Последние минуты

Анна Штаховская
Автобус едет на восток. Догорающее сентябрьское солнце медленно растворяется в бесконечном однообразии зеленеющих холмов. Весь мир одет в золотую лучистость последней осенней нежности, словно любимые прикасаются к любимым в последний раз. Тает голубое сахарное небо, ветер перестал дышать. Даже силуэт бесконечной дороги не так упрямо вырисовывает на лобовом стекле линию моей уходящей вместе с нею жизни. Я чувствую, как медленно теплеет в груди от мысли, что для кого-то этот день, быть может, повторится.

Меня зовут Лиззи, если точнее, Элиза Блант, мне двадцать девять полных лет. У меня светло-каштановые волосы и серые глаза.Как говорил Джозеф, я похожа на туманное солнечное утро, которое бывает только в его родных краях – холодное и теплое одновременно. Не знаю, чем так особенны эти места, я там никогда не бывала. Но, если где-то на земле я могла бы стать счастливой, то, непременно глядя на цветущие яблоневые и вишневые сады далекого Ноувера, прильнувшего к подножию Синей горы, о котором Джозеф рассказывал мне сотни раз. Я прогуливалась бы босиком по прохладной траве у бездонной безымянной реки, поросшей серебристым камышом, и слушала, как в воздухе летают посыпанные разноцветной глянцевой пудрой стрекозы. На мне было бы легкое белое платье, волосы я бы заплела в косу. Как странно, я никогда не носила белых платьев. Сейчас я одета в голубую клетчатую рубашку мужского покроя и длинную коричневую юбку, за спиной маленький черный рюкзак из лаковой кожи, в котором лежат последние пятнадцать центов, бутылка минеральной воды и разорванные стеклянные бусы. Но запомните меня в белом платье, пожалуйста, всегда хочется уйти красиво.

Я, действительно, ухожу. Скольким людским исчезновениям мне довелось стать свидетелем, не пересчитать на пальцах. Одним из последних ушел Джозеф. Он умирал почти месяц, а прожил тридцать один год без пяти дней. Что длилось дольше, сложно сказать. Всю жизнь он провел в уверенности, что не столь печален конец, сколь ожидание его прихода, когда одна минута может стать целою жизнью. В эту минуту видится, слышится и дышится сильнее и многообразнее, нежели в целую твою предыдущую, не обремененную осознанием неминуемого конца жизнь. Все чувства перерождаются, заостряются от прикосновения к ним. Лежа в теплой постели со смертельным диагнозом, бледный и усталый, либо кровью истекая в нещадном бою, - встречая так или иначе свой последний миг на земле, вдруг прислоняешь пальцы свои к действительности и ощущаешь под ними не гладкую поверхность, а мельчайшие трещины и узоры. Вдруг аромат цветов, приносимый ветром с полей, становится различим в безвкусном городском воздухе, словно навзничь лежишь в цветущем поле, беззаботно закинув руки за голову, закрыв глаза, полуослепленные полуденным жарким солнцем. Вдруг хочется любить! Хотя бы безответно. И думаешь, в муках задаешься одним единственным вопросом тогда: «Почему только теперь?»

И вправду, почему лишь теперь заострился мой меч, лишь теперь почему я заметил, как близко к нам небо...

Вот знакомые лица чередою проносятся мимо, словно птицы пролетают стаями. Легкою дымкой подернуты они, туманом воспоминаний. Невозможно уже вспомнить цвет всех глаз, смотрящих давным-давно на тебя, а упрямая память всё же силится создавать реальность из обрывков. Особенно одно лицо не дает покоя. Память с особым чувством вырисовывает его. «Ах, эти глаза, ах, эти губы, ах, эти руки! Вы – сгусток непроходящей боли моей», - кричишь.

Джозеф был хорошим парнем. Он мог убрать ветку с дороги, чтобы неизвестный ребенок, едущий следом на велосипеде, не споткнулся об неё. Он мог последний кусок колбасы кинуть с балкона бродячей собаке, хотя не ел ничего сносного даже дольше, чем эта четвероногая. Дела его были малы. Как одинокая далекая звезда на пустом ночном небе. Кругом чернота, и лишь маленькая точка виднеется в вышине. Кто-то может сказать, что эта звезда бесполезна, что она смешна, ведь от неё по сути нет никакого толку - она не осветит путь заблудившемуся путнику, не согреет замерзшего, не порадует глаз влюбленного. Нет, не прав сказавший это. Она тем и ценна - тщетной попыткой светить, греть и радовать.

Слишком поздно приходит осознание, что ты сам был именно такой звездой. Может, пойми ты это задним числом, то жилось бы проще да радостнее. Знаете, даже когда узнаёшь о гадкой опухоли у себя в мозгу, мир не выворачивается наизнанку. Все люди обречены на свою собственную порцию потерь, последняя из которых - самопотеря.

В последнее время я часто вспоминаю людей, бывших рядом, деливших со мною еду и кров, радость и горе, прокручиваю в памяти особенные дни. Чаще всего вспоминаю самый снежный в моей жизни январь. Дома, и деревья, и двор были белыми от выпавшего поутру снега. Их окутала редкая звенящая тишина, словно уснувшая сном младенца на белом покрывале морозного дня. Редкие запоздалые снежинки ещё медленно, почти лениво слетали с поверхности неба, кружились в воздушном танце и, наконец, безмолвно разбивались. 

За день до отъезда Джозеф позвонил и попросил о встрече. Выйдя из мрака подъезда к свету дня, я на долю секунды ослепла. Он стоял метрах в десяти, по обыкновению засунув руки в карманы, слегка сгорбившись и спрятав лицо в приподнятом воротнике куртки. Тогда он походил на человека, который заблудился ночью в лесу, потерял все ориентиры. Человека, который уже долго ищет выход, вдруг замечает свет в конце тоннеля, прибегает на этот свет, но упирается лбом о прочную каменную стену. Над стеной же висит одинокая электрическая лампочка.

Есть во мне необъяснимая странность. Дело в том, что самые важные моменты в жизни я наблюдаю со стороны, точно происходят они с кем-то посторонним. А я подглядываю за происходящим или вовсе прохожу мимо. Со временем мне мучительно сложно воспроизвести происходящее от собственного лица, сложно восстановить эмоции, которые прочувствовала когда-то. Поэтому я совершенно не знаю, как описать чувства, возникшие при виде близкого человека, с которым жизнь в такой-то час, в такую-то минуту свела для последних десяти совместных минут. Мы не знали, что они последние, могли только почувствовать это. Во мне жили не радость, не грусть, не сожаление и не горечь. Не сделаю большое открытие, если скажу, что люди за всю историю человечества не смогли придумать чувства для определения пустоты, возникающей при последних минутах невозвратимых потерь. Оно странным образом похоже на пустоту, хотя не тождественно ей. И,хотя мы надеваем на него разные маски, отображаются по сути одиночные грани.

В ту встречу я на редкость много улыбалась, глядя на Джозефа. Он заикался через каждые несколько слов, пытаясь говорить сдержанно и так, чтобы, не сказав ничего, высказать всё. Кажется, мы больше молчали и смотрели по сторонам, нежели говорили и смотрели друг на друга. Молчанием можно сказать намного больше, чем словами, ведь, когда молчат уста, ведут беседу сердца, у них отдельный разговор, непрекращающийся ещё долго по истечении встречи.

- Всё-таки, почему ты так решила? – он хотел знать мучительную причину моего отказа разделить с ним жизнь, принять его руку и сердце. Ведь он уезжал на поиски счастья, звал любимую с собой, а она предпочитала остаться там, где это счастье он не нашел.

- Хотя можешь не объяснять, я пойму, - добавил он тут же.

- Что поймешь, Джозеф?

Он помялся, усмехнулся сухо.

- Всё пойму.

Он замолчал. В этот самый момент я услышала, как тишину прорезывает карканье ворон, словно бьет кто-то невидимый и могучий молотом по ледяному воздуху. Десятки птиц уселись на обледенелых ветках неподалеку. Я заметила их только теперь.

- Прости, я отвлеклась. Что ты сказал?

Он опустил голову, засунул руки в карманы и застыл, ничего не произнося. Так в оцепенении он простоял с четверть минуты. А я разглядывала его лицо. Снаружи спокойный и сосредоточенный, внутри он изо всех сил безнадежно бился лбом о невидимую стену. За стеной стояла девушка, и тоже билась головой с противоположной стороны. Они оба пытались сломить стену, только делали это разрозненно, втайне друг от друга. Если бы один сказал другому: «Помоги мне, я хочу разбить стену, чтобы добраться до тебя, чтобы быть с тобой, любить тебя», произнес эти слова наяву, а не в сердцах, они смогли бы, как знать, продлить последние минуты надолго, до совместной седой старости.

- Мне пора идти, - Джозеф поднял с земли тяжелый взгляд. - И ты бы тоже шла домой, очень холодно, дрожишь вся.

- Ты другое говорил, не это. Ты хотел сказать, что я останусь с тобой. Ведь так?

Как удивительно, после этой встречи я осталась с ним той, которую затем постепенно растеряла в каждом новом проживаемом дне. Он забрал меня в свою память двадцатилетней, счастливой, влюбленной. Он не увидел, как ломала меня жизнь, как усталость и печаль вырисовывались на лице. Когда-нибудь, расчесывая свои седеющие волосы, баюкая дитя в колыбели, я могла бы с грустью глядеть в темнеющее не зашторенное окно и знать, что где-то в далекой стране живет человек, а рядом с ним я живу счастливой и молодой, он забрал меня именно такою. Так люди расхищают нас, каждый забирает по крупице, по частице, по мгновенью себе на память. Что же в итоге остается от сердца к финалу жизни?

Он сильнее горбился, крепче сжимал пальцы рук.

- Лиззи, иди, прошу. Давай я провожу тебя.

Через мгновенье мы стояли у двери подъезда. Сквозь неудержимый смех я лихорадочно сметала руками снежинки, задержавшиеся на ткани куртки, не желавшие таять. Этот процесс забавлял, смешил до истерики. Джозеф, сам не зная почему, радовался моему глупому смеху. Казалось со стороны, что мы встретились не проститься, а договориться о новой встрече. Вонзив в меня острый взгляд, он заговорил много, точно прорвало плотину, уже не заикался после каждого слова, наоборот, не поспевал за роящимися в голове мыслями. Он говорил, что я навсегда останусь для него самым родным человеком, где бы мы ни находились, и сколько бы времени ни прошло. Что, если Господь свел чьи-то жизненные пути на мгновенье, был в той встрече огромный смысл, просто люди, по близорукости разума своего, не могут понять конечного замысла, не видят всей картины грядущих событий.

Моя сущность невольно отказывалась слушать, безмолвно и мучительно протестовала против себя самой. Она мечтала поскорее сбежать к себе в одинокую квартирку, запереться там и кричать от бессилия либо стать вороной, как те другие на обледенелых ветках, и, взмахнув крыльями, улететь высоко в небо к рассыпающимся на мелкие снежинки облакам, а оттуда к далеким странам, большим и малым городам, разрушенным мостам, маякам в тумане, неизвестным людям.
Истеричный смех истощался, в очереди на подходе стояли слезы, до того горькие и ядовитые, что в сравнении с ними кураре могло показаться сущим пустяком. Есть страшное слово «холокост», что в переводе с греческого означает «сожжение». Массово произведенное физически по отношению к целому народу, оно – геноцид, к отдельному человеку – преступление, к своему телу – суицид. А если самосожжение внутреннее, душевное, преступление ли это?

Последние минуты неумолимо подходили к концу. Мы медленно отдалялись, хаотично из прошлого и настоящего забирая себе, захватывая образы, звуки для будущих воспоминаний. Не помню, пожелала ли я ему счастья и удачи в ответ, не знаю, долго ль он стоял у закрытой двери. Я очень долго шла к себе в квартиру на второй этаж. В тот день покинули причал с пробоинами два корабля.

Когда спустя восемь лет где-то на самой окраине Европы, в съёмной квартире на первом этаже полуразрушенного здания, было обнаружено тело мертвого безымянного мигранта лет тридцати, похожего на Джозефа, мне никто не прислал ни телеграммы, ни письма. Полицейский с трудом разжал пальцы правой руки умершего, точно камнем застывшие в предсмертной хватке, и нашел в ладони скомканную фотографию. С обратной стороны он прочел: «Мы никогда не станем очередными потерями друг друга», на миг задумался, взглянув на лишенное жизни лицо в метре от себя, нахмурился и потом весь вечер искал в записной книжке один почти забытый номер телефона. Фотографию он вернул владельцу, положив её в карман его старенькой рубашки. В ветреный солнечный день, когда, сидя на каменной ступени, ведущей в городской парк, я старательно выводила прочтенную полицейским фразу на том самом фото, Джозеф впервые рассказывал о знаменитых бархатных стрекозах Ноувера, о безымянной реке с серебристым камышом. Он говорил, нужно ехать на восток пятнадцать часов автобусом вдоль бесконечных зеленеющих холмов, чтобы попасть в его удивительные края. Что по приезду нужно снять небольшой домик на восточной окраине, утопающий в белых кустах сирени и жасмина, первым делом распахнуть все окна и обязательно посмотреть на улицу из каждого окна. С северной стороны он обещал мне поросшую вековыми дубами Синюю гору с вечно затуманенной, острой, как игла, вершиной; на юге взору открылись бы благоухающие фруктовой радостью сады, влекущие запахом  спелых плодов и веселыми песнями работников; с востока вересковые пустоши поманили бы бесконечной свободой птичьего полета, вплетенной в шепот беспокойного бродяги-ветра; а на западе вырастали из земли двухэтажные разноцветные домики, разделенные узкими мощеными улочками, выстроившиеся в ряды так тесно, будто соты дружного улья. Мы мечтали, как однажды один из этих пряничных домиков обязательно станет нашим.

Сейчас у меня в рюкзаке пятнадцать центов, даже минералка на исходе. Но Джозеф говорил, в Ноувере не берут деньги за воду, хлеб и крышу над головой. А мне осталось до него всего несколько часов пути. Совсем не страшно, что через шестьдесят секунд моё сердце остановится навсегда, я перестану дышать, сосед станет громко звать на помощь, люди столпятся, будут испуганы и безразличны, смотря на девушку без сознания. Мне не страшно, ведь я почти вижу Синюю гору, обнимаю кустарники вереска, вдыхаю упоительно-волнующий аромат жасмина. Милый Джозеф, лишь жаль, ты не узнал, как долго я этого ждала.


А.Ш., 2011