Жалость

Георгий Тарасов
 9 мая – это действительно праздник. Самый, что ни на есть, настоящий. Фасад знают все – гимны, бряцанье оружием и медалями. Изнанку тоже.  Но… Чего о ней говорить, и так все знают. После парада – к столу. Кто попить под героизм, кто и всерьез. Все знают, что фронтовики, мягко говоря, избегают общения на эту тему, особенно с теми, кто в силу профессии раззвонит об этом. Воспоминания, пропущенные через журналиста, искажаются до неузнаваемости. Как пища. Так что лучше – молча напиться. Хоть не будешь сопричастным к вранью. Дед у меня не пил, так я про войну от него ни звука не слышал. Только от его сослуживцев, крупицы, да байки. А ведь у всех у них пиджаков под наградами не видно было… А вот двоюродный дед, громила – лесник из Большой Вишеры деда Паша, поступал своеобразно: садясь за стол, переворачивал свои три медали изнанкой и хлопал стакан. Потом снимал, прятал в ларчик, и напивался по-человечески. А медали год лежали в темноте, изнанкой наружу. Как и правда о войне. Усмешка солдата над системой – как ни ври, правду все равно все знают. Вот она, в темноте лежит. Не видна, но всем известно, что она есть. Как и жизнь после войны: одно утро в году – перелив колоколов, и весь год – набат погребальный.
 Папаня у меня был человек назойливый, пить не умел, косел быстро, и деда Пашу здорово расспросами доставал, тот только отбрехивался, из того, что слышал, я понял одно – очень скверно было пулеметную станину несколько тысяч верст на горбу таскать. На плечах у него и впрямь следы от катков до самой смерти оставались. На бестактные вопросы об уничтоженных врагах и боевых действиях дед тактично отправлял папашу в задницу. Разок только повеселил рассказом о том, как Жуков дал команду расчистить дорогу при наступлении, танками своротили в кювет весь транспорт, в частности и кухни тоже, три дня из-за этого не жрали, даже сухпай затерялся или подавили, и чуть не шлепнули их за то, что с моста полуторку танк своротил, а они ее вытащить никак не могли… Вот, собственно, и все.
Мне было лет пятнадцать, когда дед взял нас на охоту, в какой – то дикой чащобе собаки подняли лису, и батя мой с двумя дядьями за нею погнались. Мы с дедом остались одни. По возрасту на гонку мы не годились, посему я стал ломать сухостой и валежник, а дед отрыл в снегу плац три  на три метра, соорудил навес, очаг, запалил костер, и мы уселись ждать. Он для сугреву ополлитрился, и я решился:
 - Дед Паш, а там тоже так хреновато было?
 - Где?
 - Нууу… Не согреться, и вообще…
 - Аааа.  Хреновее.
 - Жалко.
 - Жалко у пчелки, пчелка на елке, елка – на картине, картина – в магазине… - наставительно прогудел дед. И добавил:
 - Но об одном жалею…
 Я даже дыхание затаил, неужели… А дед Павля приложился ко второй поллитре, закурил и продолжил:
 - Я ж только в сорок шестом вернулся, все думали, я помер, ну сосед огород мой и оттяпал. Повезло, что в марте пришел, я ему в бубен дал, огород отобрал, картошки достал, посадили, брюквы там немного, на зиму б хватило. А у меня кинжал был трофейный эсэсовский, « Alles Fur Deutchland», он и настучал. Я на три года и отъехал. А когда вернулся, с порога его – поленом, а он возьми, да и помри. Еще на пять сел. Вот так и вышло, что за всю войну только одного вражину и прикончил. Зато настоящего.
 - А жалеешь – то о чем? Что сидел?
 - Что поленом. Кинжалом тем надо было. Погорячился…