Образ молодого негодяя в эмигрантской прозе первог

Светлана Твердохлебова
                (полемическое эссе)
            
Признаюсь, я недолюбливаю эмигрантскую прозу. Её ещё называют «возвращённой литературой». А мне иногда хочется заметить в скобках: а всё ли возвращаемое безусловно ценно для нас? Конечно, надо учитывать условия созидания той литературы: изгнанничества, лишения родины, которая для многих эмигрантов оказалась равносильна смыслу жизни. Их судьбы исполнены трагедии, и сердце сжимается, когда читаешь их горестные биографии. Можно извечно сопереживать писателям, по воле рока оказавшимся за порогом любимого дома, в «свободном полёте». Но что заставит любить их литературу? Здесь нет бессердечности. Их творения – вне житейского суда. Для них существует критика.
Эмигрантская литература полна откровенности, доселе незнаемой русской классикой. Иногда испытываешь неловкость, будто вторгаешься в чужой мир, в запретное пространство иной души. Их литература исповедальна, или выглядит таковой, зачастую до крайности. И что в этой душе прочтёшь? Всегда ли «чистейшей прелести чистейший образец»?
Как-то не вдохновляют пространные откровения зрелых писателей-мужчин, усталых и испорченных к своим годам. Всё, чем жили они в том «запредельном» зарубежном мире, стало теперь нашим достоянием. А жили они в замкнутом пространстве, в котором не хватало воздуха, было душно, и повести их жизни представляют порой сумасшедшую смесь воспоминаний и… эротизма. И кому вы, читатели эмигрантской прозы, будете рассказывать о знаменитой «русской духовности»? Её там нет! Как никогда, внимание писателей приковано к предметам быта, ко всему материальному, как никогда, герои занимаются глубоким самокопанием, и, как никогда, проводится увлечённое исследование развивающейся порочности героев, странный психоанализ. Это унылая литература, читать её – душевный труд, не возвышающий и не облагораживающий. Их проза больна.
Иногда кажется, что им там не о чем писать: окружающий мир, чуждая культура их нисколько не интересует. И потому они живут одними воспоминаниями. Благодаря тому, что они не растворились в западном образе жизни, не смогли и не захотели влиться в него, мы сейчас можем говорить о таком уникальном явлении, как стиль литературы русского зарубежья. При желании, можно даже поговорить уже и о штампах! Как-то они уж очень похоже там начали писать. Диагноз должен звучать так: болен стилизацией (имитацией?).
К вопросу о штампах. Чего стоят одни только ласкательно-уменьшительные имена, все эти Машеньки, Уленьки, Сонечки; первые любови, первые… половые влечения; попытки наполнить бесхитростные истории национальным колоритом…
Начать перечень следует, думается, с Набокова. Именно он, царственный Набоков, похоже, задаёт тон всей модернистской эмигрантской прозе.
Хотя, не все его, пожалуй, любят и ценят в эмигрантской среде. Старшее поколение судит о нём свысока. «Талантливый пустопляс» - это слова Куприна. Б.Зайцев: «На меня его облик наводит «метафизическую грусть»: больших размеров бесплодная смоковница». Бунин, поначалу с восторгом принявший молодого автора, позже обнаружил в нём «блеск, сверкание и отсутствие полное души». Остальные «старшие» не менее резки в оценках: «Это знакомый нам от века тип способного, хлёсткого пошляка журналиста, «владеющего пером» и на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти, «закручивает» сюжет «с женщиной», выворачивает тему, «как перчатку», сыплет дешёвыми афоризмами и бесконечно доволен» (Г.Иванов).
Кажется, существует миф о том, что Набоков – непревзойдённый мастер слова. На мой взгляд, он обладает извращённым слогом, не лишённым дурнописи. Вот, к примеру, первое предложение романа «Подвиг»: «Эдельвейс, дед Мартына, был, как это ни смешно, швейцарец, - рослый швейцарец с пушистыми усами, воспитывавший в шестидесятых годах детей петербургского помещика Индрикова и женившийся на младшей его дочери». Почему должно быть «смешно» или хотя бы интересно? Несколько грузно написано, и сразу мощно навязан пока ещё чуждый читателю образ. «Напряжённая рука», как говорит критик Д.Урнов в книге «Пристрастия и принципы».
«А это: «Молча, с бьющимся сердцем, он наклонился над ней, забродил руками по мягким, холодноватым ногам», - уже тогда, в двадцать пятом году, это было бульварщиной, а теперь – как ни в чём ни бывало?» (Д.Урнов, там же)
«Окурок в почтовом ящике, озорство это в «Машеньке», - одна серия таких откровенностей. – Пишет Урнов. – «Другая – «благополучное небытие» и всё, что с ним связано, что напоминает о нём. Казалось бы, ряды из разных эпох: благополучие было в прошлом, а желание поозорничать, насолить, напортить, нагадить относится к нынешнему тому существованию главного героя, которое развёртывается у читателя на глазах. <…>  Истинная драма этого человека в том, что озорство как было, так и осталось основной формой его проявления. Изменились, стали неизмеримо скромнее масштабы проделок: взять и уехать, не сказавшись…» (Д.Урнов, там же)
Но вспомним сюжет «Машеньки». Вначале юный герой, Ганин, прогуливается с Машенькой по окрестностям дачного посёлка. Он задыхается от восторга и впечатлений, читает стихи и с нетерпением ждёт новой встречи. Так безмятежно проходят дни. Но потом что-то происходит. Герой уезжает в Петербург, там незаметно взрослеет. Однажды, увидев Машеньку будничной и неприбранной, герой не находит в себе ответных чувств и внезапно отвергает её во время близости. «Холодный червячок» - обзывает его Машенька. Отношения с ней себя исчерпали.
В эмиграции Ганин оказывается соседом мужа Машеньки. И он вновь с волнением ждёт встречи с ней, её приезда, понимая, что всю жизнь любил одну её. Но подстроенная им встреча не состоится. Он вдруг понимает, что не возможны ни любовь, ни счастье. Машенька навечно останется в дорогом прошлом.
Пожалуй, самая характерная черта, свойственная персонажам Набокова, - их максимальный эгоизм, нежелание считаться с другими. Ганин жалеет не Машеньку и их любовь, - он жалеет себя, того себя, которого не вернёшь, как не вернёшь молодости в России.
Надо ли говорить здесь о «Лолите», захватывающем эротическом чтении? Называя вещи своими именами, скажем: «педофил» Гумберт, ищущий утех юной девы, обманувшийся в её чистоте и не нашедший с ней удовлетворения сладостратью, - духовно убог и безжизнен. Это образ постаревшего Ганина. Герои Набокова – бездельники, томящиеся от бесцельности своего существования.
Следующего такого мы обнаруживаем у Гайто Газданова в его романе «Вечер у Клэр».
Герой обитает в парижской квартире наедине с чужой женой Клэр, и весь мир для него вертится вокруг любовницы и его взаимоотношений с ней. Словно ничего другого он знать не желает. Вышло так по роману, что Клэр – это тот смысл, к которому он всю жизнь стремился. А что же дальше? Может, герой в некоем жизненном тупике? Об этом не говорится, он словно не хочет думать о будущем, он сосредоточен на Клэр и погружён в воспоминания.
В его памяти возникает одинокий, отчуждённый от людей тип, – он сам. Пожалуй, с теплотой он пишет только о родителях. Во всех других рассказах он полон молодого презрения, гордыни, - к преподавателям, к Богу и священникам, к соученикам кадетского корпуса, а позже – к фронтовым товарищам (среди которых немало трусов).
«Учителя были плохие, никто ничем не выделялся, за исключением преподавателя естественной истории, штатского генерала, насмешливого старика, материалиста и скептика». Герой нашёл себе подобного, и потому тот вызывает его симпатию.
Он задирает своего верующего товарища Успенского, испытывая неприязненные чувства к религии. Подполковника считает плохим христианином, поскольку тот его наказывает.
Будучи от природы способным учеником, он всё же дерзит учителям и однажды заявляет досадившему ему педагогу (тот споткнулся): «Так вам и надо, я очень рад, что вы упали».
Он не стесняется с цинизмом признаться: «Я, однако, не мог победить в себе мелочного любопытства, и мне доставляло удовольствие вызывать некоторых людей на откровенность; их унизительные и ничтожные признания никогда не возбуждали во мне вполне законного и понятного отвращения, оно должно было бы появляться, но не появлялось. Я думаю, это происходило потому, что резкость отрицательных чувств была мне несвойственна, я был слишком равнодушен к внешним событиям: моё глухое, внутреннее существование оставалось для меня исполненным несравненно большей значительности».
В «Вечере у Клэр» мы встречаем ещё одну «ситуацию отверженности». Ещё в юности герой встречает Клэр (она только что вышла замуж), та манит его к себе. И он вдруг по непонятным причинам не может двинуться с места, отказывает. Много лет потом он испытывает стыд и сожаление и не может себе объяснить, что же тогда произошло.
Книга Газданова – глубокий сеанс самокопания, рефлексии. На фоне бесцветных воспоминаний образы Клэр полны красок и жизненных сил. Он непрерывно думает о ней.
Его ощущения экзистенциальны, он весь какой-то «неуютный»: «Уже в те времена я слишком сильно чувствовал несовершенство и недолговечность того безмолвного концерта, который окружал меня везде, где бы я ни был. Он проходил сквозь меня, на его пути росли и пропадали чудесные картины, незабываемые запахи, города Испании, драконы и красавицы, - я же оставался странным существом с ненужными руками и ногами, со множеством неудобных и бесполезных вещей, которые я носил на себе. Жизнь моя казалась мне чуждой. Я очень любил свой дом, свою семью, но мне часто снился сон, будто я иду по нашему городу и прохожу мимо здания, в котором живу, и непременно прохожу мимо, а зайти туда не могу, так как мне нужно двигаться дальше. Что-то заставляло меня стремиться всё дальше, как будто я знал, что не увижу ничего нового».
Он привыкает, привязывается к людям, ему жаль покидать их, но охота к перемене мест, по его признанию, в нём сильнее. Незнакомые люди влекут его своей тайной. Даже Клэр, предполагает он, полюбил потому, что она иностранка, француженка.
Вторым значительным романом Газданова был роман «Ночные дороги». Это записки ночного таксиста, составленные на основе наблюдений, сплав обрывочных впечатлений автора и осколков чужих трагедий. «Сухими глазами» - так озаглавил критик В.Арсеньев свою рецензию на этот роман. «Газданов не любит мира, который рисует, - отмечает Арсеньев. – От лица повествующего он говорит: «Мрачная поэзия человеческого падения, в которой я находил раньше своеобразно и трагическое очарование, перестала для меня существовать». Не любит он и людей, по отношению к ним испытывает «два чувства… презрение и жалость». Не любит он даже Париж, со всей несказанной прелестью этого неповторимого в своей оригинальности города, и уверяет, что шофёр и не может его любить. Основным его стимулом является «ненасытное стремление узнать и попытаться понять многие чужие мне жизни». Но и это любопытство какое-то предельно холодное, смешанное с вежливым равнодушием». Опять сказалась скрытая потребность автора-героя, о которой он писал в автобиографическом романе «Вечер у Клэр», - вызывать людей на откровенность, испытывая к ним любопытство на грани равнодушия.
В одной аннотации к Газданову пишется об авторе: «Творческую манеру Газданова критики сравнивали с манерой Марселя Пруста и Владимира Набокова (Сирина). Заметим, что подобные сравнения звучат как комплименты». А следующего автора, таинственного Михаила Агеева, критики сначала и вовсе приняли за Набокова собственной персоной, пока не расследовали его биографию.
Замечу, что такое сравнение также является комплиментом, только не для Агеева, а для Набокова. Если это  Набоков, то более энергичный, интеллектуальный, интересный. У него нет такого одуряющего разложения пространства на детали. Напротив, любую картину, любой абзац как одно целое венчает какая-нибудь удивительная деталь.
Нравственное падение героя в романе «Кокаин» начинается с первых страниц. Рассказчик от первого лица сообщает, как он стыдится своей старенькой, имеющей жалкий вид матери. Он публично отрекается от неё в гимназии, говоря товарищам, что это его экономка, и даже смеётся над ней.
При этом он не стесняется тянуть из неё последние деньги, так как он живёт сиюминутными потребностями, заглушая в себе голос совести. Он молод и подвержен соблазнам, воспринимает жизнь как опыт и потому легко движется к новым приключениям. В свои шестнадцать он уже достаточно испорчен, и не последнюю в том роль для него играет его собственный образ («имидж») в глазах гимназических товарищей.
По вечерам он выходит на охоту за таинственными и страстными незнакомками, легко идущими на мимолётную связь. Как-то раз он сознательно заражает девушку сифилисом, так как не может противостоять плотскому желанию. Совесть опять его сильно уколола, но он спешит дальше, стараясь не думать о проступке.
Однажды ему суждено нечаянно влюбиться. Прекрасная женщина его полюбила, и жизнь превращается в гармонию взаимной любви. Ухаживать за ней помогают деньги товарища, затем – деньги няни, которые она копила всю жизнь и отдала герою в его приступе требовательности к матери.
Но и любви приходит конец. Герой оказывается любовно несостоятелен. Однажды он просто не может переспать с возлюбленной, потому что… испытывает к ней слишком нежные, трогательные чувства, не дающие пробудиться в нём зверю. Здесь снова обыгрывается ситуация отверженности, как и в «Машеньке», и в «Клэр».
Дальнейшее повествование связано с приёмом наркотиков. Первая проба оказалась для героя губительной. Он постепенно теряет связь с реальностью и верно идёт к концу. В последних кошмарных видениях ему всё чудится образ матери, которую он нечаянно убивает сам или которая вешается сама. Роман замечателен тем, и выгодно отличается от остальных в данном ряду, что в герое постоянно говорит больная совесть. В героях других произведений из этого ряда наличие совести под большим вопросом.
Как, например, в «Истории любовной» Ивана Шмелёва (в названии уже сталкиваемся с какой-то неприятной инверсией). Вновь утро жизни, щенячьи восторги, вдохновение… Герою шестнадцать лет, он испытывает неясное пока ещё чувственное томление. К нему, как говорится, «пришла пора», он готов, кажется, влюбиться в любое прелестное создание. Благо, что есть рядом Пашенька, прислуга, чья речь звучит как щебет. Девушка любит его всем сердцем, и эта любовь отзывается в нём.
Испытывая к ней волнение, юный герой всё же видит совсем не юным, трезво-расчётливым  взглядом сноба всю необразованность Пашеньки, презирает её. К тому же его отвлекает более «высокий» облик, во многом созданный его воображением, - прекрасной образованной соседки. Юноша пылко влюбляется в неё и в любовной горячке не замечает её некоторой развращённости, забрасывает записками, в которых делится своими возвышенными фантазиями и стихами. Молодая женщина, не устояв, отвечает ему осторожными письмами и наконец соглашается с ним познакомиться. Очарование длится в нём.
Но когда дело доходит до близости, очарование вдруг спадает. Парень испытывает отвращение к плотским ощущениям. Вершиной омерзения является для него открытие, что возлюбленная его – калека, у неё искусственный глаз. От потрясения он падает в глубокий обморок и заболевает. Отметим, что здесь всё та же ситуация отверженности.
Придя в себя, он испытывает стыд: как он мог полюбить такую… кривую. Будто калека не может быть достойна любви! Уму непостижимо, его не интересует судьба униженной им женщины. Она была ещё более унижена его родичами, которые ходили к ней со скандалом и обзывали её последними словами. Он занят только своими переживаниями:
« - Паша… все меня опозорили, ненавидят… одна ты меня жалеешь…
Я плакал от жалости к себе. Я выплакался, и мне стало легче».
И вот он снова здоров и теперь уже окончательно влюблён в Пашеньку, но она бросает его и уходит в монастырь. В конце книги оказывается, что в монастырь она уходит только послушницей, а значит, у героя есть надежда. Так история оборачивается не трагедией, а мелодрамой, почти пасторальной.
А меня удивляет, как это столь чтимый мной Иван Шмелёв, написавший «Солнце мёртвых», над которым я обливалась слезами, создавший великолепное полотно «Лето Господне», смог написать такую гнусную историю? Наверно, подхватил бациллу эмигрантской прозы, отравился её ядами, - увлёкся тематикой.
Ещё один рассказ, Леонида Андреева «Бездна», строится по известной уже нам схеме. Вначале – «утро жизни», прогулки юных влюблённых на природе, как в «Машеньке». Снова восторг высокого общения и стихов, волнение от нечаянных прикосновений… И вдруг – несчастье, в один миг всё рушится. Заблудившихся героев в лесу встречают трое отбросов. Его оглушают, а её насилуют. Герой находит истерзанное, бесчувственное тело любимой и внезапно… начинает испытывать к ней похоть. Экспрессионист Андреев довольно реалистично описывает все обуревавшие героя чувства:
«Здесь было пиршество зверей, и, внезапно отброшенный по ту сторону человеческой, понятной и простой жизни, он обонял жгучее сладострастие, разлитое в воздухе, и расширял ноздри».
«И снова он набросился на несопротивляющееся тело, целуя, плача, чувствуя перед собой какую-то бездну, тёмную, страшную, притягивающую».
Надеюсь, вышеназванные повести и рассказы не даются для изучения в школе? Они могут отрицательно сказаться на ещё не окрепшей психике детей.
Меня также удивляет рвение некоторых кинематографистов экранизировать эти произведения. Рассказ «Бездна» лет десять назад был поставлен студенткой ВГИКа и отвоевал на студенческом кинофестивале главный приз. Действительно мастерски поставленный фильм подтвердил мои теории о том, что изобразительная эстетика кинематографа иная, и экранизации становятся новым, самостоятельным произведением. Образ в кино становится зримым, а потому плотным и почти осязаемым. Надо ли было делать зримой и осязаемой «Бездну»? Иногда «что написано пером» не стоит представлять в иной плоскости, - меняется характер, содержание произведения, переставляются акценты. На мой взгляд, в результате получилась изысканная порнография.
И совсем недавно был снят мультфильм по «Истории любовной» известным мультипликатором Андреем Петровым. Импрессионистский стиль мультипликации не смог завуалировать антиэстетичность этой истории, оставлял гадкое ощущение от её безнравственности. Удивительно, но фильм был выдвинут на «Оскар». Рассчитывали получить приз у «правильных гуманистов», американцев?

И подводя итог, я просто недоумеваю. Как легко происходит падение этих героев (скорее, антигероев) от ложной интеллигентности, иллюзорной возвышенности чувств, - в глубины ощерившегося зверя. А где же эта «русская духовность», нравственная жизнестойкость? Глядя на этих героев-мужчин, сомневаешься в людях, в счастливой жизни, в будущем. Вот так была больна эмигрантская проза, которую впору можно назвать не «возвращённой», а «извращённой». Спросите теперь, легко ли её любить, при всей её утончённости? Увольте.