Политсан. Продолжение 4

Василий Тихоновец
***

Проснулся с тяжестью в голове и неприятным вкусом во рту. Никто не обещал, что воздействие усыпляющего газа не будет иметь побочного эффекта.
Комок бумаги, валявшийся на полу камеры, разумеется, исчез. Господа чекисты убрали за собой мусор. Отрадно.
Смыл с лица щетину. Крем-депилятор действует безотказно.

Смутно помню начало повести, которую начал придумывать перед сном. Кажется, там было много лишних слов. Что же казалось главным в полудикой жизни одному из первых колонистов, Сашке Фёдорову, получившему кличку «Федька» ещё в институте?
Он приехал в Тетею на практику, когда мы с Иваном служили в армии. Один сезон Федька промышлял соболя в верховьях реки, добрался до озера Хованэ, хватил голода и лиха, и исчез для всех нас – навсегда. Без объяснения причин.

В далёком прошлом, когда Российской империей правили монархи, на неказистом местечке по правому берегу реки Тетеи появился первый чум, а потом стойбище. Прожорливые таёжные пожары вплотную подходили к нему, загоняли малорослый и смирный народишко в реку, но до постоянных чумов, обшитых еловым корьём или обтянутых варёной берестой, огонь так и не добирался. Кто выбрал столь удачное место для поселения? Где его неглубокая могилка, выдолбленная в вечной мерзлоте? Никто этого не помнит.

В советское время несгораемую географическую точку нанесли на карту земных полушарий и обозначили русским словом Сосна. Сам эвенкийский народец не вызывал ни у монархии, ни у советской власти ни малейшего интереса. Любому режиму нужны были от него только соболя – «живые деньги». «Мягкая рухлядь» или «скорьё» – в обмен на порох, спирт, соль, чай, муку и сахар. Жили эвенки кочевой жизнью, аргишили на оленьих упряжках по родной тайге и снимали с одного «круга» не более двух соболей, как разрешали мудрые старики.

Федька попал в Тетею, когда на месте древнего стойбища уже стояли покосившиеся от времени бревенчатые хибарки, с железными печками из разрубленных пополам бочек. Вышел с промысла закопчённым оборванцем, но слишком поздно, в самую распутицу, перед ледоходом. Ему пришлось ждать, пока река не освободится ото льда, а, попутно, и лицо – от струпьев.
Сходил с ума от вынужденного безделья, когда временность пребывания в каком-то месте отбивает начисто простейшие желания обустроить нехитрый быт – даже гвоздь в стену забить лень. Но утешала Федьку потаённая мыслишка: всё это – в последний раз.   

Кончался апрель.
Дятлы дробным перестуком сообщали друг другу о наступающей весне.
Медленно, очень медленно оттаивала тайга. Хрупкими ветвями могучих лиственниц она тянулась к ещё не нагревшемуся солнцу и бездонно голубому небу. Корявые сучья приземистых сосен походили на узловатые и иссохшие стариковские руки, бескровные и озябшие.

Наст порыжел от летучего семени берёз и уже оседал, наливаясь водой. Выпячивались на его поверхности бугорки зимних следов, олений помёт расплавлял под собой снег на нартовых дорогах. Местами, на солнечных склонах, обнажился брусничник с уцелевшей прошлогодней ягодой. Хохотали от радости и первого тепла куропатки, а где-то бормотали и чуфыркали тетерева. Но всё равно трудно было поверить, что совсем скоро листвяги покроются зелёной молодой хвоей и скупая на улыбки тайга сразу от этого повеселеет.

Старые, потемневшие избёнки на одном конце деревни лепились одна к одной, как старухи, собравшиеся посудачить, а на другом стояли редко, порознь. Единственный в деревне старый конь отощал и шарился в кучах несъедобных помоев, в поисках корки хлеба. Сено у него давно закончилось, он копытил пожухлую прошлогоднюю траву и жался к людям. Иногда ему доставались остатки заваренной кипятком низкосортной муки, которой обычно кормят собак. Он аппетитно чмокал губами в тазике с кормом и не обращал внимания ни на лай хозяйки тазика, ни на запущенное в него полено.

Старики-эвенки качали головами, посасывая самокрутки, но не прогоняли коня. «Однако, не дотянет он до травы, - говорили они, - совсем старый стал». И думали молча о своей старости, о том, что придёт скоро их черед, пусть не нынче, так следующей весной.
Думы эти, едкие, как махорочный дым, слезили ослабшие глаза.

Стариков в деревне осталось совсем мало. Тянет к себе земля, да и сами годы прижимают к ней всё ближе и ближе. Вот бабку Наталью почти месяц назад схоронили. А земля здесь не пух: промерзла до самого ядра, три воза дров сожгли, чтоб могилу старухе вырыть. Два мужика целый день ямину долбили, а одолели чуть больше метра в глубину. Спрыгнул на дно могилы Захарка – по грудь. Мужичонка, как и все эвенки, ростиком не велик, хотя и годами не молод. Прищурил хитро глаза на безусом лице, почесал пятернёй затылок и говорит напарнику своему: «Человек старый, зачем глубоко копать? И так не вылезет». И добавил убеждённо: «Хватит ей. Глубоко и так. Хватит. Был бы молодой, тогда мало, а ей хватит».
На том и остановились.

Обычная весенняя голодовка не касалась только рабочих собак. Они привыкли жадно глотать кашу из дешёвой обойной муки – круглый год. После сезона, когда мужики выходили с участков и пили до самозабвения, даже совсем «мёртвые» цеплялись за единственную живую мысль: собаки не кормлены. И эта мысль отрывала на время от мутной браги и гнала на мартовский мороз разводить костёр, кипятить воду и заваривать муку. Во время промысла собак кормили только на ночь, но – до отвала. В кашу попадали тушки ондатры или солёная рыба: сотня таёжных километров за день – обычная собачья работа. С жиру не побесишься,  если двуногий напарник – не беззубый и обезноживший старик, которому уже под сорок.

Межсезонье – пустое и глупое время. Особенно – для случайного в тайге человека. Ему тут не жить и, тем более, не умирать. Пришёл он сюда, взял своё, да и ушёл прочь, чтобы никогда больше не вернуться на унылые берега одной из множества таёжных речек, впадающих в Тунгуску. Соболь тут хорош. В основном – баргузинский. Но есть места и богаче.

Продолжение http://proza.ru/2011/12/04/1134