Будущее

Георгий Тарасов
               

 Щлл-Чшлл-Шшлль-Чльк… И еще… Еще… Такой звук. Неповторимый. Ни с чем не спутаешь. Сооочно. Как «Чмок!» при счастливом расставании ранним утром. Когда Счастливы оба, и считают секунды до вечера…
 А ладонь, правая ладонь… Там, где сходятся линии жизни – прохладный стальной шар. Как в детском бильярде. Я не охватываю затвор пальцами, не оскверняю кулаком. Ладонью, открытой ладонью. Да так и быстрей выходит… Только пальцы – чуть согнуты. Без дешевых понтов. Если, не дай Бог, самопроизвольный выстрел – ладонь сама отскочит, не переломает кисть шишкой затвора. Только синяк, а морда сама отворотится.
 Звууук…
 Наваждение…
 Каждый раз, как выхожу из исполкома. МРЭО… Жилконторы… ОВИРа… Любого места, где есть они. Те, от кого смердит государством. Трехлинейка – чаще всего, хотя стрелял из нее всего один раз, в детстве, дед дал пальнуть из кавалерийского карабина. Он легкий, отдачей с крыльца сбросило. Иногда – Шлль-Чямк, затвор «Кольта». Тоже пару раз всего стрелял, по пьяни, в военно-морском тире, инструктора напоили. Карманная артиллерия, 1911А1, 0.45…
Почему?
 И так явственно, глаза закрывать не надо, шум проспекта звук не глушит.
 Почему?
 Ясно, что ненавижу, до боли зубовной, до самозабвения, до истерики, и есть за что. Ну, и дал бы в рыло – здоровья хватит. Так почему винтовка? Пистолет? Сабля иногда… Вес такой… Рукоять – шагрень, не скользит, не потеет.
 «Зайдите в приемные часы, у вас не хватает этого документа, Вам же уже говорили, вас много, я одна, что вы лезете, прием окончен, больше не занимать, соблюдайте очередь…» В очередь, сукины дети, в очередь! А мама у меня не шавка была, и я не пес!
 Почему не бью в зубы, а иду к двери? Наверное, все-таки – пес. Песик такой. С хвостом поджатым. Они мне – никто, я их не выбирал, не назначал, я им ничем не обязан, почему они мною распоряжаются? Судьбой, временем, жизнью моей? Они просто не умеют и не хотят делать свое дело, и калечат меня. За что? Я им ничего плохого не сделал. А они меня топчут. А я ничего не могу. Даже в рыло дать – за присутственной стойкой существо в женском обличье, а я так воспитан, что не могу ей разбить физиономию. И уже за дверью приходит мысль, что это – ее броня, ее гарантия, что это вдвойне подло – измываться над беззащитным, пользуясь тем, что беззащитность не от слабости и трусости, а от вежливости и хорошего воспитания. А дверь за мною уже закрылась, и снова хлопнула, хрустнув следующей жертвой.
 И я щелкаю ладонью невидимым затвором.
 От бессилия.
 Когда студию документальных фильмов на Мельничном закрыли и разодрали на офисы, Юрка дошел до последнего градуса отчаяния – он ничего больше не умел, кроме как снимать кино. И умел здорово. Виртуоз камеры. Год, два. Продана машина, часть мебели, дача, на очереди – холодильник. Выходит из подъезда, говорим. Долго, грустно. У меня – так же, институт попробовали конвертировать, и он сдох, правда, ушел я сам, только умею я много чего, держусь еще на плаву, но не то, что завтрашний день – следующий час может привязать к ногам гирю.
 Буль.
 Засели в башке его последние слова из того разговора, и как потом выяснилось – вообще его последние слова:
 - Дал бы мне кто автомат!
 И мои:
 - И что? Людей убивать тоже уметь надо. А автомат только для этого…
 Сейчас я на плаву, держусь, но наваждение… С каждым годом сильнее и сильнее. Наверное, потому, что я все бессильнее и бессильнее. Годы. Я растратил силы в очередях и прошениях, в обиде и несправедливости. И ее не становится меньше. Несправедливости. И все чаще я чую ладонью затвор.
 А ведь у Юры был ствол. Прекрасный МЦ-350, пятизарядный, очень ухоженный, 12 калибра. Два года ему говорили – зайдите завтра. Везде. Почему он не стрелял, а шагнул с моста в Неву? С дробовиком на шее, так же, как и ходил с ним по лесу.
 Я сижу среди ночи в теплом облаке грошовой лампы, и тот же октябрь обдирает последние листья с кленов, которые не успела спилить Матвиенко.
На улице не просто темно. И не только на улице. На мой дом наползает тьма.
Она ползет метастазами от Кремля к Владивостоку, Норильску, Ростову и Кенигсбергу. Она заливает мои мостовые и нагло вливается в мои дворики и переулки. Она делает это бесшумно и подло, тихо радуясь тому, что глушат ее чавканье истошные арлекины, слетевшиеся от страха в центры городов на пир во время чумы. Они пируют, не зная, когда придет завтра.
 Но у меня выключен телевизор и я не слышу их воплей.
 Я чувствую, явственно чувствую ладонью затвор винтовки. И все равно не выстрелю. Все кончится тем, что я услышу Юрин голос:
 - Все. Завтра не будет.
И я пойду к Неве.