Жертва

Валерий Лютиков
        Звук, похожий на треск ломающегося под натиском стихии дуба, разорвал тишину комнаты.
- Ой, кажется, дедуля проснулся.
- Беги, внучек, быстрей, помоги дедушке.
Моня соскочил со стула и, шаркая стоптанными сандалиями, скрылся в соседней комнате.
- Дедуля!?
На старинном с круглыми пуфиками диване, на подушке с бархатной бахромой лежала седая плешивая голова. Изборождённая морщинами давно небритая её часть, называемая когда-то лицом, выражала наслаждение. Остальное тело по самую шею было закрыто клетчатым с заплатками одеялом.
- Шо, Монечька, опять опоздал? - бабушка стояла в проёме двери, с укором смотря на Чудо конца 19 начала 21 века.
- Да, Бабуль, дедуля целую лужу нафунял.
По простыне, стыдливо выглядывающей из-под одеяла, как слёзы по щекам стекали мутные ручейки. Срываясь, они падали крупными каплями, образуя на луже лопающиеся один за другим пузыри. Лужа, медленно растекалась, заполняя щели, и уверенно преодолевая их, подбиралась к резной ножке дивана, будто пытаясь окружить её и взять в плен. Рыжий таракан, случайно попавший в водоворот событий, барахтался в моче, семеня ножками и облизывая усы.   
- Что ж он такой нетерпеливый?
Чудо поменял выражение лица и скривил нижнюю губу.
Закутанного в одеяло дедушку перенесли с дивана на такой же старинный с гнутыми ножками скрипучий стул.
- Ну вот, наш телёночек уже на стульчике, - отдышавшись, еле слышно сказала бабушка.
- Наш золотой телёночек, - ехидно пролепетал Моня.
Телёночек опять скривил губу, что в данном конкретном случае означало: «Не давите на мозоль».
- Таки шо у нас на Этот проклятый богом день, - бабушка застыла с мучительным вопросом на лице.
Дед снова скривил губу, на этот раз это означало: «Пора бы заглянуть в мир иной».
Допотопный грязно-коричневого цвета телевизор «Рекорд» с закрытым белой салфеткой экраном включался только по команде деда. На телевизоре, будто для устрашения остальных обитателей квартиры стояли выстроенные в ряд шесть слонов. Маленький Моня очень боялся их и несколько раз пытался сбросить, дёргая  за край салфетки, за что получал подзатыльники от бабы Изи. Включение телевизора напоминало ритуал. Сначала с него по одному, словно опасаясь разбудить, осторожно снимали слонов. Их также в ряд, чтобы не нарушить строй и порядок его, выставляли на комоде. Затем, как в театре раздвигается занавес, сдвигалась в сторону салфетка. Кружева её цеплялись за выпирающие из телевизора металлические штырьки, бывшие когда-то ручками включения и регулировки громкости. Салфетка не желала открывать тайны этого странного, заключённого в огромную коробку непонятного мира. Долгое прогревание телевизора тоже входило в ритуал. Дед следил за этим действом, буравя глазом через приоткрытое веко, и кривил губой, выражая удовольствие.
Телевизор показывал только две программы. Со звуком была одна. Но и этого хватало вполне. На третьей минуте трансляции он засыпал, о чём оповещал всех громким со свистом храпом.
Дед не мог ни ходить, ни говорить. Он почти не слышал. Дед мог только храпеть, есть, и кривить губой. Храпел он смачно, ел много, но очень медленно. А ещё дед очень громко извещал всех о том, что проснулся.
Бабуля его всегда называла дедушкой. Лишь однажды Моня услышал, как она приговаривала «ося, ося» и нежно гладила глубокий, через всю шею шрам деда. Моня не раз интересовался, что это, бабушка отмалчивалась, но однажды прошептала, будто боясь, что кто-то услышит: «Лагеря проклятые».
Когда в телевизоре показывали довоенную страну, дед многозначительно со знанием дела, причисляя себя к репрессированным, кривил губой.
Окружающие звали его «жертвой сталинских репрессий».
Моня по малолетству не понимал, кому и что жертвовал дед. Как не понимал, что такое «ося», неужели осёл, но боялся об этом спрашивать. Моня знал, что дед до пенсии был управдомом, то есть начальником и очень этим гордился. Он хотел, когда вырастет тоже стать начальником, но не хотел, никому ничего жертвовать, быть ослом и носить на шее шрам. Он не хотел быть и скрипачом, «пилить» струны с обеда до ужина, когда ребята гоняют мяч. Он с жадностью смотрел в окно, а бабушка нудно повторяла: «Не будешь играть, станешь ассенизатором. Ты хочешь стать ассенизатором?» Моне, напротив, очень нравилось это слово. Моня был смышлёным мальчиком, он мало что понимал, но все запоминал.
Насладившись экскурсией в этот удивительный потусторонний мир, дед начал кривить губу, что определённо значило: «Пора бы и перекусить».
Этих перекусов было штук двадцать на дню. Бабушка обвивала гусиную дедовскую шею слюнявчиком и брала в руки огромную алюминиевую миску. Моне было противно на это смотреть, и он уходил в соседнюю комнату. Из-за занавески доносилось чавканье и бабушкины слова: «Ну, ещё ложечку, за Клару Цеткин ... Ну, хватит уже, хватит, да сколько можно. Опять обосрёшься. Деда».
Деда закрыл глаза и начал храпеть.
- Подожди дедушка, к нам гости сегодня, сына Адама Казимировича на обед привезут. Не возражай, пожалуйста. Сегодня ведь праздник.
Какой праздник был сегодня, никто не знал. Знали только, что просто так в будни не приходят.
Козлевич младший был точь-в-точь его отец. Такой же худой и длинный. Так же как и отец, любил технику. Правда, техника не ответила ему взаимностью, переехав однажды резиновыми колесами. С тех пор возили Козлевича в коляске на резиновом ходу. Возили неохотно, кто попало, пока два симпатичных парня не привели к нему тоже калеку, скромного изувеченного войной еврея. Родом еврей был из Киева. Отца он не знал. Помнил только, как в детстве мать как-то прошептала: «Гордись сын, отец твой великим слепым был. Мама врать не будет».
Так и жили они вдвоём. Им кто-то тайно помогал по чуть-чуть, но регулярно.
Козлевич приехал с гостинцем. Он подарил бабушке ситечко для заваривания чая.
Чай пили с баранками, смачно, с присвистом отпивая с блюдец с голубыми каёмочками дымящуюся мутноватую жидкость. Деда поили с ложки. Это ему не нравилось. Он упорно кривил губой. Бабушка, увлечённая разговором с калекой из Киева, не замечала этого.
- Бабуль, - Моня дёрнул бабушку за подол халата, - дедуля что-то хочет, может «утку» принести.
На деда было страшно смотреть. Нижняя его губа изображала молящий вопросительный знак, а верхняя, угрожающий восклицательный.
- Родимый, - бабушка посмотрела на другого калеку. - Спой что-нибудь, дедушка очень любит.
Младший Козлевич наморщил лоб. Украдкой взглянул на любителя песен. Что могло удовлетворить его? Что могло соответствовать этому возрасту, этому состоянию организма?
- Нас бросала молодость в сабельный поход, - запел Козлевич, шамкая беззубым ртом. Его костлявые сухие пальцы отбивали на лбу деда дробь в такт музыке. Бабушка говорила, что это помогает дедушке сосредоточиться и понять мелодию.
На лице деда сначала появилась задумчивость, будто он перебирал в памяти факты своей биографии. Потом его губа вдруг резко скривилась.
- Ты что поёшь, он же жертва, - бабушка замахала руками, успокаивая деда и пытаясь остановить разошедшегося Козлевича.
Теперь уже на лице Козлевича промелькнуло недоумение. Он тоже задумался, вспоминая молодость своего отца. Его рассказы о друзьях. Их автомобильные прогулки, совместный бизнес. Жертвой кажется, был один, дядя Шура. После ареста в трамвае, он выходил из тюрьмы только чтобы сменить портянки.
- Боже царя храни, - начал младший Козлевич. Больше ничего антисоветского он не знал. Глаза деда стали влажными, веки закрылись. Он, наверное, вспоминал молодость, город Старгород, тёплую до вонючести дворецкую и его, персону, приближённую к императору.
Козлевич замолчал, и продолжения гимна он тоже не знал. Пристально посмотрел на деда, перевёл взгляд на бабушку и затянул: - А годы летят.
Лебединую песню прервал звон колокольчика. Его сменил стук в дверь. Стук становился все громче и настойчивее. Все поспешили в прихожую. Даже Козлевич с трудом развернул в сторону входной двери свою таратайку.
 Дверь открылась. На пороге стоял …  Шура Балаганов. Его обрюзглое расплывающееся тело, облачённое в серое драповое пальто, поддерживали два аккуратно одетых симпатичных парня.
- Ко-ман-дор, - пробормотал Шура.
Раздался противный неестественно громкий скрип: скрип старых ссохшихся сапог, немазаной телеги, взводимого курка заржавевшего кольта, скрип двери давно не открываемого потайного хода. Все с испугом обернулись.
    В комнате, опираясь на венский стул, стоял дед.
На его плешивом затылке красовалась фуражка с белым верхом. Слюнявчик лихо обвивал тощую шею. Нижнюю часть тела украшали длинные до колен, сатиновые в мелкий горошек, обосанные трусы. Полусогнутые кривые ноги, покрытые седыми волосами, были всунуты в рваные апельсинового цвета шлепанцы. В руке он держал небольшой акушерский саквояж. Шрам на шее великого комбинатора побагровел и из перекошенного с трясущимися губами рта вдруг вывалилось:
- Лёд тронулся, господа присяжные заседатели. Командовать парадом буду я.
   С улицы через открытую форточку донеслись финальные аккорды какого-то марша. Там за окном тоже был праздник. Там стройными рядами шли новые комбинаторы.

Пе.Се.
    Моня не станет скрипачом и затаит обиду на бабу Изю. Он будет считать себя ребёнком с потерянным детством. Когда Моня повзрослеет и в конечном итоге состарится, выйдя на пенсию в должности начальника отдела биологической очистки сточных вод, он, вспоминая своего на самом деле прадеда, будет очень любить напевать: «А годы летят, наши годы как птицы летят…»