Тайная вечеря

Иван Парамонов
современная фантасмагория
----------------------------
Стена несла на себе печать времени. Вполне реальная, выжаренная на солнце, как дувал, она су-ществовала и пахла чем-то вековым: то ли мышами и старым сеном, то ли дымами осадных костров и продуктами сгорания взрывчатых смесей (может, тогда еще не знали таких слов, как «селитра» и «по-рох»). Её можно было даже потрогать — шершавые горячие валуны, с которых осыпался ржавчиной песок, и под налётом этого песка чувствовалась гранитная прочность материала, точно камни за столе-тия срослись намертво и оплыли, облагородив шрамы, которыми стена была покрыта, как тело старого, но ещё могучего воина.
Земля в непосредственной близости от стены походила на потрескавшееся русло давно высохшей реки, берегами которой являлись руины с одной стороны и высящиеся грозно пески с другой, подвласт-ные ветру и ничем не скреплённые, если не считать торчащих кое-где кустиков неведомой местной рас-тительности. Пески наступали на стену, но не засыпали её, а лишь плотно окружали, словно берегли. И тут-то, в какой ни на есть тени, теплилась ещё допустынная жизнь: грустная жизнь-мутант, жизнь-напоминание, жизнь-призрак...
По ночам над равниной кружили совы. Они разлетались и слетались, повинуясь своей природе: одни поднимались ввысь, другие опускались и бесшумно планировали над землей, по которой скользи-ли увеличенные лунные тени. Неясытей в стене жило много, они рассаживались по её гребню, и тогда стена казалась насыщенной мигающими огоньками...
Вокруг тоскливо пели барханы, ветер клонил уродливые сплетения саксаулов, обдувал нежащихся на корявых стволах гюрз и ящериц-хамелеонов; время от времени по гребню бархана пробегал, задрав хвост, варан, останавливался, упирая блеклое бельмо на причудливую громаду, равнодушно разворачи-вался и убегал в закатных лучах, шурша, восвояси.
Опускался вечер, короткие сумерки сменялись ночью. Облитая мертвенным светом, погружённая в глухое безмолвие стена выпускала на охоту многочисленные полчища ночных птиц, выбирались из своих нор и щелей скорпионы, аспиды и кобры, расползались по кочкам, отпугивая перемещающихся подальше шакалов; ползучие твари и многоножки заполняли подлунный мир, и вся эта мерзость, шеве-лясь, испускала по ночам леденящие душу звуки.

*  *  *

Антон проснулся со щемящим чувством несвободы. Во сне он видел отца. Отец продавал дыню. Он хватал всех за одежду и кричал: «Купите дыню! Мне нужны деньги. Я хочу домой, купите дыню, хо-рошую дыню!..» Антона он тоже схватил и стал жалобно просить купить дыню, говоря, что очень соску-чился по сыну. Антона он не узнал, а только умолял, всучивая ему вовсе не дыню, а арифмометр. «Как вы не можете понять, — кричал отец, — неужели у вас самих нет детей? Я хочу домой, на родину!» Ан-тон вырвался и побежал сквозь толпу, слыша, как вслед ему несётся вопль: «Он украл! Он украл мою надежду!» Антон рвался вперёд, но толпа не пускала его, он увяз в ней, как в тине, и вся толпа превра-щалась на глазах в розовую липкую пену.
— Он украл надежду... — шелестела пена.
— Я пойду на рынок и куплю дыню! — кричал отец.
Антон открыл глаза.
— Я пойду на рынок и куплю дыню, — сообщила на ухо бабушка. — А тебе, по-моему, пора вста-вать.
И она ушла на рынок.
А он встал. Потряс головой... отец ему не являлся лет пять. Иногда во сне приходила мама, но ча-ще — бабушка. Нарушались какие-то пропорции. Бабушка всё время была рядом, зачем бы ей сниться? А родители, которых он ждал каждую ночь, а потом перестал ждать (вырос, наверно), были редкими гостями в сновидениях сына. Да и то — такая жуть. Бррр!..
Родителей своих Антон помнил смутно. Всеми знаниями о них он обязан был бабушке — единст-венно близкому и родному человеку. Бабушка любила повспоминать, рисуя далеко отстоящие уже в про-странстве образы дочери и зятя самыми мажорными красками. Она, исповедуя строгость проверенного временем академизма, была неисправимая колористка. То есть всё в её рассказах было ярко и относи-тельно представимо, но в то же время достаточно размыто, хотя и смело. Родители Антона покинули рубежи отечества лет двенадцать назад: отец его, ведущий инженер-конструктор (по гражданским объ-ектам), и мать, технолог со знанием английского и французского, кочевали из одной страны в другую и уже, как цыгане, подзабыли, откуда они сами есть пошли. О находящемся где-то вдалеке доме им, с по-стоянством пульсара, напоминали сигналы бабушки, (единственное, пожалуй, её постоянство), а в ответ сыпались, как из рога изобилия, всевозможные посылки, сувениры и цветные фотографии на фоне або-ригенов и цветущей экзотики, густо снабжённые наклейками западных и ближневосточных почтамтов.
В отсутствие родителей их некогда пухлощёкое и неуклюжее чадо преобразовалось в рослого, уг-ловатого отрока, эволюцию которого они могли наблюдать лишь по фотографиям, запечатанным в ме-ждународные голубые конверты. Весьма способствуя тому материально, в остальном родители Антона подпадали, так сказать, под декабристский комплекс, который выразился, как известно, в краткой формулировке: «как страшно далеки они были от народа».
Между тем из ванной Антон переместился на кухню, где царил холодный беспорядок, который народная мудрость выразила в двух словах: шаром покати. Кстати, подумал Антон, с чего бы это ба-бушка решила посвятить утро не свойственному ей мероприятию в виде посещения рынка? На настен-ном календаре красным фломастером было начертано весьма лаконично: «Лёля, Николай!» Получалась какая-то годовщина. Антон взял фломастер и вывел жирный знак вопроса. Затем включил телевизор, где шла информационно-развлекательная программа «Утро», и под мощные аккорды шведской рок-группы «Европа» стал жарить яичницу.
Сегодня была первая предэкзаменационная консультация по русскому языку.
По дороге в школу Антон заскочил к приятелю Витьке Брагину, живущему в соседнем доме. Уви-дев его более чем неофициальное облачение, Витька ткнул пальцем в седельце своих немодных очков и хмыкнул:
— Ты чё эт так по-пролетарски?
— Действительно, — сказал Антон как бы недоумённо, оглядев свои драные джинсы и коротень-кую, в обтяжечку майку, с трудом прикрывавшую пупок.
— Ты бы хоть свою растительность спрятал, — посоветовал Витька.
Антон заглянул под майку.
— А по-моему наша Мартышка не лишена сексуальных воззрений.
— А по-моему это не для её психики, — сказал Витька весьма скептически. — И районо там вся-кие...
— Пусть видят, что мы уже не дети. Тебе не кажется, что наши учителя слишком оторваны от жизни?
— Я бы вот так перед экзаменами не рисковал, — заметил рассудительный Витька.
Из школы возвращались вместе.
— Я же чувствовал, что наша Мартышка этого эпатажа не снесёт, — говорил Витька.
— Да уж, — усмехался, вспоминая, Антон. — Но и педагогини поддаются медленной дрессировке.
— Ты слегка опоздал.
— Пусть другие перенимают эстафету. Кстати, куда решил навострить лыжи после школы?
— А ты?
Из чего было ясно, что ответа у Витьки нет.
— Я куда-нибудь подальше, — сказал Антон.
— В институт?
— Ну, может быть…
— А меня мои в технарь склоняют, — сказал Витька. — Хотят гордиться.
Голос у него всегда был невозмутимый и немного задумчивый. За несуетность и угловатость дви-жений, повторяющих замедленную внутреннюю реакцию, в школе Витьку прозвали «позднее зажига-ние». Вообще-то, рассуждая номенклатурно, он был типичный представитель народа: того, что в очере-дях за дешёвой колбасой, в плацкартных давилках и в общих помывочных отделениях городских бань. Очки на Витьке выглядели как нонсенс. Реалии предельно приземленного быта не испортили Витьку; дом барачного типа в старой черте города, со всеми его плюсами и минусами, научил ценить маленькие радости бытия и неплохо разбираться в людях. Короче, Витька был свободен от тех благоприобретенных комплексов, присущих в той или иной степени каждому, кому суждено было родиться или пройти путь становления во враждебной всему живому среде индустриального центра.
Рассудительность и независимость Витьки как раз импонировали Антону — сперва неосознанно, когда ещё в пятом классе возникло их приятельство, переросшее в дружбу, и после — подкреплённое сознанием правильно сделанного выбора. В общем, он знал, чего хочет, этот сын бензозаправщицы и заводского вахтёра, он как бы врос в землю, в то время как Антон ее, твердь, использовал в основном лишь как опору для перемещений в пространстве.
— Как у тебя на счёт хаты? — поинтересовался Антон, когда попутное их шествие оставляло по-следние шаги.
— Мать с отцом на работе. Правда, вчера тётка приехала из Мариуполя, — сказал Витька. — Но она по магазинам бегает. И по аптекам... Ей там у себя какое-то дефицитное лекарство прописали, у неё язва...
— Зайдём к тебе, дело есть, — предложил Антон.



*  *  *

Дело, выражаясь осторожно, было презанимательнейшим. С недавних пор в их с бабушкой квар-тире стали происходить труднообъяснимые вещи. Началось всё с того, что однажды из холодильника таинственным образом исчезли все продукты. Правда, они и так не залёживались — как-никак форми-рующийся организм подростка и интеллектуальная деятельность внештатной журналистки требовали калорий.
О бабушке следует сказать особо. Кроме того, что она не шибко жаловала кухонные хлопоты (це-ликом и бесстрашно полагаясь на отдел полуфабрикатов в гастрономе, расположенном внизу), старушка и в остальном не отставала от времени. Не зря в её жилах текла дворянская кровь. Большую часть жиз-ни бабушка проработала спецкором в одной из центральных газет и достаточно поколесила по стране и даже за её пределами. Уйдя на заслуженный отдых, она не могла смириться с утратой любимой профес-сии и периодически пописывала статейки в разные солидные журналы. Знаний, умения и таланта ей было не занимать. Довольствуясь не столько гонорарами, сколько фактом самой публикации — что, правда, случалось не так часто, ничуть её не огорчая («Моё не пропадёт, — говорила бабушка, — а вы-держанное временем лишь поднимется в цене»), она кричала молодо, получив очередную почту: «Тось-ка! У нас сегодня будет пир! Марш за тортом!» Глаза её горели, она называла это «прорыв» и, весомо помахивая письмом, как бы грозила кому-то неведомому, кому ещё и не то покажет.
В личной жизни бабушка была неисправимая вольтерьянка. Не согласуя свои принципы со сре-дой, как ещё «той», так и последующей, свою семейную жизнь она превратила в сплошной отходный Юрьев день. Дедушка Антона остался где-то во временах нэпа, и кто знает, свезли ли его на катафалке в какой-нибудь лозаннский крематорий или кинули нагим в общий ров где-нибудь в Шепетовке в годы оны.
Бабушку не смотря ни на что внук уважал прежде всего за философское отношение к жизни. В мистику бабушка не верила, а верила в разум. По крайней мере заявляла не раз с торжественным пафо-сом: «Верую в Разум!» Что до молитв, которые та иногда шептала, то в них, конечно, подразумевалось прежде всего фольклорное начало, ибо за долгую жизнь бабушка научилась в некоторых вещах судьбо-носного характера быть искушённым практиком. Когда-то давным-давно она чуть не стала масонкой. Это целая история, и жаль, что рассказать её не представляется возможным.
— Тоська, твоё призвание — филология, — убеждённо заявляла бабушка. — Хлеб не безопасный, но достойный человека. — Она вздымала чадящую беломорину и произносила свой главный и неоспо-римый аргумент: — Вначале было Слово!
— Да у меня же по «рашену» четвертак, — кривился Антон.
— Это неважно.
— Я не потяну, — уже решительней возражал внук. Больше всего ему нравилось спровоцировать бабушку на спор, в такие моменты она выдавала на-гора столько информации, сколько б выдала за ме-сяц угля знаменитая шахта «Распадская» на Кузбассе.
— Как это не потяну, как это не потяну? — изумлялась бабушка. — А гены!
— Ну и что?
— А то, что в тебе закодирована наследственность.
— В матери тоже наследственность?
— А кой бы черт её понёс по французишкам?! — Бабушка делала пару затяжек, стоя величествен-но посреди комнаты. — Да, она технарь, но это потому, что в ней взяли верх гены твоего деда.
По прошествии стольких лет к деду бабушка осталась явно неравнодушна, при упоминании о нём в глазах её вспыхнула супружеская неприязнь.
— Ба, а кто был мой дед? — как-то спросил Антон. — Ты ведь о нём никогда не рассказывала.
— Он был морской офицер; кстати, его отец дружил с адмиралом Колчаком. И даже ходил с ним в географические экспедиции. Твой дед участвовал в затоплении Черноморской флотилии. Потом их пути разошлись, правда, ненадолго. Но это неважно. А наследственность, чтоб ты знал, проявляется через поколение.
— Я и говорю, — дурашливо смеялся Антон.
— Не паясничай, — сердилась бабушка. — Кто если не я, сделает из тебя человека.
— Жизнь, — смиренно ответствовал внук.
— Ты шалопай: без средств, а главное — без цели, — твердила бабушка. — Но ты мой внук. И знай, что ещё Петр Великий пожаловал нам графский титул. И уж разумеется не за красивые глаза.
— А почему бы и нет? Что, ему титулов было жалко?
— Не жалко. Но он ими зря не бросался. Россия всегда была сильна умами, и жаль, что большеви-ки это плохо понимали.
— Это ты, большевичка, говоришь? — цеплялся Антон.
— Я это говорю, я. Как бывший боец идеологического фронта, к тому же заставшая государя-императора.
Вообще-то родовая их фамилия смешила Антона. Приходили самые неожиданные сравнения: от Плаксины и Ваксины-Кляксины до Торопуньки со Штепселем.
— А Толстой, Пушкин, Глинка, Гоголь, — резонно замечала бабушка. — Не имя красит человека, а человек — имя.
— Ба, — обращался Антон к бабушке, — я не хочу быть фельетонистом.
— А кто тебя заставляет?
— Ну, Апраксин...
— По отцу ты, к несчастью, Погорельцев.
— Апраксин — это же архаизм.
— Историзм, — поправляла бабушка.
— И нечитабельно.
— А корни? Ты должен думать о духовном наследии, ты – потомок. Династии даже у большевиков были в чести.
— Всё равно же псевдоним.
— Это память о твоём деде, наконец, — не думала сдаваться бабушка. — Наша фамилия тоже бы-ла не последней в России. Ты послушай как звучит: Волобуевы! А? Мой дед учил крестьянских детей грамоте, строил школы и больницы, дал своим мужикам вольную и пошёл добровольцем на войну.
— С Наполеоном?
— На русско-японскую. И погиб в Порт-Артуре героем. А мог бы не идти: барин, а кроме того учёный, химик...
— Значит мне идти в Афган, — неудачно пошутил внук.
— Это позор нации — твой Афган. Впрочем, как и русско-японская. Я бы этого трескуна Лещин-ского в девятнадцатом году отдала под трибунал, — заводилась бабушка. — Что он по телевизору рас-сказывает?! Что за прогулки по курортным местам? Это война или «Клуб кинопутешествий»? Он сра-мит профессию.
— А мой дед? — напомнил Антон. — Ты его любила?
Бабушка уже утопала в дыму, подкуривая одну за другой третью папиросу.
— Он был фанатик, помешанный на монархической идее. Поверь мне, это ничуть не лучше, чем марксизм. Но он был красив, черт побери! Вот что-то тебе досталось... — она как бы всматривалась в Антона, потом уходила в прошлое: — Как он ухаживал!.. Возможно, я была дура. Но я его уважала по крайней мере — за цельность характера, хотя не разделяла его убеждений.
— И пошла в революцию...
— Не хами. Мне надо было элементарно выжить. Что ты можешь знать об этом? Сопляк. Я нико-гда не любила фанатиков как вид. Внутри я осталась верна себе. И в политику профессионально нико-гда не лезла...

*  *  *

Не удивительно, что при таких диспутах бабушки и внука требовалась изрядная подпитка. И тем более не удивительно, что внезапное исчезновение из дома всех съестных припасов не осталось незаме-ченным. Ощущение загадочности случившегося усиливалось тем, что бабушка как-то ушла от разгово-ра, сославшись на занятость (она писала в «Огонёк» что-то о салонах 18-го века, а затем уселась смот-реть очередную серию «Человека, который смеётся» по роману Гюго). Бабушка сказала, что очевидно он не отоварился сегодня в соответствующих отделах гастронома, при этом Антон прекрасно помнил, что собственнолично купил бутербродное масло, варенец, докторскую колбасу, костромской сыр и два бато-на хлеба. Конечно, бывает, что человек запамятует, что он ел за завтраком, куда он положил какую-то вещь и всё такое прочее, потому что вырабатывается автоматизм повседневности и память реагирует на это всплесками бытовой амнезии... Но то, что произошло на следующий день (вернее — ночь), логически истолковать было уже совершенно невозможно.
Может, было часа два или три, когда Антон проснулся по самой прозаической нужде и, нащупав тапочки, в темноте зашлёпал в коридор. В туалете оказалось занято. Это его слегка удивило, ибо он пре-красно слышал бабушкины похрапывания за стеной. Дверь могла замкнуться самопроизвольно, но там горел свет и угадывалось шевеление живой плоти. Антон вынужден был совершить небольшой моцион по коридору, надеясь на автоматическое разрешение этой загадки. И тут он увидел, что на кухне, оказы-вается, тоже горит свет, а кроме того неизвестное согбенное существо запросто уплетает продукты прямо из холодильника. Существо было мужеского полу и весьма живописно декорированное, как бы сошед-шее то ли с полотна Сурикова, то ли Репина, то ли Карла Брюллова. Сперва в голове Антона образовал-ся лёгкий вакуум, потом сдвиг влево, потом он закрыл глаза, но в процессе этой проверенной манипу-ляции существо не исчезло, а лишь пронзительно посмотрело на него, резко подпрыгнуло и выключило свет.
Когда Антон, порядком трухнув, нащупал дрожащей рукой выключатель, кухня была уже пуста, а на столе не осталось даже объедков и крошек (проглотило оно всё, что ли, или унесло в карманах?) Сво-боден оказался и туалет, и Антон уже не мог вспомнить, слышал ли он там заключительный аккорд присутствия кого-либо. В квартире стояла мертвящая тишина и только где-то далеко, как в конце бес-конечного тоннеля, будто бы смолкли торопливые шаги, что, впрочем, вполне могло сойти за слуховую галлюцинацию.
Кощунственная мысль, посетившая его, скорее рассмешила, чем напугала, ибо мысль эта каса-лась, конечно же, проделок бабушки. Её либеральные замашки и активно проповедуемая любовь к ближнему допускали любое предположение в рамках случившегося. Однажды бабушка привела домой и оставила на ночлег транзитную пассажирку с Курского вокзала, в другой раз — бездомного поэта и бомжа по совместительству, после которого Антон боялся войти в ванную недели две, не раз бабушка привечала цыганок с детьми (вечная вина интеллигенции перед народом), бывали еще какие-то люди, по большей части незнакомые, которых Антон видел в первый и последний раз. Но это всё происходило в дневное время суток и, кроме цыганок и бомжа, все были нормально одеты, не норовили подпрыгнуть до потолка при виде Антона, выпучив глаза, и не исчезали, растворяясь в воздухе. И уж совсем редко к хозяйке наведывались кавалеры, тем паче ночью и пока она спит. Эта сторона вопроса осталась абсо-лютно не прояснённой... В конце концов, даже восьмидесятилетний человек имеет право на личную жизнь (допустим, даже интимную), однако подобных фривольностей  — типа этого кухонного «казано-вы» — от бабушки внук не ожидал!
Вот это-то всё Антон и рассказал Витьке Брагину по дороге из школы.

*  *  *

— Сам-то ты что думаешь? — первым делом поинтересовался Витька, когда они уже находились в его барачной кухне. Антон сидел на табуретке у окна, а Витька разогревал жареную картошку с гри-бами (презент тётки из Мариуполя).
— Я ничего не думаю, потому что ничего не понимаю, — внушительно произнёс Антон.
Витька по-простому, без тарелок, грохнул шипящую сковородку на разделочную доску и сунул вилку Антону. С минуту они молча морили червяка, Витька пребывал в размышлениях.
— Может, это обыкновенные воры? — предположил он.
— Брось, какие воры! В толчок заперся и сидит — как дома.
— Мало ли, приспичило если.
От слишком серьёзного Витькиного комментария разговор принимал совсем комический оборот.
— Да воры так не уходят! — возразил Антон со злостью.
— Как придётся, так и уходят. Тем более ты им такой атас устроил.
— А костюмерия? В наше-то время!
— Может, они театр до этого грабанули.
— А куда они делись оба? Сквозь землю провалились?
— Аргумент, — согласился Витька.
Подчистив сковородку, оба перешли к чаю.
— Не нравится мне всё это, — сказал Антон, намазывая смородиновое варенье на хлеб (презент тётки из Мариуполя). Откусив от души, заключил: — Убеждён, что оно там было не одно.
Витька лишь улыбнулся снисходительно.
— Тётка у меня, между прочим, спиритизмом увлекается, болезнь делает человека суеверным. Среди твоих соседей нет больных? Может, их духи к тебе захаживают? Для моей тётки её язва предмет не столько физических, сколько нравственных страданий. Правда, эти духи дрессированные и по хате не шастают, выражаются письменно, хотя иногда и нецензурно. Ты с бабулей своей поговорил бы.
— У нас с ней конфедерация, — сказал Антон. — И дело к тому же, ну… щепетильное.
— Это понятно. Тогда, может, полтергейст?
Антон постучал себя по лбу:
— Живой мужик! Понимаешь? Не трассирующий утюг и не танцующая швабра.
— Ну как он хоть выглядел?
— Персонаж из средневековья.
— С мужиком, конечно, проще разобраться, — резюмировал Витька. — Может, он ещё наведает-ся, ты у него прям и спроси: ваш паспорт, гражданин! Чё зря голову ломать?
— Очень мудрый совет.
— Ну ладно. Значит, ты говоришь, что бабка спала?
— Да, я слышал точно.
— А они гуляли, пи-пи захотели?
— Ну не бомбу же он там подкладывал!
— Почему бы и нет?
— Давай серьёзно, а? — взмолился Антон. — Скажи ещё, что инопланетяне прикухнились. А та-релку спрятали для конспирации в комод.
— Телепортация, трансформация — вполне может быть. С временными ориентирами перепутали, вот и несоответствие в костюмчике, — рассудил Витька, допивая чай.
— Бред, — язвительно усмехнулся Антон.
— Ну что ты хочешь, чтоб я тебе сказал?
— Всё это я тоже читал в науч-поп-литературе.
— Да чёрт с ними, с инопланетянами, ты и так меня понял, — Витька сгрёб посуду и бросил в ра-ковину. Зашипела вода. — Между прочим, если б нас кто подслушал, решил бы, что общаются два ши-зика!..

*  *  *


Из всего этого разговора Антон вынес одно: дело нисколько не прояснилось, а стало лишь темнее и запутаннее. Оставалось, положась на Витькины рекомендации, ждать саморазоблачения ночных гос-тей или возложить все надежды на комментарии бабушки (если, конечно, это её каким-то боком касает-ся).
— Где тебя носит, Антон? — встретил его сердитый голос той. Обычно бабушка не обременяла цензурой его приходы и уходы. Однако в свете нынешних дум и умозаключений всякий нестандартный поворот в поведении бабушки настораживал Антона. Возникшее замешательство внука длилось доли секунды, ибо растворённый в квартирном воздухе непривычно-тонкий аромат, сразу же безошибочно вызвавший в памяти ассоциации детства, напоенного теплом юга, родительской ласки и прочих прият-ностей, выудил из подсознания сначала виденный сегодня сон, а затем утренние бабушкины слова. Ды-ня! Тут Антон вспомнил и пометку на календаре: «Лёля, Николай!»
— У нас праздник? — спросил он бодро, привычно чмокнув бабушку в ухо.
— Ты сообразительный мальчик, — оценила бабушка, и от деланной её сердитости не осталось и следа.
— Я видел твой узелок, но не распутал, — признался внук.
— Тогда считай мои комплименты за аванс. Помой руки и — к столу.
— Ба, это прискорбно, конечно, но я пас.
Бабушка воззрилась недоумённо.
— Я уже поел у Виктора.
— Что ты там мог поесть? — отлегло у бабушки. — Авокадо, фаршированный креветками?
— Корнеплоды-фри под грибным соусом и первоклассный чай по-уссурийски, —парировал внук.
Бабушка глянула печальным судиёй.
— Ба, — смилостивился внук, — я, конечно, могу, но чисто символически, ради присутствия.
— Я жду, жду, потратила полдня на покупки и сервировку. Нет, — покачала она головой, — ни-каких апелляций и никаких Викторов. И я тебя не есть зову. Сегодня десять лет нашего с тобой одино-чества.
— Понял, понял, — Антон поднял руки. — Очень печально. У нас траур?
— Да, столько длится турне твоих беспечных родителей по странам и континентам.
— Как летит время...
— Будь прилежным, — подтолкнула его бабушка к столу. — Зря я, что ли, старалась?
Учитывая устоявшиеся традиции и стиль бабушкиного домоводства — точнее отсутствие оного — стол оказался поистине убойным. Нежно-румяные пирожки, оснеженные чем-то хрустяще-белым, лежа-ли горкой рядом с повитым пастельно-розовым кремом, в обрамлении шоколадных роз тортом, круто-бокий прозрачный кувшин с вишневым морсом соседствовал со слегка подтаявшим мороженым с доль-ками апельсина; а ещё яблочный пудинг и семицветное желе в радужных бликах — всё это впечатляло и действовало безотказно.
Антон оглядел эти титанические бабушкины труды (купить, принести, разложить!) и произнёс с видом не мальчика, но мужа:
— А покрепче ничего не найдётся?
Бабушка дала ему символический подзатыльник:
— Садись.
Внук важно уселся прямо напротив того места, где на эмалевом троне расположилась царица бала — изумрудно-пурпурная великанша-дыня в пять кило весом.
— Между прочим, — заметил внук, — если на столе дыня, то всё остальное — нонсенс. Не тот бу-кет.
Бабушка посмотрела озадаченно.
— Кстати, — Антон тут же подсластил пилюлю, — кто это так разделал дыню?
Бабушка воодушевилась и сообщила с гордостью за себя и свою предприимчивость:
— Это меня научили на рынке. Весь торговый ряд почёл за честь посвятить меня в премудрости восточной кухни. Надеюсь, я оказалась прилежной ученицей.
— О да, — похвалил внук, после чего они подняли фужеры.
— А теперь второй повод для торжества, — произнесла бабушка, промокнув губы крахмальной салфеткой, — послезавтра приезжают наконец твои родители! В связи с эпидемией желтой лихорадки их попросили из Гватемалы. Хвала Господу, что они не медики. Ты не рад? — спросила она у поскучнев-шего внука.
— Я счастлив, — заверил тот.
— По крайней мере тут есть два плюса, — рассудила бабушка, — конец моим личным мучениям и конец твоей неограниченной свободе. Твои мать и отец так истосковались, что возьмутся воспитывать тебя с тройной энергией. Покуда всё делала природа, я не вмешивалась, — надеюсь, ты это ценишь? Твои родители сделают всё возможное и невозможное, чтобы своей любовью испортить тебя начисто. Но так, как у тебя наступает ответственный период в жизни, думаю, им будет всё же небесполезно принять участие в твоей дальнейшей судьбе. У кого, у кого, а у них этой свободы было с излишком. Ради Бога, не подумай, что я тебя настраиваю против твоих родителей, — сказала она ухмыляющемуся Антону. — Но думаю, они очень скоро поймут, что были не правы, делая выбор не в пользу ребёнка. Отдаваться рабо-те можно до известных пределов; ещё немного — и они бы полностью утратили связь с сыном и им пришлось бы усыновить какого-нибудь папуаса. Моё мнение они проигнорировали — пусть. Я не зло-памятна. Их проучит жизнь.

*  *  *

Весёлая бабушкина злость была всего лишь разрядка от хронической усталости. Худо-бедно, а Ан-тона выпестовала она. И забот с ним ей хватало. Она следила за его внешним видом, проявляла разум-ную терпимость к течениям дворовой моды, она мазала его синяки и ссадины зелёнкой и йодом, поила его лекарствами, когда он болел, вела хозяйство, наполняя дом уютным беспорядком, готовила ему зав-траки, обеды и ужины, презрев свои принципы и долг перед отечественной словесностью, она всё время была рядом и, что ни говори, положила на него достаточно сил и нервов. Конечно, она устала. Нелепый грим не мог до конца скрыть старческих морщин. Из-под «Лонды-колор» настойчиво лезла пепельная седина. Её глаза давно выцвели, а кожу превратили в пергамент бесконечные папиросы. И движения уже были не столь уверенны, и руки предательски подрагивали, и речь прерывалась хронической одышкой.
Она устала.
Антон знал: ничего того, что бабушка выговорила ему, родителям она не скажет, ни в чём она их не попрекнёт. По крайней мере с Антоном её жизнь была исполнена высокого смысла. Всё сведётся к безобидному старческому ворчанию, где по основным пунктам мирного сосуществования сохранится нейтралитет, и лишь положение старшинства и неистребимое желание не остаться на обочине жизни будут выливаться в периодические замечания типа: «А вот в моё время...» или «я бы на вашем месте...»
Бесспорно, отрекшись от своей родословной, бабушка поступила весьма благоразумно. В печати она выступала под экзотически-малопонятной маской «Аида Этрусская» (возможные цензоры не могли не знать творчества Верди – это раз, и слышали в фамилии авторши статей родной призвук – это два). Кроме того, на экзотические имена, абракадабры и заимствования тогда была мода, согласованная с ос-новным постулатом эпохи — «отреченьем от старого мира». Это считалось революционным. Однако последовательный ненавистник царского чертога имел все основания не доверять дамочке с сомнитель-ным прошлым (породу не спрячешь), отчего бабушке не оставалось другого выбора, как сжечь дотла за собой все мосты и активно влиться в процесс обновления мирового порядка.
Бабушка во всём была продукт своего времени (говоря его же штампами). Попав в горнило новой истории, на гребне которой оказался единолично «атакующий класс», в пылу борьбы забывший о своём кормильце и своей просветительнице, не сумевших с ходу уяснить смысла столь масштабного погрома и столь глобальной разрухи и только путавшихся под ногами, пройдя сквозь всё это чистилище, где клас-совые противоречия сводились к революционному минимализму, она вынесла на себе суровый отпеча-ток тех лет — как схему Беломорканала на смятой пачке в своей сумке. Активистка, агитатор с блокно-том (не путать с блокнотом «Агитатор»)... Антону даже порой верилось, что бабушка скакала с шашкой наголо и вообще выкидывала невероятные фортели, так как, по её собственному признанию, была ужасно задиристая и смерть какая боевая.
Скакала там бабушка на коне или нет, однако судьба её слилась с судьбой молодой республики именно тогда, когда душами её граждан царствовал пафос немыслимых преобразований. Не кто-нибудь, а великий и забитый до скотства народ потрясал основы мира. А солидарность с миром голодных и ра-бов привела в стан потрясателей не одного просвещенного аристократа. Но эта эпоха прошла и пришла другая. Краснозвёздные всадники куда-то исчезли и появились другие — преимущественно в закрытых автомобилях. Очень речистые, хотя и косноязычные товарищи во френчах, с папками подмышкой и двойными подбородками, с усиленной энергией призывали: «Вперёд!», «Надо!», «Да здравствует!» и «Долой!» Особенно им удавалось последнее, и суровый президиум за спинами выступающих всё чаще напоминал всенародный трибунал. Речистые дяди и тёти, как мессии, вытирали отвислые щёки и узкие лбы, одёргивали френчи, уподоблявшие их оловянным солдатикам, после чего вскидывали гордо поса-женные головы в парусиновых фуражках (независимо от пола оратора), что делало их ещё осанистей, ещё незыблимей, и с тем как бы отплывали под океанский гул масс.
Жизнь менялась.
И бабушка агитировала в колхозы и на стройки, на Магнитку, Днепрогэс и в Московское метро. Насчёт колхозов сказали «не надо» и обошлись без бабушки. И как-то отпала нужда агитировать на стройки, ибо от желающих и так отбою не было: народ валом валил, в основном из разорённых деревень и с географического севера страны. И тогда же, когда подустали агитировать, петь гимны и митинго-вать, пришла пора на достигнутом уровне и при возросшей самосознательности обрушиться миром на попутчиков светлых перемен, особенно на тех, кто украдкой тёмными ночами совал палки в колёса но-вой власти, мешая её бронепоезду катиться в светлое завтра. Палки эти у них отобрали и надавали им всем по головам. Правда, от широкого слишком замаха досталось и своим, ну да не подставляйся! Мир вышел худой, с прорехами, зато руки потёрли: хорошо! И людям сказали: трудности — временные, а враги — кругом! И человек ночью просыпался и слушал в себе врага. Кому же было верить? Мысли в голову лезли всякие, сплошная контрреволюция, и когда гражданина брали — он соглашался: поделом!
Но впереди казался свет. Ради него приносились все жертвы.
Бабушка и помнила только свет. Потому что в газетах всю жизнь, среди лозунгов и постановле-ний. Тогда все ликовали. Радость жила на улицах, площадях, дома жила тишина с каким-то тихим, из-нуряющим звоном. Так звенит недоброе предчувствие. Может, война была близко?.. А у бабушки по то-му времени всё равно ностальгия. Там её молодость, её вера: она не умерла, она осталась — бережно со-хранённая, как и дворянский титул, который давно девальвировался, канул в лету, но продолжал те-шить бабушкино самолюбие.
На двух китах время держалось: на труде и на веселье. Это потом третий кит всплыл — страх. Но страх — чувство личное. Когда он проникает на улицы — это уже паника. А останешься один — кольнёт что-то внутри... Или вот когда соседа бабушкиного взяли, она сидела в темноте, не зажигая света, а там топали, разговаривали, роняли стулья... Потом оказалось, что весь дом украдкой смотрел, как соседа уводили. Тихий был человек, бухгалтер из Торгсина, а надо же!.. Говорят, у него нашли приёмник, на-строенный на Лиссабон.
Масса вопросов не задавала. Бабушка была в массе. А жизнь-то какая кипела, бурлила — как ла-ва, как расплавленная сталь!.. Вот ведь что непонятно, думала бабушка. Это она на пенсии много дума-ла, она любила размышлять о сложных материях. О молодости она пела песни «Мы красные кавалери-сты», «Мы кузнецы» и другие, в названиях которых преобладали множественные местоимения и безгла-гольные конструкции. Интересно, куда это всё потом девается в людях? И мог ли Антон не уважать свою реликтовую бабусю, которая всю жизнь провела на острие борьбы, кокетливо утверждая, что не лезла в политику? Не этим ли объясняется и то, что в определённый момент он не так уж чтобы очень пошел против бабушкиного ига, передоверив ей свою судьбу (мы тут о филологии). В конечном счёте, что касается любви к предмету бабушкиных на него видов, эта отвлечённая категория чужда заочных проявлений.

*  *  *

Слух Антона привычно воспринял, как бабушка со звоном сваливает грязную посуду в раковину, шумно заливает её водой и через минуту удаляется к себе поступью человека, с плеч которого упала если не гора, то хотя бы пригорок.
Из открытого окна веяло прохладой. На столе, на полу и на кровати Антона были разложены кон-спекты. Ясень, хрустнув за окном, принялся накачивать атмосферу кислородом. Почти все окна их ста-рого дома транслировали программу «Время» голосами Юрия Ковеленова и Азы Лихитченко. Пахло озоном и хлорофиллом. Антон захлопнул тетради с конспектами — время стремительно утекало в рас-крытое окно, и он понял, что объять необъятное равносильно пытке. Он разделся и разобрал кровать. Слышался автоматный треск и взрывы на многострадальной земле Ливана, затем — вести с полей и с орбиты, где побивался очередной рекорд длительности полёта нашими космонавтами. В уме безотчётно звучали строчки:

И так они сидели
Почти что три недели.
Король скучал, а слева
Скучала королева.

— Ты спишь? — постучала в стену бабушка.
Он не ответил, что означало: он спит. Как всегда перед сном в голове образовалась путаница из мыслей, впечатлений и планов на завтра. Антон решил выбрать что-нибудь одно, поприятнее. Приятнее всего было думать о будущем, оно казалось неопределённым, светлым и таким, каким ты его сам захо-чешь. Ещё успел почувствовать, как где-то в подсознании отложилось волнение перед экзаменационным сочинением...
Пробудился он среди ночи от ломоты в затылке. Перевернулся на другой бок, и ему показалось, что это собака. Не открывая глаз, он потер шею, — неприятное состояние не проходило, — он ощутил огромность и волосатость пса. С его шевелением в затылок передавалась боль, как будто пёс излучал повышенные электромагнитные волны. Он глядел на Антона осмысленно, как-то даже озадаченно и немного конфузливо.
Это было наглое вторжение в психику.
В подобных случаях он приказывал себе проснуться, на сей раз ничего не получалось. Значит, он не спал. «Крыша поехала», — мелькнула спасительная мысль, ничуть его не испугавшая. Разлепить глаза стоило усилий.
Это была собака.
Вернее, торчала её лобастая голова, устремлённая на Антона горящими глазами.
«Сенбернар», — определил Антон, вообще не разбиравшийся в породах собак. Он лежал, боясь шевельнуться и тем более протянуть руку к настольной лампе. В то же время он видел: в чудовище нет ничего плотского, скорее оно походило на сгустившуюся до очертаний собачьей фигуры тьму. «Чушь собачья... собачья... собачья...» — мысль стала дробиться, дублируя самое себя. Антон поёжился: ка-жись, пожаловали привиденьица!
Словно прочитав его мысли, собака гулко гавкнула и с тем исчезла. Хуже того — расточилась. За окном было черно, как наверное бывает в «чёрной дыре». Над городом висело галактическое безмолвие.
Антон зажёг свет и сел. Спокойнее не стало. Тогда он метнулся к окну, чтоб немедленно захлоп-нуть этот источник опасности... но всё это промелькнуло только в его сознании, ибо на сей раз это был человек. Он возник на фоне разверзшейся бездны так же внезапно, как внезапно исчезла собака. На впа-лой груди незнакомца покоился тонкий католический крест. Наверно, исключительно золотой. «O Sancta Maria! Quel passade! — произнёс он с досадой на чистейшем французском, и Антон все это понял. Незнакомец тут же озарился иезуитской улыбкой. Даже при электричестве его отличала неестественная бледность. Бескровное острое лицо, вытянутое книзу, торчащие в стороны усики-стрелки, бородка-эспаньолка и пронзительные маленькие глаза. На нём была пурпурная мантия и такая же шапочка-блинчик. Высота четвёртого этажа нисколько не смущала незнакомца, как не смущало его и то, что он заглянул вообще-то в чужое окно.
Расточаться незнакомец не торопился.
— Сдаётся, я ошибся окном, — чистосердечно признался он по-русски, и канонически-скорбное его лицо подобрело. — Как я смею догадываться, молодой человек — из породы графов? Постойте-постойте, я запамятовал... Апраксины-Волобуевы, кажется? Эти славянские имена, никак не могу при-выкнуть. Просто, очевидно, склероз, иначе как можно объяснить, что я (выделил он с достоинством) ошибся окном.
Усики-стрелки его шевельнулись в извинительной улыбке.
— Прошу вновь прощения, ведь это квартира Марьи Антоновны, n’est ce pas?
Антон кивнул.
— С’est charmant! – сказал ночной гость.
Судя по манере визитёра держаться более чем независимо и по его старомодной благовоспитанно-сти, о противостоянии тут и речи быть не могло — полное неравенство сил. К тому же Антон впервые видел так близко и при столь странных обстоятельствах живого католического священника. Что это так — он не сомневался. Но главным образом Антон думал о том, что вообще этот мефистофельского вида поп, похожий на Дзержинского, мог тут делать, уж не из той ли он братии, что повадилась опустошать их холодильник? От этой всё связующей и много объясняющей мысли ему стало как-то легче. И теперь он не мог себе позволить мальчишескую нормальную мысль: а на чём это он там пристроился за окном? Не на ясене же!
— Ясень, кстати, прекрасно маскирует, — охотно пояснил гость. — Вижу, вы некоторым образом удивлены моим появлением. Вы, я бы даже сказал, шокированы.
В ответ Антон лишь сделал беспомощное глотательное движение.
«Откуда вы знаете бабушку и кто вы?» — вертелось у него на языке, но он не смел раскрыть и рта.
— О, это совершенно излишне, — поднял узкую ладонь незнакомец. — Я всего лишь средоточие волн вашего интеллекта и пространственных лучей при некотором содействии нашей уважаемой хозяй-ки. У вас это называется голография, — последнее он выговорил очень старательно.
Антон постигал услышанное молча и по частям. Во рту пересохло окончательно.
— Хотите знать, кто же это опустошил намедни ваш холодильный шкаф? — без обиняков вдруг спросил незнакомец. — Это не секрет, — он благостно прикрыл веки. — Ваш соотечественник, точно не могу сказать который. То ли Махно, то ли Распутин. При всём сатанинском обаянии им обоим фатально недостаёт культуры. Привычка к вседозволенности. Простите их великодушно.
Вал поповского откровения, навалившийся на Антона, заставил дальше уже ничему не удивлять-ся.
— А вы... кто? — не без труда спросил он уже вслух.
— Я? (Ответ незнакомца был предсказуем, но прозвучал тем не менее с должным эффектом). Три-ста сорок шесть лет тому назад меня называли Арман Жан дю Плесси Ришельё.
Где-то Антон уже слышал это имя. Он напряг память. Завтрашний экзамен по сравнению с этим показался пустяковиной. Но, кажется, гость мобилизовал его умственные ресурсы, ибо ответ явился по-мимо его воли, но его губами:
— Кардинал?! — Антона изрядно просквозило.
— Всё в прошлом, мой юный друг, — ностальгически произнёс гость. — Я скорбный дух кардина-ла. Плоть его давно истлела, имя же — достояние истории.
— Разве такое возможно? — Антон не верил в происходящее.
Кардинал развёл руками: мол, да, бывает.
— Как в спиритизме? (Глупость какая. Конечно же – как! Не врут же ему его собственные глаза. Откуда в наше время средневековые призраки?!)
Гость улыбался всё более дружественно.
— Можете считать так, — разрешил он.
Их вызывает из вечного мрака бабушка, бесспорно. Вот те на! Но зачем? И как?
— О, у мадам Апраксиной богатое воображение! – туманно подтвердил гость, с лёгкостью читая мысли Антона. Ему это, очевидно, доставляло привычное удовольствие.
— И давно вы... — язык плохо слушался Антона.
— Общаемся? — гость почти вознегодовал. — Мы дружны!
— Фантастика, — промолвил Антон.
— Почему же? — не понял кардинал. — Реальность.
Разговор подростка в трусах с колышущимся за окном привидением из Средневековья действи-тельно представляла собой нечто экзистенциальное. Рассеивающий электричество зелёный абажур при-давал действу мистическую достоверность. Не хватало малого: каменно-грубой фактуры надгробий и шевелящихся на них зловещих теней.
— Скажите, юноша, — лик потустороннего собеседника погрустнел и нахмурился, — что самое страшное для человека?
— Смерть, — чувствуя за спиной дыхание всего человечества, ответил Антон.
— Смерть, — повторил тот... — Предрассудки живых. Если бы смерть... (он как-то ушёл в себя). Самое страшное — бессмертие. Какое жестокое заблуждение — желать жить вечно. Человек загоняет себя в ловушку, в лабиринт...
Тут кардинал встряхнулся:
— Но я не о том. Сказанного мною вам пока не понять, да и придёт ли когда-нибудь это время. Вы живёте на земле, чувствуете свою молодую плоть, а самое страшное для живущего по эту сторону бытия — это когда его не понимают. Мысль не нова, но верят в неё только познавшие эту истину. Вы же во мне сомневаетесь. А следовательно смотрите на происходящее скептически. Меня невозможно обмануть, не трудитесь. Вот скажите, чувствуете вы головную боль, навязчивые идеи, бред, подташнивание, неко-торую размытость образов?
— Нет, — с усилием произнёс Антон.
— Стало быть вы уверены в крепости вашего рассудка?
— Да.
— Ведь вы не сумасшедший?
— Нет, конечно, — тут Антон слукавил, в последнем он мог запросто заблуждаться.
— Итак, вы в здравом уме, — заключил гость. — Тогда вам ничего не остаётся, как поверить мне. Ну, и собственным глазам, разумеется. Верится?
— С трудом.
— Это бывает. Поначалу. Во всём дело привычки.
— Но всё же, простите, для чего вам это нужно? – робко поинтересовался юноша.
— Убедить вас в своём существовании?
— Да, разве это вам выгодно?
— Вами владеют стереотипы, мой друг. Это старо. Мирозданием правит диалектика. Могу я по-зволить себе несколько минут общения, благо во времени я теперь не ограничен.
— Но вы же не один... ну, дух. И почему скорбный?
— О да, — согласился гость. — у нас своеобразная и неплохая компания. Но, знаете, скучновато иметь дело с покойниками. Этот трупный запах... Очень хочется хотя бы глотка свежего воздуха, пере-мен, живительной влаги общения с покинутым миром. Интересуюсь  состоянием общества на данном этапе развития, современными людьми... Всё же я — дитя политики. Привычка обязывает.
Антон всё смелее втягивался в этот ненормальный диалог.
— Постойте, — он заерзал ногами под одеялом, накинутым на колени... — я не врублюсь (у гостя взметнулась левая бровь), выходит, люди до конца не умирают?
— А вы никогда не сомневались в обратном?
— Иногда я думаю об этом, — признался Антон, ощутив подъём в себе, хотя и зябко поёживаясь от предполагаемой правды.
— Ну что ж, — сказал гость, — выражение «испустить дух» отныне можете понимать буквально. Смерть отнюдь не небытие, но качественно иное состояние жизни. Раскрепощённый дух.
— Это религия.
— Нет, — гость усмехнулся. — Там — несколько иное. Суть почти верна, толкование совершенно ошибочно. Таковы земные требования, и люди повинуются им. Хотя философски религия сильна.
— И ваше нынешнее состояние вечно?
— Буквально или вообще?
— Буквально.
— Исключительно по ночам.
— Разве тут нет противоречия?
— В каком смысле?
— Относительно раскрепощения. Ограниченность всё же.
— Это внешне.
— Ну, а днём что же? Духи боятся солнца?
Гость развёл руками:
— Люди нас не поймут, будет много недоразумений. Да и мы бы испытывали некий дискомфорт. Ночью — привычней. И просторней, меньше столкновений. Понимаете?
Антон кивнул.
— И всё-таки где вы днём? Лежите в гробах? — он не очень разобрался в этой расплывчатой тео-рии гостя.
— Как вам сказать, молодой человек... Вы позволите? (Призрак кардинала подобрался и в мгно-вение ока оказался в кресле напротив, будто носил это кресло с собой). Видите ли, — опять промолвил гость и пощипал в затруднении бородку, — тут всё сложнее. Что касается меня, то в этой жизни я про-стой служащий в зоопарке. Чищу клетки хищников. Кстати, среди моих питомцев немало лиц, чьи име-на вам наверняка знакомы. Цезарь и Клеопатра, бенгальские тигры, величественная пара... Судьба и на этом этапе соединила их... А я в настоящем прохожу последнюю стадию человеческого бытия. Кем стану потом? Не исключено, что мою вольеру будет содержать Наполеон или Бисмарк. Иерархия, как видите, идёт по убывающей, дух — наивысшая точка, вызвавшая человека к бессмертию. Знаки плюс и минус не имеют никакого значения. Гений бывает как добрым, так и злым, уж такова полярность человече-ской природы; исходная же — память, вот главный критерий оценки. Конечно, днём мы те, кем являем-ся в настоящий момент, но ночью мы помним все свои ипостаси. Они рассеяны в пространстве и време-ни, но все они тут, — гость выразительно постучал себе по лбу. — Физика — госпожа мира. Как говорит один из нашей компании: «Всё своё ношу с собой». Закон сохранения энергии ещё не забыли?
— Которая никуда не исчезает?..
— Вот вам и ответ.
— Мистика!
Гость скептически улыбнулся: «Жизнь».
В дверь постучали, и просунулась голубая, в причудливом парике с розами и буклями, голова. Антон даже не узнал в этом образе придворной дамы екатерининских времён собственную бабушку. Но озорные глаза её говорили: это всего лишь маскарад, сама она — здесь, в этом измерении. Бабушка не спала (ещё бы!), бабушка всё это время творила за спиной внука ночной театр.
— Вот вы где! — осуждающе и вместе с тем весело сказала она важному гостю. — А мы вас зажда-лись, волнуемся...
— Любезная Марья Антоновна! — воскликнул кардинал, вспорхнув (вот она, бесплотность!) и устремив навстречу хозяйке протянутые руки в перстнях и бриллиантах. Ещё минуту назад их не было. – Безумно, безумно рад вас видеть в добром здравии!
— Ну что же вы, Ваше преосвященство, все уже собрались, никак не можем начать без вас партию, — ворковала бабушка, действительно намекая на давнюю и тесную дружбу.
Сквозь приоткрытую дверь доносился приглушённый гомон собравшихся; Антон подумал вдруг обыденно: как быстро привыкаешь к чудесам!.. Их «типовуха» оказалась вполне пригодна под аристо-кратический салон. Не чья-нибудь, а именно их! От этого перемыкало воздушным комом горло – как при падении в бездну. Ориентиры сместились – и пошёл иной отсчёт времени.
— У вас очень занятный внук, — польстил бабушке кардинал, на самом деле тотчас забыв о суще-ствовании Антона; а та в свою очередь упорно именовала гостя Иваном Осиповичем, словно он зауряд-ный пенсионер.— Как наш угрюмый демон новой формации? Ведь мы, любезная, не виделись с той по-ры, как вы рекомендовали его в наше избранное общество.
— Вполне освоился, — докладывала по-домашнему бабушка. — Не очень ладит с Гомером, но вы же знаете, у него невыносимый характер.
— А у кого из нас он выносимый!
— Он так боялся, что его не примут. Его угнетает его низкое происхождение.
— Тщеславие, тщеславие... Понимаю.
Причём Иван Осипович натурально прошествовал ногами в дверной проём, а бабушка огляну-лась, словно говорила: «Тоська, ты же интеллигентный мальчик!..»
Голоса из передней перенеслись в смежную комнату, а Антону досталось гадать, что там дальше могло происходить. Ему сделалось так по-детски одиноко, как будто его предали.
За стеной балагурили, особенно выделялся один голос: он часто смеялся и всё простецки подзадо-ривал кого-то, кого звали Данилыч.  Антон пытался связать в цепь смысл доносящегося, но слышались лишь отдельные, особенно громкие реплики. И вдруг там всё стихло. С минуту Антон вслушивался...
Выглянул в коридор — никого. Из-под бабушкиной двери сочился свет, но слабо, как будто там горела лампада. Антон вернулся, быстро натянул джинсы, накинул рубашку и  решительно вынырнул в коридор...

*  *  *

Комната существовала в каком-то ином измерении. Никакой обстановки, кроме овального стола посредине, со свисающей до полу серебристой скатертью, на котором горел старинный бронзовый кан-делябр в девять свеч. Огонь их не отбрасывал теней, высвечивая лишь центр, в углах гнездился непро-ницаемый мрак.
Однако люди тут были только что. Непогашенные свечи намекали на их непременное возвраще-ние. От странного, острого безмолвия вскоре стало сверлить уши. Ощущение глухоты заглатывало, как пуховое одеяло. В голове точно бился раскалённый шмель... Антон подумал: вот так будут чувствовать себя космические первопроходцы, открывая немыслимо далёкие миры. Он успокоил себя тем, что пока никто не мешает, и можно обвыкнуться, оглядеться, собраться с мыслями... Чего ему, собственно, боять-ся?
Именно в эту минуту что-то изменилось: пространство ощутимо загустело. На глазах Антона по-плыли его аморфные формы, и комната всё более отчётливо стала приобретать очертания куба. Бежать было поздно — дверь за спиной исчезла. Теперь Антон испугался по-настоящему; он вторгся в запрет-ное, которое имело полное право его уничтожить. Он пытался успокоить себя тем, что во-первых — тут бабушка, она-то уж никак не дух! — а во-вторых — тут Иван Осипович, знакомство с которым не оказа-лось таким уж опасным... И вообще кто бы они там ни были, эти именитые привидения, они тут – в гос-тях, на побывке, и не могут его, Антона, лишить права перемещаться по собственному жилищу когда и куда он захочет. Эта мысль показалась ему достаточно здравой и в какой-то степени заменила исчез-нувшую дверь за спиной.
Комната между тем наполнилась движением, шорохами, покряхтываньями, даже раздался про-стуженный чих, метнувший в сторону пламеньки свеч. И, наконец, из самого пространства стали нерав-номерно проявляться двигающиеся вещи (ботфорт, посох, носовой платок), затем — части тела: нос, уши, кисть руки, нога... Всё это срасталось, смешно и пугающе шевелясь, пока комната не наполнилась телами — точно манекенами из музея восковых фигур. Но манекены были живые...
Все походило на суровый обряд рассаживания членов президиума. Антон отступил в тень, но спрятаться было негде. Он пожалел, что не догадался укрыться под скатерть, но, с другой стороны, что оттуда можно было увидеть? Ночные гости, уверенные в своей уединённости, были, тем не менее, очень важны и вели себя церемонно, как надменные парламентарии. Заученность манер говорила, что это не в первый раз. Их одинаковые фиолетовые мантии вносили в действо особенную мрачность. Только теперь Антона охватила реальность происходящего и — кто эти выкованные изо льда люди.
Их было тринадцать.
Кого Антон узнал сразу — так это графа Толстого. Оказавшийся ниже ожидаемого роста и худее своих портретов, великий писатель лобасто морщился от табачного дыма (Антон с лёгкостью угадал и Петра Великого, прозаически этот дым пускавшего). Наполеона он узнал по росту и позе, ставшей кари-катурной. Воинственный император был похож на попугая и казался втрое ниже царя Петра. Шестерых гостей Антон нигде никогда не видел, их лица ничего не говорили ему. Он лишь помнил, что не VIP-персон тут нет. Но, по крайней мере, у трети собравшихся было не в порядке с личной гигиеной, разру-шавшей весь этот помпезный строй. Первый — грузный, бородатый  и пучеглазый, второй — кости-стый, неопрятно обросший и сутулый, третий — бритый, светлоокий, с длинными русыми волосами и гладкими руками, четвёртый — старичок, весь свитой из мелких седых кудряшек, с лысым черепом. За ним шёл человечек неврастенического типа, с бабьим лицом, спутанными длинными прядями и будто вываренными белками глаз — не Махно ли собственной персоной? Далее сидела бабушка Марья Анто-новна, за ней — ещё один неизвестный, в летах, с горбатым носом, надвинутым на глаза отважным лбом и вельможными манерами. Кардинала Ивана Осиповича узнавать не было надобности, как и человека во френче, похожего на Сталина, рядом с которым посверкивал стёклышками пенсне упитанный субъ-ект такого же роста с усиками щеточкой.
Даже на фоне тех, кто был поименован, Антон понял, что обречен на небывалое испытание. И дол-го ждать не пришлось: чей-то взгляд скользнул по замкнутому пространству, насторожил всю компа-нию, кто-то поднял повыше канделябр— и пламя выхватило из полумрака чужака, заставив того похо-лодеть с головы до пят. Произошла сцена, идентичная той, что описана в басне Крылова «Волк на псар-не» (фантом Наполеона, как виновника сей крыловской аллегории, тут должен бы рухнуть со стула).
Антон всей шкурой ощутил приближение лютой расправы с последующим его полетом в тартара-ры.
— Здрасьте, — пролепетал он, безрезультатно ища за спиной стенку. — И-и-звините... Вот…
На этом воздух в его легких кончился. Весь.
Ответом было вурдалачье молчание, похожее на медленную казнь. То ли духи сами изрядно офа-нарели, то ли это надвигалось более грозное предзнаменование. Антону показалось, что не бабушка Ма-рья Антоновна держит для них подпольную явку, а та самая Аида Этрусская, чьё имя, быть может, не так уж было и выдумано, ибо бабушка глядела на него тем же остановившимся, стеклянным взглядом, что и все остальные. Лицо её было бледно, как маска. Прокураторский стул, на котором она сидела (та-ких стульев отродясь в доме не водилось) делал её недосягаемой. Наверно, таким образом она искупала вину перед своими гостями, как бы говоря: «Тоська, я ничем не могу тебе помочь. Тут всё решают они». И бабушка чуть-чуть улыбнулась бескровными губами, сделавшись вновь холодно-отчуждённой. На ней был плащ, как у всех, шитый по полю бисером и серебром, в кругах, ромбах и завитках которого прочи-тывались магические знаки древних. Оттенённая алой парчой и чёрным кружевом шея бабушки, её ру-ки и глаза мерцали при свечах таинственно и зловеще, как в старинных романах. Бабушка очень похо-дила на своих родовитых предков: осанистая, породистая, холеная, как серая лошадь, впряженная в го-тический стул, как в карету. Плащи всех других членов тайного собрания изобиловали и мерцали тем же магическим орнаментом. Лица были чопорны и суровы. Они как бы осознавали важность момента, своё тут представительство.
Бесконечная пауза ждала разрешения, как трудная роженица.
— А я би не возражал, — раздался наконец сипловатый голос, сопровождаемый душистым облач-ком «Герцеговины-Флор». — Хотя би из уважения к нашей хозяйке. Как ви считаете? — обратился го-ворящий к остальным.
Тот вёрткий, упитанный, в пенсне, посмотрел на Антона пронзительно, и у Антона похолодело в животе.
— Считаю, что собрание меня полностью поддерживает, — заключил усатый, обведя мундштуком трубки присутствующих, и рысий прищур из-за нового дымного облака глянул особенно проницательно.
Царь Пётр выпучил глаза — как пугают детей — и произнёс, толкнув в бок соседа:
— Погляди, Данилыч, каковы нынче недоросли, — и миролюбиво, хотя и натужно засмеялся, ув-лекая и соседа.
Сидящие сразу загомонили, свет задрожал, и бабушка, повеселев, передала внуку (лёгким про-блеском глаз) разрешение остаться.
— А што, хозяйка, по нраву ли пришлось вам нынешнее путешествие? — раздувая горло, по ста-ринному чину заговорил с нею царь Пётр. Было заметно, что он смущается отчего-то.
— Ассамблея у князя была превосходна, — оживилась бабушка, придерживаясь аглицкого этике-та, и послала благодарный взгляд вельможно-носатому – то есть теперь уже определённо Меншикову. — Обстановка не хуже парижской, а ведь мне, Петр Алексеевич, есть с чем сравнивать. И вы знаете, друзья мои, имбирная, бургундское и пиво с кардамоном — просто чудо, нет слов! Сейчас в России ничего по-добного не отведаешь. Эликсир, глоток счастья! — она прикрыла веки, ну совершенно графиня. — А паштеты? Александр Данилыч, сознайтесь, где ваши повара научились так превосходно готовить дичь?
Меншиков густо покраснел, а Пётр Алексеевич снова рассмеялся:
— Воробьи, матушка! Их Сенка, мажордом, собственноручно ловит. А паштет Иоганн Шнапс мудровал, кулинар амстердамский, по своему рецепту. Водочку, небось, на муравьях настаивал, а для прохлаждения на леднике держал.
Бабушку комментарии совершенно не смутили, будто она ежедневно за завтраками поглощала тритонов и салаты из ядовитых трав.
Нечёсаный и сутулый, с мужицким лицом, добавил, окая:
— Муравьиный помёт целебный дух имеет, я ём цесаревича пользовал.
— А для французской кухни сие есть гран пикант, — поддержал его кардинал Иван Осипыч.
Царь Пётр воспрянул духом:
— Вот и мой Абрамка зело терпим по этой части, — доложил отчего-то. — Но озорник: по кружа-лам всё да по бабам! Чай, не одни ботфорты истоптал в дым! А ума-то, ума, — все видали?
— О да, — закивали гости.
— Он ещё народит мне славных преемников. Большую веру в то питаю.
— Да ведь один Пушкин многих стоит, — польстила бабушка, поняв о ком царская речь.
— Пушкин? — насторожился император. — Который?
— Внук, Пётр Алексеевич. По матушке — Ганнибал. Не вы ли его бабку своему питомцу сосвата-ли! Запамятовали?
— Однако ж Пушкины трудам моим противились, — припомнил император. — Ушкуйники, псковитяне... Опричный род! – И хохотнул: – «Се есть политик»,  как говаривал мой верный друг Франц.
— Да не политика, а промысел божий, — вознесла глас восторга хозяйка. — Не будь вашей про-текции — не было бы у России великого поэта.
— Ну, что на пользу отечеству — мне благо, — душевно улыбнулся Пётр Алексеич.
— Пушкин — наша гордость, — подтвердила, вздохнув, бабушка. — Никем не превзойдён. Жаль, убит на дуэли.
— Драчлив был? — пыхнул трубкой Пётр.
— Был, — горестно молвила та. — То-то что был, на беду свою и нашу...
— Cherche la famme, — добавил Иван Осипыч.
— Вот именно, — бабушка брезгливо поджала губу и молвила на чистейшем французском: — Tout cela c’est de la cochonnerie. Будь моя воля, я бы этого прощелыгу Дантеса вместе с этим старым мерзав-цем Геккерном... Ах, passons. Уж простите, кардинал! — бабушка закурила папиросу.
— Франция не может быть в ответе за всех своих беглецов, Марья Антоновна, — вежливо скло-нился к ручке Ришельё.
Царь Пётр на миг опечалился:
— Стало быть вирши слагал, а пропал из-за бабы, — буркнул он.
— Ну и дурак, — встрял Меншиков.
— Un chevalier, un chevalier parfait! — заметила бабушка, осуждающе глянув на Александра Дани-лыча. — Он мужественно вступился за честь жены. Как истинный дворянин.
— Pedales, — отвлечённо, будто про себя, молвил Иван Осипыч.
— Oui, oui, c’est une honte, — согласилась с ним хозяйка. — Какой-то сомнительный красавчик, le petit vilain — и гений, светоч! Это ли не рок? Какая несправедливость!
— Похоже на международный заговор, — вмешался человек в пенсне.
Махно нервно усмехнулся: «Инородцы...».
— Что вы там бурчите себе под нос, Нестор Иванович? — обратилась к нему предусмотрительно хозяйка.
— А то, что без парле де франсе всё ясненько: фармазонщина и сионизм. Как император Пётр пе-ремешал все сословия и племена, напустил немчуры всякой, так и живем. А гордость где? Где наша-то, своя-то где гордость? – чуть не прыгал на стуле легендарный и импульсивный батька.
— Да вы и сами иноземцами не брезговали, — напомнила бабушка. — Или не было их в повстан-ческой армии?
 Махно сцепил мелкие зубы:
— Были. Насквозь их видел. Плутни! Наймиты, чужаки!
— Это излишне, — остудила его пыл бабушка, — давайте будем корректны. У нас ведь своеобраз-ный интернационал.
Махно умолк, зато бабушка воодушевилась темой:
— Популизм и грубое политиканство — не лучшее средство для государственного деятеля. К тому же это недостойно рыцаря, освободителя. Не эта ли идея главенствовала в анархическом движении?
— Я за народ, — крутнулся на своем гвозде Нестор Иваныч. – Народ – сила и правда! Без мужика в лаптях бардак не свят. На кой черт ему власть поповская и барская, белая и красная? Он сам себе го-лова.
— Но он тёмен и забит, — напомнила бабушка. — Ваша анархия для него — сказка, голубиная грамота. Толпе же всего понятнее идея погрома, это и есть символ анархии. Не без вашего, кстати, уча-стия.
— Наветы и провокация. Большевики оболгали меня, брехня, — вскочил Махно. — А народ мне верил, мужики бежали в мою армию. Я был их идея. Большевизм расплодил полукровка Ленин, а при-думал еврей Маркс. А я свой, и в этом была моя голая правда. Грабь награбленное изобрёл не я, и это была не идея, а тактика. Мгновенный результат — сильное знамя. Я знал, чего ждет мужик. А чтобы сделать из быдла человека, нужно время. Его у меня не было. Старик Дарвин не дурак. Для этого я и таскал за собой всех этих заморских теоретиков. Мне нужны были головы, потому что я практик. А тёмному мужику нужна была байка про светлую жизнь. Я говорил: глядите, эти господа много учились, они знают, где рай на земле! И голытьба не спрашивала: «А не подбивают ли они тебя, батька, к старым порядкам?» Я вёл к воле, но спуску не давал никому: ни бывшему пану, ни бывшему батраку. Всех дер-жал в чёрном теле. Но кровь пьянит. И тогда мужику море по колено. На каком-то этапе армия скурви-лась, её заморочили и те, и эти. А террор всем надоел. И тут я был бессилен, я устал. Моя идея исчерпала себя. В России надо быть вешателем или богом, чтобы изменить что-то. Пусть встанет тот, кто скажет, что есть бескровный путь.
Человек в пенсне тоскливо произнёс:
— Контрреволюция. История ревизии не подлежит.
— Помолчи, Лаврентий, — раздался сиплый акцент. — Кому тут нужны твои формулировки.
В этот момент по комнате словно бы тень скользнула, все это почувствовали спинами.
— Мы, кажется, не одни, — мрачно пошутил Иван Осипыч.
— Кто-то «хвоста» приволок, — энергично сверкнули стекляшки.
— Я полагаю, это наш старик скитается, — вмешался невозмутимый акцент. — Не беспокойтесь, Марья Антоновна, просто Владимир Ильич откликнулся на свою фамилию.
— Но почему он прячется? — демонстрировала бабушка свои расстроенные чувства. — Я так бы хотела пообщаться. У меня есть вопросы.
— Это невозможно, – сказал Сталин.
— Почему, Иосиф Виссарионович?
— Он не из нашей компании. Многоликие существуют на уровне теней, а потому безмолвны.
— И кто же там еще? — допытывалась хозяйка.
— Рамзес, Тутанхамон, этот чудак Хо Ши Мин... Мумии, — подытожил Сталин.
— Я всегда была за погребение, — убеждённо сказала бабушка. — Выходит, вам повезло, — она улыбнулась собеседнику.
— Да, — тот выпустил душистое облачко «Герцеговины-Флор», — Никита оказал мне неоцени-мую услугу.
— Но Владимир Ильич... Не мог ли он обидеться на Нестора Ивановича? — и бабушка глянула в сторону последнего. — Ведь тени мстят.
 — Я думаю, он не обиделся, не переживайте, Марья Антоновна. Я немножко изучал каноны... Ми все не ангелы, — сказал её велеречивый собеседник. — Ворон ворону глаз не выклюет. Так, Лаврентий Павлович?
Нахохленный Махно вдруг рассмеялся, как в припадке. Его забил слезливый кашель.
— А всё-таки политика не терпит самозванства, — заговорил, пользуясь моментом, кардинал Иван Осипыч.
Нечёсаный с ясноглазым скромно потупились, Наполеон криво усмехнулся.
— Но бывают счастливые исключения (Наполеон выпрямил спину). По сути un intrus преступен, а потому не достоин ни прощения, ни почтения, ни места в истории. Как верно выразилась императрица Екатерина Великая: «Самозванства царства рушат». Что это как не преступление против нации. На са-мозванство надо по крайней мере иметь моральное право; амбиций и тщеславия тут маловато. Пример Жанны Д’Арк положителен, а Марии Стюарт – наоборот. Или пример боярина Годунова и казака Пуга-чёва. Первый шёл со своей державной целью в преддверии смуты, второй – пошалить, поверховодить толпой ради этой смуты, а вели его поляки и турки, исконные враги России в момент, когда теряли свои позиции под напором её мощи, побед её армии и флота. Как, впрочем, вели те же польские феодалы, спе-сивая шляхта и нашего уважаемого Лжедмитрия (ясноглазый потупился ещё сильнее, всё же самодо-вольно усмехаясь про себя, как отчитываемый за провинность школьник). Властью не шутят и не иг-рают, это опасно, – упоённо выплетал кружева искушённый оратор. – И финалы подобного легкомыс-лия, флирта с короной всем нам прекрасно известны. Править не привилегия, а бремя. Авантюристам и повесам, этим разрушителям государственного порядка не место на троне, как и за троном. В Бастилии им быть гораздо уместнее. – Тут бывалый интриган Иван Осипыч позволил себе тонко улыбнуться, дрогнув усиками: – Узурпатор и власть — парочка, сошедшаяся pour passer le temps. По-своему это un prouesse. В конце концов, rira bien qui rira le dernier. Время всё расставляет по своим местам. Вот мы... – он обозначил круговым взглядом переход темы. – О нас много говорят, пишут...
— Да кто о тебе написал-то, кроме Дюма, — заметил на мокром глазу Махно. И вновь закашлял-ся, как чахоточный народоволец.
— Господа, не ссорьтесь, прошу вас, — вмешалась вновь бабушка. — Будем помнить contenance. В посмертной известности вы все равны, уверяю вас.
— Нет-нет, пардон, — остановил её Иван Осипыч, — я должен высказаться. Contenance c’est inde-pendance. Ни коим образом не пытаясь обидеть Нестора Ивановича, — кардинал даже встал, — я скажу: мы — состоявшиеся политики. Император Пётр, император Наполеон, генералиссимус Сталин... А по-литика — дама закулисная, и в этом вся суть. Конечно, война — продолжение политики, но политики бездарной. Скажите, кем наш многоуважаемый Нестор Иванович остался в истории? Бандитом и душе-губом, психически неуравновешенным человеком. Не дорос до закулисной борьбы, всё больше полагался на наган. Мелко, согласитесь. А за нами была держава, империя, её интересы — та цель, которая дейст-вительно оправдывает все средства. Вдумайтесь, друзья мои: кто мы, собравшиеся тут? Держатели су-деб. Властители тайные и явные. Впрочем, не важно… Всё, всё забыто, но остались наши неоспоримые заслуги перед своим отечеством. На этом основано восхищение потомков. Мы интересны им. Всё ос-тальное — блеф, пустяки, обывательские сплетни. Важен масштаб личности. Мы вершили большую по-литику, влияя на судьбы мира...
Лик кардинала был торжествен, а сам он, сухой и длинный, возвышался уже монументально, как обелиск.
— Мания величия, — хмыкнул Махно. — Слыхали.
— Laissez le dire, — впервые за всё это время подал голос Наполеон.
И Махно покорно примолк.
— Сплетни, — поблагодарил его кивком головы кардинал, — тоже результат поклонения. У нас, французов, есть пословица: на большой пирушке не обойтись без разбитой кружки. И значит это лишь то, что мы не зря лили кровь...
— И подсыпали яды, — ехидно, но совсем тихо добавил Махно.
Хозяйка-распорядительница в который раз порицательно посмотрела на него.
Ришелье величественно опустился на стул, тень за ним была столь густой и черной, что казалась провалом в пространстве.
— А вот как раз, — подхватила нить Ивана Осипыча бабушка, — мне, Пётр Алексеевич, не по-нравилась казнь стрельцов. Что там произошло на самом деле и правда ли, что вы лично рубили несча-стным головы? Разве государь — un bourreau? Ведь азиатчина просто какая-то... Воистину, grattez le russe et vous verrez le tartare! На мой взгляд, это вас сильно скомпрометировало.
— Азиатчина? — царь иронично откинулся на спинку стула. — Татарин на троне был у нас Году-нов. А мне, хозяюшка, титул палача не хомут, я и в антихристах побывал. У нас тут вон божьи слуги сидят, Отрепьев, Распутин да Ришелье. Так пусть благочинные и скажут, истинный я антихрист или нет? А то все мастеровиты воду мутить.
Царь вбил в стол ладонь:
— Я жилы изорвал, воз этот, Россию, из трясины тягаючи! Когда на виду — ловко камни швы-рять. А чем уймёшь сие мордобитие? Токмо дыбой. Аль не верно говорю, Осипыч?
— О, я уважаю чужой суверенитет, — вежливо самоустранился кардинал, утомлённый собствен-ной лекцией.
— А вы, подрясники? — обратился Пётр к двум Григориям.
— А мы из других эпох, — дружно ответили те.
— Сие и есть ваше боголюбие, — заключил Пётр Алексеевич, ткнув по-римски пальцем в сто-лешницу между ними. — По монастырям прячетесь да крамолу куёте. Алёшку вам вовек не прощу.
— Не те попы-то, мин херц, — вмешался Меншиков. — Полно тебе серчать, у тебя тахикардия.
— Знаю, что не те, — оттолкнул его по простому царь. Но смягчился, повеселел: — Не гневайтесь, благочинные, это всё нынче пустое. В сердцах чего не скажешь. Жизнь-то помяла изрядно, — он потёр грудь, —  враз не отойти. Сны нехорошие снятся. Опять же помирал мученически. Суда потомков бо-юсь: не сурового, а несправедливого.
— Тем более не следовало за топор браться, — убеждённо промолвила бабушка. — Другое дело — корабли строить. Это позитивно.
— Вот именно, — послышался уже знакомый акцент. Человек с трубкой неторопливо раздвинул усы, с видом третейского судьи заявил, вдумчиво подбирая слова: — Я это тоже не одобряю, не могу одобрить. Простодушно, а в результате стрелецкая казнь — важный довод в руках ваших противников, которых и сейчас хватает. Мы патриоты, поэтому мы говорим: вы поспешили, ошиблись (он поискал слово в пространстве и пришпилил его) политически. Я бы не принял участия в казни. Есть более эф-фективные методы подавления инакомыслия. У вас был Преображенский приказ, Тайная канцелярия, князь-кесарь, наконец — авторитетное лицо. А вы? Вас даже послы застигали в пытошных подвалах. Легкомыслие! Я бы на это никогда не пошёл. Я слишком дорожу своим лицом, своим именем, урон в глазах народа может быть невосполним. Надо спокойно уйти со сцены, не боясь получить камень в спи-ну. При мне не было ни разинщины, ни пугачёвщины, это многое значит. Перед вами был репрессивный опыт царя Ивана, патриарха Никона... Опала — это ложный гуманизм. Я тоже бросал на колья ненави-стных народу бояр — это разряжает обстановку. Но народу нужен правитель, которому чужды колеба-ния. Лучше перегнуть палку. Умное слово прикроет всё. У России есть Сибирь, её надо осваивать. При разумном подходе можно убить сразу двух зайцев. Мне это удалось. Если вы, я имею в виду абстрактный образ, правитель великой державы, если вы нащупали слабые места в душе народа, ловко сыграли на пережитках, эмоциях, тогда вы — гений на троне.
Товарищ Сталин сделал паузу, как он умел. По-хозяйски продолжил:
— Страх — хорошее оружие, но он действует отупляюще. А какие успехи могут быть, если под то-бой миллионы задавленных тупиц? Нужно не бездумное подчинение, а доверие. Притом — безграничное. Его надо уметь воспитать. На вас работает государственная машина, вы её родитель, но вы недооценили возможностей вашего детища.
Товарищ Сталин сделал еще паузу.
— Что знает народ?  Пётр — реформатор, Пётр — просветитель, вот что он знает... О просвети-тельстве. Вы заполучили в союзники грядущую интеллигенцию. Ей вы обязаны посмертной вашей реа-билитацией. Что касается меня: помнящие меня уходят, одни — с любовью, другие — с ненавистью. Ис-торию творит народ, но пишет интеллигенция. Тут её монопольное право на толкование фактов, собы-тий. Я не жаловал интеллигенцию, мне не выгодна была её жажда истины. И легенда, написанная про меня при жизни частью той же интеллигенции, которую приходилось прикармливать, другой её частью, терпящей при мне лишения, сразу же после моей кончины стала целенаправленно разрушаться. Моя машина оказалась прочнее, чем моя легенда. Но я ни о чём не жалею, так как главного всё же достиг. На судьбу мне грех жаловаться.
Трубка потухла. Ее надо было раскурить. Товарищ Сталин неспешно раскурил. Никто не переби-вал, все ждали. Вождь гипнотически оглядел присутствие.
— Теперь что касается Нестора Ивановича, — продолжил гений всех народов. — Конечно, роль его в нашей истории заметна. Но она не столь велика. В этом его политическая гибель. (Оратор выска-зывался о присутствующем в третьем лице, так ему было удобно. Хотя время от времени он пронизывал предмет своего обсуждения эксгумирующим взглядом). Сколько было этих «батек», трудно сосчитать. У нации должен быть один отец, его безраздельно властвующее, единящее начало. Даже первобытная об-щина не обходилась без вождя. Родоплеменной строй, новгородская феодальная республика, более позд-ние образования — везде был явный или скрытый лидер. Возьмём природу. В ней всё организовано. Мир возник из хаоса. Был хаос — не было мира. Природа посредством волков регулирует стадо оленей. Волки — жестокая необходимость. Примеров множество, нет смысла перечислять. Что такое анархия? Безвластие. Мыслимо это? Нет. Вреднейшая идея. Борцы за любую идею как правило жертвы её. Рево-люция пожирает собственных детей, очень верно. Идей для вождя быть не должно. Голых идей. Идеи — политическая ширма, за которой идёт борьба за власть. Власть — единственная идея. Даже марксизм, чистейшее из учений, не избежал низменнейших страстей. Человек — вершина животного мира. Всё-таки животного. Куда ему от природы. Идеалисты обречены, как мамонты. Их или затопчут более праг-матичные, следующие логике жизни, или они захлебнутся в кровавом потоке вышедшей из-под их под-чинения идеи. Выживает сильнейший. А сила — в законах природы.
Потусторонний пантеон слушал не дыша. Можно сказать, не ожидали. Вот тебе и исторический выскочка. Товарищ Сталин это прекрасно чувствовал и наслаждался. В нем воскрес несостоявшийся семинарист.
— Люди рождены во грехе, сверхчеловек — бог, и тот не свят. Великий Потоп — ярчайший при-мер репрессивных методов руководства миром. Инстинкт самосохранения — вот организующий рычаг. Да, у нации должен быть один отец. Это — народный идеал, как «Отче наш» или царь-батюшка. Само величание возвышенное. В нём — уважение, почитание, авторитет. А что такое «батька»? Панибратство какое-то! Я такой же, как и вы. Ну и катись к чёрту, если ты такой же! А мы найдём такого, кто лучше, умнее, пусть он нас ведёт. Вот что скажет народ.
Выступающий купался в собственном красноречии. Все тамады солнечной Грузии отдыхали. Этот усатый умел держать аудиторию.
— Всякое метание по сути бесплодно. Надо от начала и до конца преследовать одну цель, только тогда её можно достигнуть. Мне нравится это слово: преследовать. В нём упорство и воля. Чем крепче воля, тем доступнее цель. Надо уметь далеко вперёд просчитывать свои ходы, надо уметь извлекать максимальную пользу из обстоятельств. И терпеть, уметь ждать. Не горячиться, чтобы ударить навер-няка. Цель должна быть предельно проста, тогда она станет доступна. Не надо разбрасываться. И надо ценить своё слово. Человек, халатно относящийся к своему слову — никчемный человек. Он обречён на неудачу. В слове — авторитет, в авторитете — власть и доверие. Надо уметь этим пользоваться.
Докладчик во френче походя клал на лопатки Макиавелли. Изустный «Курс молодого тирана» прорвал дерновый гнет могил. Трубка победно попыхивала.
— Афишировать власть можно, но при достижении определённого уровня. Когда почувствовал достаточную прочность — афишируй. Народ сам с радостью отдаст тебе свои заслуги. Ответственность многих страшит, люди рады исполнять. Возьми ответственность, освободи людей, пусть исполняют. Бюрократического централизма нет, есть психика. И не надо мельтешить. Надо уметь преподнести себя. Не надо, чтобы народ слишком часто лицезрел живого вождя, можно быстро надоесть. Надо уметь быть недосягаемым физически, тогда недосягаемость станет нимбом. Идея есть канон, её нельзя подвергать сомнениям, нельзя щупать руками, анатомировать глазами. Её надо принимать или не принимать. Не принимающий — явный противник, его не надо искать. Он открыт.
Вождь — это идея, канон, — продолжал вкрадчивый голос. — Боги живут на Олимпе. Люди лю-бят легенды, им надо подыгрывать. Это в интересах кумира. Толпа должна быть безлика, тогда она уви-дит одно лицо — своего кумира.
Волны табачного дыма приятным образом сближали. Чувствовалось единомыслие. От родства душ у многих рождалась симпатия.
— Мне кажется, что ближе всех приблизился к секрету власти царь Иван Грозный. Я многое от него позаимствовал. Но ему не хватало воли и решимости быть жестоким до конца. Он слишком дове-рялся самобичеванию. Эмоции вредны для дела. Царь-юродивый. Это не сочетаемые вещи. Юродивым верят, их жалеют. Но глубоко входить в роль опасно. На Руси всегда жалели преступников. Потому что народ себя считал потенциальным преступником: от сумы да от тюрьмы не зарекайся! Это от беспо-мощности: все, мол, под богом ходим. И это важная особенность национального характера. Власть на Руси была непререкаема, хотя доброй власти не было никогда. Вся русская история — кровь и насилие. Но без власти никуда. Это укрепляла и религия: бог — пастырь, народ — его овцы. Овец обычно режут. Надо быть бессмертным, чтобы восстать против этих постулатов. Но люди смертны. Власть можно смягчить, изменить, очеловечить. Но убрать — никогда. Психология паствы. А паства — это стадо. И вот это самоуничижение главенствовало над всем остальным. А на досуге — мечта о правде. Вроде бы легче жить. Она есть, хоть и далеко, но — легче. Вера в возмездие. А зная, что будешь отмщён, стерпишь всё. «Мне отмщенье, и аз воздам». Эта заповедь близка всем правителям, близка была и царю Иоанну. Но переняв закон создателя, нельзя оставаться юродивым. Либо — глаголить, либо — карать. Именно это царю и навредило. Ему хватало холодного огня в глазах, но не хватало в сердце. Жестокость он осу-ждал сам в себе, хотя и шёл на неё. Он был похож на безнадёжного больного, у него болело то, чего нет в материальном мире — совесть. Его совесть жила в несогласии со страстью, жестокостью. Он боролся сам с собой. И это его сломило физически.
Говоривший принялся раскуривать окончательно потухшую трубку. Человек в пенсне смотрел на всех, победно посверкивая стёклышками. Его обуревала сопричастность к великому. Малюта Скуратов-Бельский шумно высморкался в платок (вероятно потому, что всегда считал себя выше Басманова и до сих пор ревновал царя к вертопраху Федьке, который лишь и умел, что вносить в душу  того бесовские соблазны). Пётр Первый зло грыз чубук, ловя какую-то свою мысль, а Меншиков шептал ему на ухо:
— Вот достиг! Кто это, мин херц? Башковитый что наш Шафиров. Я бы водку с ним пить не стал, обворует да ещё, чего доброго, зарежет.
Иосиф Виссарионович вроде не обращал на них внимания, но большие уши его чутко подрагива-ли.
— Ну, довольно политики, — решительно заявила хозяйка квартиры. — Отчего-то наш сказитель давно молчит?
Все устремили взоры на неподвижный череп бородатого старца. Тот не пошевельнулся, словно был где-то совсем далеко.
— Не ломайся, Гомер, — подтолкнул его Меншиков. — Люблю когда поют. Ты уснул, что ль?
Череп качнулся, губы под ним разомкнулись (всем пришлось насторожиться):
— Сын конюха, не Хама ль ты потомок? — прозвучало гекзаметром. Лик старца был бесстрастен, а тело неподвижно, как у оракула. — Тебе ль, пройдоха и царя любимец, повелевать свободою моею? Хочу — пою, хочу — мочусь с террасы на головы заносчивых рабов. И ты есть раб, и знаешь ты об этом. Ты раб своих страстей и лихоимец, и я скажу тебе как дураку, с годами не нажившему рассудка, средь золота оставшемуся медным, ходившему близ сильных да и только, мошеннику, плебею, самозванцу, что ты — ничто, а я есть господин. Дана мне сила слова, а тебе — лишь сила это слово осквернять.
Александра Данилыч поерзал неловко, хоть и с ухмылкой – давнишние пирожки с зайчатиной, видать, ворохнулись в натруженном месте, сопряженном у смертных с клозетом. Старик же не смотрел ни в чью сторону, он будто общался с богами благословенного Олимпа, к коим отнюдь не причислял присутствовавших. Так пренебрежительно с царями разговаривают юродивые, а с королями — шуты. Он был самодостаточен и вызывающе строптив. Лишь лысина воинственно сверкала, как если б он дей-ствительно был отважен оттого, что незряч.
— Ну, Данилыч, попал как кур в ощип! — отпустил по адресу фаворита Пётр Алексеич. Но никто императора не поддержал.
Гомер помолчал. Все ждали продолжения номера.
— Вы все тут проходимцы и плуты, — выдал певец Эллады. — Вы черви, что грызут земное чре-во, раздувшиеся до размеров солнц. Я с вами не пошёл бы и в нужник, но мне досталось быть при вас петрушкой и музами наполнить балаган. Но так и быть — уймите ваши споры, я буду петь о подвигах героев, которых нет давно на этом свете, а может быть и не было совсем. Я жизнь им дам — и я же от-ниму. Я выдумаю мир поблагородней, чем тот, в котором жили вы, как воры, он будет полон доблести и славы, и вы на время станете детьми, мелодии и вымыслу послушны. Коль мой черёд — я выполню охотно своё предназначенье, но затем, чтоб здесь не ликовала только спесь. Сложу я песню новую иль нет — не ваше дело, я лишь буду петь, оплакивая радости земные и хороня навеки добродетель...

*  *  *

Под рокот струн и героическую песнь о подвигах эллинов на суше и на море гости совсем взгруст-нули. Сентиментальный Малюта даже пустил слезу. Пётр Алексеич и Александр Данилыч сидели об-нявшись. Махно, по-птичьи прилипнув к столу грудью, скрёб чёрным ногтем скатерть. Наполеон и Сталин хранили многозначительное молчание, а Берия протирал душистым платочком стеклышки пенсне. Отрепьев и Распутин, родственно сплотясь, выражали пессимизм и парадоксы бытия.
Кардинал Иван Осипыч поглаживал пальцами крест на впалой груди, подрагивая левым усом и левым глазом, а Распутин, громоздкий  и звероликий, вздохнул утробно:
— Мне бы эдак...
— О чём вы, Григорий Ефимович? — пробудилась бабушка Марья Антоновна.
— Можа, не закончил бы жизнь в проруби.
— Ну полно вам о грустном. Когда это было!..– дипломатично улыбнулась хозяйка.
— Оно, конечно, царица-матушка сложная была женшына, в силе, но устамшая. Николка, горе-мыка, любил её до беспамятства. Попивал государь по такой слабости. Да дитё там хворое. Вот и пойми-те мою планиду. Ну, влиял, — а проку-то? Немцев и на порог не пущали, у них одно средство — пиявки. Всё «дурной кроф» — хучь там понос, хучь золотуха. А тут — я, человек божий. Опять же из народу, из гущи.
Распутин задрал вверх нечёсаную бороду, почесал горло – слёзы сдерживал. Шумно втянул носом воздух.
— Влиять-то я влиял, да врагов нажил с избытком. Все власти хотели! Завидно было, что простой мужик семейство прибрал. Вот за то меня и в прорубь. От той поры доднесь... — лицо его задрожало, и Распутин надсадно чихнул. Высморкался в ближний край плаща. — Вот извольте видеть — насморк. Хронический непременно. — Он утёр нос, прогудел: — Родитель мой, Ефим Новых, подивился бы, про-знай, по каким верхам я ходил. А что до проруби — то всё монархисты, собаки! Дорог не царь, а фами-лия! До цесаревича им дела не было, помер бы мальчонка — и ладно. Идея! Осатанели князья великие от революций энтих... И Расея-матушка вослед за мной — в прорубь, на само донышко, а ампиратора с Алиской и со чады — в расход. Вот и доигрались, вот и плохой им был Распутин. До самого Стамбулу, до Туретчины кинуло сословье, а кого и до Соловков. Прокукарекали империю. А сидел бы Николка ещё лет двадцать, горя бы не было. А народ, его сроду не трави — укусит. А то што?.. Я насморком, можно сказать, отделался.
Отрепьев придвинулся к Распутину, обнял его солидарно.
— Не горюй, Ефимыч, не в тронах хабар, не в палатах счастье. Бывали мы в Европах, везде то ж. Все поедом друг друга едят, а человека не видно. Меня тоже смолоду ухайдакали, а разве я помирать хо-тел? Я жить хотел.  На что спокойнее было в монастыре, понёс меня дурной чорт в политику. Осипыч верно сказал: кураж взыграл! Думал – душу повеселю, отлыну от монашества постного, сонного, темни-це равного. Мне солнца хотелось, степного ветру, огня кипучего... Снизу б не дали, а верх-то был лысый: бери и правь. А как править, когда не царских кровей? Токмо царевичем назвав себя. Верили – потому что хотели. Меня хотели, беглого монаха, цари проели свою самость-то. Тут либо пан, либо пропал! Один раз такое даётся... А что политика? Ску-у-ка-а! Ночью лишь и почудить можно. Ить чудовский я. А теперь, говорят, нет в Кремле мово монастырька, один камень гладкий...
Антон понял довольно скоро: все эти люди походили на скучающих актёров. Кто способен был оценить их игру? Тоска, как зелёная плесень, как защитная патина на медной кровле, покрывала их. С них уже давно не сдували пыль. Их съедало однообразие и бесперспективность. Просто скрежет зубов-ный — такая получалась коммуналка. Перспектива у бессмертия — бессмертие. Два зеркала, постав-ленные по обе стороны пустоты, — что можно в них увидеть? Можно одно — сойти с ума.
Но даже этого им было не дано...




*  *  *

Антон не запомнил, что прорицал Гомер, но он запомнил графа. С седою гривой и патриаршей бо-родой, тот не проронил ни слова и лишь потом, устав ворочать в голове какую-то свою, не додуманную на земле мысль, вдруг заговорил, и взгляд его из-под кустистых бровей (как и полагается в «театре од-ного зрителя») был устремлён на Антона.
— Юноша, — у старика оказался бессильный глухой голос, — юноша, не верьте гадалкам и про-рицателям. Меня тоже считали провидцем. Не верьте провидцам. Все они лгут. Людям свойственно ве-рить, это — самообман. Люди верят лишь в то, во что хотят верить. Верьте, юноша, себе. Бог — есть, он в нас. Ему верьте. Мне, старому грешнику, вы тоже не верьте, но я говорю правду. Её живущое семя всё равно западёт вам в душу и когда-нибудь прорастёт. Какие это будут всходы — не знаю, но тогда вы убе-дитесь, что старик говорил правду.
Мне много верили, у меня были поклонники, как у какой-нибудь барышни... Били меня тоже крепко, кричали: анафема! Попы первые врут. Всё ложь. Жизнь меня разочаровала. За девяносто лет я не доискался смысла, я искал правду и не нашёл её, я хотел утереть слезу мира, но у меня не хватило жизни. Одним пособил, духоборам, да и те наверно ругают меня...
Толстой остановился, в груди у него сипело.
— Люди доверчивы и жестоки. И они не нуждаются в проповедях. Я проповедовал, всю жизнь я проповедовал: непротивление злу, самоусовершенствование, чёрт знает что ещё... Но сам я был такой же как все. А мне верили. Это меня мучит больше всего. Я лгал, тешил свои амбиции. Я внушал то, чего сам не знал. Мой разум расшибся об доверие. А слепая вера — ничто. В ней вся анафема. Это фанатизм и потому ложь. Надо поверить себе, тогда ты бог. Не бога опускать к себе, а себя поднимать до бога. Вера через убеждение истинна, другой нет. Это уже не вера, это что-то другое. Слепо верят дураки, и тогда их гонят, как баранов, на бойню. Они рады, потому что обмануты. Я ведь тоже обманывал. Думал: убеждая других, постигну сам. Не вышло. Изолгавшись, теряешь душу. От веры идёт неверие, его не преодолеть.
Самые ярые атеисты — попы. Они разуверились. Разглядели бога близко, а этого нельзя. Нет тайны. Не в тайное никто не верит. Я тоже слишком близко подошёл, взглянул на то, что страшно, а глаза не успел прикрыть. И ослеп. Слишком страшно. У человека взглянуть на себя близко духу не хва-тит. И тогда я решил уйти. Ото всех. Бросить мир и уйти, помереть где-нибудь тихо, без свидетелей... Тоже не вышло.
Гордыня!
Быть поводырём прельстительно, но тяжко. Властвовать душами тяжко вдвойне. Вот вам, юно-ша, пример: Наполеон. Его отравили мышьяком в собственном доме. Остров святой Елены — остатки всей его империи. На что он положил жизнь? Ради чего лишил жизни стольких людей на поле боя, — тысячи? А начинал хорошо. Народ ему верил. Но ложь не приводит к успеху, ложь разрушительна. Сра-ботала грань, за ней — страшно.
Кто-то вот так спас мир.
Я покинул мир, Наполеон — армию. Мы беглецы, потому и сидим за одним столом. Я выстрадал свою правду, Наполеон — свою. Идея мирового господства — зло заразное. Я всегда был против этого... Но ум живёт тщеславием. Тут что пересилит. А всё заканчивается крахом. Люди неохотно усваивают уроки. Они опомнятся, будет поздно. И тогда они скажут: жил русский граф, мучился от невозможности исправить мир... потом ушёл. Но оставил правду. Правда сбудется, может — будет поздно.

*  *  *


Ночь близилась к рассвету, «самоволка» сиятельных гостей неумолимо истекала. Где-то прокри-чали первые петухи. Тьма в щелях между портьерами уже не  зияла так бездонно, только тени, студени-сто шевелясь, отражали нездешний мрак и звёзды. В помещении будто посвежело. Гости засобирались, церемония целования бабушкиной руки проистекала поспешно... Откланявшиеся лопались, как мыль-ные пузыри... Колыхался дым, качались, точно водоросли, свечи, фосфоресцирующий свет менял оттен-ки: от багрового до тускло-синего и пепельного...
Под локтем Антона сморщилась тетрадь с конспектами, на столе горела зелёная лампа, в окно ак-тивно вторгалось утро. За дверью бодрствовала бабушка. Она вошла, аккуратно извлекла смятую тет-радь из-под внука, укутала его пледом. Погасила лампу. Посмотрела на репродукцию автора «Войны и мира» с картины Николая Ге, в багетной раме над столом. Поправила на бюро из эбенового дерева гип-совый бюст Наполеона. Собрала в стопку разбросанные книги: драмы Пушкина, воспоминания Пуриш-кевича про убийство Распутина, «Хождение по мукам» и «Петр Первый» Алексея Толстого, роман Ана-толия Рыбакова «Дети Арбата» в раскрытом номере журнала «Новый мир»... Потом вышла и теперь курила на кухне.
Антону снилась стена, похожая на Великую китайскую. На её гребне сидели совы. Вокруг прости-ралось белое пространство, будто покрытое крупной солью. По пустыне, ступая изъязвлёнными ногами, вереницей брели едва различимые люди в белых одеждах, похожие на бедуинов... Люди брели в сторону заката. За ними хищно кралась ночь...

1988 г.