У всякой памяти свой объектив

Лена Витечкина
      Сегодня я получила очередное приглашение в Санкт-Петербург.
      Начиная с июля, этот город уже который раз пытается заманить меня в свои сырые сети. Я не была в Питере более десяти лет. 
      Впервые я увидела этот город на фотографиях в семейном альбоме. Помню, с каким восторгом рассматривала я питерские странички. Только не подумайте, что меня с детства интересовали фасады, фонтаны, мосты и скульптурные композиции за спинами многочисленных родственников. Нет, на этих снимках я изучала женские причёски, украшенные необычными шляпками, кружевные узоры на платьях и перчатках, изящные туфельки и сумочки, но особенно почему-то меховые воротники с лисьими головами, хвостами и когтистыми лапами. Я была уверена, что  такой красивой можно стать только живя там, в этом необыкновенном городе. И когда родители решили, что пора нам, детям, показывать Ленинград (так он тогда назывался, и все ещё шутили, что это мой – Ленин – город), я поняла: мечты сбываются.  Всю дорогу я представляла, как выйду на питерском перроне, надену шляпку с вуалькой, накину воротник с глазастой лисьей мордой, и пойдём мы с питерскими сёстрами, хихикая под кружевными зонтиками, гулять по городу. Сначала мы купим эскимо (как это должно быть вкусно!), потом спустимся к набережной, покатаемся  в лодке с моторчиком, обязательно поучаствуем в уличных аттракционах и, может быть, зайдём в кино, а к вечеру вернёмся домой в золочёной карете. Но оказалось, что все шляпки, манишки, горжетки, корсеты, кареты были когда-то давно и «сохранились только на фотографиях или в музеях», что сёстры все лето «живут на даче у Финского залива», и «мы туда обязательно как-нибудь съездим». «А эскимо?» – с ужасом спросила я, усаживаясь в машине возле окна, готовая уже вернуться назад в поезд.  «Эскимо мы сейчас купим», – пообещала тётка и попросила водителя притормозить возле мороженщицы. Само собой, что без шляпки с вуалькой эскимо не могло уже быть таким вкусным. В общем, всё как-то сразу было не так, как виделось и мечталось издалека.
      Каждое наше утро в Ленинграде неизменно начиналось культурной программой под бесконечно моросящим дождём. Конечно, какое детство может быть без Эрмитажа, Петропавловской крепости и Летнего сада! А, чуть не забыла про Кунсткамеру и Пискарёвку. Вы представляете себе счастливое детство без Пискарёвского кладбища? Мы там всей семьей зачем-то сфотографировались у вечного  огня:  мокрые, серые, усталые, стоим на ступеньках (кто в лес, кто по дрова), а за нами – вечный огонь, не огонь, а так – остатки небольшого костра, который забыли погасить, вот сейчас упадёт ещё несколько капель с неба – и он исчезнет… 

      Всё-таки у памяти свой объектив, своя печать, свои полочки для хранения запахов, звуков, узоров, портретов, голосов и мелодий. И я тогда ничего не запомнила, кроме лазури изразцовой печи (в летнем домике Петра), немудрёного узора на ломберном столике (в Эрмитаже) да сиреневых стеклянных висюлек на громадных люстрах (в обеденном зале Петродворца). Печь была голландской, столик – испанский, а люстры специально доставлены из Венеции. Но именно они, эти безделушки, фрагменты абсолютно непитерских вещей стали с тех пор для меня символами Санкт-Петербурга. И чем они мне так дороги, что при любом упоминании о Питере, всегда под рукой? Скорее всего, тем и дороги, что это мои собственные впечатления.
      А ещё помню, как потрясла меня посмертная маска Пушкина. Вы видели посмертную маску Пушкина в квартире на Мойке? Тогда, в детстве, я всё пыталась понять – зачем она? Впрочем, я и сейчас не понимаю, зачем.
      Вот, пожалуй, и все, что запомнилось: а, ещё тягучая усталость да цветущая черёмуха под окном тёткиной кухни. Тётка была огромная, а кухня маленькая. Если тётка хлопотала на кухне, туда уже никто не мог войти. А черёмуха лезла прямо в открытое окно, не спросясь. И этот черёмуховый дурман заполнял собой всю квартиру…

      Сначала нашлась Люська, подруга моя любимая. Мы не виделись почти тридцать лет, но это ничего не значит: Люська всегда была мне бесконечно дорога, потому что она из того ещё детства, когда все друг друга любят и это на всю жизнь. Давным-давно я нашла её в колымских снегах. В прямом смысле. Она сидела в магаданском сугробе.  Из снега торчала одна Люськина голова в лучах солнца – светящийся шар с золотистой чёлкой, улыбающийся апельсин, Пеппи Длинныйчулок. Эта восьмилетняя девочка (моя ровесница) сразу отхватила в моём сердце такую степень родства, на которую не всякий родственник имеет право рассчитывать. Люська, конечно, достойна отдельного повествования, и не о ней сейчас речь. Мы бы ни за что не расстались, но сама жизнь нас подхватила, крутанула, подбросила и откинула в разные стороны так, что долго нам пришлось заново искать друг  друга. А жизненные дебри это вам не тропические джунгли и не колымские снега: мы пробирались сквозь них почти тридцать лет, и вот, наконец, вышли – нашлись.
      Мы созванивались каждый день и не могли наговориться. Мы стали думать, как бы нам встретиться и обняться. Люська с семьёй уже давно живёт в Германии, но часто наведывается к маме в Санкт-Петербург.   И мы решили встретиться в Питере, когда она прилетит к маме, в начале июля. Я даже заранее купила билеты и уже представляла, как пойдём мы с ней вместе по любимому моему питерскому маршруту: через Лиговку, к Невскому, Александринке, в переулок Крылова…
      Собираясь на вокзал, я сложила сумку с вещичками и подарками и, уже направляясь к выходу, запнулась о детские сандалики.  Брошенные,  лежали они у меня на пути, глядя в разные стороны, забытые и родные. Я остановилась – что-то внутри защемило, потом сдавило и так вдруг стало  тревожно, так неуютно: никогда ещё мне не доводилось уезжать из дома налегке, без семьи и только ради себя. Поставив сумку, я подняла детские сандалии, прошла в кухню, присела  у окна, и увидела, как солнце садится в одинокое облако. Медленные сумерки накрывали Москву, дети притихли засыпая,  фонари высветились в зелёных ветвях, птицы умолкли, усаживаясь на ночлег, а я всё сидела, вглядываясь в ночь за окном и прислушиваясь к своей тревоге. Поезд мой подъезжал уже, наверно, к Твери, когда я поняла, что никуда не поехала и что в руках у меня детская обувь…
      Я не стала звонить среди ночи в Питер – пожалела Люську, пусть, думаю, поспит спокойно. А сама всю ночь промаялась, думала обо всём, переживала одна за двоих, за всех. И ведь эта тревога, она не утихала, даже наоборот нарастала и наваливалась вместе с июльской ночью, чёрной и душной. Только на рассвете, когда за окном «дали воздух», провалилась я в сон, забыв поставить будильник: надо же было предупредить там, в Питере, чтоб не встречали. Люська моя бедная, чуть с ума не сошла, ожидая меня на питерском перроне. Потом, конечно, догадалась набрать мне в Москву. Сама я до сих пор не понимаю, почему не поехала. Я так и сказала, когда она меня разбудила своим звонком, что сегодня вряд ли сумею всё объяснить, может быть потом, когда уляжется, что-нибудь сформулирую (ну не говорить же ей про сандалики!). И как же она расстроилась, что мы не увидимся, но как же она обрадовалась, что ничего страшного не случилось. 

      А по осени вдруг объявилась питерская моя сестрица, стала зазывать к себе не на шутку: сто лет, говорит, не виделись, жизнь проходит.
      – Приезжай, – сказала я.
      – Нет, ты приезжай, хоть отдохнёшь у меня пару денечков, – сказала она.
      Почему так: мы с сестрой можем не вспоминать друг о друге годами, а потом вдруг понесёмся навстречу друг другу, как циклон на антициклон,  и ничто уже нас не остановит, пока не обнимемся и в который раз удивимся: ну что нам мешает видеться чаще?! 
      Ей я тоже пообещала, что приеду, но не конкретно, конечно, а так, при попутном верхнем ветре, пока жизнь не прошла…

      А вот Ленку я, дура,  сама окликнула.
      С Ленкой мы познакомились в Питере во время первой абитуры, мы вместе поступали после школы  в ЛГУ. Она прилетела с Дальнего Востока, жила в общаге на Васильевском, а я у родственников на Тихорецком, но она сразу и очень легко уговорила меня  перебраться в общежитие, чтобы вместе готовиться к экзаменам. Ленка была талантлива во всем: красива, артистична, общительна, умна и, как всякий талант, совершенно не могла без поклонников. Хорошо, что меня поселили в другую комнату, но даже соседствовать с Ленкой было нелегко: из её комнаты ко мне среди ночи постоянно стучались за спичками, хлебом, солью, чайником, сахаром, просто звали в компанию. Но как же, я ведь приехала поступать, поэтому днём честно учила, а ночью спала. И вот Ленка поступила, а я, слава Богу, нет. Я по-настоящему радовалась своему непоступлению, потому что теперь можно было со спокойной совестью уехать из Питера. Наверно, это было похоже на предчувствие того счастья, которое дожидалось меня совсем в другом городе: с  детства я мечтала жить только в Москве.
      Когда следующим летом мы столкнулись с Ленкой на вступительных экзаменах в МГУ, мы обрадовались и обнялись, как подруги. Оказывается, она еще зимой вышла замуж, бросила учёбу в Питере и улетела в Кызыл к своему любимому мужу. Любовь так любовь, что тут скажешь, но и учиться Ленка не передумала, тем более что после ленинградского университета (надеюсь, все это понимают) можно учиться только в московском.
      Мы стояли у факультета и ждали результата экзамена. Ленка нервничала. Не из-за экзамена, в себе она никогда не сомневалась, она подпрыгивала на месте, пытаясь через головы разглядеть, не идет ли её любимый муж Стёпа, который сегодня утром прилетел из Кызыла, и пора  бы ему уже добраться из аэропорта. Я её мужа никогда не видела, а первая заметила его, входящего в ворота факультета с обычным кофром вместо сумки на плече: «Вон твой благоверный!» Я часто говорю прежде, чем подумаю, как чукча – что вижу, но ведь я его увидела, а не придумала! Только Ленка не обрадовалась, а очень внимательно посмотрела мне в глаза, будто что-то хотела в них прочесть. Я даже развернула её и подтолкнула к мужу, но она, совсем расстроенная, сказала, что нет, это не Стёпа. Это был один из будущих студентов нашего факультета, как после выяснилось. А любимый муж Степа тем временем лежал преспокойненько на Ленкиной «общежитской койке» и листал Шекли…
Уж не знаю, как там они кантовались среди первокурсниц на одном «койкоместе», я жила на другом этаже и не очень-то мы были близки, но только Стёпа с наступлением холодов поехал домой за зимней одеждой и всё никак не возвращался. Он писал Ленке длиннющие письма в 14-копеечных тетрадках на 48 листов, которые не помещались в обычный конверт, и каждый день отправлял их с почты, оценивая непременно в 3 (три) рубля.  Постепенно этими тетрадками была заполнена вся Ленкина полка в книжном шкафу. Она даже попробовала однажды мне что-то из них зачитывать, но на такую сложную философию у меня всегда срабатывает защитная система организма – я просто отключаюсь, если ничего не понимаю, думаю себе о своём, а со стороны кажется, будто слушаю наивнимательнейшим образом.  Но я смогла понять главное, что к  Новому году Стёпа обязательно вернётся, чтобы встретить его с Ленкой в Москве. Мы ведь тогда все были уверены: как встретишь Новый год, так его и проведешь…
Наступила зима, Ленка мёрзла в вельветовом пальтишке, скучала по своему мужу и всё надеялась, что он вот-вот приедет. Потом из Кызыла пришла огромная посылка с Ленкиными зимними вещами. А Новый год?  Новый год, конечно, наступил, только встретила его Ленка уже вместе с Сашкой, тем самым, которого летом на экзаменах я приняла за её мужа.  И, представляете,  они никогда уже больше не расставались, Ленка и Сашка, так и проходили за ручку все пять лет учебы, а после диплома по распределению поехали во Владивосток. Получилось, что Ленкиным Стёпой оказался всё-таки Саша…
      Такая вот история. И вот эту Ленку я недавно обнаружила в «Одноклассниках». По фотографиям, выставленным на всеобщее обозрение, можно было прочесть всю Ленкину жизнь. Я поняла, что Ленка ничуть не изменилась, что у них с Сашкой счастливая семья и вполне упитанный сын, на вид лет десяти. Я  порадовалась за них  и хотела уже уйти с её страницы, как вдруг – надо же! – вспомнила, что где-то в этих  числах июля у неё день рождения. И я решила спеть Ленке песенку про летающих лошадей, которую мы пели когда-то вместе под гитару, спеть без всякой подписи, просто, чтобы она могла улыбнуться (ну что я могу подарить ей через 20 с лишним лет, кроме улыбки?). Выезжая на сайт в БТРе под флагами имени Татьяны Ивановой, я была уверена, что никто не сумеет меня здесь обнаружить, но, представляете, Ленка даже сквозь толщу брони, сотни лет и тыщи километров узнала мой голос! Я попалась. Эх, подвели меня крылатые лошадки, надо было спеть песенку крокодила Гены, тогда бы она меня точно не узнала. А ведь с днём рождения  попала я в самую точку.
      Она сразу поняла, что это я, и потеряла дар речи: «Кузнецова?! Ну ты даёшь!» – торопилась ответить Ленка. Она кричала через всю страну: «Надо же, ты помнишь! про ДР! Умоляю! только не исчезай!!»  «Я сейчас скажу». «Сейчас я скажу тебе все, что думаю. Я  буквально сегодня о тебе думала». «Ты же знаешь, как это иногда бывает: мысль промелькнет словами, и запомнишь их, а потом удивишься: а как же я думаю все остальное? ну не словами же!» – спешила заговорить меня Ленка. Она, как всегда, фонтанировала, бурлила и восклицала.
      Конечно, я могла на всё это просто промолчать, уйти, исчезнуть,  но мне вдруг стало так странно, что Ленка без фотографии, под чужим именем по одной только детской песенке узнала меня через двадцать лет, что я неожиданно для себя раскололась и откликнулась:
      – По фотографиям вижу, что я всё-таки не ошиблась. Надеюсь, ты – тоже?
      И я услышала то, что хотела:
      - Ты не просто не ошиблась! Твоё предвидение вошло у нас в семейную историю. Мы всегда о тебе вспоминаем, вот совсем недавно спрашивали у Соколовых, у Мартышек, да у кого только не спрашивали, искали тебя и так  и эдак – ни слуху ни духу. Как это тебе удалось так спрятаться?
      Я призналась, что все двадцать лет, ничего не подозревая, пролежала в стогу иголкой.
      А она: «У меня даже трясутся руки, когда я тебе отвечаю!»
      Она всегда была импульсивной, она даже успела всплакнуть, что вот я помню её день рождения, а она мой забыла, только помнит, что в ноябре. Бедная, она  и не знает, что из моей головы можно вынуть хоть сейчас номер телефона справочной советского ещё Аэрофлота (155 09 22!) и кучу прочих никчемностей, что дни рождения выскакивают из моей головы именно в день рождения и сами по себе: сначала выскочит день, а уж потом я обязательно вспомню, чей это ДР,  даже если плохо себе представляю, как именинник сегодня выглядит.  Какая-то, получается, избирательная память – телефонные номера и ДР. А вот таблицы умножения так за всю жизнь и не запомнила, и имён при первом знакомстве никогда не запоминаю – зачем?
      Ленка вцепилась в меня и не отпускала: «Кузнецова! Я хочу знать о тебе всё: где ты живёшь? С кем? Что делаешь? Что поёшь? О чём ты думаешь? Где бываешь? Что ешь? Что пьёшь? С кем видишься и почему зовёшься Татьяной Ивановой?».
      Прошло столько лет. Что меня дернуло её поздравлять?
      Чтобы отстраниться от этих мыслей, я выключила компьютер и решила выйти из дома.
      По ступенькам рядом со мной бежал Рыркарпий. Откуда он взялся и чего от меня хотел, понять было невозможно, только он не отставал и, подпрыгивая на каждой ступеньке, старался ударить меня в самое темечко: Рыркарпий, Рыркарпий, Рыркарпий… Я подумала, что в детском парке он от меня отвяжется, на что-нибудь отвлечется, и пошла в парк. Сначала он шёл рядом, шаг в шаг, потом, действительно, стал отвлекаться – то  убегал далеко вперед, то отставал, показывая всем своим видом, что он сам по себе, а не мой или там чей-нибудь. Он дурачился, раскачивая скрипучие качели,  улетал в облака за гроздью упущенных воздушных шаров, заглядывал в дупло дятла, поселившегося этим летом в молодом дубе, перепрыгивал через забор и обратно. Он с грохотом несколько раз  скатился с металлической горки,  заметил игроков на футбольном поле, помчался, ввязался в чужую игру, отобрал мяч и забил гол не в те ворота.  Счастливый, носился Рыркарпий  по всему парку: гонял за мыльными пузырями, кувыркался в подстриженной траве, преследовал велосипедистов, стрелял из пластмассовых пистолетов, однако, заметив, что я присела на лавочку, он, запыхавшийся, плюхнулся рядом и даже несколько раз хотел откусить от моего мороженого. 
      Да что же это такое!?
      Потом он, пожалуй, устал или стало ему скучно: он по-бомжацки неуверенно начал приставать к студентам на соседней лавочке, выпрашивая для себя глоток пива. Студенты протянули ему бутылку: «Да пожалуйста, да не жалко нам тёплого пива!»  И пока  он глотал из бутылки, запрокидывая голову, я решила потихонечку скрыться, только он всё-таки заметил и кинулся за мной, звякнув впопыхах пивной бутылкой о мусорное ведро и забыв поблагодарить щедрых студентов. 
      Он догнал меня возле подъезда,  прошмыгнул в двери и присел у компьютера.  Я набрала в поисковике «Рыркарпий» и улыбнулась: это был всего лишь привет из детства – далекого, заснеженного,  колымского. Оказывается, Рыркарпий – это название чукотского посёлка. На Чукотке я никогда не бывала. Видимо, слово это, однажды услышанное, незаметно прокралось в мою бедную головушку и зачем-то вот сейчас – раз! – и выпрыгнуло.  Неужели, для того только, чтобы погулять со мной по июлю?

      Разобравшись с Рыркарпием, я снова вспомнила о Ленке и решила зайти, посмотреть, удалось ли мне вырваться из её объятий.
      Завалив меня вопросами, она и о себе успела поведать. Я прочла все её сообщения и хотела уже вернуться к работе, как увидела за Ленкой ещё один сюрприз. Судя по тому, как постукивал он каблучком и нервно перебирал колчан со стрелами, поняла я, что он давно уже здесь топчется, дожидаясь меня. Настоящий королевич Елисей – кафтан, шитый золотом, кудри, рассыпанные по плечам, румянец во всю щёку. Я узнала бы его и через пятьдесят лет, он был такой же точно, как в первом классе, только огромный. Женька, Женечка, Женёк. Значит Люська моя любимая поделилась, с кем могла, своей радостью, что, наконец, нашла меня – «Иванову из Новгорода». Но я ничуть не смутилась, я даже обрадовалась такому сюрпризу, тем более что подмигивал Женька из Магадана, а главное, ни о чём меня не расспрашивал, ни о чём не просил, никуда не звал, он просто подмигнул, улыбнулся, и всё. Ещё он вспомнил что-то про седьмой класс, про какую-то геометрическую линейку, я не поняла:
      – Какая линейка?
      – Проехали, – вздохнул Женька и пропал до самой осени.
      Люблю я всё-таки сказочных героев!

      А вот про Надьку, признаюсь, я просто забыла. И не было никакого повода о ней вспомнить, а она возьми да объявись – конкретная девочка из той еще, первой питерской абитуры, слава Богу, не ставшей судьбой! Как она меня искала, это отдельная история. Я, конечно, заметила её в «Одноклассниках» на фоне волн, но окликать не стала: подругами мы никогда не были, и потом, столько воды утекло. А и Надьку в какие только водовороты ни затягивало. Она, оказывается, какое-то время жила в Москве, потом перебралась в Европу, жизнь носила её по Бразилиям и Япониям,  она даже успела пожить в Австралии и Эфиопии, - в общем, крутануло её по свету и вернуло к родным невским берегам. И вот уже несколько лет живёт Надька в Троицком монастыре под Питером и больше никуда не собирается оттуда выезжать. Она попросила мой номер и сразу позвонила.
      – И ты знаешь, твой крестик повсюду был со мной, – сказала Надька, как только я взяла трубку.
      – Какой крестик? – не поняла я.
      – Вспоминай, – говорит Надька. – Мы с тобой шли к метро мимо католического костёла, я предложила зайти,  купить нам по крестику, ну, чтобы на экзаменах везло, а ты сказала: «Лучше зайдём в православный храм».
      – И что?
      – Мы вообще никуда не пошли,  но на следующий экзамен ты принесла и подарила мне крестик. Самый простой, самый обычный. Но я люблю его больше других.
      Я молчала.
      – Я рядом с ним давным-давно держу крестик для тебя. Я всегда знала, что найду тебя.
      Она подождала, что я скажу, но я не знала, что на это можно сказать, и она продолжила:
      – Только имя у меня теперь другое – Анастасия, –  она многозначительно замолчала, прислушиваясь,  как я на это отреагирую.
      А я сказала первое, что мелькнуло  в голове, и получилось так:
      – Анастасия – это воскресение.  Анастасия – это даже лучше, чем просто  Надежда.
      – Я знаю, – ответила она, и со мной стала говорить уже Анастасия: – Я бы хотела, чтобы тебя никогда не покидала надежда на Воскресение.
      – Похоже на тост! – я уже не знала, не могла продолжать этот разговор –столько всяких мыслей пронеслось в этот момент в голове. Я просто аминькнула,  соглашаясь с её пожеланием. А она возразила:
      – Скорее, на молитву. 
      И вдруг спросила: 
      – Ты бываешь в Питере?
      Что это? Мистика? Случайность? Ещё одна история чьей-то жизни или простое совпадение? Мы и виделись-то с Надькой всего несколько раз на вступительных экзаменах, ну, может, ещё пару раз прошлись вместе через скверик к метро. Про крестик я совсем не помню. Что я должна была ей сказать, что я совсем о ней забыла, но я и себя той поры не очень-то помню. То есть себя я, конечно, ещё, слава Богу, помню, но совсем не ту и не так. Да и Надьки-то прежней давно уже нет, она сменила не только крестик, но даже имя. И образ, как я поняла, у неё теперь совсем иной, то есть иноческий… «Я всегда знала, что найду тебя!» Вы думаете,  найдёт?

      До чего же всё-таки удивительная штука наша память! Она выхватывает, как фотоаппарат вспышкой, какие-то моменты из нашей жизни, которые успевает где-то там отпечатать и потом из этих снимков – фактически фрагментов – дорисовывает весь портрет целиком, который мы со временем начинаем принимать за оригинал... В общем-то, в этом, наверно, нет ничего удивительного, ведь мы тоже никогда не можем увидеть человека целиком, а только с той стороны, с которой успеем, или с которой нам вдруг откроется. А впечатление (печать) где-то там откладывается и вдруг через какое-то время – р-р-раз! – и  выпадает из глубин памяти, как старая фотография из альбома или как какой-нибудь Рыркарпий.

      По осени, когда все пришли в себя и снова замелькали в сети, с Дальнего Востока напомнила о себе Ленка. Она совсем не удивлялась моему молчанию: «Я знаю, что ты не сторонник анкет и вряд ли станешь отвечать на мои вопросы, но, если услышишь (а я очень надеюсь, очень хочу, чтобы ты услышала), может быть, захочешь рассказать мне:   
Кто ты теперь?
Сестра? Или мать?
И где ты живёшь на земле?
Легко ли тебе? Тепло ли тебе?
И уютно ли в этом тепле?
Крылат ли он?
Снимаешь ли крылья с него
И ставишь за дверь…
Но где ты сейчас?
Кто ты теперь?
      Удивляясь Ленкиным талантам, особенно умению натягивать нужные ниточки, я поняла, что когда-нибудь ей обязательно отвечу.
 
      В ноябре Питер ещё настойчивее напомнил о себе. Нет, мне всё-таки никогда не был  близок этот город. Этот человек тоже никогда не был мне близок. Я даже не уверена, правильно ли помню его имя: Сережа? Алеша? Он учился старше на два курса, а жил с нами на одном этаже. От остальных студентов отличался он длинным коричневым шарфом, связанным в обычную резинку. Он ходил, замотанный в этот шарф, до самого лета. (Может, и летом, я не знаю, на лето обычно все студенты разъезжались, но не удивлюсь, если выяснится, что и летом он не снимал этот шарф.) Конечно, мы сталкивались иногда в каких-то компаниях, как это бывает в студенчестве, но друзьями не стали. После учёбы мы не то что не виделись, а вообще потеряли друг друга из виду, хотя он давно у всех на виду: о нём пишут длинные статьи в модных журналах, а «Форбс», публикуя списки самых богатых людей России, недавно назвал его фамилию в верхних рядах. И вот он вдруг звонит и говорит так, будто мы только вчера вернулись с ним из Ленинграда:
      – Кузнецова, не хочешь снова махнуть в Питер?
      – Сейчас? Что там делать в ноябре? – я не узнала голос и пыталась понять,  с кем разговариваю.
      – Пройдёмся по Невскому. Нам ведь так и не удалось с тобой в прошлый раз дойти до Невы и пальнуть с «Авроры».
      Хорошо, что он сказал про «Аврору», по «Авроре» я сразу поняла, что это он, и меня вдруг понесло:
      – О, я не сомневаюсь, что сегодня ради тебя на Неве могли бы выстроить весь Балтийский флот.
      – А Тихоокеанский? – улыбаясь, спросил он.
      – Тихоокеанскому, думаю, не хватило бы одного дня передислоцироваться в балтийские воды.
      – Соображаешь, Кузнецова! Как здорово, что я тебя нашёл!
      – Разве я терялась?
      – Я сейчас пришлю за тобой машину.
      – Не надо.
      – Правильно. Лучше самолётом. – Он думал вслух. – Мы ведь можем сейчас прямо вылететь  на самолёте и сегодня же вернуться! – обрадовался он этой своей мысли.
      – Не можем, – вздохнула я.
      – Хорошо, давай завтра.
      – Извини, я никуда не могу ни лететь, ни ехать. Я вообще давно уже себе не принадлежу, – сказала я и почувствовала, что нахожу в этом определённую свободу.
      – Ты, Кузнецова, начинаешь будоражить моё воображение. Разве ты не сама себе хозяйка? Конечно, мы давно не виделись, но тебя трудно представить многодетной мамочкой или домохозяйкой, хотя и «корпоративное рабство» явно тоже не по тебе. Попробую угадать, что же тебе мешает сегодня…
      – Лучше не надо.
      Когда говорят «мешает», я почему-то всегда вспоминаю про плохого танцора. 
      – Но, надеюсь, ты понимаешь, что я тоже себе не очень-то принадлежу? Мне сегодня даже на час из Москвы вырваться нельзя, конец года и этот «мировой кризис», будь он неладен, а я всё-таки зову тебя погулять по Питеру, понимаешь?
      – Нет, не понимаю. Мне, конечно, приятно, что ты вспомнил обо мне сегодня, но причем тут Питер?
      – Неужели ты не понимаешь, что имеешь самое прямое отношение к моему Питеру?
      – Я? Меня всю жизнь с кем-то путают! Да не со мною ли рядом ты замёрз в этом городе так, что бежал из него, не оглядываясь, средь бела дня?
      Он вздохнул, будто оправдываясь:
      – Я  был молод и потрясён настолько, что уже не мог оставаться там ни минуты.
      Зачем он это сказал? Разве можно из этого что-нибудь понять?
      И я попыталась вспомнить, с чего же всё началось? Я стала откручивать память назад, в студенческие годы и картинка стала проступать, как вид из замёрзшего окна, когда пытаешься его отогреть своим дыханием – по маленькому кружочку, по сантиметру. И я сначала увидела орудия какого-то боевого корабля, серого и уснувшего, потом весь корабль – не корабль, настоящий крейсер во льдах, потом невский каменный берег, присыпанный снегом… 
      Точно, началось все именно с «Авроры».

      …Это было в начале ноября, потому что следующим утром мы должны были идти в колонне студентов на демонстрацию. Накануне вечером  сидели мы в дасовской кафешке (ДАС – это Дом аспиранта и стажера на улице Шверника в Москве, общежитие МГУ.) Мы пили кофе и говорили ни о чём. Город ждал праздника: за окном развевались на ветру алые флаги (это было ещё в те времена, когда все флаги были алыми), а с неба начали слетать редкие снежинки. Мы уже хотели разойтись, потому что завтра всем вставать ни свет ни заря под лозунги и транспаранты, но тут кто-то спросил: «Интересно, а с «Авроры» будут завтра палить в честь праздника?» И пошло-поехало. Все заспорили об «Авроре», о залпах, о русском духе, интеллигенции и Октябрьской революции. Особенно зашумели, когда кто-то сказал, что «Аврора» вовсе не боевой корабль и стрелять не может, что всё это выдумки Эйзенштейна, художества, которым ни в коем случае нельзя верить и так далее. А один мальчик, не помню его имени, он всегда носил вокруг шеи длиннющий коричневый шарф (не знаю, почему, но я тогда была уверена, что он сам его связал, своими руками,  и не снимает его даже, когда спит). Так вот этот мальчик в коричневом вязаном шарфе спокойным своим голосом сказал, вздыхая и сожалея: «А я никогда не был в Питере». И как  его только услышали? Но все моментально забыли, о чём спорили, и ещё громче начали удивляться, чуть ли не стыдить его: как так? да возможно ли такое – ни разу в Питере? Срочно! всё! собираемся и едем!
      Вот тут дальше – провал,  не помню, как   получилось, но только все, кто тогда собирался показывать мальчику Питер, остались в Москве, а мы вдвоем почему-то оделись и вышли на улицу.
      
      Мы с ним сразу решили, что сэкономим на билетах и поедем стопом – тормознём какую-нибудь машину и как раз утром прибудем в город на Неве. Сначала мы ехали на метро, потом вышли на Ленинградку и стали ловить машину, но никто не собирался ехать в Питер. Мы уже  замёрзли и решили погреться в подъезде (тогда подъезды не закрывались),  как вдруг затормозил «газон» и нас согласились довезти до Калинина (Калинином называлась тогда Тверь). Мы решили ехать, потому что надеялись там пересесть на другую попутку. Водитель нас, видно, потому и взял, что очень устал, боялся заснуть и пытался нас всячески расшевелить: он всё время что-то рассказывал, налил из своего термоса еле тёплого сопревшего чаю, насыпал ирисок, он постоянно шутил и сам шумно смеялся, но молодой наш сон оказался сильнее. Газельера въехала в Калинин и высадила нас, спящих,  прямо на берегу Волги. Шофёр показал, в какую сторону нам дальше идти, чтобы попасть в Ленинград, и скрылся. Я помню, как мы перебрались вплавь через реку (в ноябре, конечно, мы шли по мосту). У меня кружилась голова (третий час ночи, холод собачий), даже страшно было смотреть, как мальчик поплёвывает в реку, приближаясь к краю и перевешиваясь через бетонные ограждения  (я всякий раз соскальзывала и летела в этот ледяной ужас под мостом), пока мост не кончился. А он смеялся и уверял меня, что каждый человек должен хоть раз в жизни плюнуть в Волгу с моста. Потом мы вышли в ночной лес, но более часа не было ни одной попутки, мы так продрогли, что решили всё-таки ехать поездом.  Мы сидели на широченном подоконнике под пальмой в кадушке (вокзал махонький, всего три скамейки, давно занятые спящими). Мы ждали поезда и – неужели!? – что-то рисовали на подоконнике. Билетов в кассе не было, касса вообще была закрыта до утра, но я догадалась посмотреть расписание и договориться с проводниками проходящего поезда.
      Когда мы приехали в Ленинград, я повела его в «Кашу», это рядом с вокзалом, в одном из Лиговских переулков. Когда-то давно, ещё с родителями, мы в ожидании поезда гуляли по привокзальным переулкам и заметили странную вывеску: «Каша». С тех пор с этой «Каши» начинается любой мой приезд в этот город.  Даже если сам город ещё или уже спит и все забегаловки закрыты, я всё равно всегда заглядываю в тот переулок, чтобы убедиться, что «Каша» на месте. Ритуал? Поклон? Приветствие? Необходимость? Не знаю, как не знаю, есть ли она там сегодня, или это давным-давно уже чей-то ресторан (банк, магазин). И ведь там действительно варили разную кашу, на любой вкус, а главное, там всегда были блины и чай в самоваре.
      Мы наелись горячих блинов и, выйдя на Невский, присоединились к толпе демонстрантов. Шли к Дворцовой площади под флагами и транспарантами, весело вместе со всеми выкрикивая разные лозунги. Возле Александринки мы бросили нашу колонну и свернули в Катькин скверик перевести дух, но сидеть на скамейке было холодно, и я повела его дворами  на улицу Зодчего Росси. К ней обязательно надо было подходить с другой стороны театра, чтобы можно было увидеть и разгадать загадку зодчего. (До сих пор эта улица считается самой симметричной улицей в мире.) В одном из зданий, справа, где находится  балетная школа им. Вагановой, несмотря на выходной и праздничный день уже шли занятия. Мы прилипли к стеклу и увидели, как девочки работают у станка. Нам было жаль их, таких маленьких, захотелось как-то развеселить, мы стали что-то изображать, кривляться у окна,  но вместе с детьми нас заметила их строгая учительница и опустила все шторы. Мы сделали круг и снова вышли к скверу. И тут я решила показать мальчику свой любимый питерский дворик, тем более что он был здесь же, рядом, в переулке Крылова.

      Это был самый обычный  питерский дворик с подворотней, закрытый со всех сторон, без архитектурных излишеств, узкий, замшелый, тёмный и кошачий – словом, ничего особенного. Когда-то, в далёком детстве, я бывала здесь с родителями в гостях у старого родственника, семья которого занимала весь мансардный этаж. Однажды мы даже остались у них всей семьей ночевать и нас чуть не съели клопы – почуяли, видимо, свежую кровь. (Интересно, сейчас можно где-нибудь найти клопов?) Кроме родственников и клопов в той мансарде на подоконнике жил галчонок по имени Корнет.  Хозяин сказал, что он говорящий, и я не отходила от его окна, всё ждала, прислушиваясь, что он мне скажет? Корнет жил, как вольная птица,  без всякой клетки, при мне он несколько раз выходил на крышу и возвращался, даже поругивался, пока я там стояла, будто ворчал по-стариковски, но так ничего и не сказал...
      
      Вспомнив о питерских кошках, мы свернули в ближайший магазин (к Елисееву) за рыбой. Купив пару минтаин, вошли мы с мальчиком сначала в подворотню, а потом в тот самый подъезд, где когда-то жили мои родственники с Корнетом и клопами. Те же двустворчатые двери, те же медные ручки и шпингалеты. Даже запах, если я могу его помнить, у подъезда был прежний. Мы поднялись под самую крышу, специально повыше: оттуда хорошо проглядывался весь двор.
       Я открыла форточку и сбросила рыбу на асфальт. Что тут началось! Кошки стали сбегаться в наш дворик. Они выныривали из подвалов, выпрыгивали из чужих окон, выползали из-под заборов и машин, срывались с крыш и неслись из подворотен. На наших глазах кошки всех мастей и оттенков собрались в нашем дворике: маленькие и большие, битые и гладкие, лохматые и облезлые, прилизанные и лишайные, все, как одна, блохастые, они рычали, урчали, мяучили и канючили, сипели или беззвучно открывали рты. Тысячи кошек носились по двору, вынюхивая рыбу, метались, цеплялись, задирали друг друга, виляли хвостами, катались по асфальту и, поводя носами, всматривались в окна, ожидая, не упадет ли что-нибудь ещё.  Мы стояли у окна и смеялись, наблюдая, как расходятся они по своим подвалам и крышам, совсем не голодные, но обиженные. Рыбы уже и след простыл, а несколько важных кошаков все ещё сидели полукругом, как в амфитеатре, и  смотрели на наше окно, застыв и не моргая, как сфинксы. И тут совсем ещё маленькие котята, дружно и неуверенно стали выбегать из подвала, а мы зачем-то начали их считать и насчитали восемь. Когда котята стали облизывать асфальт, нам с мальчиком почему-то расхотелось на них смотреть и вообще гулять по городу. Мы вышли из кошачьего дворика и через галереи  Гостиного двора прошли к метро. Мальчик отправился  на, не помню какой, далёкий проспект, где-то там жил его одноклассник, а я поехала на Политехническую, к тётке. Он сказал, что завтра утром мне позвонит.
      А следующий день был днём моего рождения.
      …В день своего 19-летия сидела я за праздничным столом у родственников на Тихорецком проспекте, а мальчик, замотанный в длинный коричневый шарф, приехал с букетом. Он совсем замёрз в чужом городе, он  даже не хотел садиться за стол, просто зашёл поздравить и проститься. Все стали его уговаривать подождать до вечера, потому что билетов сейчас наверняка нет, а вечером поезда в Москву пойдут, как электрички, каждые десять минут. Он всё-таки присел за стол, выпил-закусил, но отогреться не успел, соскочил и – на вокзал. Просто бежал. И как сейчас помню, что я ему на это сказала, провожая в коридоре: "Любишь Ахматову, а сам меня бросаешь!" А он ответил: "А она только про это и пишет". И уехал.
      Что я там еще делала, в ноябрьском Питере, когда мне исполнилось 19, я не помню. Потом я, конечно, тоже вернулась с приключениями (в курьерском кэгэбэшном абсолютно пустом и очень скором поезде) в Москву. Даже имени мальчика моя память что-то никак не хочет выдавать. Алеша? Сережа? Впрочем, ничего личного, как сейчас говорят. Просто попутчик. Мы, конечно, с ним не раз ещё виделись, но о Питере никогда, никогда не заговаривали.  Не знаю, почему.
      И сегодня этот мальчик сказал мне:
      – А ведь я, Кузнецова, до самого вечера тогда просидел на вокзале и ночью только уехал, отчаянно переплатив за билеты.
      Интересно,  почему все называют меня по фамилии?
      Он сказал:
      – Представь, я не помню ни одного факта из той жизни, одно только сплошное впечатление.
      – После пятидесяти склеротические вспышки участятся и даже от  впечатлений мало что останется…
      – Возраст, Кузнецова,  – это полная фигня! Главное, чтобы глаз горел.
      – Главное, чтобы глаз видел и не западал, – поправила я, а он расхохотался.
      – Вот сейчас я, наконец, услышал, что это ты. Ты,  Кузнецова, – это  всегда ощущение  свободы и жизни…
      Он, конечно, спугнул меня и сам это сразу почувствовал, потому что я замолчала. А он уже заторопился,  разговор начал спотыкаться, олигарх стал путаться в словах и с робкой надеждой на понимание попросил меня записать все свои телефоны, чтобы я, как только осмыслю его появление в  сегодняшней своей  жизни, могла ему позвонить. 
      Он скоро попрощался и вдруг, будто спохватившись, добавил:
      – А крылья, Кузнецова, они не отваливаются, не надейся.
      Какие крылья? Что он хотел этим сказать?
      И вот они теперь стоят у меня в изголовье – обрывки питерских воспоминаний: проспекты, переулки, колодцы, изразцы, вывески, подворотни, птицы, клопы, кошки и совершенно конкретные люди, которые что-то такое обо мне знают, чего не знаю я сама. И мне уже начинает казаться, что я и не человек вовсе, а самый настоящий фантом, который  и формы может принимать самые разные, любые. Сегодня, к примеру,  я буду половой тряпкой с Казанского вокзала (один из любимых образов  проповедей о. Димитрия Смирнова), и все пассажиры не самого лучшего казанского направления будут целый день вытирать об меня ноги. А завтра  взбунтуюсь, взлечу в небо прозрачными брызгами фонтана на Пушкинской площади и рассыплюсь всеми цветами радуги – радуйтесь! А послезавтра понесусь савраской, нагружу по четыре сумки в каждую руку, а самую тяжелую закину за плечо, придерживая рукой, чтобы возле собственной двери дотянуться носом до звонка (удобнее, конечно, сбросить сумки на пол и просто позвонить или достать ключи).
      – Кто там?
      – Ваша лошадь пришла!
      Я брошу сумки прямо в прихожей и снова вернусь под дождь пинать листья и лужи, лужи и листья.  А встречные прохожие, редкие в этот час, будут обходить меня стороной, и даже рыжая дворовая собака не узнает и начнёт прибрёхивать, пока не облает с ног до головы. И тогда я вернусь домой, к своему любимому мартену, разведу жидкое тесто и на двух сковородах, напевая что-нибудь себе под нос (громко – нельзя), начну печь блины. 
      И пусть все, кто желает, помянет мою свободу – крылатую ли, лошадиную – хоть с маслом, хоть со сметаной, да хоть с красно-черной икрой! Так и не замечу, как напеку целую гору блинов. На двух-то сковородах печь блины гораздо быстрее.  Проверено.