Женская линия

Оксана Снег
Ритм отстукивался карандашом. Очень четко. Даже громко.
  Она сидела перед окном. Утро вскрылось беспорядочным воробьиным чириканьем и теперь пыталось растормошить ее комнату бликами лучей, искрящих сквозь густую шевелюру зрелого городского тополя. Перед ней лежал лист бумаги, девственный и потенциальный, как улица в покров. Лист ожидал шагов и знаков.
  Она узнала этот ритм. Неожиданно для себя. Это был Тореадор, который смелее в бой. Ассоциация показалась ей сентиментальной и пошлой. Она отбросила карандаш и натянула на глаза маленькую вязаную шапочку, смыкающую радужные круги на самой макушке. Была у нее в последнее время такая игра: натянуть шапочку на самые глаза и смотреть на окружающий мир сквозь дырочки вязки. Сито радужных нитей, теряющих от близости к глазам свой цвет, как будто просеивало визуальный ряд, отфильтровывая лишнее. Она исключала себя на время из происходящего, улучая минутку, чтобы деликатно понаблюдать за ним со стороны. Люди, разыгрывающие жизнь, видимо, в свою очередь, думали, что она дремлет, и переставали обращать в ее направлении какое-либо внимание. Это забавляло ее. «Вот так и будет потом…» - думала она.
  Сейчас она вспомнила, что похожая забава была у нее давно, в детстве. У ее бабушки была шикарная бархатная скатерть с кистями. Девочкой она залезала под стол и сквозь сетку каймы, наблюдала за миром взрослых. Взрослые, надо сказать, из-под стола казались совсем другими. Не видя маленькой девочки, они ругались, сплетничали друг о друге и вообще выглядели абсолютно по-иному, прорисовываясь гораздо четче.
 


Бабка Настасья
 

 Отчего-то ей припомнилась совершенно старая бабушка, загнутая, как сухой крючок, которая к тому же была обладательницей длинного носа, вяло свисавшего  до нижней губы беззубого старушачьего рта.
 Старуха сидела на кровати возле входной двери. Рядом стоял ее стульчак с ведром, в который она справляла свои нужды, и – тумбочка, на которой неизменно лежали сахар и корвалол. Иногда из недр тумбочки она извлекала трясущимися бугристыми руками с пергаментной пятнистой кожей какую-нибудь дешевую конфетку и, беззвучно шевеля губами, протягивала ее правнучкам. Но городские девочки энергично мотали головой и поспешно убегали на улицу по своим детским делам.
  Бабку в доме никто не любил. В свое время она продала принадлежащий ей дом и укатила к брату доживать старость, хотя сын жил у нее под боком и сноха «два раза в неделю носила ей литровку козьего молока». Алкоголик-брат, естественно,  все ее деньги быстро пропил (затем и звал) и стал бабку притеснять. Бабка стала писать соседкиной рукой сыну длинные слезные письма и тот,  в конце концов, сжалился, забыл про тайное бегство и потерю наследного дома, и привез мать к себе, чем очень, естественно, расстроил образовавшейся перспективой свою жену.
 Бабке был выделен угол у входа, но даже и тут она всем и всегда мешала. «Все за стол – она на горшок», - сердилась сноха. А бабка даже и не ходила уже, и говорила невнятным слабым голосом, напрягаясь для этого всем телом. К тому же, она почти ничего не слышала, и когда с ней говорили, то кричали в самое ухо, отчего складывалось впечатление, что все на нее постоянно ругались. И это было не приятно.
 Бабка  была очень похожа на Бабу Ягу из леса и правнучки ее, приезжая на каникулы летом,  побаивались и, конечно же, тоже никак не любили, относясь к ней, как к бородавке на носу своей семьи. Ну, есть и есть, а не будет -  и того лучше. Некого будет опасаться.
 Одной из девочек почему-то все время говорили, что она на эту бабку Настасью похожа, чем просто доводили ее иногда до слез. Кому, скажите, в 8 лет охота быть похожей на Бабу Ягу?
 Случайно переменила ее отношение к старухе одна фотография, неожиданно выпавшая из фамильного альбома во время генеральной уборки. Там, среди выцветшего черно-белого огорода стояла с ребенком на руках не старая еще женщина, сохранившая на своем лице следы удивительного спокойствия, доброты и былой красоты.
-Кто это? - живо поинтересовалась правнучка, неожиданно для себя  действительно уловившая черты схожести с запечатленной на фотографии женщиной.
-Не узнала? – взяв в руки снимок, спросила мама – Это ж бабка Настасья наша.
-А кого на руках держит? Дедушку?
-Никакого не дедушку. Это внучка ее другая, Райка. Бабка Настасья ее вырастила, а теперь та даже носу не кажет. Помрет бабка – и хоронить ее не приедет, бессовестная.
 Девочка внимательно посмотрела на пухлую и довольную «бессовестную» Райку с плоским атласным бантиком на редких волосах, а потом оглянулась на слезящиеся глаза старухи, та протянула руку и поманила ее пальцем. Девочка осторожно приблизилась. Старуха, как всегда, порылась в закромах и протянула ей замусоленную конфетку. Девочка неуверенно взяла конфетку за выцветший фантик и громко крикнула в бабкино ухо: «Спасибо!» Старуха же слабой рукой то ли махнула на нее, то ли перекрестила, то ли сделала еще какой-то малопонятный жест и зашевелила беззубым ртом.
-Не ешь, - тихо сказала мама, - Кто знает, сколько они у нее там хранились, в тумбочке. Иди, собаке отдай.
 Когда бабка померла, никакая Райка к ней действительно не приехала, а за столом, как это обычно бывает на поминках, про покойную вскрылось много новой интересной информации, которая надолго, как сказочная история засела во впечатлительной  детской головке.
 Оказалось, что бабка Настасья была раньше молодой девкой и жила в Каслях. Работала там горничной в барском доме. Была мастерицей – хорошо плела кружева, шила. В сундуках на чердаке до сих пор сохранились где-то ее скатерти,  обшитые затейливой кружевной каймой. После революции хозяева ее решили, что ждать им от нового правительства нечего и - рванули за границу. А молодой горничной ни с того, ни с сего, оставили фамильное столовое серебро.  С богатым приданым Настасья быстро вышла замуж за местного ухаря  Мишку Свистунова. От него, вроде, и прижила сына - дедушку Сашу.
  Когда мальчику минул годик, новоиспеченный папаша ринулся в губернский город, а поговаривали, что даже в Америку, вроде как на заработки, да видно сгинул где-то в мутной революционной жиже. Настасья пождала-пождала, а когда письма совсем приходить перестали – поехала мужа искать, по последнему адресу, потому что время подбиралось неспокойное и голодное.
  На вокзале у нее украли все серебряные ложки. Пока она бегала и пыталась что-то кому-то доказать, в суете потеряла и сына. Очумевшая от горя и безысходности два дня мыкалась по улицам чужого города, пока случайно не увидела своего Сашеньку в окошке первого этажа одного из домов: стоял румяный кудрявый ангелочек в рубашечке и непутевой мамке ладошкой по стеклу стучал. Бездетная семья, что его приютила, отдавать обратно ребенка наотрез отказалась – докажите-ка, что ваш. Пришлось идти в ВЧК искать революционной правды.
  Сынишку она вернула, а заодно нашла себе работу и нового мужа, убежденного большевика-функционера Федора Попова. С ним она прижила еще троих детей: Маркса, Ленина и Германа. Маркс и Ленин умерли во младенчестве, видимо не пережив, присвоения таких пионерско-новаторских имен. А Герман вырос человеком мягким и творческим, из-за нескладной семейной жизни запил и, пришлось Настасье поднимать еще потом внучку Раечку.  По этой причине она долгое время держала квартирантов в обычном деревенском доме, куда ее со временем перевез старший сын. Понятно, что квартиранты были людьми, крепко пьющими. Старуха до смерти боялась их попоек, но полученные деньги, все до копейки шли на содержание в городе Раечки. Старуха помнила – каково это жить в городе, одной, без посторонней помощи.
 А старшенький ее, Саша, пошел по стопам отчима - стал работать в органах, потому что видел, что дело это хлебное и народом боязливо почитаемое. Хотя отчима он не любил и никогда за отца не считал. А уже во взрослом состоянии иногда, подвыпив, сокрушенно повторял: «А ведь я не Федорович – Михайлович!..»
 Семья у Саши сложилась крепкая, сноха была домовитая. Но Настасья ее не жаловала – все вспоминала, как она к Саше на сеновал лазила, бесстыжая. Кто ж знал, что век доживать с ней придется…
 Правнучка тихо вышла из-за стола, дожевывая поминальный пирожок с маком. Пока взрослые продолжали свои нескончаемые разговоры, она достала из тумбочки альбом. Перебирая пальчиками фотографии, нашла ту, что искала. Достала ее и долго рассматривала:  где видно, что пережила бабка Настасья революцию, двух мужей, троих детей? А ведь казалось – бабка и бабка, сидит себе тихо в углу  и шевелит беззубым ртом, как будто пережевывает кончик своего длинного носа.
 Кто-то взял ее за плечо. Девочка вздрогнула от неожиданности, и подняла глаза – над ней стоял деда Саша. Он протянул ей на ладони два плоских полукольца белого металла со странными квадратными дужками:
-На, возьми, на память тебе о бабушке. Береги. Они – серебряные.
 Дедушка был не ласковый и даже не погладил внучку по голове, как это можно было бы ожидать. Вздохнул и вышел во двор.
 Когда девочка выросла в девушку, она носила эти сережки и, действительно, иногда вспоминала о бабушке. Потом одну сережку где-то потеряла, другая сломалась. Но до сих пор она хранилась у нее в шкатулке с основными женскими драгоценностями: слайдом, где они были запечатлены с мужем, бирочкой с ручки новорожденной дочери, ее же молочным зубом, который нужно было кинуть в подполье мышке, и, многими другими бесценными сокровищами.
 А Рая потом все ж-таки приехала к бабушке, через много-много лет. Никто ей, конечно, не обрадовался. Но она заказала и установила памятник на могилку, из уральского камня змеевика. «Глаза, - говорит, - у бабушки зеленые были, я помню» Тоже судьба ее по жизни помыкала. Но добро, оно, видишь, помнится…
 

Баба Маша
 
 От бабушки Маши, папиной мамы, сохранились очень противоречивые воспоминания. В раннем детстве бабушку дети любили и называли ее, как она настаивала, бабусей. Она знала длинную сказку «Про зимовье зверей», умела стряпать пирожки с маком и держала в хлеву двух козочек  - Белку и Серку, дававших пахучее густое молоко, в обмен за которое коз приходилось ежедневно пасти.
 Очень странными выглядели в обычном деревенском доме ковровые дорожки, бархатная скатерть с кистями, чайный сервиз с голыми тетками, которых подкарауливал за деревом какой-то мальчик с луком и стрелами. А еще - фарфоровые статуэтки, которые будоражили детское  воображение, но, которыми, конечно же, не разрешали играть. Это были: девочка-узбечка, разливающая чай из крошечного чайничка, и узкоглазый мальчик в чукотской парке, ласкающий собаку. Этого мальчика мама почему-то называла «друг Тыманчи».
 Одна из внучек, обитавших в доме  все лето, научилась-таки играть со статуэтками вприглядку: она садилась напротив узбечки и «друга Тыманчи» и мысленно начинала разворачивать между ними всевозможные действия. Поэтому, когда, заметив ее гипнотическую страсть к статуэткам, девочке все же дозволили ими недолго поиграть, процесс оказался не столь уж забавным и интересным. Потому что статуэтки были лишь застывшими в определенных позах фарфоровыми изваяниями, а в ее воображении они были живыми и,  не имея физических ограничений, могли вытворять все, что угодно.
  Хозяйка дома, бабушка Маша, была похожа на непредсказуемое грозовое облако, конденсировавшее в себе какое-то время негатив и, потом, выплескивавшее его ни с того ни с сего с мощным громовым раскатом. Это уже по прошествии определенного времени, когда девочки выросли, они стали понимать суть случавшихся в доме конфликтов. А обычно все происходило малопонятным  образом: между мамой и бабушкой пролетал какой-то молниеносный разряд и все либо заканчивалось мамиными дождливыми слезами, либо быстрыми сборами и отъездом в город, подальше от внезапно нарушившихся метеорологических условий. Возвращение в лоно семьи всегда сопровождалось фальшиво-сладкими вскрикиваниями: «Ой, а кто это к нам опять приехал!», от которых хотелось поскорее убежать и спрятаться, а не то, что кидаться в объятия и целовать бабусю.
  Наблюдая за бабой Машей из подстолья, из-за границы атласных кистей бордовой скатерти, маленькая девочка видела, как бабусю раздражает нарушение порядка в ее доме, выводит из себя вечно-нейтральное молчание мужа, подчиненность сына снохе и эта необходимость все время думать о том, что скажут люди. Ее утомлял огород и козы, и вообще, похоже, раздражала эта жизнь, которая, видимо, как-то раз потекла совершенно не по заготовленному ей  руслу. Но это все девочка поняла потом, а пока думала себе под столом, что баба Маша злая колдунья и обижает любимую мамочку. И больше уже не забавляла так бесконечная сказка «Про зимовье зверей» и пирожки не казались уже такими вкусными, как раньше.
 Правда однажды баба Маша всех удивила, когда подарила старшей внучке на 16-летие невообразимое сокровище – чемоданчик с маникюрным набором, где каждый инструмент имел янтарную ручку. Чемоданчик они быстро раздербанили втроем с сестрами, но навсегда в память запало насмешливо сказанное тогда мамой малопонятное сочетание слов: «Трофейный, наверное, еще, чемоданчик-то…»
  Как потом стало более ясным из обрывков взрослых разговоров, баба Маша  была родом из деревенской многодетной семьи Бебениных, не бедной, не зажиточной, а самой что ни на есть обыкновенной, каких в Российской глубинке – как пыли на дорогах. Но что-то случается иногда с детьми и они рождаются не такими, как все. Вот и баба Маша, рожденная обычной крестьянкой от крестьянина, обладала внешностью несомненной барышни, хотя была смуглой, но с острым взглядом живых карих глаз и волной вороненых  волос, обрамлявших ее лик, сложенный из тонких и мягких черт.
  В семье все ее любили и звали ласково Марусей. После неожиданной гибели младшей сестры, поехавшей в город за покупками к свадьбе и выпавшей на ухабе из кузова грузовой машины, Маруся навсегда осталась в семье младшенькой. О ней по привычке заботились.
  Решив, выбиться в люди, Маруся приглядела себе видного молодого аппаратчика Шурку Попова, частенько приезжавшего с города проведать мать, и целенаправленно его завоевала. Выучилась на медсестру, родила сынишку, чтобы скрепить союз, а тут не к месту возьми, да и война случись. Маруся напугалась тогда сильно – ну как она с мальцом одна останется? Но ей снова повезло и, мужа  на фронт не забрали: он, как сотрудник органов, стал сопровождать по стране составы. Семья начала обрастать бытом. После войны уже появилась у них трехкомнатная квартира.
  Жизнь у Маруси складывалась удачливее всех из родственников, как она и планировала. Муж у нее был спокойный, хозяйственный. Замкнутый, правда, будто не живой. Но Марусе важно было, чтобы семья хорошо смотрелась. А этому он не противился. Оставалось только еще удачно женить потом сына Славика.      
  Славик рос умным и ладным. Особенно матери не докучал. Но надо ж такому случиться – влюбился в кондукторшу трамвая! Без роду, без племени в общежитскую нищету! Уж как Маруся против была! Как она уговаривала, угрожала, но молчаливый обычно муж съездил в деревню к будущей сватье, разведал обстановку и вдруг встал у жены на пути: хочет сын жениться - пусть женится, может счастливо жизнь проживет. И привел Славик в дом невестку.
  Сразу не подумав, не оглядевшись, молодые родили дочку. Баба Маша не могла допустить, чтобы сноха вернулась в трамвайное депо - что люди скажут? – заставила получить образование. А вот сын продолжать образование не смог, так и остался с незаконченным высшим, потому что вторая дочь оказалась ревой невообразимой. И пришлось бабе Маше согласиться на покупку дома в деревне.
  Понимала она и принимала только рождение первой внучки, а уж второй и третий ребенок – это в ее понимании было глупостью полнейшей. Тем более, что у снохи здоровье оказалось не крепким и Славику какое-то время приходилось с семьей не сладко.
  Вот так разрушились сокровенные мечты бабы Маши о новой счастливой жизни. Из-за глупой любви, которую она читала в глазах сына ежеминутно и раздражалась этим. А может быть, еще и потому раздражалась, что этой любви не читала она в глазах мужа, никогда, кто знает…
  Никакого добра сноха с сыном самостоятельно не прижили. Ладно, хоть по хозяйству всегда помогали безропотно. Огород был на снохе, дом – на сыне. Но уж как летом понаедут всей оравой – совсем никакой жизни не было: ни порядка в доме, ни тишины, ни отдыха, ни покоя. Вот и приходилось порой разгонять всех по углам.
  С возрастом характер бабы Маши совсем испортился. Ей казалось все мало почитания в семье. Внучки выросли, а мать в них уважения к старшим не воспитала, особенно в средней: как зыркнет порой, хоть и молча, а все мысли, как на ладони. И уж очень она лицом на мать была похожая: прямо капля в каплю. А в бабу Машу вот никто из троих не уродился. Хотя эта, средняя внучка, в характере что-то от нее унаследовала – тоже и одевалась фасонисто и с пониманием дела поступала всегда. Что есть, то есть…
  Закончила дни свои баба Маша плачевно. Последнее время сыну приходилось жить с ней почти неотлучно, потому что переезжать в город она наотрез отказалась, видать помнила, как несладко свекровь доживала у нее в доме дни приживалкой. И как-то сыну приспичило в город ехать, пенсию, мол, получать. Уехал, а она возьми, да и соберись куда-то, 92-летняя старуха. Зима, снег, дороги укатанные, скользкие…
  Нашли ее соседи на обочине деревенской дороги, в канаве,  – то ли машиной сбило, то ли сама поскользнулась, упала – никто уже не скажет. Умирала она дома неделю, всё без сознания. Синяк был на пол-лица, как будто ее избивали, ироды.
  Когда средняя внучка ехала с ней в кузове машины на отпевание и, голова мертвой старухи болталась беспомощно  в открытом гробу из стороны в сторону, ей стало остро жаль бабушку: «Так и прожила всю жизнь никем не любимая, не понятая…» - подумала она, осенила себя крестным знамением и вздохнула: « А любви-то хотелось, конечно…Все ж мы живые.»
 

Евдокия

  С этой бабушкой вообще все было туманно. Все, связанные с ней воспоминания обрывались на возрасте 4 лет. Потом бабушки не стало.
  Моменты, которые сохранила память до сознательного возраста – это любовь к пешим прогулкам, потому что от станции до деревни было 20 км, которые надо было идти до попутной телеги; и – спуск под горочку, который можно было преодолевать бегом, бухаясь с разбегу в пахнувшую хлевом и здоровым женским потом пухлую бабушкину грудь.
  Нет, был еще крестик. Алюминиевый, со слабо различимым рисунком и совершенно не читаемыми надписями. С этим крестиком тайно в бане бабушка внучку «погружала». Открыто было нельзя, потому что деда Саша у бабы Маши был партийным. Потом крестик долго висел у внучкиной кровати за ковром на гвоздике, пока не оказалось накоплено достаточно смелости, чтобы носить его на шее. Этим крестиком бабушка Евдокия накрепко привязала к себе внучку и, всегда была рядом с ней, хотя все, что девочка про нее знала и помнила – это были смутные семейные легенды.
  У бабушки было много разных имен – Дуня, Дуся, Авдотья, и только потом девочка узнала, что звали бабушку Евдокия, что означает на непонятном греческом языке – благоволение. Бабушка действительно была благо-вольная: в 16 лет  выдали ее, Авдотью Ужегову, замуж, не спросясь, за Костю Балеевских, парня из крепкой, зажиточной семьи. Она родителей не ослушалась, хотя сердце девичье рдело за другого совсем хлопца. Долго не могла Дуня родить потом ребеночка от нелюбимого. Четыре девочки ушли от нее во младенчестве, одна за другой: Настя, Валюша, две Лидушки…
  Муж был ниже ее ростом, но мужик мастеровой, хозяйственный. Когда их по решению деревенского комитета бедноты выселили из ладного двухэтажного дома, быстро обустроил времянку. Тепло и светло в ней было, а как стены, да пол к празднику выскоблишь – так и совсем душевно.
  Накануне войны народилась у них-таки еще одна девочка, в день святой Музы. Такое и имячко дали. Девочка в мире прижилась. Костя просветлел лицом и  в дочери души не чаял. Баловал. Потом, перед самой уж войной, Авдотья еще понесла. Муж на фронт ушел, так и не узнавши, что сын у него родился, Ванятка. В тяжелые голодные военные годы, еле живая с поля колхозного возвратившись, бабушка Евдокия сокрушалась иногда: «На горе-то вы ожили!» Но детей своих никогда не била, голоса на них не повышала. Где и как могла помогала односельчанам да приезжим: скот да людей лечила.  Даже падучую на пороге бани заговаривала. Денег за свою работу не брала никогда, как и положено было. Но благодарные люди перед ней в долгу не оставались. Так всем миром войну и сбедовали.
  После войны вернулась с фронта Дусина зазноба. Мама рассказывала, что помнила тот вечер, когда он пришел к ним в дом - запах теста сменился тут же тяжелым запахом махорки  и  кирзовых сапог. Но бабушка сказала, как отрезала:
-Меня замуж выдали – буду Костю ждать. Хоть и пришла на него похоронка, а вон – у Митрошиных после похоронки сын домой-таки вернулся. И я ждать буду.
  На том и окончен был разговор.
  В 16 лет мама уехала в город. Где и вышла через четыре года замуж. К бабушке Евдокии приезжали семьей не часто, потому что далеко надо было ехать, да и в основном приходилось бабы Машин огород полоть.
  В 59 лет поехала бабушка Евдокия на лошади в бричке через железнодорожный переезд - молоко отвезти в город. Колесо брички где-то там застряло, а ноги у бабушки были заставлены бидонами с молоком, вот она и не успела спрыгнуть.
  Паталогоанатом маме сказал потом, что женщина эта, пережившая военный голод и надрывный колхозный труд, имела организм  молодой и совершенно неизношенный. «Могла бы еще детей рожать», - сказал мрачно врач и стрельнул в урну окурок.
  Так осталась мамочка сиротой, а внучки потеряли теплую, добрую и действительно благо-вольную бабушку, которая могла бы обучить девочек женской мудрости  и доброте. Но для одной из них так и осталась она алюминиевым крестиком на шее.
 

 

   Она поставила точку.
   Отодвинула исписанные листы и подошла к окну. Ныл натруженный средний палец, уставший держать на своей спине карандашное бревно. Однако, на душе чувствовалась необычайная легкость. Странно это все, но именно сейчас она почувствовала в себе гармонию триединства: будто бы все три, сберегаемые ее памятью женщины, соединились в ней в гомогенную субстанцию души. Она давно узнавала в себе черты, унаследованные от каждой из трех ее предшественниц, но, соединившись в ней, эти черты воплотились в только ей присущей уникальности.
   Тягучий летний вечер густым асфальтовым зноем морил прогуливавшихся по больничному парку пациентов. Они в большинстве своем были худы и печальны. Бродили по дорожкам, как заключенные, в основном в одиночку, редко по двое, заложив руки за спину. Стайками сидели только те, кого пришли навестить родственники. Разговаривали в полголоса. Почти никто ничего не жевал – не было аппетита, просто держались за руки.
  Ночью ей приснился странный сон. Она опять пряталась в подстолье у бабы Маши и смотрела сквозь занавесь бархатных кистей на трех своих бабушек, чинно сидевших за кухонным столом. Бабушки перебирали крупу и о чем-то тихо беседовали с  совершенно умиротворенными лицами. «Странно, как они там видят что-то без очков», - вдруг подумалось ей.
  Бабушки, как будто, услышали ее мысли и обернулись. Она, боясь быть неожиданно обнаруженной за постыдным занятием подглядывания за взрослыми, затаила дыханье и опустила глаза. Бабушка Евдокия (скорее всего это была она, потому что женщина была похожа на большую мягкую медведицу, а остальные  были, конечно же, узнаваемы) поманила ее булочным пальцем. Она послушно вышла из своего убежища и встала на широком дубовом пороге, отделяющем кухню от горницы. Бабушки продолжали внимательно молча на нее смотреть. Евдокия улыбнулась, зачесала гребнем назад со лба волосы, собранные на затылке в сколотую шпильками тугую косу и сказала: «А будет продолженье.»
  Она тут же подскочила от телефонного звонка. Механически натянула на голову, соскочившую во время сна свою вязаную шапочку. Внимательно выслушала то, что ей сообщили в телефонную трубку, закрыла лицо свободной рукой, тихо сказала: «Хорошо. Очень хорошо. Спасибо.» Захлопнув телефон, полежала минуты две, потом села в кровати, нашарила тапочки и натянула халат. Подошла к раковине, умылась.
  За окном только-только начинал брезжить рассвет, отдельные птичьи голоса неуверенно всплескивались в гулком и росном воздухе. Она зажгла свет и села перечитывать то, что было написано вчера.
  Гремя градусниками в стеклянном стакане, в палату вошла медсестра, маленькая и круглая, как мячик. Из-под неловко надетой со сна белой шапочки выбивались седые волосы. Переваливаясь, как утка, она подошла к пациентке:
-Че соскочила ни свет, ни заря? Болит?
-Нет, Клавь Ванна, не болит сегодня. Сегодня нормально. Доброе утро.
-Доброе, коли не шутишь, - Клавь Ванна протянула ей залепленный лейкопластырем с толстого конца, разбитый кем-то когда-то градусник. Она приняла его и, натянув, на глаза радужную вязку шапочки, дурашливо улыбнулась:
-А у меня внучка родилась, Клавь Ванна. Утром сегодня. Позвонили. Дочка родила. 3 200 и 49 см сплошной красоты.
-Ну? – удивилась Клавь Ванна и, сграбастав ее тщедушное тельце в объятия, несколько раз энергично встряхнула, как градусник,- Вот видишь – жизнь продолжается!
  Она засунула  аппарат подмышку и, когда, Клавь Ванна, уже собралась уходить, спросила, даже не столько ее, сколько просто проговорила мысли вслух:
-Клавь Ванна, а как вы думаете... я успею ее... на руках подержать?..
  Клавь Ванна укоризненно на нее посмотрела, вздохнула и вышла в коридор. А через сетку вязаных нитей стали видны все бодрее просыпающиеся зайчики на больничных стенах, сквозь могучую листву тополя они живыми шевелящимися бликами спускались на пустую неубранную кровать. На казенном столе в беспорядке лежали  листы бумаги, исписанные широким творческим  почерком. Покрытые серыми карандашными строчками, листы были похожи на стадо зебр, томимое жаждой и настороженно замершее у водопоя.
  Наступал новый день.