Марфуша

Валя Боярко
Несмелое весенне солнце косыми лучами заглянуло в крошечный закуток, осветив бедную до убожества обстановку. Покрытые копотью стены с местами обвалившейся глиной, затёртый до блеска земляной пол. Из мебели старинная ржавая койка и неопределённого цвета табурет. Больше всего места в каморке занимала кирпичная лежанка, с лежащим на ней убогим тряпьём, которое служило жильцам дома и одеялами, и подушками.

На лежанке, под самой стенкой лежала старая-престарая фуфайка, скрученная в рулон, и на этой фуфайке покоилась детская головка с маленьким, измождённым личиком и со свялявшимися в сосульки волосиками. Казалось, что и фуфайка, служившая ребёнку подушкой, и табурет, и стены, и земляной пол - было всё одного, серо-бурого цвета из-за ветхости, из-за нищеты, от безнадёги.  И даже день за окном отдавал какой-то обречённоостью, несмелым скитальцем огибал ещё не проснувшуюся к весне землю, таясь и не смея подавать людям надежду.   

Головка раскрыла глаза и пошевелилась. А потом и вовсе начала подниматься, поднимая за собой тщедушное тельце в рванье такого же цвета, как и вся обстановка комнаты.

Тельце было сизое и худое до измождённого. Но оно целеустремлённо выбралось из тряпья и опустило ноги с лежанки. Это была девочка лет шести-семи. Лежанка была высоковата для неё, но она справилась, соскользнула на пол, держась за её край.

Открыв фанерную дверку, очень условно разделяющую две маленькие убогие комнатки, девочка вышла на кухню. Остановилась посредине в нерешительности. Потом подошла к столу и, вскарабкавшись на такой же табурет, какой стоял в комнате возле лежанки, подняла крышку на прокопченом чугунке и заглянула внутрь. Там было пусто. Пусто было и на припечке, и в духовке, и на полке над столом.

Заглянув под длинную деревяную скамейку, девочка нашла там тыквенную семечку. Семечка каким-то образом приклеилась к скамейке снизу неизвестно когда и жила там скорее всего долго, аж до сегодняшнего дня.

Девочка соскоблила семечку с деревяной поверхности сунула её в рот и начала жевать. Смечка оказалась пустой. Но девочка жевала её всё равно, так как её шелуха издавала какой-то живой запах.

Не найдя больше ничего съедобного в доме, девочка взяла с лежанки тряпицу, закутала плечи, сунула ноги в деревяшки, назначенные служить обувью, и вышла из дома. Она брела за околицу села: где-то там, далеко в поле была её мать.

Она работала в колхозе. И как раз сегодня колхозники сеяли яровые. На улице было зябко, на девочке не было ни чулок, ни штанишек, не было верхней одежды, да, впрочем, и нижней не было. Было только убогое тряпьё, которое она накинула на плечи и придерживала рукой на груди, и бухали о землю навозмутимые деревянные „колдунки“.

Ребёнок шёл долго, наугад, и, казалось, не понимая, куда и зачем идёт, а только нутром чуял, что нужно идти. И именно туда, в поле.

Её мать, и взаправду, была там. Полевая бригада сеяла пшеницу. Тягловой силы не было никакой, кроме самих людей. Мужики, бабы. Молодые, старые. Но все как один немощные. По очереди они впрягались в плуг и, по-лошадинному, нагнув голову и выгибая спину, напрягая тощие, костлявые плечи, из последних сил тянули рало.

Другие нажимали на чапыги и общими усилиями переворачивали пласт.

Следом за ратаями шли женщины-сеятели. Приблизительно на одинаковом расстоянии друг от друга с берестяными шайками наперевес и точными движениями бросали на свежевспаханную землю зерно. Все худые, чёрные от голода и непомерной работы.

В стороне дымила плита, собранная при помощи коричневой глины из кусочков рассыпающегося кирпича. Радышком лежала куча дровишек, собраных здесь же, неподалеку в посадке. Из казана, пыхавшего паром, доносился запах чего-то съедобного. 

- Идите обедать! - Позвала невесело повариха, стуча глиняными мисками. 
Мужики бросили плуги в борозне, бабы пришли с шайками, в которых шуршало зерно. Боялись оставить в борозне, не ровён час, кто-утащит, или птицы склюют.

Зерно стоило дороже за жизнь. Никому и в голову не приходило покласть в рот хоть зёрнышко. За такое наказывали десятью годами тюрьмы...

Молча подходили к котлу, получали миску с горячим чем-то, и молча рассаживались за столом. Глухо стучали деревянные ложки о глиняные миски, шумно с присвистом хлебали колхозники суп. Хлеба не было...

И не сразу заметили неподвижно стоявшую невдалеке девочку с застывшим взглядом, направленным на казан с варевом. 

- Марфуша, ты чего? - Первой заметила девочку повариха.

Марфуша не ответила и продолжала так же смотреть в одну точку : на закопченный бок полевого казана. 

Теперь уже и мать заметила дочь, так внезапно появившейся на полевом стане.

- Ты чего пришла? - В панике засуетилась она. - Уходи отсюда, ведь нельзя!Не дай бог бригадир увидит, меня накажут! Ой, горе мое!

Ей было очень жаль дочери, но страх наказания пересиливал все другие чувства.

Мать подскочила с места, и ухватив дочь за плечи, повернула её спиной к себе и вытолкала на тропинку ведущую в село. 

Строго запрещалось кормить на полевой кухне кого-то из посторонних, будь-то детей, будь-то стариков, будь-то больных. Еда предназначалась только для работников полевой бригады. За нарушение - суд и тюрьма. Мать отгоняла дочь от кухни, а дочь всё равно возвращалась назад и снова останавливала свой взор на чёрном блестящем боку спасительного казана. 

- Оляна, да пусть дитё поест, моченьки моей больше нет. - Всхлипнула, не выдержав пытки зрелищем, кухарка. -  Здесь есть ещё немного. Пусти её за стол. Будь, что будет.

Оляна залилась плачем, махнула в отчаянии рукой и пустилась бегом в поле куда глаза глядят. А кухарка подошла к девочке, взяла за руку и повела к столу.

Ручка девочки была холодная, как ледышка, и как-будто неживая, к тому же сухая и шершавая, как птичья лапка. Но как-только эта "птичья лапка" почувствовала дружественное прикосновение, она ухватилась за руку поварихи крепко-накрепко - не оторвать.

Марфушу посадили на материно место перед материной тарелкой и долили "супа" погорячей. Варево из казана можно было назвать супом с большой натяжкой. Там плавали отруби и что-то вроде какой-то травы. Хотя для свежей травы было ещё рано. Может сено какое... Но жидкость была кисельной, значит какое то количество муки в ней присутствовало. 

Марфуша ела с большой жаждой, опустив голову до самой миски и ни на кого не глядя. Только дохлебав до конца, она недоуменно подняла глаза на сидящих за столом.

Кухарка выцедила всё до капли из казана в миску девочки. Она съела и это. Потом, отложив ложку, она подняла голову и уставилась куда-то вдаль застывшим, немигающим взглядом. 

- Деточка, ну ты хоть наелась? - Участливо обратилась к ней сидящая напротив женщина. 

Марфуша не сказала ни слова, а лишь медленно покачала головой из стороны в сторону. 

- Да моя ж ты ласточка, нету у меня больше ничего. - Глотала слёзы повариха. - Иди уже домой. И никому не говори, где была. А тем более, что ты здесь ела. Иначе нас всех пересажают в тюрьму: и меня, и маму твою, и тебя.

Марфуша сползла со скамейки и, спотыкаясь,  подалась в сторону села. Домой она не дошла. Она упала, не дойдя до крайней хаты и долго там лежала, пока её не нашёл бригадир, шедший на полевой стан. Он подобрал почти замёрзшее тельце завернул в свою тощую фуфайку и отнёс в ближайшую избу. А сам пошёл на поле.

Кто-то из бригады попробовал насексотить ему насчёт Марфуши. 
Бригадир сгрёб сексота за грудки, тряхонул.

- Я этого не слышал, понял? А ты мне ничего не говорил! Если кому-то ещё попытаешься сказать, я удушу тебя вот этими руками. 

Бригадир умер вскоре от туберкулеза. А Марфуша выжила, выросла и носила до конца дней своих цветы на могилу Человеку.  

То был голод 1947 года.