Песнь о счастливом принце

Геннадий Новожилов
Как сладка осень в Подмосковье! Это время, когда пожелтевший куст сирени исходит что днем, что ночью нежным бледно-лимонным сиянием. Если пройтись косой по распластанной утренним морозцем еще зеленой траве, то после уборки ее граблями остается мягкий розовый ковер. Тени прозрачны и печальны. Дня нет, а тянется до вечера утро, или это вечер вобрал в себя утро где-то на заре. Сжигается ботва: дымы, дымы столбом до самого неба. Туманы до полудня, и в них купаются сороки, промышляют вблизи людей и не летят выше плетня.

Вдоль дорог табуретки с богатыми натюрмортами: тугие капустные шары, помытая алая морковь, кабачки, свеколка, рассеченные пополам тыквы, ведра с антоновкой, штрифелем, картошкой. В бидонах могучие ветви гладиолусов. И слюнки текут на закатанные банки соленых огурчиков да помидоров, грибов да варенья. А в пластмассовых из-под газированных вод бутылях под самую пробочку молоко.

— Отец, свежее?

— А как же, родимый, утрешнее!

Монастырь полон народа. Работы вовсю: электропилы воют — кровлю на стенах и башнях с деревянной на медную меняют. Обширный игумен грачом передвигается, золотеньким крестом под бородою поблескивает, ручками туда-сюда указывает, послушания монахам полагает. В длинных, до пят, рясах какие-то улыбчивые монахини, что голубицы, следуют за кареглазым скуфейником, а он потупляется, все им показывает, все объясняет. Толстая бабушка-монахиня клумбу всю перепахала; видать, у нее нынче послушание таково. Лохматый рыжий кот с тощим хвостом куда-то направляется. На лавочке столичная дама в себя погрузилась: глаза уж неживые. Из «Нивы» молодые, будто черные карандаши, послушники вытаскивают и в Патриаршие палаты вносят пакеты с цементом... А туман сегодня так густ, что голова колокольни, еще Тишайшим царем строенной, не видна почти.

Скрипнув створкой двери, сунул нос в ароматизированное дымом ладана пространство, еще теплое после недавней заутрени. Несколько свечек потрескивают в соборном мраке. Ни души. Как это странно...

Опустить в щель медного ящичка мзду — и сначала свечу за упокой. Постоял, помянул. Затем почему-то на цыпочках подкрался к раке со святыми мощами. Началось с макушки и поплыло по телу, без усилий расправляясь с накопленной за жизнь усталостью, тронув благодатным теплом прохладную душу. Ноги отяжелели, опустился на колени, уткнулся лбом в каменные ступени...

*  *  *

Наполеон Бонапарт обживался в Кремле. Ничем не отстающая от всех армий на земле, его армия напропалую грабительствовала. Победители разузнавали, где окрест что побогаче и плохо лежит. Получили эштафет о Саввино-Сторожевском. Ага, монастырь знаменит, следовательно, богат! Сигналист протрубил «карьер», и в тысяч тридцать отряд — «марш! марш!» — грабить Звенигород. Впереди Наполеонов пасынок, принц Евгений.

Быть может, в такой же туманный денек въехали французы в листьями засыпаемый, дремлющий на холмах городишко. Никто им не противостоял, только глядели исподлобья.

— Мсье, у э лё монастэр? (Мсье, где монастырь?)

— Чаво?

— Муэн, муэн! (Монах, монах!)

И французы смешно выпучивали глаза, втягивали щеки, скрещивали на кирасах руки.

— А... вона они чаво. Туды, служивый! От туды, еще версты полторы!

— Мерси, шер ами! (Спасибо, мой друг!)

И загалопировали вдоль реки Москвы, запрыгали гребни из конских хвостов на медных касках, запахла осень конским потом да амуничным хозяйством.

— Ты чё, Карпий, граблями размахался? Шаромыжнику путь указуешь?

— Так, поди, на богомолье приехамши.

— Ну да, и сладкого гостинца преподобному повезли. У тя, Карп, ума только-только ложки резать. А боле под волосьями у тя ништо не находится.

Беда пришла к святым отцам. В монастырской ограде костры. Горелым мясом по долине Сторожки тянет. Копоть над белыми соборами стаями птиц кружит. Рвут оклады с икон, лампады срывают. Златотканые ризы делят-ругаются. Сбросив кивер, праздничные митры на длинные волосья до ушей напяливают. Прикладами стучат, палашами ковыряют: в узлах, мешках, корзинах славный трофей. Завизжала истошно пойманная за задние ноги свинья. А с досок на трудников иноземных старцы бородатые хмурятся, не одобряют. Ах, как славно пальнуть между глаз кому-нибудь из почтенных этих варваров! А что это за огромный такой сундук? Хорош сундук — литого серебра! Шарман!

Под сводами покоя принц откушал монастырской бражки, кислых огурчиков с квашеной, почти провансальской, с клюквою и яблоками, капустой отведал, растерзал жареного петуха. Сидит, с усов пену обсасывает, шевелит под столом голыми пальцами ног. Трещат поленья в изразцовой печи. От жары осатаневшие мухи проснулись, шальной картечью лупят в лоб, щеку, в разноцветные стекла окошка, падают на тарелку с объедками. Умаялся за день принц. От стола переполз на лежанку, задул свечу, и через минуту эта благоцветущая отрасль благородного корня пустила слюну, засопел.

Тихо под низкими сводами. Здесь хозяйкою луна, чудеса языческие из тьмы принялась вылепливать. Разомкнул очи принц — у лежанки старец стоит, черная монашья ряса до полу, наклонился к принцу, разглядывает. Лицо у старца, что у Вольтера, худющее, но с легкой седой бородою. Глядит монах, лунная искра в печальных провалах глазниц. И вдруг молвит:

— Жень, сынок, убрался бы ты отсель.

— Кес ке се? (Что такое?) — приподнялся на локтях принц.

— А я, — будто и не слышит принца старик, — обесчаю за тебя, греховодника, помолиться, авось пульки-сабельки от тебя, Бог даст, отведу.

У принца глаза что два наполеондора, не поймет он — спит или не спит.

— Послушайся меня, дитятко. Мотай портянками ножки — и на конь, — прошелестел старик, переместился к дверям и пропал. Но снова вдруг возник склоненным над принцем и досказал:

— Не балуй, воевода. Беда пчелкой у твоего носа кружит. — И пропал в другой раз уж насовсем.

Вдругорядь просыпается принц и находит себя на локтях приподнявшимся, глаза что наполеондоры круглы. Чулки на ноги, ноги в козловые сапожки, бежит вон из покоев. Малую нужду на угол собора справляет и по ступеням в собор. К раке с костями святого подбежал, пальцем в икону с изображением худого с бородою лица тычет, возжигающего глиняный светильник монаха вопрошает:

— Ки? (Кто?)

Монах понял.

— Заступник наш, преподобный отче Савва Сторожевский, ваша милость.

Принц понял, сказал:

— Иль! (Он!)

Тут же последовало принцево распоряжение: награбленное оставить, собираться в обратный путь. Врата собора приказано было затворить. Личной своею печатью изволил принц сии врата запечатать и гренадер в охранение от грабителей вкруг соборных стен расположил. К тому обещался сильные меры к ослушникам взять.

И вот поутру с порожним вагенбургом (обозом), злобно косясь на командира, мрачным червяком потянулись французы по московской дороге. Обнаглевшие сороки скакали почти что под ногами коней и невыносимо трещали. Слышалась французская матерщина.

Много еще принц Евгений таскался за своим отчимом и после его бегства принял под свою команду «великую армию», превратившуюся среди русских морозов в живописную сволочь. Всякое с принцем еще приключалось, да ведь что интересно — ни единой раны ни пулей, ни саблей, ни штыком.


(Опубликовано: «Новый мир», №6 (2001): http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2001/6/novoj.html)


Портрет Евгения Богарне (1781—1824).
Источник фотографии: http://www.liveinternet.ru/users/kakula/post169843663/