В подлунном мире

Геннадий Милованов
1.
Над спящим Иванковом, перекликаясь из конца в конец, голосили заполночь первые петухи, когда отец Герасим проснулся. Рядом сладко посапывала, привалившись к нему тёплым мягким боком, матушка Агафья. В окна светила полная луна, рисуя на полу кружевные узоры от занавесок и цветов в горшках на подоконниках. Где-то в подполье скреблись мыши, по стенам шебуршились прусаки. Тишь да гладь да божья благодать.
Но проснулся священник и сразу почувствовал, как нехорошо ему. Смутная и неясная тревога аж до боли под ложечкой обуяла его. Гулко колотилось сердце, ломило виски до тошноты, и на лбу выступила холодная испарина. Не хватало воздуха в груди из-за комнатной духоты: любит матушка в любое время года тепло в доме, вот и велит топить без меры печку-каменку.
Как ни жалко было будить жену, а лежать отцу Герасиму долее не было сил. Отодвинув от себя, что-то промычавшую спросонок, Агафью, он встал с постели и на задрожавших от слабости в коленях ногах, шатаясь, неуверенно пошёл к выходу. В темноте налетел на стоявший на пути табурет и с грохотом уронил его на пол. С досады выругался вполголоса и тут же мелко перекрестился.
– Ты с кем там воюешь, отец мой? – проснувшись от шума, недовольно спросила с постели Агафья, – Не дай Бог детей разбудишь. И так их с вечера еле угомонила.
– Не спится мне, Агаша, – ответил Герасим.
– А ты выпей отвару боярышника али пустырника – чай, поможет от бессонницы. Я как чуяла – вчера ещё приготовила. Сама плохо сплю.
– Что-то мне нехорошо, мать, душно. Пойду-ка я на двор подышу, авось поможет.
– Сходи, отец родной, сходи подыши и возвращайся ко мне поскорее да потише! – с этими словами матушка повернулась на другой бок, уткнулась носом в подушку и скоро опять мирно засопела в наступившей тишине.
А отец Герасим посидел ещё немного на поднятом с пола табурете, прислушался, спит ли в детской его малышня, потом с трудом поднялся, накинул на плечи подвернувшуюся под руки одежонку из дерюжки и заковылял на выход. Пройдя по тёмным сеням, завешанным на стенах пыльными старыми вещами, под которыми на лежанке храпел работник, откинул дверной крючок и, отворив скрипнувшую дверь, вышел во двор.
На залитом ярким лунным светом дворе было тихо. Бесшумной тенью подошёл цепной пёс и молча ткнулся холодным носом в руку. Почуяв хозяина, в хлеву шумно вздохнула корова, хрюкнул в сарае нагулявший за лето жиру боров, а в курятнике завозились на насесте куры, потревоженные петушиным пением. В ночном воздухе пахло навозом из сарая и прелой листвою в саду, а за воротами тянуло речной свежестью со стороны Лиштуна. Стоя у двери, отец Герасим с наслаждением несколько раз полной грудью вдохнул свежего воздуха и не спеша направился в отхожее место.
Через некоторое время он вернулся, но в душный дом не пошёл. Хотелось ещё хоть немного постоять на улице. Давно не было такой тёплой и сухой золотой осени, как в нынешнем году. Через неделю праздник Покрова, а ещё полно листвы на деревьях, и первым снегом даже и не пахнет. Закинув вверх голову, священник с минуту полюбовался на россыпь звёзд, мерцавших в чёрном ночном небе, прочёл про себя начало молитвы во славу Творца и ещё раз глубоко вздохнул.
Отодвинув засов в калитке, он вышел со двора и присел на скамью у ворот. Было тихо и пустынно вокруг. Слабый ветерок чуть слышно копошился в листве деревьев в палисаднике. Яркая серебристая луна освещала перед домом просторный пологий холм, в центре которого виднелись тёмные таинственные контуры церкви и на крыше её в бликах лунного света крест.
– Вот он мой крест, который нести мне по жизни, – подумал отец Герасим, – Хватило бы силы, а то что-то рано начало сдавать здоровье: только за тридцать перевалило, а уже мигрень замучила. Говорят, это от излишней полноты.
Да, любят они с матушкой Агафьей поесть, особенно на ночь глядя по возвращении из церкви после вечерней службы. Два сапога пара – батюшка с матушкой: оба маленькие, кругленькие, как колобки, нос картошкой и щёки, как у хомяка. Только Агафье хоть бы что, а он мается по ночам.
– Нет, тут дело в другом, – вздохнул отец Герасим, предаваясь в ночной тиши невесёлым размышлениям.
Вспомнилось священнику, как он на днях был в имении у господ Нероновых, где, закрывшись в кабинете у барина, они согрешили с ним по обоюдной слабости, уговорив на двоих посудинку с рябиновой наливкой. Достав шкалик из потайного места в своём кабинете, Иван Григорьевич наливал, а отец Герасим по доброте души своей отпускал сей грех нарушения строгой морали староверов. Пропустив по очередной чарке, глядя с мягкой иронической улыбкой на попа, старый барин Неронов говорил:
– Ну, что, отец Герасим, кончилась для вас спокойная доселе жизнь. Тут такой народец в вашей пастве, что не приведи Господь!
– Служение Богу – не бремя земное, а – честь духовная! – миролюбиво отвечал священник, а про себя подумал, – А ведь барин прав. Все мои бессоницы и начались, как только стал я настоятелем новой, недавно построенной, Иванковской церкви. Старая древняя приказала долго жить, вместе с её прежним настоятелем – царствие ему небесное! – оставшись в прошлом веке. А на дворе уже 1700-й год, и грядёт новый век.
Сидя в кабинете учёного барина за столом, заваленном деловыми бумагами и старинными книгами, они припомнили уходящий в историю, беспокойный, «бунташный» ХVII век с приснопамятным царём Алексеем Михайловичем, при котором Нероновы возвысились и от кого же пошли их семейные беды. Зря что ли дал народ царю то удивительное прозвище «Тишайший»?!
Да, «тихо» было на Руси многострадальной за прошедшие сто лет! Тут тебе Смутное время и война с поляками окаянными да народные бунты один за другим: Соляной, Чумной, «Медный», разинский и стрелецкий – сколько народу погубили! Да ещё свою руку твердокаменную приложил патриарх Никон с его расколом в церкви. Вот уж кто резал по живому, с народом, со староверами, не считаясь, да и не только с народом – бери повыше, познатнее.
– Ох, грехи наши тяжкие! – скорбно вздыхая, Иван Григорьевич по новой наливал любимой рябиновки, ожидая от отца Герасима отпущения грехов.
Тот не заставил себя ждать. И, опрокинув по чарке наливки, пожевав и помолчав немного, рассказал Неронов, володетель Иванкова, священнику о своём сродственнике в Москве, который аж самим царским духовником был и пошёл супротив патриарха, а не посчитались с ним, Иваном Нероновым. Сослали протопопа на север, заточили в один из тамошних монастырей и держали там, покуда не покаялся. Вот теперь и думай старообрядцам господам Нероновым, как жить после этого: простить-то простили, а доверия прежнего нет.
– А у меня двое взрослых сыновей, святой отец, – сокрушался барин, – Борис и Илья, наследники мои, моя надёжа!
– Ничего, сын мой, – отвечал ему отец Герасим, – Бог не выдаст, свинья не съест. Времена ныне другие. После кончины в нынешнем 1700 году патриарха нашего Адриана по царскому указу главою церкви объявили исполняющим его обязанности «местоблюстителя и администратора патриаршего престола» нашего митрополита Рязанского Стефана Яворского. Пущай он выходец с далёкого Киева, а теперь всё-таки свой, рязанский. В случае чего пожалеет: замолвит словечко за вашу милость и за меня, говоруна.
– Так-то оно так, – не мог успокоиться Неронов, – Да ведь тем же царским указом патриаршество ликвидировано и стало этаким придатком в государственном управлении. Во главе церкви стоит сам царь, а делами её ведает учреждённый государем Священный Синод.
– Но и Владыко наш тоже чего-то стоит, – не сдавался священник, – Говорят, что он не сторонник полного подчинения церкви светской власти, а вынужден, скрепя сердце, делать всё, что приказывает царь.
Вспомнили, как недавно приезжал он, митрополит, на освящении новой Иванковской церкви, высокий, худощавый, с пронзительным взглядом и проседью в чёрной бороде – в общем, не сродни добродушному толстяку отцу Герасиму. Отслужил Высокопреосвященный молебен, говорил, какие проповеди читать на богослужении прихожанам, да обложил данью церковный приход села Иванкова и деревни Засеки, повелев «на год платить рубль двадцать четыре алтына три денги – пошлин гривна, а доходу полтина».
Рассказывал митрополит, какой у нас теперь новый государь Пётр, какие перемены пошли в стране. Только странные всё какие-то перемены. Ну, так и государь наш странный: вроде русский по происхождению, а по всем замашкам западный европеец да и только! По его указу с этого года велено было вести летоисчисление не по старому обычаю – «от сотворения мира», а по-европейски – от Рождества Христова, и начало Нового года праздновать не 1 сентября, а 1 января – не с урожаем в закромах, а с ёлками да игрушками. Что ж, дело хозяйское.
Но ополчился самодержец на монастыри, используя их в качестве приютов для отставных солдат и нищих, а монахов называет тунеядцами и посылает их на государственные работы. Из обителей изымает ценности на нужды войны. Приказывает брить бороды русским мужикам и носить парики и платье на европейский манер. Сам травится заморским зельем: пьёт кофе и курит табак. Вместо церковных книг читает газеты и смотрит театр. Отродясь на Руси не бывало ещё такого царя-богохульника – никакого почтения к божественному.
А старообрядцы вообще видят в императоре антихриста, во всех делах его и еретических новшествах узнают признаки надвигающегося конца света и наступления царствования антихриста. Избегают староверы переписи населения, (по их словам, исчислять людей может только антихрист), получение паспортов и ещё много чего избегают – не хотят соприкасаться с властью антихриста.
– Ох, Господи, вразуми неразумных чад своих! – задумчиво сидевший на скамье у ворот своего дома священник шумно вдохнул ночной прохлады и мелко перекрестился.
Не раз посреди бессонных ночей говорил недоумевающий отец Герасим лежащей рядом с ним в постели матушке Агафье:
– Бог с ними – с газетами, театрами и париками, они нам в деревне не нужны, как-нибудь и без кофе обойдёмся, есть у нас пиво да квас, но зачем же наши бороды трогать?! – и он невольно гладил свою, окладистую и рыжеватую, – Ведь бороды и волосы, расчёсанные на прямой пробор, носили Иисус Христос и святые мученики. И народ наш ненавидит безбородых всеми фибрами души своей, вслед плюясь им: «Рожи скоблёные!» Всё равно мы даже безбородые не станем европейцами или азиатами. Мы, русские, сами по себе, и не надо нас ломать, а тем более трогать святую церковь. Как ты думаешь, Агаша?
– Не нашего ума это дело, – отвечала встревоженная мужниными откровениями Агафья, – Поменьше бы ты думал об этом, а тем более болтал. Как будто не знаешь, что у стен есть уши. Услышат от тебя худое про царя, так и поминай, как звали. Хорошо, если сошлют в Сибирь да приход дадут, а то и на тот свет служить отправят.
– Не скажи, я и похвалить могу за то доброе дело, что сделал государь, – в ответ на матушкино предостережение говорил отец Герасим, – По нему сразу видно, насколько далёкий от богословских споров наш царь весьма практический человек. Ведь что удумал: прекратил преследование староверов, обложил их двойной податью и тем самым вынудил платить своеобразную дань за право на собственное вероисповедание.
– Давно бы так, – думал, сидя у своих ворот под открытым звёздным небом, отец Герасим, – Пусть уж лучше худой мир с народом, чем добрая ссора. Выбирай, что тебе по душе: новое али старое, живи да Богу молись да хозяйствуй на земле своей. А что ещё человеку для счастья надо? Вишь, как сразу воспрял наш барин Неронов, хозяйственный человек: сподобился за одно лето новую церковь построить. Да что там церковь. Как сказал Иоанн Златоуст: церковь – это не стены и крыша, но вера и житие. Верую – значит, живу!

2.
– Вот она, моя родимая, святая, пречистая, стоит в подлунном мире! – от полноты чувств вслух произнёс отец Герасим, приподнялся со скамьи и перекрестился на освещённый лунным светом церковный крест.
 В это время из-за тёмного угла церкви вышел на свет пёс, большой, лохматый, с белыми подпалинами. Обнюхав брёвна апсидной части, он задрал заднюю лапу и от души побрызгал на одно из её полукружий, за которым находилось самое святое место в церкви – алтарь с престолом. От неожиданной собачьей наглости священник замер с поднятой ко лбу рукой с двумя перстами старовера. 
– Ах, ты шельмец, прости Господи! – отец Герасим встал со скамьи и пошёл к обрызганной церкви, – Божья тварь, а Бога не боишься, свинёныш ты этакий!
Тут послышался стук колотушки, и вслед за псом из-за того же тёмного угла появился церковный сторож дед Варфоломеич по кличке Заяц, зимой и летом ходивший в своём неизменном, старом и заношенном, заячьем кожухе.
– Ты чего это, дед, за своей собакой не смотришь? – накинулся на сторожа священник, не замечая, что стоит перед ним в одной накинутой на плечи дерюжке и в нижних портках, – Этак она скоро из святой церкви отхожее место сделает. Устроить бы тебе за это Варфоломеевскую ночь!
– Так не уследишь, святой отец, – оправдывался Варфоломеич, худой, чуть сгорбленный старик, на две головы выше отца Герасима, – На минуту сам отошёл в кусты по малой нужде, а он уже тут на виду своё дело делает – территорию метит.
– Территорию, – передразнил его священник, – Драть вас некому, прости Господи! Избаловались вконец – и ты, и пёс твой!
–  У-у, скотина безрогая, мать твою шелудивую так и разэтак! – скорее для вида, а не всерьёз, замахнулся дед на пса колотушкой, – Избаловали тебя!
Но, не чувствуя за собой никакой вины, пёс не испугался, а, глянув на сторожа умильными глазами, весело завилял хвостом.
– Не сердись, отче! – продолжал оправдываться Варфоломеич, – Полкан у меня хороший, добрый кобель, и службу свою знает, а только вот – что церква, что изба – ему всё равно.
– Ну, не скажи, дед! – запротестовал отец Герасим, – Хоть и скотина, а должна чуять святое место, дух святой. Этак ты и сам при желании увидишь, как от святости сияние идёт. Здесь ещё наши далёкие предки молились. И эта сия новостроенная обитель, живой водою окроплённая, миропомазанная и молитвами освящённая, есть такой же образ мира, творения Божиего.   
При этих словах оба подняли глаза на крест над крышей церкви и «двоеперстно» перекрестились. И лишь безбожный пёс, присев на задние лапы, стал одной из них остервенело чесать себе живот со свалявшейся шерстью.
– Говорил же святой Силуан Афонский: душа – лучший храм Божий, и кто молится в душе, для того весь мир стал храмом, – проповедовал дальше отец Герасим, – А эта церковь – наша душа! Как же можно в душу-то наплевать, Варфоломеич?! Святое место со своим псом обгадил, осквернил уста бранью непотребной, и несёт от тебя, как из пивной бочки. И не стыдно тебе?!
– Каюсь, грешен, святой отец! – потупился сконфуженный сторож, – Принял по слабости своей на ночь глядя.
– Стыдись грешить, но не стыдись каяться, сын мой! – отвечал ему священник.
– Господи, прости мою душу грешную! – поднял к небу свой невинный взгляд  Варфоломеич, и, словно не видя, что стоит перед ним отец Герасим в одном исподнем, истово перекрестился.
– Говорить о Боге – великое дело, но ещё лучше – очищать себя для Бога, – отозвался святой отец.
– Так ведь, отче, Бог-то наказует из любви и не длит Своего гнева.
– Так-то оно так, сын мой: Бог есть любовь, и Он познаваем для любящих Его. Любить надо, а не гадить, чадо моё неразумное, – заключил подобревший священник.
Вполне удовлетворённые состоявшимся объяснением, оба немного помолчали, и, уже позабывший свой недавний праведный гнев, отец Герасим, глядя на стоящую перед ним в потоках лунного света церковь, задумчиво произнёс:
– Нет, Варфоломеич, не простую избу рубили иванковские плотники. Зря что ли славятся по всей округе наши мужики по плотницкой части?! Знали Конкины, Панкины, Кузеевы, Бардины да Хорошавины, что строили, коли сподвиг их на богоугодное дело наш барин Неронов, дай Бог ему здоровья и многая лета.
Над ночным Иванковом распевали вторые петухи. Где-то в конце села забрехала собака. Дотоле спокойно дремавший, Полкан поднял морду, навострил уши и насторожился. Налетевший свежий ветер зашелестел в кронах деревьев. И только отец Герасим и церковный сторож Варфоломеич, присев на скамейку у ворот дома священника, не замечали ни предутренней прохлады, ни настороженного пса, ни голосящих по селу петухов, и вспоминали, как строили этим летом церковь. Каждый из них был тому свидетель и участник. Слушали они и добавляли друг друга.
Ещё загодя, по распоряжению помещика Неронова, заготовили мужики белого камня для фундамента будущей церкви. В зимний мороз волоком по санному пути навезли строительного леса: мощных дубовых кряжей под её основание и стозвонных смолистых сосен не в обхват для её стен. Обрубили сучья, ошкурили, чтобы не завёлся в древесине жучок, и оставили под навесом до весны. Пока весной пахали да сеяли, солнце и ветер подсушили древесину. А в начале лета приступили Иванковские мужики к делу.
В центре села, на просторном зелёном холме, на месте более древней своей предшественницы выложили фундамент новой церкви из обтёсанных, ровных и плоских, камней, скреплённых раствором. Затем мастера-плотники каждый день от зари до зари звенели топорами, крутили-вертели ими в своих руках, показывая мастерство на обтёсываемых брёвнах. Время торопило: надо было за одно лето поставить храм. Делали короткий перерыв в жаркий полдень, сидя прямо на брёвнах, быстро съедали принесённые из дому бабами или детьми нехитрые харчи, и снова принимались за работу.
Встававшее по утрам из-за Лиштуна на востоке яркое летнее солнце играло бликами на остро отточенных лезвиях стучавших топоров в крепких плотницких руках. Крупные щепки да стружки-завитушки быстро покрыли всё зелёное свободное пространство на холме вокруг строящегося храма. Обильным тёплым душистым снегом летели под ноги мужиков опилки из-под визжащих пил. Отпиленные по размеру, золотистые и обработанные на концах брёвна связывали пеньковыми верёвками и поднимали наверх, складывая из них венцы срубов.
Рубили небольшую церковь из трёх срубов-четвериков: самого большого, двухэтажного, для, собственно, церкви и поменьше для притвора или сеней на западе и соседней мирской части – трапезной, на востоке, в полукруглой апсиде строили алтарь. При входе в притвор поставили крыльцо на четырёх резных столбах с изящным бочечным покрытием. Когда все срубы выросли до нужной высоты, их покрыли двускатной крышей, только на апсидном полукружии делали кровлю из трёх частей.
Над крышей церкви выросла стройная луковичная главка с крестом на её завершении. Настелили полы и навесили потолки, прорубили во всех помещениях маленькие окошки с коваными решётками изнутри и скромными наличниками снаружи. Рядом с храмом поставили колокольню, чуть повыше церкви, башенкой восьмерик на четверике, повесили колокола, небольшие и звонкие.
– А, помнишь, отче, – вдруг спросил Варфоломеич, – как сверзнулся наземь Митяй Разуй Глаза? Тогда крышу тёсом крыли, он и покатился с неё. И ничего: встал, поохал, задницу почесал и – хоть бы хны.
– Так он выпимши был, а пьяному – море по колено, – ответил отец Герасим, – Трезвый Митяй: плотник – золотые руки, а глаза нальёт и не соображает. Его за то и зовут Разуй Глаза – обуй лапти.
– А в прошлом годе, – ещё припомнил дед, – Костя Прошин на крыше своей избы солому  перестилал, свалился наземь, отбил нутро и помер. Хотя тверёзый был, и крыша его дома пониже церковной.
– Так я о чём и говорю: пути господни неисповедимы, – заключил поп.
Священник со сторожем помолчали и снова вдарились в воспоминания.
К сентябрю – началу церковного года – храм был готов. Не зря в поте лица, не покладая рук, трудились Иванковские мужики. В праздник Рождества Пресвятой Богородицы состоялось освящение церкви. Накануне праздника всем селом убирались вокруг храма, а священник отец Герасим с прихожанами готовил его для службы внутри, развешивая иконы и расставляя церковную утварь. А на следующий день началось освящение новой церкви с престола. Его совершили церковные настоятели Рязанской епархии. Храм окропили святой водой и помазали Святым Миро. Под звон колоколов отслужил праздничную службу новый митрополит Рязанский Стефан Яворский. Он же и рукоположил в сан священника Богословской церкви отца Герасима.
По приглашению помещика Неронова приехали в тот день в Иванково гости из губернии, церковные и светские. Встречали их традиционным на Руси хлебом-солью. Плыл над округою малиновый колокольный перезвон. Сиял на солнце восьмиконечный крест над крышей храма. А в самой церкви горели, потрескивая, свечи, курили ладан, пел на клиросе сладкоголосый хор певчих: «Заступница усердная», распевно басили архиерей и дьякон, а в ответ молитвенно вздыхали прихожане, дружно кланяясь и крестясь. На полу растелили ковёр и поставили стулья, на которых сидели сами Нероновы и приглашённые знатные гости. Вот это было по местным меркам богослужение! С того дня и зажила самостоятельною жизнью новорождённая церковь Иоанна Богослова в Иванкове.
– Церковь – это, конечно, хорошо, но ведь не все в Бога веруют, – неожиданно признался дед Варфоломеич, – Как им, нехристям, после этого жить?
– Можешь и не верить, – ничуть не смущаясь, отвечал отец Герасим, – но святость нерушимую в душе своей блюди! Бог един на небесах, но свой у каждого в душе.
– Истину глаголешь, отче, праведник ты наш! – вдруг умилился церковный сторож.
– Что ты, дед, мне до праведника далеко, – заскромничал священник и неожиданно признался, – Ты не думай, что я какой-то там сухарь. Мне ведь тоже ничто человеческое не чуждо. Я ведь и выпить могу, и «по матушке» не хуже твоего покрою. Так что ты, Варфоломеич, за мои нравоучения зла на меня не держи. Работа у меня такая.
– Я тебя понимаю, отче. Ведь жизнь такая штука…
Но не успел Варфоломеич объяснить отцу Герасиму, что же за штука такая эта жизнь, как его неожиданно прервал знакомый язвительный голос попадьи:
– Воркуете, голуби полуночные?!
– Воркуем, матушка, воркуем, дай Бог тебе здоровья! – ответил Варфоломеич.
– Отец родной, – не замечая церковного сторожа, обратилась хмурая матушка Агафья к священнику, – что случилось с тобою?! Вышел подышать и пропал на всю ночь.
Обернувшись на её голос, увидал отец Герасим в проёме открывшейся калитки освещённую лунным светом свою супругу, с распущенными волосами и неодетую, в одной полупрозрачной ночной рубашке. Ни дать, ни взять русалка у ворот.
– Третьи петухи уже поют, за Лиштуном небо светлеет, – отчитывала его  Агафья, – скоро на утреню собираться, а ты не спишь! Али ещё не надышался свежим воздухом?!
– Ты бы чем прикрылась, Агаша, а то всё своё добро людям показываешь, – кивнув на деда, вместо ответа сказал отец Герасим матушке, нарушившей идиллию мужиков-собеседников.
– У самого из портков причиндалы наружу торчат, а ещё святой отец, – аж взвизгнула обиженная русалка Агафья да так громко, что, лежавший у ног сторожа, Полкан вскочил и, тихо зарычав, на всякий случай отошёл подальше от ворот священника.
Встали нехотя отец Герасим и дед Варфоломеич с насиженной скамьи. Один из них, насупившись, закрыл за собою калитку и пошёл в дом разбираться со своей, не на шутку заведённой, второй половиной, а другой тихо свистнул Полкану и, привычно стуча своей колотушкой, не спеша направился к церкви.