Девочка пробует грязь

Ььььь
Перебираю ключи. Вот-вот выйдем наружу: я и дочь Юлька. Голос жены из комнаты:
- Долго не гуляйте. На улице грязно и ветрено…
Я соглашаюсь. Открывая дверь, лучом света рисую на тёмном полу лестничной клетки странную геометрическую фигуру. Юлька, не утратившая ещё таланта замечать подобные глупости, выпрыгивает из прихожей на этот желтоватый осколок. Я выхожу следом...
Юльке хочется бежать по лестнице, но я знаю, что не умея правильно организовать тело, она часто шагает в воздух и ни разу ещё не падала лишь потому, что я рядом. Я оберегаю её. Юльке всё интересно. Её не страшит темнота или скользкие грани ступеней. Она не ощущает хрупкости бытия. А я ощущаю.
Я веду её к лифту, хотя и те девять кругов, которые за полминуты проходит разрисованный, прокуренный, обожженный лифт, способны ей навредить. Я встаю спиной к дальней стенке кабины, где похоть обрисована всего отчётливее и яснее и я говорю с ней всё время, пока лифт ползёт книзу.
На площадке первого этажа становится холоднее. Крики ворон доносятся с улицы. Мы выходим в коридор, где, схватившись за сердце, стоит пожилая соседка в чёрном. Я часто вижу её стоящей так у самой двери. Я не взволнован и не заинтересован, я лишь здороваюсь с ней, заранее зная, что она не ответит. Замкнутая старуха.
Снаружи капает. Март. Гляжу на часы. 15:42. К самому подъезду вплотную приставлен бездарно выполненный этюд. Назову его - "Весенняя улица". Спросите: Почему же так просто? Потому что то самый привычный вид самого среднего дня. Дни сии коротки и малозаметны в потоке жизни, хотя у многих из таких дней состоит целая жизнь. Если кто-то возьмётся описывать череду этих дней абстрактно, у него, вероятно, получится нечто строгое и безвкусное, потому что всем миром владеют оттенки двух красок: оттенки белого (Небо, и снег и дома) и оттенки чёрного (Деревья, птицы, высвободившаяся земля). У меня это - пограничный столб. Когда я гляжу на пограничный столб своей жизни, мне кажется счастьем повешение или прыжок с крыши...
Дом наш выстроен в форме скобы, а внутри поразбросаны тополя. Среди них - забытая детская площадка с двумя лавочками по краям, одна из которых всегда сломана, а на другой постоянно кто-то хлещет пиво, блюёт, матерится, и давится хохотом. Возле лавочек - Инга, вдова из пятого подъезда, с догом на поводке. Смотрю на неё и думаю, что весь наш дом знает для какой гадкой цели нужен ей пёс, и что Юлька когда-нибудь также может узнать про всё это. Жутко даже представить, с чем столкнётся она в скором будущем. Зная, что грязь повсюду, пачкаясь в ней изо дня в день, хочется спросить у кого-то, или прочесть в умной книге или любым иным способом объяснить себе: Почему всё дерьмо делается теперь открыто, или почти открыто? Как, когда знать о нём, видеть всё это стало приемлемым, даже привычным? Ведь не всегда же так было…
Чуть дальше, там откуда часто слышится визг тормозов, пролегает проспект. На дальнем его берегу сквозь стволы деревьев виден недорогой бар, возле которого ежевечерне бьют Липу, здешнего забулдыгу. Конечно, не он один получает, но мне отчего-то всякий раз встречается именно Липа. И всякий раз он подходит ко мне, приложив ком снега к разбитому глазу или опухшим губам и просит одну сигаретку. Я не отказываю обычно, и теперь я также угощаю его, а он, пытаясь отблагодарить, говорит с Юлькой. Он вежлив, и даже излишне вежлив, но мне отчего-то больно смотреть, как он говорит с моей дочерью. Не желая, чтоб это длилось хоть сколько-нибудь, я увожу её прочь...
Хлюпаем талой грязью, и я чувствую тугую безнадёжность в горле от того, что всё личное вокруг убрано, а всё общее безобразно. Например, дом, снаружи давно растрескавшийся да потускневший, в каждом отдельном окошке ухожен и чист, а прохожие, разодетые во всё свежее, патологически боятся запачкаться, но вместе составляют население города, забитого мусором. Каждый из них, походя, оставляет следы, но при том не каждый из оставленных ими следов - след человеческий. Чаще от них остаются покусанные окурки, шприцы, узлом удушенные презервативы, пакеты, распитые или разбитые как судьбы их пользовавших бутылки, игрушки растерзанные, труп голубя, ботинок чей-то... Не видеть бы ничего…
Юлька же смотрит на всё удивлённо и радостно, и я её понимаю. Потом Юлька бежит, запинается, падает в грязь и я её поднимаю. Потом она подолгу лупит горелый сугроб веткой, а то вдруг восторженно спросит, ткнув крошечным пальцем нависшее небо:
- Титьки?
- Да птички, птички! - смеюсь я в испуге, и мы бредём дальше.
Вдруг слышится кашель из-за спины. Я оборачиваюсь. Вижу старика в окне второго этажа. Имени его не знаю. Старика сводит судорогой. Он никак не может откашляться и задыхается, и когда наконец сплёвывает, то я понимаю, что лёгкие его полны гноем. И сразу я вспоминаю, что этот старик болен туберкулёзом. Докурив, он выбрасывает свою примину, гремит слабо скреплёнными в створке стёклами, а я чувствую странную тревогу под сердцем и не могу успокоиться...
Возвратившись вниманием к Юльке, замечаю, как она поднимает и тянет ко рту грязно-снежное месиво из людских пороков.
- Юлька! Не трогай! Брось!
Сердце моё похоже на зайца в силке - вздрагивает и томится. На минуту я становлюсь одержим одной мыслью: Спасти! Уберечь её! 
 И вот - появляется он…
Он вываливается из-за шиворота, когда я наклоняюсь над Юлькой с намерением разжать маленький кулачок. Один глаз у него жутко вытаращен, словно бы под веко вставлена лупа, зато второй так подло щурится; волосы будто приклеены к голове (точь-в-точь белый лебяжий пух) и улыбается он страшно, наискосок, как повешенный; одет он в вытертое, дырявое, дорогое пальто, вроде даже с «живым» мехом. Припадочный.
Первое же действие этого выродка, лишает свободы мою правую руку.
- Тыыыыы! - ору я ему в бешенстве.
- Яяяяяяя! - отзывается полоумный, передразнивая, и производит усилие, целясь отнять мою руку от детской ладошки с зажатой в ней грязью.
Дыхание моё сбито, зубы скрежещут, мне хочется совершить убийство. Левой рукой я сжимаю его кадык, но вовремя останавливаюсь: Нет, не здесь, не так. Нельзя, чтобы Юлька видела эту сцену…
Выродок будто бы слышит мысли мои:
- Всё равно ничего не сделаешь! - верещит он - Каждый сам это переступает! И она… и она пусть попробует… Ты ж ничтожество! Ха-ха-ха! Как ты хочешь счастье её составить? Нет уж - и шля-я-яться будет, и спирт жрать твоя до-о-оченька! - произнося «до-о-оченька», умалишённый кривляется и пускает слюни, - Так зачем болтать о любви, доброте и мире? Пусть уже привыкает! Завтра или сегодня жизнь заставит её хлебнуть грязи!
- Я отец, и смогу её уберечь… Она же не понимает, что это всё мерзость… Ей любопытно… - выдавливаю я, как бы оправдываясь перед ним.
Ненормального разбирает хохот, и он ещё упрямее рвёт мою руку, причиняя мне боль душевную,
- Какая разница?! Ты не хозяин её судьбы! Она - другой человек!
Сказанное каким-то странным образом доказывает правоту ублюдка, а если не правоту, то уж наверное - его убеждённость. Понимая, что нутро моё точат сомнения, я потею, даже как-то теряюсь.
- Не будешь всю жизнь ходить рядом! Пусть жрёт! - так режет умалишённый и, ударив в запястье, отбрасывает руку мою, едва не свернув и Юлькину. И та вновь тянется к грязи. Я лихорадочно соображаю, что сделать. В следующее мгновение бросаюсь я к дочери в надежде заслонить от грязи все её детские чувства на крошечном личике. Безмерное родительское отчаяние, бездонную боязнь за неё, помещаю я в сцепленные на маленькой девичьей голове руки. Юлька плачет, я чувствую это плотью ладони, и никак не мог придумать решения её слезам. Мысли мои путаются, и я точно выхожу из тела своего. Лишь одно желание управляет мной в эту долгую минуту: Уберечь! Уберечь, во что бы то ни стало!..
- Ты что делаешь-то?! - кричат где-то совсем рядом. За криком сыплются удары и я теряю равновесие: падаю в грязь. С трудом объясняя себе происходящее, различаю прямо перед глазами фигуру пожилой соседки со скомканной в руке сумочкой. Юлька, потрясённая, стоит возле неё, держась за куртку, и всхлипывает.
- Что же ты делаешь, психопат?! - повторяет женщина, - Пьяный? Или обколотый?!
- Чё? - говорю я.
- Чего, чего! Ещё немного и задушил бы! Дебилина! - с новой силой орёт пенсионерка.
- Я?
- Да что, блин, такое? Включи голову-то! Где её мать? - беснуется женщина, а я сижу в луже, и не верю, что я сам только что хотел сделать это.
Что было со мной? Помутнение рассудка, галлюцинация? Как, отчего всё произошло? Тот недоумок, где он?
Я озираюсь вокруг. Никого, кроме Юльки и этой соседки. Как же так, ведь так не бывает…
Значит я… Значит, пытаясь спасти её, я… Я душу её! Сам душу! Как же это возможно? Господи, неужели я могу спасти свою дочь, только лишив её способности чувствовать?!