сгружают в твою тарелку. Нянька - та ничего, ест. Теперь вот "крыса в яйце". Что-то новенькое. Не видел, только слышал. Истолковав наименование метафорически, ты представил себе нечто вроде той "птички", оценил цинизм и пристроился в очерединый хвост, по-черепашьи продвигающийся вдоль витрин. В стёклах за бутафорской выкладкой продуктов угадывалась внутренняя давка: дают салат "столичный". Нет, на улице всё же комфортнее. Помаленьку тебя втягивает на лестницу с мраморными тёмно-белыми ступенями, до опасной покатости стоптанными множеством подошв. Штучное продаётся на втором этаже. Из разговоров уясняешь: крыс дают не по 2, а аж по 10, потому что маленькие. Не крысы, крысенята - но это даже хорошо. Выходит выгоднее. Взрослую-то надо ошпалить, выпотрошить, разделать, и варится она долго, и кости выплёвываются. А крысёнка готовят целиком и быстро, и отходов никаких.
- Я как-то брал, "молочный" называется,  но всё же жестковат, и шерстку пришлось выщипывать, - делилась впечатлениями очередь.
- Нет, эти совсем голенькие и мягонькие, как из утробы.
- Так они что - беременных что ли вскрывают? Жестоко. Аборт гуманнее.
- Да не аборт, а кесарево, хи-хи.
- Говорят, гормон какой-то им подсыпают, как каракулевым овцам. Происходит выкидыш, зародышей берут, а мать жива остаётся. Вполне гуманно, по-моему.
- Нашел, к кому гуманизм проявлять. Вон их сколько развелось. Как собак нерезаных. По метро шастают, кабели грызут.
- Ой, я одну видала! Мечется между рельс, поезд приближается, а укрыться ей некуда. С перрона кричат: вон дырочка, туда, туда! Да дура она, языка не понимает.
- И что - поездом перерезало?
- Не знаю, я в него села и поехала.
Дама через три спины впереди компетентно разъясняла, как "крысу в яйце" готовить (в отличие от "испанской птички", которую сразу едят, "крыса" – полуфабрикат).
- Берёте за хвостик, опускаете в кипящую воду и держите несколько секунд, пока белок не свернётся и желатиновая оболочка не растворится, затем вынимаете; перец, горчица - по вкусу. Или, не вынимая из кипятка, снять с огня и охладить. Бульон с желатином остынет, застынет, получится заливное. Украсить зеленью петрушки.
 Да уж, думаешь, крута метафора, - и, как в детстве, шаришь глазами по обозримому отрезку очереди: не исключено, что и они, товарищи детских игр, тут. Хотя бы та дама, специалист по приготовлению "крыс в яйце". Возраст вроде соответствует... Но кто её знает, моложе она выглядит или старше? Может, она тебе в матери годится, может - в дочери. Подвигаешься к прилавку - не к тому, где рыба (он пуст и чисто вымыт, женщина в белом скучает за ним, а ведь могла бы подключиться к "крысам", видит же, какая очередь, да станет она утруждаться, зарплата-то идёт), а к тому, где были "птички". Похоже, и вправду крысенята. В эмбрионических позах, в мутновато-прозрачных аморфных мешочках, хвостиками наружу. Вспомнился юмористический рассказ иностранного автора (кого  - забыл) в толстом журнале (в каком – тоже), как от потери аппетита лечили голодом. Когда пациент больше не мог терпеть голод, ему предлагали всякую мерзость вроде цыплят невылупившихся вкрутую. Это - нечто вроде, и кушать тоже очень хочется. Платишь десятку – (рубль штука), выбиваешь, даёшь чек, получаешь фирменную праговскую коробочку и счастливый спускаешься мимо неопознанных товарищей детских игр по вытоптанной лестнице - вон, на волю, на воздух, в арбатские дебри - искать, где бы приткнуться, и розетку. Кипятильник со стаканом у тебя при себе, в портфеле, как и плавки с полотенцем на случай, если предложат лишний билетик в бассейн (бывший баптистерий в крипте храма Христа Спасителя, ныне под открытым небом). Однажды предложили, а у тебя ни плавок, ни полотенца, так и ходишь нехристем. Хорошо - ребёнком: пять минут - и ты дома, в ненавистной (не тебе, ты пытливо познаёшь жизнь, и не няньке, она из колхоза и рада, что хоть питается, а родителям, которые имеют некоторое представление о должном) коммуналке, где по воскресеньям жутко было зайти в общую кухню, полную злых тёток в цветастых халатах, и вы вынуждены были, отпустив няньку погулять, обедать в "Праге", хватаешь плавки и пулей в бассейн! Впрочем, бассейн тогда, кажется, ещё не был открыт для широкой публики. Туда пускали только по спецпропускам… Дом твой тогдашний уцелел и по-прежнему высится наподобие утёса среди низкорослой застройки рваного периметра Арбатской площади. Но жильцов в нём нет, отселили всех до последней кухонной грымзы. Вместо коммуналок там теперь офисы, и у родного подъезда (вход со двора) казённая вывеска с неудобопроизносимой аббревиатурой. Не поклониться отчему порогу... Да чего переживать, ведь Арбат же, твоя что называется Родина, где каждый камень тебя помнит! Неужто отторгнет? Неужто не явит традиционного московского гостеприимства? Тут и бывшая твоя госслужба, и друзья твои обитают. Вперёд, по точкам! Вон департамент, где отбывал ты присутственные часы, дни и годы в компании весёлых сослуживцев. Там к вашим услугам были не персональные даже кипятильники (жлобством считалось пить чай в одиночестве), а коллективный электрочайник и специальный столик в закоулке коридора, с клеёнкой и эмалированной хлебницей, в гулких недрах которой всегда найдётся кусок заскорузлого батона, а если повезёт - и булочка «калорийная», надкушенная, но вполне ещё свежая. Первое время после отставки ты захаживал, тебя привечали, расспрашивали, как жизнь, делились сплетнями. Но от раза к разу - годы-то идут - всё меньше знакомых лиц в коридоре, всё больше холодных равнодушных взглядов, и бюрократическое  "вы по какому вопросу" всё чаще встречает тебя. Нет, туда не пойдёшь, неудобно. Завалиться бы к институтским товарищам. Они поменялись: периферию на один из тутошних переулков. Муж, жена, ребёнок в одной (правда, большой) комнате. Заглядывая к ним в обеденный перерыв со службы, ты ностальгически как бы окунался в атмосферу собственного детства, но у товарищей - мягче, теплее, добрее, романтичнее, идилличнее. Меж соседями царила взаимная благотворительность; если у кого оставалось от обеда, предлагали супчику, а то и селёдочки на длинном фаянсовом лотке с колечками лука. Все жильцы, кроме твоих знакомых (у них метров на нос больше пяти) стояли на очереди - кто в исполкоме, кто по месту работы, - и постепенно съезжали. В итоге остались только твои, одни на целый этаж старинного доходного дома, в роскошной буржуазной квартире комнат на пять-шесть, где прежде ютилось в каждой по семье, не считая ещё одной, ничейной. В ней некогда жил одинокий студент, который взял да повесился, и более ордер на ту площадь не выписывали. От студента остался диван, на нём спала общеквартирная приблудная собака, кормимая жильцами попеременно, а гуляла она сама - хоть весь день, но есть и на ночь неизменно возвращалась, пока её не зашибло на улице. Окровавленная, приползла она под дверь квартиры подыхать; а больше не проживал никто. Одни в доме твои друзья чувствовали себя так широко и вольготно, как не доведётся им уж более никогда. Ребёнок, что в лесу, плутал меж подпорок, поддерживающих готовый обвалиться потолок, и кликал "ау". Можно было там когда хочешь ночевать, сколько хочешь жить без прописки, устраивать нелегальные выставки и подпольные конференции, изучать иврит, снимать параллельное кино в стиле "некрореализм»,  ни сколько не стесняя хозяев; им же лучше: не так страшноодним во всём доме. Но не ценили они своего счастья и поминутно писали в инстанции с требованием прислать комиссию, чтобы дом признали аварийным. В конце концов это и случилось. Им дали однокомнатную на окраине (на троих должны были получить двухкомнатную, но в момент эвакуации, когда перекрытия уже трещали, иного выхода не было). Добираться с тремя пересадками; давненько ты их не навещал. А дом с ввалившейся крышей и выбитыми стёклами ждёт реконструкции под офисы. Душераздирающе мимо ходить. Но не беда, другой твой знакомый тут неподалёку живёт. Тоже в коммуналке, но богемной: сплошь творческая интеллигенция и члены их семей. Общее пользование завешано произведениями твоего приятеля (он художник), в комнате его дым коромыслом, пьянство, разврат, а соседка не ропщет, знай бренчит себе за стенкой экосезы Бетховена, а то и чаю заварит, принесёт, и сама с молодёжью присядет, посидит. Произведения копились в общем пользовании годами - но вдруг одним махом что называется "ушли". За ними уехал и художник. Недавно приезжал и точно иностранец возмущался нашими тут порядками. Будто за предыдущую жизнь не привык. Там, говорят, всё наше с наших быстро слезает, и человек становится нормальным (по-ихнему, а по-нашему – лопухом). Там, говорит, начинаешь верить в рациональность мироустройства, с каковым критерием ко всему и подходишь. Как только он с этим критерием ухитряется творить? И творит ли? Что бы он теперь сказал, принеси ты ему "крысу в яйце"? А прежде - идёте вы, например, по улице; глядь - на двери замок висит незащёлкнутый. Отчего бы не взять? Взяли, идёте дальше. Глядь - контора работает, люди за столами, машинка трещит, дверь на улицу приоткрыта, на ней ушки для замка. Дверь - хлоп, замок (что давеча взяли) - щёлк, подёргали - крепко, и идёте дальше. Во ржачка! Но увы... Эврика! Тут один писатель окопался. Лично ты не знаком, но много наслышан; двери его особняка (по совести - не его, а буржуя одного, но того раскурочили и вселили этого) всегда открыты для молодых талантливых авторов (ты как раз таков). Он и согласился, говорят, здесь поселиться, только чтобы было где авторов принимать. А вообще-то особняк ему не понравился: излишеств много. Рискнуть что ли? Авось не турнёт. Постучал, прислушался. Подшкандыбали тапочки без задников. Створка приоткрылась на цепочку, оттуда старушечьи произнеслось:
- Хто тама?
- Пролетарский писатель, - соврал ты.
- Максимыча нету.
- А когда будет?
- Да уж, видно, никогда. Помер.
- Что вы говорите! Горе-то какое. Хотел вот повидать, проконсультироваться по вопросам писательского мастерства. И давно он?
- Надысь, радимай.
- А от чего помер, если  не секрет? Небось, съел что-нибудь?
- Отравили его ироды поганые. Официальная-то версия - что от печени. Мол, пил - вот те и цирроз. В некрологе так и прописали: страдал алкоголизмом. Срамота-то какая! А на самом деле - сущее убивство, не иначе. Да вы заходите унутрь, чего на пороге топтаться,   коли писатель.  Папинька писателей ох как любил! Поймает,  бывало,  посадит на колено и качает,  качает...
- Прямо-таки и качает?
- Ах,  обшиблась я,  старая.  То Владимир Ильич,  царство ему земное, деток качивал.  А папинька писателей уму-разуму учивал.  Осторожно,  лестница ветхая,   ступеньки проваливаются,  Союз  писателей с ремонтом всё  обещается да обещается...
Следуя  за щуплой,  обтянутой линялым сатином синего рабочего халатика,  сутулой спинкою,  припоминаешь,  что слыхал:   их тут две,  не то внучки,  не то дочки,  живут и заодно служат,   одна директором,  вторая техничкой.   Эта явно вторая.
- Нельзя ли у вас на кухне водички вскипятить?
- Зачем же на кухне? В апартаменты пожалуйте.
Заводит тебя в комнату,  а это спальня.
- Его! - объявила с гордостью. - Вода, к сожалению, только холодная: папинька воспротивился горячую провести, больно шикарно, говорит, и так точно буржуи живём.
Из штофных обоев торчала ониксовая раковина с медным начищенным крантиком,  возле - мраморный,   на фигурной ноге столик, розетка эбонитовая,  проводка к ней наружная:  два скрученных друг с другом провода,  уходящие ввысь.  Скромно,  по-пролетарски.
- Тут он зубы чистил, тут и брился. Несёшь ему утром кофей в постель, слышишь: ж-ж-ж. Бритва работает. Стаканчик, милости прошу.
- Спасибо,  у меня свой.
- Не погнушайтесь:   папинькин стаканчик.  Воспользуйтесь в память убиенного.
И,  всхлипнув,  встала у стенки, скорбно подперши дряблую старческую щёчку упругим бабьим кулачком.  Присоединилась другая, точная копия той,   но в учительского фасона костюмчике и блузочке с рюшечками; опаловая брошь скрепляла жилистую шею.  Пособолезновал и ей:
- Как могло такое случиться во советской-то стране?  Кто посмел посягнуть на гордость-то нашу национальную? Нашелся же фашист проклятый!
- Судили Ягоду.  Но мы догадываемся,  кто... - директриса многозначительно сверкнула очами под очками.
- Вы думаете,  Сам? Не может  быть!   - шепотом едва молвил ты.
- Приехали больного дедушку навестить,  всем синедрионом явились - не  запылились.  Сам,  Орджоникидзе,  Киров, Куйбышев,  Молотов,   Каганович,  Ворошилов,  Будённый,   Менжинский, Ягода...  С собой чачи канистра,  якобы Самого мать с  оказией прислала,  сама гнала.   Стакан попросили,  мы дали - вот  как вам.  Сам налил, по кругу пустил. Как откажешься? Дедуля выпил - за его ж здоровье тост. А на следующий день его не стало.
- Но пили-то все!
- Так все ж и умерли. Дедушку уговорили до дна - он первый; другие отхлёбывали кто сколько, и в соответственном порядке скончались.
- Каганович жив.
- Он тогда сказал: я мусульманин, нам Коран запрещает.
- Может, он и есть убийца? .
- Каганович не причём. Сам, именно Сам. И чачу-то он пил для отвода глаз, мол, раз тоже умру - значит не виноват. Хитрованец был знаменательный.
- А я читал, Самого собутыльники порешили: Хрущёв, Берия, Маленков, Булганин и примкнувший к ним Шелепин.
- Клевета. Всё с той чачи.
С чачи так с чачи. Не спорить же с убитой горем вдовой. Отведя душу в задушевной беседе, внучери тактично, дабы не глядеть голодными глазами, оставили тебя одного. Пока грелась вода, ты прилёг на край заправленной серым солдатским одеялом койки под балдахином - прямо как был, в пальто и шляпе, отпихнув для простору кое-какое мемориальное барахло, что там валялось. Обувь разул. Потолок за пределами балдахина весь в пятнах протечек: крыша прохудилась, а Союз писателей не чинит. Очертаниями и цветом пятна напоминали тучи, между которыми и морем гордо реял буревестник, чёрной молнии подобный. Вот он тут как тут, тяжко опустился на жестяной карнизик за окном и деловито принялся чехвостить клювом принесённую с собою рыбу - должно быть, на Патриарших прудах поймал. Поел, вспорхнул и - курлы-курлы - исчез в тёмно-белом предсумеречном московском небе. Так и покойный г-н Пешкович, наверное, наблюдал повадки пернатых и правдиво описывал их в своих произведениях. Сокол, глупый пингвин, гагары... Все представлены в зоопарке неподалёку. Вода меж тем забила ключом. Встав и сев, достаёшь из фирменной праговской упаковки крысу в яйце, опускаешь, держа за хвостик, в кипяток на пару секунд, пока мешочек не побелеет и розового эмбриончи-ка не станет видно, вынимаешь, дуешь, чтобы остыло - и в рот. Затем вторую, третью и так далее. Главное - съедобно. Горчицы бы, но не клянчить же у старушек! И так побеспокоил. После варки крыс в стакане образовался бульон, которым запиваешь. Теперь доволен. Остаётся помыть стакан, поблагодарить и попрощаться. Совесть задним числом зудит: надо было хозяек угостить, а то ввалился, развалился, наелся и отвалил. Да уж ладно уж. А вон и одна - та, что вторая, в сатиновом халате - в три погибели возится с ведром и тряпкой. Подол сзади обнажил верх чулок с резинками и тёмно-белые, в склеротических жилках, участки рыхлой кожи.
- Там я вещи на кровати немного сдвинул. Ничего?
- А, хрен* ними, - не разогнулась и не повернулась она.
Снова впал ты в, фигурально выражаясь, объятия Родины, осуществляемые посредством улиц и переулков, проспектов и площадей столицы СССР г.Москвы. Идя прочь от гостеприимного писательского особняка, ты размышляешь о том, что же такое Родина. Какие такие незримые нити, какие неизъяснимые, но цепкие и крепкие - не порвать, не разрубить – узы привязывают и приковывают нас к ней? И понял: экзистенциальный долг. Долг навеки пребывать с Нею и в Ней. Долг во веки веков пребывать с Нею и в Ней. Долг беззаветно и безответственно любить Её. Любить вопреки любым лишениям и испытаниям, которые обрушивает Она на тебя; вопреки всему, чем Она, обнимая, донимает. Родина наша, Мать Сыра Земля, пичкает нас млеком сосцев своих; из них высасываем мы необходимые для осуществления жизнедеятельности питательные вещества. И в Неё ж, насосавшись от пуза, упадаем, окончив жизненный путь на её поверхности. Короче, никуда нам от Неё не деваться. Всё одно кранты.