С горочкой, в трех частях

Дмитрий Криушов
               
                С ГОРОЧКОЙ (МИХАЛЫЧ)

Сергей Михайлович, будучи человеком с младых ногтей вскормленным и выученным советской властью, можно даже сказать – выдрессированным ею, очень любит свою нынешнюю незамысловатую работу, доволен он ею. Причём – ничуть не меньше, чем ту, когда он был начальником цеха, или же мастером участка; работа всегда доставляла ему радость, она придавала его жизни осмысленность, законченность и даже в чём-то торжество правды. Именно в работе он видел воистину сакральное, торжественно-жертвенное, для него это был подлинный, радостный ритуал, в котором находило выражение его активное служение коллективу, обществу и родному государству.
Сейчас же Михалыч - пенсионер, но, как и в зрелые годы он, как может, так и приносит пользу людям, и это ему сладостно - приятно. И пускай в руках у него сегодня не логарифмическая линейка со штангенциркулем, а всего лишь лопата и метла - ценности собственного труда в это нисколько не умаляет, и Сергей Михайлович со скрупулезной нежностью прибирает вверенный ему участок города - ведь это его любимый город, его родной двор.
Также не столь суть важно, что живет он в нем не с самого своего рождения, а всего-навсего с войны, зато всё самое доброе, самое дорогое и светлое связано именно с этими тихими домами, с этими вот деревьями, которые он сам когда-то, ещё при Сталине, и посадил. Вроде и прошло-то времени всего ничего, а вы посмотрите сами, какие они красавцы, как они вымахали!
А ещё он тихо и светло, как умеют одни лишь старики, радуется тому, что наконец-то в город пришла весна, а всякая весна возрождает к жизни только самое лучшее: лучистое солнышко, мягкое, слегка припудренное нежными облаками, небо, и радостных, попрятавшихся на всю зиму, горожан.
Да-да, именно что так: те, зимние – это и не горожане вовсе, это их зыбкие копии, с которыми и поговорить-то толком не удается: скажут тебе на бегу «здравствуйте» - и в подъезд, как в нору. Или же - в машину, как в берлогу. То ли дело весной: весной даже самый ворчливый сосед, навроде Зиновьича со второго этажа тебе улыбнётся, да о здоровье вежливо поинтересуется. А ещё - сегодня за ночь выпало на редкость мало снега. Можно сказать - совсем ничего, и надо лишь немного почистить дорогу, да убрать мусор за вчерашними студентами – и пора идти домой чай пить. Слегка портит настроение тот факт, что сегодня Восьмое марта, но ведь даже и к этому можно относиться, пускай с грустью, но всё же светлой?
Дело состоит в том, что Сергей Михайлович – именно то несчастливое исключение из правила, что, дескать, женщины живут дольше мужчин, однако за четыре года одиночества он вполне к этому привык, и о своей жене всегда вспоминает с улыбкой. Наверное, ежели бы кто попросил его рассказать о ней что-нибудь плохое, он сперва бы крайне удивился, затем задумался и, наконец, виновато развёл руками: «Не было ничего такого».
- Здравствуйте, дядя Сережа, - останавливается возле него женщина с букетом в руках, - Не узнаёте?
- Как же, как же…, - озаряется лицо дворника улыбкой. - Здравствуйте, Оленька, давненько я Вас не видел. С праздником Вас, здоровья и всего такого…, - смущается он, не зная, что сказать ещё.
Из него плохой рассказчик: вот сделать что-то – это пожалуйста, а насчёт того, чтобы рассказать – увы, не по адресу. Зато он отлично помнит, как Оленька, вся в кудряшках такая, много лет назад (или вчера это было?), вместе с его сыном Димкой пекла в песочнице куличики, да поверх каждого насыпала еще горсточку, деловито  приговаривая: «С горочкой, да? Надо, чтобы было с горочкой».
«Горочка» у нее звучало как «голоцька», но со временем это прошло, и Оленька, как это сейчас говорят, стала настоящей бизнес-вумен, да много ещё чего разного про неё во дворе рассказывают. Тот же Зиновьич, к примеру, утверждает, что она с этим кризисом совсем разорилась, и поэтому Сергей Михайлович слегка в растерянности:
- Хорошие у Вас цветы, Оленька. Муж подарил?
- Да какой там муж! – коротко усмехается Ольга. - Скажете тоже…. Дядя Сережа, а давайте я Вас украду! На часок! – и она пристально, вдруг посерьёзнев, смотрит на долговязого старика.
- Ку… куда? – опешив, прижимает тот, как древко флага, к груди черенок лопаты.
- Ко мне домой: у Вас здесь и так уже всё чисто, - уверенно берет она дворника под локоть. - Уделите, прошу Вас, женщине в её праздник немного времени. А лопату Вашу мы в тамбур поставим, никуда она от Вас не денется. У меня и ликёрчик сладенький есть, поговорим, а? Зачем же Вам отказываться? Вы же у меня и дома-то никогда не были, а ещё сосед называется, - и она вдруг вздыхает, потупив взгляд. - Продаю я эту квартиру, вот. А я в ней выросла, понимаете?
Как тут не понять? Сергей Михайлович и с её отцом, Борькой, дружил, и с её матерью, Жанкой, тоже. Они ещё потом в конце восьмидесятых в свой Израиль уехали, а перед этим…. Многое что было, а теперь ни слуху, ни духу - не звонят и не пишут. А спросить у Ольги, как там у них сложилось, язык не поворачивается: а вдруг они уже померли? Неудобно получится. О чём же тогда разговаривать?
- Вы извините, что не прибрано, - наконец-то справляется с замком хозяйка. - Сами знаете, около двух лет тут не была. Проходите, прошу Вас. Да не разувайтесь же Вы! А помните, как Вы нас с Димкой застукали? Ой, смех…. Как у него дела-то?
- Нормально у него всё, в Нижневартовске сейчас живет, на двадцать третье звонил, поздравлял, - робко проходит на кухню вслед за хозяйкой Сергей Михайлович.
- Поздравлял – это хорошо, - кивает Ольга, и достаёт из недоукомплектованного кухонного гарнитура бутылку ликера и пару фужеров. - Рюмок у меня, похоже, нет, так что придётся из этого. За Вас! – мечтательно улыбается она и наполняет фужеры по-полной, с горочкой.
- За нас, - одним пальцем, осторожно, чтобы не расплескать, придвигает к себе напиток Сергей Михайлович и, касаясь лишь губами, делает глоточек. - За наш дом. За наш двор. Эка ты меня любишь, Оленька: аж с горочкой налила.
- А у нас всегда всё с горочкой, - по примеру соседа наклоняется к бокалу Ольга. - У нас, в России, иначе нельзя.
Сергей Михайлович смакует сладкий ликёр и любуется своей соседкой; он счастлив оттого, что есть она, и есть этот дом, и этот город, в который наконец-то пришла весна. А ещё он счастлив потому, что знает: и у этой женщины, и у этого города, несмотря ни на что, все ещё будет хорошо, всё будет «С горочкой».
               
                С ГОРОЧКОЙ (СОСЕДИ)

Очень это непросто – любить чужие цветы. Мужчины, как правило, и к превеликому сожалению, этого не понимают и дарят их женщинам лишь по графику: на День рождения и на Восьмое марта. Бывает, что дарят ещё и на годовщину свадьбы, но это, скорее, исключение из правил: мужская память ещё короче девичьей.
Неведомо, недоступно мужчинам, этой, мягко говоря, не во всём сильной половине человечества, чувство обладания, нет – единения со своими цветами. И ведь никак не объяснишь им, толстокожим, что букет, пусть даже самый скромный букетик – это ключик к почти что интимному, по-женски сладкому чувству  гармонии и нежной красоты, нуждающейся в материнской ласке и нежной опеке. Даже самый записной селекционер в штанах только о том и думает, любуясь своим цветком, какой он молодец, но не суждено ему понять, прочувствовать его так, как это может пропахшая молоком доярка, и как это умеет очкастая, уставшая, не по моде одетая учительница.
Ольга же Борисовна не та, и не другая: она хозяйка двух парикмахерских, совсем даже недурных, но…. Но перед самым кризисом она рискнула, взяла кредит, а люди вдруг отчего-то стали стричься в два раза реже. Нет у неё денег, чтобы вернуть деньги банку, и теперь она идёт прощаться со своей квартирой. Квартирой, в которой она выросла, в которой она вместе с родителями клеила обои, красила подоконники, да двери. Из всех дверей в доме оставляли недокрашенной одну, туалетную дверцу: на ней отмечали, как Олечка растет. Папа подводил её, малышку, к косяку, и химическим карандашом (простой писал плохо) проводил чёрточку, ставя дату измерений.
Девочке нравилось, что она всё время растёт, ей очень хотелось побыстрее вырасти, дотянуться до той чёрточки, которую она сама для себя определила: та пролегала где-то посередине между папиной и маминой отметками. И Оля, как ни странно, выполнила свою детскую мечту, и даже слегка с горочкой: то ли воспитали её так, то ли она сама себя так воспитала.
Однако сегодня дарить цветы, несмотря на Восьмое марта, ей было некому - жизнь так сложилась. Оттого-то она и купила букет для себя, и пусть это немного не то, что надо, но ведь можно и помечтать? С душевным трепетом войдя в свой милый-милый двор, она увидела…. Как же его зовут? Ах, да! Сергей Михайлович, их сосед. Хороший такой старичок, незлобивый, разве что с папой они за что-то лет тридцать назад подрались, и потом до самого Нового года не разговаривали.
- Здравствуйте, дядя Сережа, – радуясь встрече, улыбается она старику. - Не узнаете?
- Как же, как же, - похоже, обрадован встрече и тот.
Ольга Борисовна, что ей несвойственно, слегка тушуется: а вдруг о семье начнет спрашивать? О здоровье – пожалуйста: она, как говорят врачи, в прекрасной форме, однако же, что касается жизни – её ни в каком фитнес-центре не исправишь. Ну вот, так и есть, спрашивает:
- Хорошие у Вас цветы, Оленька. Муж подарил?
Да разве такие цветы муж, путь даже и самый чуткий и распрекрасный, может подарить? Они же печальные, посмотри на них, дядя Сережа, где же твои глаза? Они великолепны, как осень, грустны, как облетевший лист, неужели ты не видишь? Кто же ирисы рядом с белыми хризантемами ставит? Только она, Оленька, и ставит.
  - Дядя Сережа, а давайте я Вас украду! На часок! – просыпается в ней надежда поговорить по душам с кем-то близким.
Может, потому, что мужчине и самому скучно, или же оттого, что бразды правления взяла в свои руки настоящая женщина, дядя Сережа соглашается и, шмыгая носом, робко следует за ней. Ольга тихо, как будто боясь спугнуть родителей, открывает квартирную дверь и оглядывается: никого нет, даже мух. Одна лишь гулкая тишина нежилого пространства и повсеместная пыль чуть ли не в палец толщиной.
Хозяйка проходит на кухню и озадаченно осматривается: это уже далеко не та, привычная с детства кухня - с четырёхконфорочной газовой плитой «Сталинград» и вечно урчащим холодильником «ЗИЛ»; это то, что она три года назад начала обустраивать, но так и не закончила: итальянская (или немецкая?) мебель, пустующие, разверстые зевы в ней, давно и напрасно  алчущие поглотить предназначенную для них встроенную технику.
Итак, где-то тут, в шкафчике, должен быть ликёр, который они почали с бывшим мужем (впрочем, ни слова о бывших - не стоят они этого). Разыскав напиток, хозяйка, мечтательно прищурившись, наливает фужеры до краёв, и ей в компании с дядей Сережей становится совсем хорошо, по-детски тепло и надёжно:
- За Вас!
Дядя Серёжа что-то говорит в ответ, но не слышит она сейчас бывшего лучшего шахматиста района (надо же, вспомнилось и такое!), она с тоской взирает на голые стены и представляет, как хорошо было бы, ежели вот сюда повесить фотографии родителей, сюда – бабушек и дедушек, а здесь – свою с детишками, почему нет? Глядишь, всё стало бы красиво, уютно, и по-домашнему бесполезно. Бесполезно потому, что послезавтра надо к нотариусу, а там… Всё, не будет у тебя, милая моя Оленька, семейного гнёздышка. Под горку жизнь покатилась, как ни крути.
- Эка ты меня любишь, аж с горочкой налила, - улавливает она краем уха.
- А у нас всегда всё с горочкой, - тепло улыбается дорогому гостю хозяйка. - У нас, в России, иначе нельзя.
«Это ничего, ничего…, - поглядывая на соседа, твердит она сама себе, и делает целый глоток. - Я буду не я! Если я… Да хоть новую парикмахерскую в моём доме открою! Куплю на первом этаже квартиру, и переведу её в нежилое. Это мой родной дом, и мой двор. Вот возьму, точку на Большакова продам, а здесь – куплю! От начала и до конца её построю! А дядю Серёжу бесплатно стричь стану»!
Они ещё долго сидят вдвоём в уютной кухонной полутьме, лишь немного рассеиваемой голой лампочкой, свисающей на пыльном проводе, но не лампочка – улыбки и смех создают этот тёплый уют, да возгласы: «А ты помнишь...?», «Ой, ну и отчудил же тогда…», «А вот ещё…».  Кажется, что даже букет, позабытый в кухонной мойке, и тот от воспоминаний вдруг окреп, помолодел и начал благоухать по-особому нежно. 
Не будем же им мешать, ведь они – соседи. А это, согласитесь, навсегда.
               
                С ГОРОЧКОЙ (ЗИНЬКА)

Если характеризовать нашего героя кратко, то, пожалуй, лучше будет начать с обратного, то есть с того, чего не любит он сам: он не любит сладкого (ежели раньше от сладкого зубы просто ломило, до животиков скручивало, то теперь этот вкус даже в малых дозах напоминает лишь об одном: о зубном враче); ещё он, мягко говоря, недолюбливает семечки, прогноз погоды и бюрократов, но не в этом суть.
Самое главное и страшное, чего он не любит, просто напрочь не переносит - так это то, чтобы кто-нибудь именовал его Зинькой. Так-то, по паспорту он – Витя, то есть – Виктор, а ещё точнее – Виктор Зиновьевич. Причиной же всему – родной отец, которого и за глаза, а порою и в глаза ругали Зинкой; вот вслед за ним, выходит, и он, Витька, по прозвищу вдруг оказался Зинькой. Это звенящее прозвание его, как током, бьёт по нервам до сих пор, хотя сегодня уже почти никто и не помнит, что его когда-то так звали. Однако же память - репейник цепкий, она осталась: ее не сотрешь ластиком, как с листа, и не приласкаешь, как кошку: безжалостная она.
Да, согласимся: Зиновьич – брюзга, и с этим смирились все окружающие, кроме, пожалуй, не вполне умственно созревших внуков и одного правнука, который и переоткрыл для своего прадедушки старую, уже позабытую правду, произнеся, пошатываясь на маленьких неокрепших  ножках: «Зиня – Зиня», и всё тут же встало на свои места. Вывод один: даже внуки, и те промеж себя именуют деда «Зинькой», от них-то правнук и узнал о том позорном его прозвище. 
Несомненно, Зиновьич, -  да что там! – Зинька! – не в восторге от своих чад, а те, соответственно, от него. Но что далось им в имени его? Тем более, что оно совсем не его, а отца! Вон у Вити в классе даже Эля, то бишь – Электростанция, училась, так и что с тем поделаешь, коли раньше за революционные имена детишек их родителям по три рубля в месяц доплачивали?! А ещё шибче, чем Эле, приходилось Трактору Щукину (прозвище – «Щука»), которого порой даже учителя, то ли позабывшись, или же намеренно, кликали «Раком». А всё потому, что его отцу, Ивану Фаддеевичу Щукину, вечно не хватало денег на удалую комсомольскую жизнь.
Так что Зиньке, выходит, в общем-то и целом, не так уж и не повезло, и теперь он, усмехаясь, сверху вниз смотрит в окошко на своего заклятого дружка (сопляка, на целых десять лет моложе!), который каждое утро, зараза, орудует у них во дворе то лопатой, то метлой, в зависимости от времени года.  И, как ни странно, ничего, никакая лихоманка того не берет. Двужильный он, что ли?
Ага, а это там кто идёт? Что за цаца такая? Ишь ты, цветы с собой тащит, словно бы на свидание собралась. Никак, Олька, эта кучерявая обезьяна из первого подъезда, топает?! Давно, ой как же давненько не было видать её здесь, прохиндейки!
Зиновьич чуть ли не прилипает носом к стеклу и что есть силы пучит глаза: очки, как и вставные зубы, уже почти не помогают: понимают, видимо, что всему свое время. Но Вите-то сейчас очень хочется рассмотреть то, что происходит там, внизу, между этим зарвавшимся шкетом Сережкой и Олей. Скажут же тоже – Оля! Оленька, блин! Золотко, ёлки-палки! Припомнить бы ей сейчас, как она ему снежок за шиворот засунула! Брр!! «Подарок от Снегурочки на Новый год»! Ух, и натолкать бы тебе, Снегурке кучерявой, под твою дорогущую шубу снега, знала бы, как над старшими, да пьяными, издеваться! Порыпалась бы ты у меня!
«Так-так, и куда это они там вместе пошли? Неужто старого топтуна вход перед своим подъездом заставила почистить? – злорадно думает Зиновьич. - Нет, лопату возле дверей оставил, входит. Вот ведь долговязая кобелина! Неужто Олька такую прыгучую блоху, как Серёга, и к себе домой повела? Что-то будет?!» - и Зинька еще плотнее…. Нет, уже ничего не видно.
Разочарованно оторвавшись от окна, наблюдатель подслеповато нащупывает на столе чашку чая и делает глоток, взамен жажды любопытства утоляя жажду естества; но кто ответит, которая из них первичнее? Так и не дождавшись за чаем, что дверь первого подъезда вновь распахнётся и  из неё пулей вылетит с позором изгнанный Серёжка, Виктор Зиновьевич переводит рассеянный взгляд на стоящий чуть наискосок старый двухэтажный домик, отчего в его голове закрутились тонкие, как нити паутины, сюжеты развития его собственной жизни. К примеру, родился бы он не вон в том самом неказистеньком  домике, что как ни странно, не снесен до сих пор а, допустим, возле казарм, что, увы, уже не существуют? И появился бы на свет не в семье горного инженера а, к примеру, оказался бы сыном красного командира? Генералом, верно, мог бы сейчас быть. С денщиком, да…. Так ведь нет – пошёл по стопам отца и стал горняком, разве что на горы эти, будь они неладны, всю жизнь смотрел изнутри, снизу: шахтёров спасал и, пожалуй, даже не одну сотню спас.
Кхм…. И себя, выходит, тоже: бронь, броня у него была на время войны. Но да что теперь об этом говорить, ему за себя не стыдно: бывало, по трое, и по четверо суток из шахты всем спасательным отрядом не вылезали, лишь бы из-под земли ребяток живыми достать. А случалось такое в Берёзовском, этом Богом, но не партией забытом городке, где золотишко добывают, увы, слишком часто: едва отоспишься, как опять авария, и беги, Зинька, выручай рабочий класс. Он, как и ты, инженеришка свежевыструганный, житеньки хочет, но, в отличие от тебя самого, безусловно верит в тебя, безусого. Словно бы в Господа Бога верит в тебя, неверующего. Тогда – ещё неверующего, а теперь… теперь пора пододвинуться к окну поближе: вот уже часа три, как за ним, по поговорке, «ни Прошки, ни картошки».
Но где же эти негодники, не мог же он их проглядеть?! Не выходили они из подъезда, Зиновьич зуб за то готов дать. И пускай тот последний, зато память у его хозяина длинная, как солнечный луч: вроде бы и ухватил его за хвост, так ведь нет, вот он, меж пальцев просочился, на песочке возле твоих ног пылью балуется. Фу ты, опять не о том…. Но пол подмести всё-таки надо. Так-так, наконец-то выходят, целуются (тьфу ты, охальники!), шлепают обидно губами, противно улыбаются, и вот уже Ольга, на прощание помахав букетом, скрывается за углом. Нет, но что ей здесь было надо? Чего они там с Серёгой столько времени делали?! Зиновьич, не выдержав, открывает форточку и кричит вниз:
- Ну что?
- А, это ты…, - щурится против солнышка дворник, прикрывая глаза ладонью. - Что – «Что»? Что за глупые вопросы ты вечно задаёшь? - звякает он лопатой о металлическое ограждение детской площадки. – Слышь, как звенит? Прямо как твоя голова! Дзынь! Всё-всё, шучу я! Выползай уже! На лавочку, вон, я её ради тебя почищу! Не хочешь? Ну, тогда может, хотя бы завтра? Весна же на дворе, благодать! Чего опять башкой трясёшь - не выйдешь? Тогда вот ты кто, - вновь звенит он лопатой по трубе. - Так и знай! Кесарю – кесарево! А мне – государево!
Такие вот странные игры в «подкидного дурака» у них, но отчего-то они чувствуют себя сейчас именно так, как в молодости: один – Сережкою, другой же – Зинькою.
«Зинь-зинь!».