Марина Мнишек московская царица

И.С. Собченко






Марина Мнишек – московская царица


Исторический роман



























Новоглаголево   2008 год





 






О г л а в л е н и е




            Глава  первая                2
            
            Глава вторая                95   

            Глава третья                216               




































2

Глава  I
            
Отец Марины Мнишек, сендомирский воевода, проживал в Самборе, городе «королевских добр», отданный ему в управление.
            Город находился в прекрасном месте над Днестром, был, как все города Польши, набит жидами.
           Внутри города находился Самборский деревянный замок с башнями и с двумя воротами, над которыми возвышались купола, покрытые жестью. Попасть в замок можно было только по двум подъемным мостам, перекинутым через глубокий ров, опоясывавший стены. Внутри двора находилось много деревянных строений, где помещались службы и приюты для гостей, которые то и дело приезжали в замок. Был там сад, а за садом гумна, оборы, шпихлеры, живоварня, скотня и прочее.
           Спереди двора возвышался деревянный костел, а близ него дом, где проживал с супругой Мнишек. Жилой дом Мнишека был деревянный, из лиственницы, украшен великолепно снаружи и внутри. Крыша дома высокая, с множеством слуховых окон. Дом имел два этажа и глубокий подвал. Снаружи к дому подступали многочисленные входы с крыльцами под навесами. Главный вход был украшен гербом Мнишека – пучком перьев.
            С главного крыльца можно было попасть в сени, где всегда было множество прислуги. Из сеней был вход в столовую залу, обычное место сборища гостей. За залой анфиладой шло три комнаты, убранных нарядно. Потолки комнат разрисованы узорами, резные створки дверей блистали позолотой. На дверях и на окнах с разноцветными стеклами и лепными карнизами висели бархатные занавесы с широкою бахромою. Стены, столы, скамьи и полы укрыты ковровыми тканями с затейливыми изображениями охоты.
           На стенах висели картины, в зале по стенам красовались в позолоченных рамках портреты бывших королей Польши и предков хозяина дома.
           Комнаты, в отличие от залы, имели в стенах выемки и шкапы с полками и дверцами для хранения всякого рода домашних вещей.
           Таково убранство польского дома было представлено претенденту на московский престол царевичу Дмитрию, которого завез к своему тестю Юрию Мнишек Константин Вишневецкий, ехавший вместе с ним и женой Урсой к королю.

II

Зять Юрия Мнишек,   Константин Вишневецкий, и брат его Адам Вишневецкий, сыновья князя Александра Вишневецкого, который владел обширными украинскими землями по реке Суле в Заднепровье. Сейм закрепил за князем его приобретения на правах собственности. Занятие территории, издавна тяготевшей к Чернигову, привело к пограничным столкновениям. Вишневецкие отстроили городок Лубны, а затем поставили слободу на Прилукском городище.


                3
             
    Адам Вишневецкий унаследовал от отца вместе с новопостроенными городками вражду с московским царем.
Дело закончилось тем, что Борис в 1603 году велел сжечь спорные укрепления Прилуки и Снетино. Люди Вишневецкого оказали сопротивление. С обеих сторон были убитые и раненые.
           Вишневецкие держали у себя на дворах большие оршаки слуг. Они не были разборчивы в приеме слуг, даже сами не знали, кто у них служит. Приходили к ним и уходили от них бродяги всяких стран, стоило только попросить маршалка записать себя в реестре.
            На двор князя Адама Вишневецкого пришел молодой московский человек. Он был лет двадцати, худощавый, небольшого роста, с русыми волосами, лицо у него было кругловатое, некрасивое, смуглое, большой расплюснутый нос, под носом бородавка; голубые глаза отдавались какой-то задумчивостью; голос его был приятен; говорил он складно, с воодушевлением.
            Поступивши во двор к Вишневецким, молодой человек там был открыт; узнано было, что он не тот, за кого с первого раза его признали, не простой слуга, а скрывающийся царский сан.
            Однажды он заболел, лег в постель и попросил к себе русского священника. Он сказал духовнику:
            - Если я умру от этой болезни, похороните меня с честью, как погребают царских детей.   
           Священник изумился и спросил:
           - Что значит это?
            - Я не открою тебе теперь, – отвечал слуга, - пока я жив, не говори об этом никому; так Богу угодно; по смерти моей возьми у меня из-под постели бумагу, прочитаешь – узнаешь после моей смерти, кто я таков; но и тогда знай сам, а другим не рассказывай.
            Священник, вместо того, чтобы исполнить так, как просил больной, сделал, как, быть может, втайне хотелось больному: он побежал к Вишневецкому и рассказал все. Князь Вишневецкий вместе с этим исповедником сам пришел к  больному и стал его расспрашивать. Тот молчал. Вишневецкий отыскал под постелью свиток, прочитал и узнал из него, что перед ним находится сын Московского царя Ивана Васильевича Грозного Дмитрий, которого считали убитым  в Угличе, в царствование Федора Ивановича.
            Голова закружилась у попа; приятно стала щекотать его самолюбие мысль, что в его доме между его служащими нашел убежище несчастный изгнанный царевич, законный наследник великого соседнего царства.
            Вид больного внушал доверие: Дмитрий, по-видимому, не хотел открывать себя; он открылся только потому, что уже не надеялся жить.
            Вишневецкий еще хотел сомневаться, но уже не мог, когда хитрец, видя нескромность духовника, раскрыл свою грудь, показал золотой, осыпанный


                4

драгоценными камнями нательный крест, и со слезами объявил, что сия святыня  дана ему крестным отцом князем Иваном Федоровичем Мстиславским.
            Вишневецкий приложил попечение о его выздоровлении. Дмитрий поднялся на ноги очень скоро. Тогда князь Адам одел его в богатое платье, приставил к нему 30 слуг, дал ему нарядную карету с шестью отличными лошадьми, начал обращаться с ним с подобающим его сану уважением.
            Из вчерашнего безродного бродяги он превратился в русского царевича.
            Князь Адам почему-то медлил предъявить Дмитрия королю, зато не мешал своему почетному гостю разъезжать по округе и завязывать новые знакомства.
           Вскоре Дмитрий сменил покровителя: поддавшись уговорам Константина Вишневецкого, брата князя Адама, он переехал к нему.
          У Константина Вишневецкого Дмитрий увидел сестру жены князя Вишневецкого, Урсулу, урожденную Мнишек, панну Марину Мнишек. Ослепительная прелесть поразила его. Он осмелился мечтать о ней и однажды положил ей на окно записку, где писал, что он не тот, кто по рождению, чем принужден быть по несчастным обстоятельствам, и подписался Дмитрий.
         Любопытство увлекло Марину. Она объявила об этом своей сестре. Сестры пригласили Дмитрия для объяснения с ними. Дмитрий рассказал им историю Московского царевича. Вдруг появились попы Вишневецкие и бывший поп Гайский. Попы попросили женщин оставить их с Дмитрием. Пани ушли.
            Оставшись без женщин, Дмитрий не смущаясь, прежде чем прибывшие произнесли  слово, сказал:
            - Я, московский царевич, могу ли я надеяться получить руку панны Марины.         
           Ответил Константин Вишневецкий:
            - Советую вам хорошенько подумать о том, что вы говорите. Если вы точно Дмитрий, сын Ивана Васильевича, то я могу вам помочь и поднять за вас большую часть Польши. Мой тесть тоже силен. Но если вы говорите не правду, вас узнают.
           Говорил поп Адам:
           - Гость, брат и я хотим услышать о твоем чудесном спасении.
          Назвавший себя Дмитрием, начал повествовать давно придуманный рассказ:
           - Борис, посягая завладеть царством, когда умрет мой брат Федор, приказал меня убить в Угличе. Но мой пестун проведав про это, подменил меня другим мальчиком, который и был убит подосланными убийцами. Меня отвезли в боярский дом, там я и воспитывался в неизвестности, а чтобы лучше сохранить  от Бориса, удалили меня в монастырь. Борис, узнавши о моем существовании, стал сильно искать, и я ушел в Украину, во владения Польского короля.
            Вишневецкими была устроена проверка сказания. Был приглашен в их дом московский человек, звавший себя Петровским, слуга канцлера Льва Сапеги, который утверждал, что видел когда-то Угличского царевича и может теперь узнать его. Петровский увидел царевича и закричал:
          

                5

            - Это истинный царевич Дмитрий!
            Сходство нашлось поразительное; у царевича маленькая была бородавка на щеке и одна рука короче другой; и у этого молодого человека точно те же признаки; у царевича будто бы при самом корне правой руки было родимое красное пятнышко – и у него точно такое оказалось.
            Этих свидетельств было достаточно и оба брата Вишневецкие сочли несомненным, что у них спасенный сын Московского царя.
            Вишневецкие имели большое значение в южнорусском крае, дом их всегда был битком набит шляхтою. Весть о чудесно спасенном царевиче распространилась быстро, и все бежали смотреть на такое диво.
            Вишневецкие показывали его перед всеми. Молодой человек говорил о своей судьбе с жаром и возбуждал сочувствие в слушавшей шляхте.
             - Я должен был скрываться под вымышленными именами, - говорил он, - я знал, какого я происхождения, и когда пришел в возраст, тяжело мне стало  в Московской земле, и я ушел к вам и принял твердое намерение – возвратить отеческое достояние. Я не из честолюбия хочу этого, а что б не  торжествовало злодеяние; многие московские бояре желают этого, многие знают, что я жив, ожидают меня, ненавидят тирана и готовы признать меня законным государем.
            В Польше, несмотря на соседство, мало были знакомы с подробностями обстоятельства Московской земли и легко верили сказанному.
            Наконец, Константин Вишневецкий сообщил королю о том, что в его доме проживает чудесно спасшийся царевич Дмитрий, сын Ивана Васильевича.
            Король отнесся к его письму чрезвычайно осторожно. Он разослал окружное послание сенаторам, в котором с некоторыми искажениями пересказал историю Дмитрия, изложенную в письме Вишневецкого: “О том, кто в настоящее время выдает себя за сына Ивана, передают следующее: его учитель, человек благоразумный, заметив, что умышляют на жизнь того, который поручен был его опеке, при появлении тех, которые должны были убить Дмитрия, взял другого младенца, отданного ему на воспитание, который ничего не знал об этом обстоятельстве, и положил его в постель Дмитрия; таким образом, этот младенец неузнанный, ночью в постели был убит, а того учитель укрыл, потом отдал в надежное место для воспитания; подросши, уже после смерти учителя, он ради спасения жизни поступил в монахи и затем отправился в наши пределы. Отсюда, признавшись и объявивши, что он сын великого князя, отправился к князю Адаму Вишневецкому, который дал нам знать о нем …” Далее король просил сенаторов сообщить ему, что они знают и думают об этом человеке.
            На желание короля Сигизмунда откликнулось около двадцати сенаторов. Большинство из них королевский запрос о Дмитрии застал врасплох – они или вообще ничего не слышали о нем, или могли сообщить только весьма противоречивые слухи.
            В целом сенаторы, откликнувшиеся на его окружное послание, отнеслись к истории царевича с недоверием. Королю предлагалось следить за Дмитрием, не допускать его сношений с казаками и подвергнуть строжайшей проверке его подлинность.
          

                6

            Король поручил канцлеру Льву Сапеге расследовать вопрос о подлинности царевича.
            Король приказал послать к Вишневецкому ливонца, взятого поляками в плен под Псковом, который уверял, что служил царевичу Дмитрию в его детстве и был тогда в Угличе, когда случилось убийство.
           Ливонец, поговоривши с претендентом, всем сказал:
            - Это настоящий царевич Дмитрий. Я узнаю его по знакам на теле: он помнит много такого, что случалось в его детстве, и чего другой не мог бы знать.
           Ливонец докладывал королю:
               - Я не знаю, кого убили в Угличе, но я помню тогдашнего царевича и узнаю его сейчас.
            Король потребовал от Вишневецкого, чтобы он доставил к нему отыскавшегося Московского царевича, и Вишневецкий выехал с ним вместе к королю.
            Ехали они пышно и медленно; их сопровождало множество экипажей и множество слуг; за ними везли, чуть ли не все хозяйство.
            По пути к королю Вишневецкий решил заехать в Самбор.
            Встречал дорогих гостей лично сам управитель Самборского королевского имения Юрий Мнишек.
            Самбор был королевской резиденцией, однако король Сигизмунд Ш никогда не жил здесь.

                III
          
            Юрий Мнишек был пожилой человек, лет за пятьдесят, невысокого роста, с короткой шеей, дородный, с высоким лбом, с небольшой круглой бородкой, с выдавшимся вперед подбородком и с голубыми плутоватыми глазами.
            Слава о нем была не отличная. Отец его, Николай Вандалин Мнишек родом был чех и приехал в Польшу из Моравии в царствование Сигизмунда I; женился здесь на дочери воеводы пана Каменецкого и получил видную должность при королевском дворе. Двое сыновей его – Николай и Юрий служили при дворе Сигизмунда-Августа и в последние дни короля вошли к нему в большое доверие.
            После смерти своей любимой супруги Барбары Родзивилловны, король впал в тоску, которая истощила его нравственные и телесные силы. Исполняя волю умирающей жены, Сигизмунд-Август женился на австрийской принцессе, но вскоре возненавидел ее и развелся с ней. Он не мог забыть Барбару. Годы проходили, тоска его возрастала. Надобно было чем-нибудь заглушить ее и как часто бывает с теми, которые страдают о потере других, король предался распутству.
           Тут пригодились ему Мнишеки. Они доставляли женщин для королевской спальни.   
          

                7

 Сигизмунд-Август стал ребячески суеверен и в том угождали ему Мнишеки. Они держали у себя для короля двух колдунов – Гроновиуса и Бурана; кроме того, выписывали и доставляли королю разных баб-шептух, гадальщиц и лекарей, которые волшебными средствами поддерживали в короле способность наслаждаться женским естеством.
                Проведают Мнишеки про подобную знахарку, сейчас посылают за нею, привозят к королю тайно ночью и та обливает чудесной водой его иссохшее тело и советует оставить прежнюю любовницу и взять себе другую, такую-то. Мнишеки добывают королю ту, на которую укажет колдунья. Тогда прежняя любовница, покинутая, вместе со своей бабой колдуньей хотят ведовством испортить короля. Опять работа Мнишекам. Они достают еще одну бабу, которая уничтожает зловредные чары прежние.
            Король был вовсе не мстителен и не преследовал тех любовниц и баб, о которых думал, что они творят ему зло, а старался их задобрить деньгами и подарками.
Родственники и свойственники любовниц получали королевские милости и возвышения.
            Перед концом жизни короля была у него в любви Барбара, дочь мещанина Гижа, называемая по отцу Гижанка. Она и по своей красоте и по своему имени напоминала ему незабвенную супругу Родзивилловну. Король пристрастился к ней. Ее достал ему Юрий Мнишек; он переоделся в женское платье, вошел в женский монастырь бернардинок, где воспитывалась Гижанка, подговорил ее, увез из монастыря и доставил на королевское ложе. Она жила во дворце и каждый день два раза приводил ее к королю Мнишек.
            Тогда Мнишеки стали всемогущественными людьми в Речи Посполитой. Юрий получил сан королевского кравчего, начальствовал дворцовой стражей, оберегал здравие любовниц, которых жило пять во дворце с их родней; из зависти и досады их могли оскорблять; тогдашнее поведение короля соблазняло нравственные понятия польского общества.
            Мнишек с братом имели доступ к королю во всякое время, тогда как знатные сенаторы, лица древних родов, не такие пришельцы, как они, принуждены были дожидаться за воротами, пока их допустят к высокой особе. К Мнишекам обращались с просьбами, через них получали должности, имения; Мнишеки писали королевским именем грамоты и подносили Сигизмунду-Августу, а тот не читая, подписывал слабой дрожащей рукой. Его домашняя казна была в распоряжении Мнишеков.
            В этом положении они получали от короля награды, да и сами не стеснялись поживиться из той казны, которая была отдана им в руки.
            Но окончательно они обогатились в день смерти короля. Постепенно таявший король, приехавши с Мнишеками, с Гижанкою и с приближенными дворянами в литовский замок Книшны, скончался там 7 июля 1572 года.
            В ночь после этого Мнишеки отправили со своими слугами несколько мешков из замка, а за шесть дней перед тем вывезли уже такой большой сундук, что шесть человек едва могли его поднять.


                8

                Другие дворяне с их согласия тоже погрели руки. Домашняя королевская казна до того была очищена, что не во что было прилично надеть смертные останки короля.
            На последовавшем потом избирательном сейме возникло об этом грабеже дело; оно началось по неудовольствию сестры короля; инфантки Анны, которая давно уже ненавидела Мнишеков, оскорбляясь тем, что король больше оказывал чести и внимания поставляемым Мнишеками любовницам, чем ей. Но за Мнишеков стали заступаться сильные люди, которые были с ними в свойстве, - доказывали, что невозможно фактически доказать растрату королевского имущества и уговаривали инфантку Анну оставить преследования Мнишеков.
                - Я много потеряла от них, - сказала инфантка, - но пусть эти нелюди останутся не наказанными; так как в моем горе я не могу домогаться их заслуженной кары, однако простить их никогда не смогу.
            При короле Генрихе, когда Юрий Мнишек исполнял за торжественным обедом должность кормчего кравчего, один из королевских дворян, Зеленский, заявил, что Юрий Мнишек – человек известный своим дурным поведением, не очистился от обвинений и не достоин исполнять свои обязанности.
               Король не знавший дел Польши, объявил, что Юрий Мнишек должен оправдаться от таких обвинений; но зять Мнишека, Фирлей, убедил короля оставить это дело и не обращать на него внимания.
            С тех пор уже всем ведомые поступки Юрия и его брата остались без преследования, но никогда Мнишеки не могли изгладить о себе дурного воспоминания.
            Их огромные богатства, приобретенные около больного короля и награбленные после его смерти, сделали их значительными людьми в Речи Посполитой. При Стефане Баторин Юрий был каштеляном  Родомским, но ни он, ни его брат не сыграли важной роли в политических делах.
            При Сигизмунде Ш Юрий вернулся в милость короля и получил воеводство Сендомирское, старовство Львовское и управление королевским имением в Самборе.
            При отсутствии дарований, трудолюбия и опытности в важных делах, он держался и возвышался только богатством, связями и интригами.
            Еще смолоду он обставил себя выгодно родством с важными домами и замечательно, что его родство и связи были преимущественно с диссидентскими фамилиями.
            Одна сестра его была за арианином Стадницким, другая – за кальвинистом, воеводой краковским Яном Фирлеем. Сам он был женат на Гедвиге Тарло, у которой отец и братья были упорные ариане; в родстве с ними была арианская фамилия Олесницких. Даже Якуб Сенинский, главный коновид  арианской  партии, основатель арианской академии в Кракове, был покровителем Мнишек.
            Мнишеки были глубоко не в католическом кругу. Но когда на престол вступил Сигизмунд Ш, ревностный католик и друг иезуитов, Юрий Мнишек, стал показывать себя католиком и, получив у короля управление Самбором, построил там монастырь отцам Доминиканским, а в своем Львовском старостве бернардинского ордена

               
                9

монастырь. Он подарил десять тысяч на устройство иезуитской коллегии в Львове
           Львовский человек наблюдал, откуда ветер веет, и сообразно тому показывал свои убеждения и наклонности. Роскошная жизнь при его крайней суетности и пустоте истощала его большое состояние; как не велики, казались его доходы, но их не хватало для того блеска, которым окружил себя уже наживший от пресыщения подагру пан; он вошел в долги и поправлялся, устраивая детей своих. Меньшую дочь свою Урсулу он успел выдать за князя Константина Вишневецкого, сильного и чрезвычайно богатого пана. Другая – старшая, по имени марина ожидала себе знатного жениха.
            Большое состояние в приданное Мнишеку принесла первая жена Гервига. Она Мнишеку родила и двух сыновей: Яна и Станислава.
            От второй жены Софии, княжны Головинской, было у Мнишека три дочери: Анна, Августина и Евфросина и четыре сына: Николай, Сигизмунд, Станислав-Болесков и Франц-Бернард. Дети от второй жены еще не были совершеннолетними.

                IY
          
            Воевода был в восторге, когда узнал, какого знатного и странного гостя привез ему зять. Он расточил все, чтобы понравиться гостю и пленить его.
               Самбор  зашумел гостями. С разных сторон спешили посмотреть на московского царевича. Съезжались к Мнишеку соседние паны, ехали и такие гости, что хозяин встречал их на крыльце, а для помещения отводил им чистые убранные коврами комнаты дворца, - и такие, которых помещали где-нибудь на соломе, а за обедом, сажая на конце стола, давали им ложки оловянные, когда другим подавали серебряные, не давали ножей и вилок, не меняли тарелок. Гости, которым хозяин надменным обращением показывал как велико для них счастье, что им дозволено переступить за его высокий порог, но которые при случае, когда их много собирается, мстили хозяевам за их высокомерие, поднявши в доме такую кутерьму, что гордому пану меньше было свободы в собственном доме, чем шинкарю в собственной корчме. Таких гостей у Мнишека было много; и он в них нуждался для своего царевича.
            У Мнишека начались пиры, где всего роскошнее высказывались приманчивые стороны польской жизни. Не скупился Мнишек, надеясь потраченное воротить с лихвою на счет Московщины.
            В два часа пополудни ударял колокол. Гости собирались в столовой, которая была усыпана пахучими травами, а в воздухе носились облака благовонных курений. В одном углу за перилами блистала пирамида серебряной и золотой посуды, а в противоположном, так же за перилами, сидел оркестр музыкантов, где преобладали духовые инструменты.
            Маршалок, стоя у дверей столовой, впускал гостей по реестру.
            Четыре служителя подходили к гостям по очереди: один держал таз, другой из серебряного сосуда лил на руки гостю благовонную воду, третий и четвертый подавали вышитые по краям полотенца утереть руки.


                10
               
                Гости садились за стол, обыкновенно поставленный в виде буквы “покоя”, покрытый тремя скатертями: одна сверху другой; на них уставлено множество серебряных и позолоченных кубков, чарок, роструханов и серебряных судков с филигранными корзинами наверху для плодов.
            Дамы садились попеременно с мужчинами для веселости беседы.
                Заиграли музыканты.
             Подстолий, кравчий, распоряжались слугами: множество последних в цветных платьях бегали взад и вперед, ставили на стол и снимали со стола кушанья. Ставилось на стол блюд пятьдесят. Тут подавались чижи, воробьи, коноплянки, жаворонки, чечетки, кукушки, козьи хвосты, петушьи гребешки, бобровые хвосты, медвежьи лапки, какой-то соус в виде барана с позолоченными рогами, налитою жидкостью, пропитанной шафраном. Но особенно художественное дарование поваров выказывалось, когда слуги устанавливали стол сахарными изображениями городов, деревьев, животных и людей.
            Так как польская вежливость требовала в этом случае представить изображения, имеющие отношение к почетному гостю, следовательно, на стол Мнишека были выставлены двуглавые орлы, московский кремль с позолоченными куполами церквей и свое собственное подобие на троне в мономаховой шапке.
            Столы были заполнены кубками вычурной работы, которые в Польшу доставляли из Нюрнберга и Генуи. Из них пили заздравные чаши старого венгерского вина.
            После выпивки пошло раздолье всевозможному краснословию, тут сыпались фразы из святого писания, из латинских классиков, из греческих философов, больше в искаженном виде, уподобление из мифологии, примеры из древней истории, дифирамбы католичеству, восхваления доблести польских героев, угрозы неверию.
            Московский царевич рассказывал о мучительствах, которые терпят московские люди от Бориса, рассказывал о собственном терпении; шляхтичи обещали служить ему и положить за него жизнь. Дмитрий нравился полякам, когда он приводил разные примеры из истории, как цари и властители были в таком же затруднительном положении, как и он сам теперь, а в последствии достигали могущества и делались, славны подвигам своим.
                - Такими, - говорил он, - были Кир и Ромул, пастухи бедные, ничтожные, а потом основали царские роды и заложили великие государства.
            Ловко и красиво сплетенные фразы приводили все больше поляков в восторг. Паны перешептывались.
            - Не может быть, что б он не был истинный царевич.
            - Москва – народ грубый и неученый, а этот знает и древности, и риторику, он должен быть царский сын.
            Еще гости сидели и толковали за кубками венгерского, а уже блеск польского пира сменялся другой стороной польского веселья.
            Музыка играла полонез.


                11
               
                Дамы, ушедшие из-за стола заранее, входили попарно в танцевальных нарядах, сверкая множеством цепей, украшавших их грудь, затейливыми филигранными кружевами около шеи, дорогими перстнями на пальцах. Они плавно подходили к пирующим и кланялись; мужчины, покручивая усы, побрякивая карабелями, выступали за ними и попарно шли по разным покоям дома. Эта процессия открывала ряд туземных и иноземных танцев в соседнем зале; их никто не в состоянии был описать. Фигуры вымышлялись по вдохновению, а общего между ними было то, что в телодвижениях, кружениях, беготне, разыгрывались истории любви, ее упоения, ее муки, измена, ревность, спокойствие семейного счастья, житейское горе, ссоры и примирения, торжество мужской отваги и женской красоты. Эти танцы сопровождались хорами, криками, стуками, хлопаньем в ладоши, ударами металлических подков до появления искр.
            Иноземные танцы в знатном доме свидетельствовали о хорошем тоне, но и они не изгнали народных забав, рядом с чужеземными танцами вытанцовывали нежно разбитную горлицу или удалого казака, танцевали под меланхолическую украинскую песню, которую пел посреди зала с пристрастием какой-нибудь шляхтич и который потом забавлял гостей передразниванием степных приемов запорожцев.
            Дмитрий сразу проникся прелестью такого веселья и уже мечтал ввести в своем Московском государстве эти праздники цивилизации.
            После танцев Мнишек организовал охоту на своих полях, это была любимая забава польских панов.
            Мнишек посчитал своим долгом угостить гостей охотою, пощеголять своими собаками, соколами, кречетами.
            На охоте было, где развернуться шляхетскому молодцу, показать ловкость и мужество, красоту своей лошади, блеск конского убора, на который поляки тратили, чуть ли не столько, сколько на посуду
            На охоте молодые пани и панны показывали свою удаль наравне с мужчинами, и нигде польская красавица не была так очаровательна, как несясь на коне в мужском наряде с развевающимися по ветру кудрями из-под берета, украшенного перьями.
            Вместе с прислугой на охоту выехали Дмитрий и Марина. В поле Дмитрий поднял оброненное соколом белоснежное перо и подал Марине.
            - Этим пером, - сказал он, - обмоченном в крови, я подношу свое отречение от престола, если не смогу дать счастье моей великой стране. Вы знаете, - он многозначительно глянул на нее, - кто владеет ключом от ковчега, в котором скрыто счастье мое личное и моего народа!
            - Государь, - вспыхнула она, - смею ли я, скромная деревенская девушка догадываться о значении этих слов? Сказок не бывает в действительности.
            - Для избранников судьбы, - властно ответил он, - недостижимого не существует. Для них мечта и действительность – понятия одинаковые. И скромная девушка может точно так же стать царицей обширной страны, как…
               - Как простой монах царевичем? – вдруг вопреки воле неожиданно для себя


12

самой сорвался у Марины дерзкий вопрос.
            - Может быть, - холодно спокойно и надменно насупившись, ответил он. – Хотя таких примеров я не знаю… Я хотел сказать: как чудесно спасенный, забытый народом царевич может неожиданно явиться мстителем за поруганный престол отца, спасителем родины и родного народа.
            Так властно и гордо были сказаны эти слова, что сразу, кто бы он ни был, она в него поверила.
            - Государь! – пылко и страстно воскликнула Марина. – Да, я верю, вы явитесь таким спасителем своей великой страны и знайте: если бы нашлась женщина достойная разделить с вами высокий жребий, она бы без раздумья отдала бы вам свою любовь, преданность, жизнь!

Y
          
            Дочь Мнишека, Марина, была девица росту небольшого, с черными волосами, с красивыми чертами лица, но в ее немного прижатых губах, узком подбородке виднелась какая-то сухость, а глаза ее блистали более умом и силой, чем страстью.
       Эта девица употребила всю силу женской прелести, чтобы овладеть царевичем.
            Дмитрий не знал женщин или, может быть, знал их с такой стороны, с какой можно было к ним прикасаться; сейчас он очутился в очаровательном мире любви и красоты, не похожем  его прежней жизни. По-настоящему он впервые влюбился – и первые впечатления этой любви, как бывает часто, определили его последующую судьбу.
            Чтобы уверить гостей в подлинности судьбы царевича, как, разумеется, захотелось  Мнишеку с первого раза, призваны были слуги, которые когда-то находились в плену в Московщине. Слуги, разумеется, говорили так, как желательно господам: уверяли перед всеми, что знали и видели Дмитрия в Московщине, и клялись, что это поистине царевич. Их не спрашивали, как и где они могли видеть царевича; все верили им, потому что приятнее было верить, чем не верить, успокаивали свои сомнения, радуясь, что так скоро можно их успокоить, хотя эти свидетели не выдержали бы самой легкой критики.
            В южнорусском крае жило много московских детей боярских, перешедших на жительство во владения польского короля; там им давали поместья. Еще многие убежали туда от тиранства Ивана Васильевича; другие спасались от Бориса. Услышавши, что явился царевич, им было поручено признать его настоящего. В случае неудачи они ничего не теряли и оставались бы в том же положении, в каком находились; а в случае удачи их могло ожидать возвращение в отечество; почести и возвышение в благодарность за содействие царю в получении законного достояния. Они приезжали смотреть царевича и те из них, которым по времени своего удаления из Отечества, возможно, было видеть царевича, свидетельствовали перед всеми, что он


13

истинный Дмитрий, сосланный в детстве в Углич, о котором распространяли ложный слух, будто он убит. Видя, что его признают свои, поляки тем скорее успокаивали свои сомнения.

YI
            
            Наконец, из Кракова последовало новое приглашение к Вишневецкому, чтобы они ехали в столицу, везли с собой  чудесно спасенного царевича и представили королю. Так Дмитрий, весело проживавший в доме Мнишека, выехал; его провожало уже много друзей, а в голове у него был чарующий образ женской прелести, которая более всего увлекала к предприимчивости пылкой натуры.
               Дмитрий с панами прибыл в Краков в марте 1604 года. Мнишек и в Кракове не упустил случая и пригласил в свой краковский дом на званый обед  Дмитрия и других знатнейших особ; в числе их был и папский нунций Рангони.
            Названный царевич сидел скромно в кружке других за одним столом, как будто не желая себя высказывать. Однако нунций попросил Дмитрия  рассказать о его чудесном спасении. Когда Дмитрий закончил свой рассказ, нунций говорил:
            - Перст Божий явно показывает, что Провидение сохранило тебя для великого дела человеческого спасения, признание твое велико!
            Наконец, нунций объявил положительно, что король и нация будут ему помогать только в таком случае, если он примет покровительство папы и соединение со святой римско-католической религией.
            Дмитрию некуда было деваться, в случае отказа он лишался помощи. Этого мало; он боялся, что когда Борис начнет усиленно домогаться его выдачи, то его могут и выдать, как существо бесполезное для целой Польши и, напротив, вредное для согласия с соседями. И со стороны московского царевича последовало полное согласие принять католическую веру.
            При содействии папского нунция названный царевич получил доступ к королю Сигизмунду Ш. Прием его произошел в понедельник 15-го марта. С королем были паны: маршал Коро, королевский секретарь и литовский писарь Война. Король принял Дмитрия ласково, но сдержанно. Дмитрий начал говорить с некоторым страхом, потом стал смелее. Изъяснил, что он, лишенный наследия злодейским умыслом Годунова, долго проживал в неизвестности, теперь ищет наследия, полагая надежду на известные всем могущество и благочестие польского короля, паче других монархов.
            Многие бояре московские доброжелательствуют мне, многие знают о моем спасении и о настоящих моих намерениях. Вся земля московская оставит похитителя и станет за меня, как только увидит сохраненную отрасль своих законных государей, нужно только немного войска, чтобы мне войти с ним в пределы московские.
            Дмитрий пересыпал речь свою примерами из истории, вспоминал о сыне Креза, который не мог произнести слова, видя своего родителя в отчаянном положении перед Киром.


14

                Дмитрий просил помощи и не забыл излиться в обещаниях благодарности и готовности быть орудием Промысла на пользу короля, его державы и всего христианства.
            Король не отвечал ни слова, но ответ за него дал Дмитрию коронный подканцлер в ласковых выражениях. Он сообщил, что по воле короля маршал коронный при обратном отъезде сендомирского воеводы сделает распоряжение о снабжении всем нужным Дмитрия и его людей.
            Находясь в Кракове, Дмитрий усердно стал посещать римско-католические церкви и присматриваться к особенностям богослужения, старался показать свое расположение к нему и свое благочестие.
            Свидевшись в церкви с нунцием, он распространился в жалобах на то, что в то время как он медлит, московский народ страдает от тирании Бориса, указывал и на собственное положение свое, царского сына, изгнанника, и умолял содействовать к поданию ему помощи от Польской державы. Нунций представлял ему, что изменение судьбы его отечества связано с услугами святой церкви, утешал его самого, что в короткое время он может получить желаемое.
            15-го апреля, в намеченный заранее день, прибыл Дмитрий в Бернардский монастырь, где ожидали его два отца – Савицкий и Влашек. В монастыре Дмитрий изъявил желание принять римско-католическую веру, исповедаться и причаститься у римско-католического священника.
            На другой день, 16-го числа, в великий четверг, было между ксендзами совещание, в котором положили в день страстной субботы принять Дмитрия  в лоно католической церкви.
            В назначенный день царевич в церкви святой Варвары отрекся от восточной веры и обещал быть верным и послушным римско-католической церкви и воле святого отца, наместника Христова, папы Римского. Отец Каспор Савицкий по правилам церкви передал ему разрешение от грехов. 23-го апреля нунций доставил Дмитрию вторую и уже прощальную аудиенцию у короля Сигизмунда Ш, но уже не приватную. С королем было несколько особ, которых не было на первой.
            Король принял гостя с важным, величавым, но приветливым видом, стоя, опершись рукой о столик, протянул ему другую руку, а названный царевич поцеловал ее.
            Дмитрий начал говорить со страхом, просил помощи к возвращению Московского престола и при этом произнес:
                - Вспомните, ваше величество, что вы сами родились узником, Бог освободил вас вместе с вашим отцом и вашей родительницей. Этим самым Бог показал, что ему угодно, чтоб вы также освободили меня от изгнания и лишения отеческой державы.
            Этими словами Дмитрий припомнил Сигизмунду, как тот был рожден в то время, когда король шведский, Эрик, держал в темнице его отца Иоанна Финляндского вместе с его женой. Вскоре после того шведские чины низвергли с престола Эрика и возвели Иоанна, а Эрика заточили в тюрьму, где он и умер.
            Сигизмунд, сделавшись наследным королем шведским, был избран на


15

польский престол и в данное время потерял шведскую корону, которую возложили шведские чины на дядю Сигизмунда, Карла герцога Зюдерманляндского, поставленного от Сигизмунда королевским наместником в Швеции.
            Дмитрий в своей речи коснулся этого предмета и указывал свою готовность по приобретению Московской короны, содействовать Сигизмунду к усмирению мятежника и похитителя, как называл в угоду польскому королю Карла, властвовавшего тогда в Швеции. Он доказывал, что его воцарение будет полезно для Речи Посполитой и для христианства, потому что он силами московской державы будет удерживать дальнейший разлив мугамеданского могущества.
            На панов, стоявших около короля, речь эта произвела хорошее впечатление: они находили, что Дмитрий произнес ее с благородством, с царской простотой и с выражением глубокого чувства.
            Король снова не отвечал ничего; дал знак своему придворному маршалу: тот попросил Дмитрия на минуту выйти в другую комнату, где находились Краковский и сендомирский воеводы и другие вельможи.
            Король остался наедине с папским нунцием. Говорил нунций, король его слушал внимательно. Спустя немного времени позвали снова царевича. За ними вошли и паны. Король произнес такой ответ:
            - Боже вас сохрани в добром здравии, московский князь Дмитрий. Мы верим тому, что от вас слышали, верим письменным доказательствам вами доставленными, верим и свидетельствам других и поэтому ассигнуем в пособие вам сорок тысяч злотых в год, с этого времени вы друг наш и находитесь под нашим покровительством. Мы позволяем вам иметь свободное обращение с нашею шляхтою и пользоваться ее помощью и советами, насколько будете в этом нуждаться.
            Дмитрий получил от короля в подарок золотую цепь с медальоном, на котором находилась королевское изображение, и еще дали ему на одежду материй, вытканных с золотом и серебром.
            В этот день взята была с Дмитрия запись, в которой он обещал отклонить народ в своем  московском государстве от схизмы, привести его к подчинению папе римскому и крестить мухамедов и язычников, живших в пределах этого государства.
            Отца иезуита Савицкого назначили и на будущее время поучать Дмитрия в делах римско-католической религии.

YII

               Дмитрий воротился с Мнишеками и с Вишневецкими в Самбор. Тут паны кликнули клич, приглашали шляхту и казаков идти с ними в Московщину добывать законному царю престол.
            Не трудно было набрать в Украине охотников на какой-нибудь набег, особенно Вишневецким, они владели множеством имений, и голос их был повсюду


16

знаем и уважаем.
            Дмитрий опять поселился у Мнишека, и опять начались пиры и веселости. Свидевшись снова с Мариной, Дмитрий уже признанный от короля в звании царевича, стал смелее.
            Дмитрий понимал, как важно для решения задуманного близость его с Мариной. Однако он не смел заговорить с ней о любви, хотя давно уже сердце  таяло.
            Помог случай. Однажды вечером он увидел ее в саду. Она была одна. Дмитрий подошел к ней и сказал:
       - Панна! Моя звезда привела меня к вам, от вас зависит сделать ее счастливою!
           Марина ответила:
           - Ваша звезда слишком высока для такой девушки, как я.
            Присутствие любимой особы взволновало его, он упал перед Мариной на колени, она протянула к нему руки, чтобы поднять Дмитрия, он приложил ее руки к своим губам.
            - Моя рука, - сказала Марина, отнимая свою руку и продолжая говорить, - слаба для вашего дела, вам нужны руки, владеющие оружием, а моя может только возноситься к небу вместе с молитвами о вашем счастье.
            - Я посвящу вам жизнь, - воскликнул восторженный юноша, - я говорю это от души.
        Появление в саду гостей прервало эти объяснения.
            Шли дни. Марина своим обращением томила, мучила Дмитрия: при встрече то дарила ласковые взгляды, то убивала неприступной холодностью.
       Страсти Дмитрия разгорались  сильнее и сильнее.
       - Я умру от любви к вам, - сказал при очередной встрече Дмитрий Марине.
            - Перестаньте думать обо мне, - ответила Марина, - только славными подвигами и доблестями вы меня завоюете.
        Марина продолжала с ним игру женского кокетства.
            Дмитрий написал к ней страстную записку. В ответ на нее она вернула ему  письменный ответ: « Вы много страдаете, я не могу быть безответною к вашей благодарной искренней страсти. Победите врагов ваших и не сомневайтесь, что в свое время ваши надежды увенчаются, и вы получите награду за ваши доблести.
            На помощь Дмитрию пришел патер Савицкий, вторгшийся к нему в дружбу иезуит. Он начал ему советовать не только добиваться расположения Марины, но жениться на ней и доказывал, что это будет  полезно для предприятия. Родство со знатною фамилией произведет хорошее впечатление.
            - Воевода сендомирский горд! – говорил Савицкий, - Если вы снизойдете до вступления с ним в родство, то с этим вместе скорее достигните отеческого престола; тогда никто не подумает что воевода, такой гордый и умный, мог не знать, за кого отдает дочь. Тогда вы заставите замолчать голоса, которые раздаются вам во вред, вы


17

удовлетворите и дворянство, и народ русский. Поговорите не с панной Мариной о женитьбе, а с ее отцом. Конечно, он, прежде чем согласиться, спросит моего совета, а вы уже знаете, что я скажу. Я знаю ваше расположение к истинной религии и так радуюсь, что вы преуспеваете на пути истины, что каждый день молю Бога о ниспослании вам благословения. Его благословение победит ваших врагов. Оно сильнее всякой человеческой мудрости, оно возведет вас на отцовский трон.
            Дмитрий просил наставника поговорить о нем с воеводою. Савицкий согласился и выполнил свое обещание. И когда Дмитрий услышал от иезуита, что Мнишек уже предупрежден, обратился к нему сам. Мнишек обрадовался такому разговору, целовал Дмитрия, обнимал его, плакал от умиления. Но свадьба отложена была до того счастливого времени, когда Дмитрий, низвергнувши Бориса, сядет на престол московский, тогда он пошлет посольство и отец приедет с невестой к сильному и могучему монарху. Мнишек нашел отговорку очень благовидную.
           Он сказал Дмитрию так:
            - Чтоб доказать вам свое расположение, я откладываю вашу свадьбу до того времени, когда труп Годунова послужит вам ступенью на трон. Это совершенно против  собственного моего желания и выгод, но я вас прошу: поступите так. Это мой отеческий и дружеский совет. Сигизмунд готов  поддержать, и знаете ли, что у него на уме? Он надеется выдать за вас свою сестру, поэтому  только он и благоприятствует вашему предприятию. Другие паны воеводы будут завидовать нашему родству, многие рассчитывают на вас и перестанут помогать вам, когда узнают, что вы женились на моей дочери, а вам следует расти, а не женится, увеличивать, а не уменьшать число своих союзников. Не возражайте мне, я знаю лучше ваш путь. Я пойду с вами, пожертвую всем, что имею, за возвращение вам отеческого достояния.

YIII
               
             Но не один Дмитрий домогался ответной любви Марины, были и другие. С одним из таких претендентов Корнецким у Дмитрия случился поединок.
            Дмитрий обронил письмо, полученное им от Марины. Князь поднял его, пришел в ярость, написал Дмитрию дерзкое письмо, называя его обманщиком, и вызвал его на поединок.
           Соперники выехали верхом в восемь часов утра в рощу.
           Дмитрий сбил князя с коня и стал этим довольствоваться, но князь, рассвирепевши, бросился на него.
            Поединок закончился тем, что князь оцарапал Дмитрию щеку, а Дмитрий проколол ему насквозь руку.
            Князя увезли чуть живого.
               Мнишек удалился от объяснений и радовался, что дочь его так умеет пленять сердце и … себе того, кто мог быть на престоле.
Но Мнишек и Марина сохранили такой вид, чтобы Дмитрий не просмекнул,


                18

что его желают больше, чем он Марины.

                IX
          
Удостоверившись, что дочь совершенно пленила Дмитрия, и, следовательно, можно теперь из него, как говорится, вить веревки, Мнишек потребовал крупную цену за свою красавицу.
               23-го мая 1604 года Дмитрий вручил Мнишеку запись следующего содержания:  “Мы, Дмитрий Иванович, Божьею милостью царевич великой России, углицкий, дмитровский и прочих государств московских, князь от колена предков, государь и наследник, по уставу небесному и примеров монархов христианских избрал себе достойную супругу, вельможную панну Марину, дочь ясновельможного пана Юрия Мнишека, коего считаем отцом своим, испытав его честность и любовь к нам, но отложили бракосочетание до нашего воцарения; тогда – в чем клянемся именем святой Троицы и прямым словом царским – женюсь на панне Марине, обязываюсь: 1) выдать намеренно миллион золотых на уплату долгов на ее путешествие до Москвы, сверх драгоценностей, которые пришлем ей из нашей казны московской; 2) торжественным посольством известить о сим деле короля Сигизмунда и просить его благосклонно согласия на оное; 3) будущей супруге нашей уступить два великих государства: Новгород и Псков, со всеми уездами и пригородами с людьми, так, чтобы она могла судить и рядить их  самовластно, предлагать наместников, раздавать вотчины и поместья своим людям служивым, заводить школы, строить монастыри и церкви латинской веры, свободно исповедуя свою веру, которую и мы сами приняли с твердым намерением нести оную во всем государстве московском. Если же, от чего Боже сохрани – Россия воспротивится нашим мыслям, и мы не исполним своего обязательства в течение года, то панна Марина вольна развестись со мною или взять терпение еще на год”.
            12-го июня 1604 года Дмитрий отдал Мнишеку вторую грамоту, где обещал в восторге благодарности передать ему в наследное владение княжество Смоленское и Северское, кроме некоторых уездов, назначенных им в дар королю Сигизмунду и республике в залог вечного неудержимого мира между ее и московскою державою.

X
               
               Дмитрий должен был на все согласиться, у него не было денег, а Мнишек, удостоверившись, что Дмитрий жениться на его дочери, и получивши записи, начал детально работать своим влиянием в пользу Дмитрия, собрал денежные пожертвования, по его призыву сходились люди и давали на издержки в чаянии будущих благ.

            


19

XI

                В последних числах Дмитрий, простившись с Мариной, выехал из Самбора под Глиняны, где произвел смотр своему войску. Польские жолнеры – ядро армии – делились на несколько отрядов под началом полковников Адама Жулицкого (800 человек), Станислава Гоголинского (1400), Адама Дворжецкого (400) и Небо (1400). Примкнувшие к ним казаки и русские насчитывали около 2000 человек.
            Гетманом был избран Мнишек, который вместе со своим сыном Станиславом, несколькими другими родственниками, друзьями и Дмитрием составил главный штаб. Мнишек за свою жизнь не побывал ни в одном походе и теперь, удрученный подагрой, носил звание главнокомандующего лишь формально. Военные дарования польских полковников ограничивались ложной храбростью. На деле всем распоряжался Дмитрий, с первых дней похода обнаруживший необычайную любовь к военному искусству.
            25 августа войско двинулось в путь. Походный порядок был таков. В центре вокруг красного знамени с черным двуглавым орлом на золотом фоне шли главные пехоты и кавалерия во главе с Дмитрием и Мнишеком. Справа ехали уланы и часть казаков, слева – остальные казаки, они же осуществляли разведку и прикрывали тыл.
               Переправиться через Днепр предполагалось у Киева, где имелись паромы. Опасались враждебных действий со стороны сына киевского воеводы Константина Острожского, князя Януша, чьи отряды издали наблюдали за движением войск Дмитрия. Впрочем, ничто не помешало Дмитрию войти в Киев. Городские власти приняли его весьма радушно. Католический епископ города, Христофор Казимирский, устроил в его честь званый обед.
            В Киеве войско задержалось на три дня из-за того, что Януш  распорядился отогнать паромы выше по реке. После того как их пригнали назад, началась переправа, продолжавшаяся пять дней. Она прошла благополучно, утонул лишь один поляк, случайно упавший в Днепр.
            В Остроге к войску Дмитрия присоединился староста Остерский с толпою вольницы. Затем в лагерь к Дмитрию приехало десятка два депутатов от донских казаков ударить челом московскому царевичу от лица всего круга. В доказательство своей преданности они привели с собой дворянина Петра Хрущева, посланного Борисом Годуновым с отрядом стрельцов к казакам, чтобы не дать им пристать к Дмитрию. Закованный в кандалы, Хрущев повалился в ноги Дмитрию и со слезами завопил:
            - Теперь я вижу, что ты природный истинный царевич! Ты похож лицом на отца своего, государя царя Ивана  Васильевича. Прости и помилуй нас, государь, по неведению нашему служили мы Борису, а как увидят тебя, все признают.
            Дмитрий не сразу поверил в искренность Хрущева, велел взять его под стражу и несколько раз допрашивал его. Но, в конце концов, он распорядился снять с него кандалы и приблизил к себе.
            Вслед за казацкими депутатами прибыло 10000 ранее завербованных донцов.
            

20

                С этими силами 16-го октября Дмитрий пересек границу московского государства и отправил Борису письмо, где припоминал его злодеяния, извещал о своем спасении, убеждал добровольно оставить престол и удалится в монастырь, и обнадеживал своим милосердием к нему и его семейству.          

XII
         
            Первой русской крепостью, вставшей на пути Дмитрия, был Моравск. Воеводами здесь были Борис Ладыгин и Елизар Безобразов. Дмитрий разбил лагерь верст за 30 от города и послал под его стены отряд запорожцев с требованием отдачи города. Грамоты Дмитрия, надетые на концы казацких сабель, произвели желанное действие. Жители взбунтовались, повязали воевод и выдали их Дмитрию с изъявлениями покорности.
            На другой день Дмитрий въехал в Моравск. Горожане толпились по обе стороны дороги с хлебом-солью, плакали и кричали:
            Встает наше красное солнышко, давно закатилось оно!...Ворочается наш князь Дмитрий Иванович.
            Православные священники окропили царевича святой водой и окрестили наиболее чтимыми иконами.
            В это время Мнишек говорил толпе, что он сенатор польский и радный пан, не станет лгать, и клялся, что Дмитрий – настоящий царевич, прибавляя, уже не как сенатор и пан, а как обыкновенный враль, что король и вся Польша признала его, и если москвитяне не покорятся, то королевское войско придет следом и накажет бунтовщиков против законного московского государя.
            Остаток дня был посвящен гулянью и пальбе их пушек и ружей в честь славного события.
            В Моравске этого вечера и было написано первое письмо Дмитрием его суженой Марине. Удачу он посвящал ей и просил отписки. Отписок не было.
                Так же легко сдался Чернигов, где воеводил Иван Андреевич Татиев. Чернигов считался воротами в Москву, поэтому был укреплен лучше других северских городов, но укрепления, которые никто не защищает, бесполезны.
            Казачий отряд внезапно подскакал к степям Чернигова.
            - Поддавайтесь царю и великому князю Дмитрию Ивановичу: - кричали казаки. – Моравск уже поддался.
            Черниговцы всполошились, одни грозили казакам со стен оружием, другие требовали немедленно открыть им ворота. В это время Татиев, взошедший на стену, приказал стрельцам открыть огонь. Залп оказался чрезвычайно удачным – с десяток казаков повалились с коней на землю. Они кинулись от стен врассыпную и набросились на слабо укрепленный посад, грабя и поджигая дома. В городе раздался общий вопль о пощаде. Черниговцы повязали Татиева и послали к казакам сказать,


21

чтобы они прекратили грабеж, - весь город бьет челом Дмитрию Ивановичу. Но казаки уже не слушали их, продолжали грабить посад. Черниговские гонцы кинулись к самому Дмитрию. Царевич послал поляков Станислава Борша остановить погром.
            Дмитрий вступил в Чернигов на другой день после его сдачи. Он выразил гнев по поводу разграбления, но не захотел заставить солдат и казаков вернуть награбленное.
            Черниговцы выдали Дмитрию воевод князя Татиева, князя Шаховского и Воронцова-Вельяминова.
            Народ приветствовал вновь обретенного царевича, невзирая на грабеж его солдат. Знатный дворянин Воронцов-Вельяминов наотрез отказался признать Дмитрия своим государем. Дмитрий приказал убить его. Казнь устрашила дворян, взятых в плен. Воеводы Татиев и другие поспешили принести присягу Дмитрию.
            О взятом Чернигове Дмитрий радостно описывал Марине, с письмом гнал в Самбор нового гонца, просил ответа, но Марина не отвечала.
            11-го ноября  войско Дмитрия подошло к Новгород-Северскому, оно уже насчитывало 38000 человек. Воеводой в городе был окольничий Петр Федорович Басманов, сын одного их опричников Ивана Грозного.
            Учтя горький опыт сдачи Моравска и Чернигова, Басманов решил не допустить переход горожан на сторону Дмитрия, для чего велел заранее сжечь посады и загнал жителей внутрь города. На требования парламентариев сдаться новгородцам и служить Дмитрию, как другие, в ответ они услышали со стен:
            - Вы б… дети, прибыли с вором по наши души.
            Басманов приказал стрелять по ним и отогнал от стен крепости.
            Дмитрий разбил свой лагерь версты за полторы от города и перешел к его осаде.
            14 ноября артиллерия Дмитрия начала обстрел, пытаясь пробить брешь в стенах, но имевшиеся в ней полевые пушки не причинили ни малейшего вреда городским укреплениям. Зато пушкари Басманова клали ядро точно в цель, побив и покалечив в этот день многих осаждавших.
            В последующие дни охотники из лагеря Дмитрия несколько  раз ходили на приступ, но терпели неудачу и отступали.
            Цепь неудач под Новгород-Северским 19-го ноября была разорвана сдачей Путивля. Путивльский воевода, упорствующий в сдаче города Дмитрию, Михаил Михайлович Салтыков, был связан, а другой – князь Василий Рубец-Масальский – объявил себя слугой царевича и сам отправился под Новгород-Северский вместе с Богданом Сутуповым, который также признал Дмитрия и решил отдать ему деньги, присланные Борисом путивльскому гарнизону.
            Вслед за Путивлем также легко, словно осенние яблоки на землю, пали другие города – Рыльск, Севск, Борисов, Оскол, Ливны, Елец, Курск, Кромы, Белгород.
                Но их пример никак не подействовал на Новгород-Северский. Басманов стоял крепко.
            

22

             На помощь Новгород-Северскому было направлено 50000 войско под началом князя Федора Ивановича Мстиславского. На рассвете 20-го декабря Мстиславский подошел к Новгород-Северскому. Дмитрий вывел свое войско в поле, оставив в тылу заслон против Басманова, московские полки выстроились напротив. Ни те, ни другие не двигались с места, только храбрецы с обеих сторон выезжали из рядов и вызывали желающих на единоборство. Один Басманов старался,  как мог, нанести удар врагу. Он напал на лагерь Дмитрия и, заманив притворным отступлением, большой отряд поляков и казаков вслед за собой в город, закрыл за ними ворота и перебил преследователей.
            В этих незначительных стычках прошел короткий зимний день. С наступлением темноты солдаты возвратились в свои лагеря.
            Утром следующего дня, когда противники вновь построились друг против друга, Дмитрий обратился к своему войску со следующими словами:
            - Всевышний! Ты зришь глубину моего сердца. Если обнажаю меч неправедно и беззаконно, то сокруши меня небесным громом. Когда же я прав и чист душою, дай силу неодолимую руке моей в битве.
            По его приказу польская конница ударила на правое крыло Мстиславского под оглушительные звуки труб, с лязгом и грохотом латники на всем скаку врезались в московские полки. Русские дрогнули и подались назад. Сам воевода получил несколько ударов в голову, был сбит с коня и едва не попал в плен. Русские отступили верст на 14, почти не преследуемые неприятелем.
            Поляки вместо того, чтобы преследовать неприятеля, стали требовать от Дмитрия уплаты жалованья вперед. Они толпились возле шатра Дмитрия и говорили:
            - Царевич, давай нам жалованье, а то уйдем в Польшу.
            - Ради Бога, будьте терпеливы! – взывал он к ним. – Я  сумею скоро вознаградить храброе рыцарство, а теперь послужите мне. Время очень важное, надо преследовать неприятеля. Он теперь поражен нашей победой, и если мы не дадим ему собраться с духом, и погонимся за ним, то уничтожим его. Тогда верх будет за нами и вся земля нам покорится, и я заплачу вам.
           - Без денег дальше не пойдем!
           - Что же я буду делать? У меня нет столько денег, чтобы заплатить всем.
Вечером к нему пришли поляки из роты Федора и предложили Дмитрию заплатить только их роте, тогда она останется, а другие знать не будут, и, глядя на роту Федора, тоже не уйдут.
    Дмитрий ухватился за это предложение. Ночью роте Федора тайно выдали деньги. Но другие поняли, увидев утром у своих товарищей звонкую монету, которые те сразу пустили в ход, и догадались, что остались в дураках. Вспыхнул общий мятеж. Завладев парчовым  знаменем царевича, шляхтичи окружили Дмитрия. Их гнев был так силен, что они уже не сдерживали себя. Кто-то сорвал с Дмитрия соболью шубу, которая попала в руки русским за выкуп в 300 злотых. А один шляхтич даже крикнул в гневе:
           - Ей-ей, быть тебе на колу!
      


23


      Дмитрий не стерпел и дал ему в зубы, никто не вступился за наглеца.
      Видя, что царевич все-таки не собирается платить, поляки начали строиться, чтобы идти в Польшу. Осталось с Дмитрием полторы тысячи.
            Через четыре дня после этих событий, 14-го января 1605 года, Дмитрия покинул Мнишек. Он оправдывался своим нездоровьем и тем, что должен присутствовать на сейме, чтобы защищать там интересы Дмитрия.
            Дмитрий сожалел об отъезде Мнишека, но Мнишек был непреклонен в своем решении. Новое письмо с описаниями событий последних месяцев, Дмитрий отправил вместе с Мнишеком его дочери. В письме он просил ее верить ему, он достигнет трон своих предков.
            Гетманом вместо сендомирского воеводы был выбран Дворжецкий. Уход части поляков, 800 человек, был восполнен прибытием в лагерь 12000 запорожцев с пушками. Но, несмотря на это, Дмитрий снял осаду Новгород-Северского и отступил в  Комарницкую волость под Севск.

XIII
             
               Московское войско, не тревожимое более неприятелем, оправилось от поражения. Из Москвы в лагерь приехал князь Василий Шуйский и чашник  Вельяминов – от имени царя ударить Мстиславскому челом за кровь, пролитую за веру и отечество.
            Вместе с Шуйским прибыло подкрепление, в основном татарская конница. Московское войско увеличилось до 70000 человек. С этими силами Мстиславский двинулся на Дмитрия. 20-го января он разбил лагерь в селе Добрыничи, в нескольких верстах от Севска.
            У Дмитрия было не больше 15000 человек, причем подавляющее большинство их составляли казаки. Тем не менее, победа в первой стычке осталась за ним: незначительный отряд из его войска наголову разгромил 7-тысячный отряд Мстиславского, вышедший из лагеря за провиантом и фуражом.
            Вечером, 20-го января, Дмитрий созвал военный совет. Гетман и польские полковники советовали ему, ввиду численного превосходства неприятеля держать оборону в лагере, но атаманы запорожцев, наоборот, настаивали на ведении активных действий.
            - Лучше и славнее встретить врага в открытом поле и пойти на смерть или победу, - говорили они.
            Дмитрий без колебаний поддержал казаков, ссылаясь на то, что Мстиславский, окружив лагерь, просто поморит их всех голодом.
            21-го января Дмитрий вывел войско из лагеря и выстроил для битвы. Главную ударную силу составили поляки Дворжецкого и 2000 русских, которые надели поверх лат и броней белые рубахи, чтобы узнавать друг друга в битве. За ними шли 8000


24

запорожцев и 4000 спешенных донцов с пушками.
            Дмитрий снова нанес удар по правому крылу московского войска. Увлекая за собой польскую и русскую конницу, он смял московских ратников, рассеял татар и заставил отступить немецкие полки.
            Победа казалась близкой. Уже запорожцы неслись во всю прыть, чтобы вместе с Дмитрием снести центр армии Мстиславского, но в этот момент московские стрельцы произвели по приближавшимся полякам залп из 40 пушек и 12000 ружей. Огромное облако порохового дыма поплыло на запорожцев и скрыло их из вида. Залп оказался на редкость неудачным: у поляков было убито только трое и ранено пятеро человек! Но оглушительный грохот испугал лошадей, они встали на дыбы, останавливались, сворачивали в сторону, и, спустя несколько минут, всей лавой помчались назад.
               Дмитрий возглавлял атаку гусар вместе со своим гетманом Дворжецким. Первая и последняя в его жизни атака закончилась позорным бегством. В общей свалке под ним была убита лошадь. Князь Рубец-Мосальский уступил ему своего коня, который вскоре тоже был ранен, однако все-таки вынес царевича из боя. Он сначала укрылся в Севске, а затем скрытно от всех покинул лагерь и ускакал в Рыльск. После поражения возле села Добрыничи Дмитрию было не до письма Марине.

XIY

            Тысячи казаков и мужиков, попавших в плен к воеводам после битвы под Севском, были повешены. Множество мирных крестьянских жен и детей в марицкой волости были перебиты без всякой вины с их стороны. Воеводы Мстиславский и Шуйский одержали победу над Дмитрием, но не осмелились преследовать его армию и довершить его уничтожение. Но они поспешили известить Бориса о своих успехах.
            Весть о победе при Добрыничах вызвала у Бориса безудержную радость. Гонец Мстиславского Михаил Борисович Шеин был помилован царем чином окольничего. Войску со стольным князем Мезецким были посланы для раздачи десятки тысяч рублей, а воеводам еще и золотые монеты, чеканившиеся по особо торжественным случаям и заменявшие в то время ордена. Немецкой гвардии в виде премии выдали разом сумму годового жалованья.
            Но больше всех царь отличил Басманова, на чью долю выпали такие милости, которые вызвали зависть у других воевод, бывших выше его по породе и по званию. Когда Басманов приехал по царскому вызову в Москву, Борис выслал ему навстречу богато украшенные сани и самых знатных вельмож. Храбрый воевода был произведен в думные бояре и получал из рук царя золотую чашу, наполненную червонцами и несколько серебряных кубков.
            Мстиславский прибыл в окрестности Рыльска на другой день после бегства оттуда Дмитрия. Лишившись армии, Дмитрий не мог укрепить гарнизон Рыльска сколько-нибудь значительными силами. Покидая город, он поручил его оборону местному воеводе князю Долгорукому, в распоряжении которого были стрельцы и казаки. Имея несколько десятков тысяч человек, бояре рассчитывали быстро покончить


25

с сопротивлением Рыльска. Но они ошиблись. В обороне города участвовало все население. Горожане знали, что им нечего ждать пощады и сражались с исключительной стойкостью.
            Общий штурм крепости не удался, и на другой день после приступа Мстиславский снялся с лагеря и отступил обратно к Севску.
            Отступление воевод от Рыльска вызвало гнев царя Бориса.
            Царские воеводы разгромили плохо вооруженную армию Дмитрия в открытом полевом сражении. Но все их попытки занять восставшие крепости неизменно терпели неудачу. То, что произошло под Рыльском, повторилось под Кромами.

XY

               Потерпев поражение в битве под Добрыничами, Дмитрий намеревался бежать из России вслед за своим наемным войском. Однако путивляне помешали осуществлению его планов. Их пугала то,  что и с ними будет то, что сделали  власти в Комарицкой волости после победы под Севском. Они пригрозили ему арестом и передачей его Годунову. Путивль выражал готовность продолжать борьбу.
            В Путивле Дмитрий вернулся к своим старым планам, суть которых сводилась к тому, чтобы поднять против России всех соседей. Столкновение России с Турцией на Северном Кавказе подавало Дмитрию надежды на то, что ему удастся подтолкнуть Крым к нападению на Русское государство.
            Находясь в Путивле, Дмитрий предпринимал отчаянные усилия, чтобы добиться вмешательства Речи Посполитой в русские дела. Он послал к королю Сигизмунду Булгакова в качестве представителя восставшей Северской земли.
               В Путивле при первой же возможности он стал формировать свою Боярскую думу и двор из захваченных в плен дворян, пытался опереться на людей, которые были всецело обязаны ему своей карьерой. Самой видной фигурой при его дворе стал князь Мосальский. В отличие от высокородного Салтыкова, Мосальский, несмотря на свой княжеский титул, не принадлежал к первостатейной знати. Мосальский не бросил Дмитрия после разгрома под Севском. Дмитрий оценил это, тем более что при нем осталось совсем немного старых советников. Мосальский едва ли не первым получил от Дмитрия чин ближнего боярина.
            Дьяк Богдан Сутупов, занимавший самое скромное положение в московской приказной иерархии, добровольно перешел в лагерь Дмитрия, за что был удостоен неслыханной чести. Дмитрий сделал его своим канцлером – главным дьяком и хранителем царской печати.
            Козельский дворянин князь Г.П. Шаховской успел послужить Дмитрию несколько месяцев, и Дмитрий пожаловал ему чин воеводы и послал управлять Белгородом. Дворянин Лыков и головы Измайлов и Микулин, захваченные в Белгороде, после присяги были оставлены Дмитрием в Путивле, они получили воеводские чины.
            

26

             В Польше, в первые месяцы России, Дмитрий именовал себя царевичем и великим князем Руси, но в Путивле он присвоил себе титул царя.

XYI

            В Москве Годунов был сам не свой. Порой он терял голову, обуреваемый сомнениями, с кем же он воюет: с самозванцем или настоящим сыном Грозного?
               Однажды терзаемый этими мыслями, он распорядился привезти в Новодевичий монастырь царицу Марию Нагую, мать царевича.
            Ночью ее тайно привезли в спальню Бориса, где он находился вместе со своей женой, дочерью Малюты Скуратова.
           - Говори правду, жив ли твой сын или нет? – спросил царь.
               Мария отвечала, что ничего не знает. Жена Годунова в ярости схватила с туалетного столика зажженную свечу.
                - Ах, ты б…! – крикнула она. – Смеешь говорить «не знаю», коли верно, знаешь.
            С этими словами она хотела ткнуть свечой в глаза инокине, но Борис удержал ее руку. Мария испуганно отшатнулась от разъяренной женщины и сказала:
            - Мне говорили, что сына моего тайно вывезли из Русской земли без моего ведома, а те, кто  мне так говорил, уже умерли.
            Большего от нее не могли добиться.  Борис велел увезти ее подальше от Москвы и держать в строгости и нужде.
            В отчаянии Борис думал найти утешение в предсказании прорицателей. Из дворца не выходил и ежедневно посылал своего сына Федора молиться о нем по церквям. Одновременно он продолжал беспощадно наказывать москвичей за любое неосторожное слово.
            Начался Великий пост. Измученный страхами и подозрениями, Борис совсем потерял сон и здоровье. Но 13-го апреля, во время церковного богослужения, он почувствовал себя бодрее обыкновенного. Отстояв службу, он весело сел за праздничную трапезу в Золотой палате и ел с таким аппетитом, что встал из-за стола с сильной тяжестью в желудке. После обеда царь поднялся на вышку, с которой часто любовался Москвою. Вдруг он нагнулся, быстро сошел вниз и закричал, чтобы позвали лекарей, так как у него страшно колотилось сердце и ему дурно. Когда прибежали иноземные врачи, Борис был уже так плох, что бояре сочли нужным заговорить с ним о наследнике.
                - Как угодно Богу и земству! – равнодушно отвечал царь.
            Вслед за этим кровь рекой хлынула у него изо рта, носа и ушей и он  бессильно откинулся на руки врачей. Патриарх Иов с духовенством наскоро соборовали умирающего царя и совершили над ним обряд пострижения.
            Борис, нареченный Боголепом, умер около трех часов пополудни, успел еще


27

благословить сына на царство. Лицо его, искаженное предсмертными судорогами, почернело.
            Внезапная смерть Годунова привела бояр и духовенство в полнейшую растерянность. Они не решились сразу объявить новость народу, боясь волнений. Москвичи узнали о случившемся  уже на следующий день. 15-го апреля тело Бориса погребли в Архангельском соборе. 70000 рублей из царской казны было роздано в течение сорокоуста за упокоение беспорочной и праведной души его, мирно отошедшей к Богу.
            Смерть Годунова не вызвала никаких беспорядков в столице. Федор Борисович спокойно занял опустевший престол.
            Федор имел очи, великие черные, лицо белое, рост средний, телом был изобилен. От отца своего научен был книжному естествословию и благочестию, в ответах был дивен и сладкоречив, пустое и гнилое слово никогда из уст его не выходило.
            Борис очень любил своего сына и сызмальства готовил к царскому венцу. Он выписал для Федора иностранных учителей и посвящал его во все государственные дела.
            Бояре и духовенство нарекло царевича Федора на царство через три дня после кончины Бориса. После этого бояре, дворяне, купцы и простой народ были вызваны в Кремль и приведены к присяге.
            Вслед за тем царица Мария и царь Федор Борисович разослали в городе наказ, повелев созвать в церковь дворян, служилых и посадских людей, пашенных крестьян и прочую чернь, чтобы привести их к присяге. Приказные чиновники записывали имена присягнувших в особые книги, подлежавшие отправке в Москву.

XYII

            Почти сразу после смерти Бориса правительство осуществило смену высшего командования в армии под Кромами. Среди Годуновых и их родни не оказалось никого, кто бы мог взять на себя руководство военными действиями, и царю Федору поневоле  пришлось вверить свою судьбу людям, не связанным с династией родством.
            Новым главнокомандующим в армию был назначен князь Михаил Петрович Котырев-Ростовский, его помощник боярин Петр Федорович Басманов. На Басманова Годуновы возлагали большие надежды, так как он пользовался особой популярностью среди населения столицы.
            Явившись в лагерь под Кромы, Котырев и Басманов привели армию к присяге. Патриарх Иов по немощи не мог покинуть Москвы и поэтому церемонией присяги руководил новгородский митрополит Исидор – второе в церковной иерархии лицо. Полки повиновались воеводам.
            В течение долгого времени передовым полком командовали Голицыны, род которых шел от литовской великокняжеской династии, по знатности который


28

превосходил главу Боярской думы – Мстиславского, из младшей линии династии.
               После смерти царя Федора Ивановича Голицыны, Василий и Иван Васильевичи, не попали в число претендентов на трон, но теперь кончина Бориса побудила в них честолюбивые надежды получить власть.
            В состав передового полка входило не менее тысячи рязанских дворян. Рязанцы не скрывали своего негодования на Годуновых, запретивших им зимовать в своих поместьях. Голицыны могли рассчитывать на их помощь. Одним из главных инициаторов не подчинения Годуновым стали рязанские дворяне братья Прокопий и Захарий Ляпуновы.
            Голицыны установили связь со своими давними друзьями и единомышленниками в Путивле, князьями Татиевым, Лыковым и рязанским дворянином и приятелем Ляпунова Артемием Измайловым. Последний и помог организовать заговор среди рязанских помещиков. Басманов, сохранив верность Годуновым, в противном случае он должен был бы пролить потоки крови. В числе первых ему пришлось бы арестовать воевод князей Голицыных, истинных вдохновителей заговора. Однако по матери Голицыны доводились братьями Басманову, и он издавна привык считаться с авторитетом старшей по знатности родни. Это не могло не повлиять на исход дела.
            Голицыны понимали, что рискуют головой, и не жалели сил, чтобы втянуть Басманова в заговор, которого, кроме милостей государевых, ничто не привязывало к правящей династии. Получив предложение примкнуть к заговору, Басманов недолго колебался. Примкнув к заговорщикам, он быстро повел дело к решительной развязке.
                7-го мая лагерь был разбужен на рассвете. Заговорщики сделали все, чтобы посеять в полках панику. Их люди подожгли лагерные постройки в нескольких местах. Ратные люди выбегали из палаток и землянок, не успев, как следует одеться. Поднялась страшная суматоха. Многие старались как можно быстрее покинуть лагерь. Они бросали оружие, оставляли повозки и телеги, выпрягали лошадей, чтобы бежать скорее.
            Ляпуновы позаботились о том, чтобы захватить  наплавной мост через реку. Вскоре на мосту собралось так много народу, что мост стал тонуть. Много людей оказалось в воде, но это не остановило перебежчиков – они переходили реку вброд, вплавь, многие тонули. Главный воевода Сторожевого полка князь А.Телятевский попытался воодушевить сторонников, разбить мост и помешать мятежникам соединиться с гарнизоном Кром. Однако он этого не сделал, не пустил в ход оружия, переворот был бескровен.
            Нападение казаков, вышедших из Кром, на верное правительству войско, усугубило панику в полках и помешало Котыреву-Телятевскому и другим воеводам организовать сопротивление и удержать лагерь за собой.
            Верные правительству бояре и воеводы бежали в Москву. Вместе с ними лагерь покинуло много тысяч дворян, детей боярских и прочих ратных людей. Только пойман был и посажен под арест Иван Годунов.
            Руководители мятежа предпринимали энергичные усилия, чтобы удержать инициативу в своих руках. Однако они не спешили на поклон к Дмитрию. Располагая


29

многотысячной армией, они имели все основания считать себя господами положения. И только на пятый день после переворота в Путивль явился брат Ивана Голицына. С ним прибыло несколько сот дворян, стольников и всяких чинов людей, представлявших дворян из разных уездов и городов.
            Объясняя свой переход на сторону Дмитрия, Голицын ссылался на  текст присяги, данной им и другими воеводами царевичу Федору Годунову. Голицын клеймил Бориса Годунова самыми бранными словами, клялся в вечной верности Дмитрию и умолял немедленно идти в Москву и занять престол.
            Следом за Голицыным в Путивль явился Басманов. С первой же встречи между ним и Дмитрием установились самые дружеские отношения. Они были схожими натурами – смелыми, пылкими, увлекающимися, своенравными, без твердых принципов и убеждений. Каждый их них нашел в другом то, что ценил в людях: ум, способности, широту замыслов, ненасытную жажду славы. Их сближение произошло настолько быстро, что уже буквально на следующий день Басманов сделался первым советником и любимейшим товарищем Дмитрия.
               19-го мая Дмитрий выехал под Кромы. Навстречу ему из лагеря вышли бояре – Шереметьев, Василий Голицын, Михаил Салтыков – и с ними несколько сотен ратников. Они поклонились Дмитрию и торжественно сказали:
        - Все войско и вся земля Российская покоряются тебе.
            Дмитрий уже не нуждался в толпе ополченцев, потерявших всякую дисциплину и боеспособность. Оставив при себе небольшой отряд стрельцов и дворян, он распустил остальных по домам.
            В Кромах Дмитрий оставался несколько дней. Его спутники с удивлением разглядывали лагерные укрепления, множество палаток и брошенные русскими пушки. Дмитрию достались семьдесят больших орудий, значительные запасы пороха и ядер, войсковая казна, много лошадей и прочее имущество.
               Из Кром Дмитрий направился в Орел, где устроил судилище над теми воеводами, которые, попав в плен, отказались ему присягать. Среди других в тюрьму был отправлен боярин И.И.Годунов.
            Десятки писем уже было написано Марине, но ни одного ответа. Но Дмитрий не мог не выразить своей радости о своем успехе под Кромами. В Орле он написал очередное письмо, которое немедленно с гонцом отправил в Самбор.

XYIII

            Дмитрий приказал своим войскам войти в Москву. Но сделать это оказалось не так-то просто. В распоряжении Годунова оставалось несколько тысяч дворовых стрельцов. Царь Федор отправил их на Оку и приказал занять все переправы под Серпуховым. 28-го мая стрельцы встретили отряд Дмитрия огнем, и отбили все их попытки перейти Оку. Тогда, обойдя заслоны правительственных войск на Оке, донской атаман Корела с отрядом подошел к Москве и 31-го мая разбил лагерь в шести


30

милях от нее.
            В Москве каждый день нарастал ропот. Народ требовал возвратить из ссылки опальных бояр и привезти в столицу царицу Марию. Особенно с большой силой вспыхнули в городе беспорядки после приезда Мстиславского и Шуйского из-под Кром. Простонародье ввалилось в Кремль и вызвало Шуйского для объяснений, с кем же, наконец, воюет царь Федор и его воеводы – с окаянным Гришкой-расстригой или истинным царевичем? Шуйский, выйдя на лобное место, принародно целовал крест, что царевича Дмитрия давно нет на свете, что он сам, своими руками, положил тело младенца в гроб, и приказал твердо стоять за истину против расстриги.
            Сторонники Дмитрия приуныли: слово князя Василия было уважаемо москвичами. Но их воодушевил приезд 1-го июня из лагеря Кром в Москву двух гонцов Дмитрия – дворян Гаврилы Пушкина и Наума Плещеева. Последние привезли с собой грамоту царевича. Они не решились сразу проникнуть в город и остановились в Красном Селе, где ударили в колокол и собрали толпу купцов и ремесленников. После прочтения грамоты раздался единодушный рев:
        - Да здравствует, Дмитрий Иванович! В город! В город!
            Поклонников царевича повели прямо на Красную площадь. Отряд стрельцов, попытавшийся было преградить им путь, быстро рассеялся под напором огромной толпы горожан, присоединившейся к красносельцам. Возле Кремля собрался чуть не весь город, давка стояла невообразимая.
           Вышедшие из дворца бояре возмущались:
            - Что за сборище, что за бунт? Самовольно собираться негож! Хватайте воровских посланцев и ведите их в Кремль, пускай там покажут, с чем приехали.
               Но народ не выдавал гонцов и громко требовал читать грамоту Дмитрия вслух. Пушкина и Плещеева поставили на лобное место. Людское море сразу утихло. Люди напряженно вслушивались в слова послания.
            Грамота Дмитрия, по царственному сдержана, была обращена к знатнейшим вельможам – Мстиславскому, Шуйским, а также всем боярам, окольничим, стряпчим, жильцам, приказным, дьякам, детям боярским, торговым и черным посадским людям.
                Она была весьма искусно составлена. Дмитрий взывал, прежде всего, к народной совести: ведь все россияне клялись верно служить царю Ивану Васильевичу и его детям и не хотят на престол никого другого, чему свидетель сам Бог. Но, не зная о чудесном спасении Дмитрия, русские люди целовали крест изменнику Борису, а затем обольщенные им, стояли против законного наследника, когда он, Дмитрий, хотел занять отеческий престол без пролития крови. Дмитрий прощал народу этот грех, совершенный по неведению и заблуждению, и объявил, что не держит гнева ни на кого из своих подданных. Наказание грозит только упорствующим, все же остальные могут надеяться на царское великодушие и милость. Впереди их ждет мирное, благополучное царство.
            По окончании чтения площадь загудела: большинство славило Дмитрия, но не было таких, кто желал многие лета Федору. Наконец, народ закричал:
            - Шуйского! Шуйского! Он был в Угличе с розыском, пусть теперь скажет,


31

точно ли тогда похоронили царевича?
        Князя возвели на Лобное место, наступило напряженное молчание.
            - Борис, - заговорил Шуйский, - послал убить царевича, но его спасли, а вместо него в Угличе погребен поповский сын…
            - Теперь нечего долго думать, все узнали, как было, - завопили сторонники Дмитрия, - значит, настоящий царевич идет к нам с войском. Принесем ему повинную, чтоб он простил нас по нашему неведению.
            - Долой Годуновых, долой их, б… детей, - подхватила толпа. – Всех их искоренить, вместе с их дружками! Бейте, рубите их! Не станем жалеть Борисову родню! Борис не жалел законного наследника, хотел извести его в детских летах. Господь нам теперь свет показал, а дотолева мы во тьме сидели. Засветила нам теперь звезда ясная, утренняя – наш Дмитрий Иванович. Будь здоров, наш прирожденный государь, царь Дмитрий Иванович.
            Толпа хлынула в Кремль, к царскому дворцу. Бояре, подхваченные народными волнами, очутились в самой гуще мятежников. Патриарх Иов лишь наблюдал событие из окна, обливаясь слезами.
            Царь Федор, его мать Мария и сестра Ксения, воспользовавшись суматохой,  в самом начале мятежа укрылись в безопасном месте. Скрываясь от разъяренной толпы, царица потеряла жемчужное ожерелье. Дворцовая стража разбежалась, не оказав нападавшим никакого сопротивления. Толпа ворвалась в опустевший дворец и принялась яростно крушить и уничтожать все, что попадалось под руку. Народ разгромил не только дворец, но и старые подводы Бориса Годунова. Не обнаружив нигде царскую семью, восставшие бросились в вотчины Годуновых, находившиеся в окрестностях столицы.
            Разгромив владения царской семьи, толпа попала на дворы, принадлежавшие боярам Годуновым. Погрому подверглись дворы многих столичных дворян и приказных чиновников.
            Добравшись до винных погребов, люди разбивали бочки и черпали вино кто шапкой, кто башмаком, кто ладонью.
            Внезапно вспыхнув, восстание так же внезапно прекратилось после полудня того же дня. На улицах появились бояре, стрельцы наводили порядок.

XIX

            Боярская дума после восстания в Москве не сразу приняла решение направить своих представителей в Тулу, где находился Дмитрий. Никто из старших и наиболее влиятельных бояр не согласился ехать на поклон к нему. Из Тулы Дмитрий требовал, чтобы Мстиславский и прочие бояре немедленно ехали к нему в лагерь. Дума постановила послать в Тулу князя И.М. Воротынского, двадцать лет бывшего не у дел, а также бояр и окольничих князя Н.Р. Трубецкого, князя А.А. Телятевского, Н.П. Шереметьева, думного дьяка А. Власьева и представителей других чинов – дворян,


                32

приказных и купцов.
            Делегация из Москвы выехала в Серпухов 3-го июня. Они привезли Дмитрию повинную грамоту от лица Иова всего священного собора и разных чинов Московского государства. Одновременно с ними в Тулу приехали донские казаки во главе с атаманом Смагой Чертенским.
            Дмитрий был взбешен тем, что главные бояре отказались подчиниться его приказу, и прислали в Тулу второстепенных лиц, и нанес им неслыханную обиду. Первыми допустил к своей руке казаков, затем бояр. Воротынского с товарищами он бранил матерными словами, боярина Телятевского выдал казакам головой. Казаки били его смертельным боем, а затем едва живого отвезли в тюрьму.
            Наконец, к Дмитрию явились глава думы удельный князь Ф.И. Мстиславский, князь Д.И. Шуйский, стольники, стряпчие, дворяне, дьяки и столичные купцы-гости.

XX

            Завершив переговоры с Мстиславским, Дмитрий отправил в столицу особую боярскую комиссию. Формально ее возглавлял князь В.В. Голицын, имевший боярский чин. Фактически главными доверенными лицами Дмитрия в московской комиссии стали члены путивльской думы – В.М. Мосальский и Б. Сутупов. Вместе с комиссией в Москву был направлен П.Ф. Басманов с отрядом служилых людей и казаков. К приезду комиссии члены низложенной царской семьи вышли из своего убежища и Боярской думой были заключены под домашний арест.
            Приехав в Москву, боярская комиссия, прежде всего, низложила патриарха Иова. Формальным основанием для лишения сана было желание самого Иова. Еще в последние дни царствования Годунова слепнущий патриарх написал грамоту о своем отречении и выразил желание провести остаток дней в уединении и смирении. Вмешательство в церковные дела давно уже стало неотъемлемым правом светской власти. Иов подчинился решению нового царя. В Успенском соборе он принародно снял с себя паначию и, подойдя к иконе Владимирской Богоматери, сказал:
            - Здесь, перед сим святым образом, я был удостоен сана архиерейского и девятнадцать лет хранил целость церкви и чистоту веры. Ныне вижу, что грехов наших ради наступает время торжества обмана и ереси. Мы грешные, молим: Матерь Божья, утверди православную веру непоколебимо!
            На глазах у всех его облачили в простую монашескую одежду и отвезли в Старицкий Белгородский монастырь, который он сам выбрал местом своего пребывания. Руководил низложением Иова  П.Ф. Басманов. Вместо Иова церковь возглавил архиепископ Рязанский Игнатий, чье посвящение в сан патриарха было отложено до приезда в Москву Дмитрия.
            Родственников и любимцев Годунова – 74 семейства – отправили в ссылку в волжские и сибирские города. Из Москвы их увозили на телегах, в кандалах и в одном исподнем. Впрочем, в тюрьму был посажен только Семен Никитич Годунов. Всеобщая ненависть к нему была столь велика, что в заточении его уморили голодом. Когда он


                33

просил есть, стражи со смехом протягивали ему кость.
            Одновременно было разрешено вернуться в Москву всем семействам, пострадавшим от Бориса.
            После расправы с патриархом и родней Бориса решилась участь Федора, царицы Марии и Ксении. Дом, в котором их поселили, некогда принадлежал кошмарному Малюте Скуратову. 10 июня в его стенах разыгралась кровавая драма. Пришедшие сюда в сопровождении трех дюжин приставов дворянин Михаил Молчанов и дьяк Андрей Шеферединов развели заключенных по разным комнатам. Царицу Марию удавили легко и без шума. Но Федор оказал упорное сопротивление. Сильными ударами в зубы, сбив с ног двоих приставов, он долго боролся с остальными убийцами, пока один из них не схватил его за половой орган. Обезумев от невыносимой боли, Федор вскричал:
            - Бога ради, прикончите меня скорее!
            Убийцы дубинами размозжили ему плечи и грудь и задушили на полу.
Ксению не тронули. Узнав о смерти матери и брата, она слегла в постель от первого потрясения.
            Голицын с Мосальским объявили народу, что царь Федор и царица Мария отравили себя ядом. Тела их были выставлены на позор в течение нескольких дней и потом погребены в Ворсолофеевском монастыре – без отпевания, по обряду, предусмотренному для самоубийц. Заключительным актом боярского правосудия стало надругательство над телом самого Бориса. Его прах вынули из пышного гроба в Архангельском соборе и переложили в обыкновенную деревянную раку и погребли рядом с телами его жены и сына.
               
XXI

            Извещенный о московских событиях, Дмитрий выехал из Тулы в Серпухов. Здесь под городом, на берегу Оки, для него был разбит привезенный из Москвы огромный шатер, вмещавший несколько сотен человек. Это сооружение вызвало изумление у сопровождавших Дмитрия поляков. Шатер имел вид замка с башенками, пестро расписанного и разукрашенного разноцветными лентами и материями. Внутри он делился пологами на несколько помещений, просторно и богато убранных. Вместе с шатром Бельский прислал царю походную кухню, придворных поваров, телеги с дичью, мясом, пряностями, вином, медом, золотую и серебряную посуду.
       В Серпухове его ждали царские экипажи и двести лошадей с Конюшенного двора. Весь день Дмитрий пировал, угощая приехавших к нему из столицы думных бояр, окольничих и думных дьяков. Они били челом царскому величеству на верную службу, целовали его руку, подносили подарки – собольи меха, драгоценные камни, изделия из золота и серебра. Дмитрий ласкал их и щедро одаривал.
               Наутро он въехал в Москву в раззолоченной карете, сопровождаемый знатными вельможами, поляками, казаками и несколькими тысячами московских стрельцов.
               

34

                19-го июня царский поезд прибыл в Коломенское. На берегу Москвы-реки снова вырос огромный шатер. В Коломенское бояре привезли Дмитрию кое-какие регалии и пышные одеяния, сшитые по мерке в Кремлевских мастерских. В Коломенском народ повалил к Дмитрию: священники, монахи, купцы, посадские люди, крестьяне – все хотели поклониться государю царю Дмитрию Ивановичу. Подаркам не было числа, но Дмитрий с особенным расположением принимал только хлеб-соль от бедняков.
               - Я не царем, не великим князем у вас буду, - говорил он им, - я хочу быть вашим отцом. Все прошлое забыто. То, что вы служили изменникам – Борису и его детям – я того во веки не помяну. Буду любить вас и буду жить только ради счастья и благополучия моих любезных подданных.
       Он не уставал вновь и вновь рассказывать им о своем чудесном спасении. Народ верил и дивился неисповеданным путям Божьего промысла. Бояре кланялись в землю и изъявляли полную покорность:
          - Иди, великий государь, на свой родительский престол в царствующий град Москву. Великий государь, спасенный Богом! Прими свое наследие, радуйся и веселись вместе с верным твоим народом. Враги твои исчезли, яко прах! Нет более мыслящих тебе злое – все готовы служить и прямить тебе, своему истинному государю.

                XXII

        20-го июня, утром, Дмитрию подвели коня самого лучшего, какой был в царской конюшне, и убрали его сбруей самой драгоценной, какую Богдан Бельский мог отыскать в царской оружейной палате. Один другого старался перещеголять, и одеждами, и конями, и конскою сбруей. День был ясный, солнечный. С раннего утра толпы народа запрудили улицы Москвы: деревья, крыши домов, колокольни и церкви были облеплены людьми. Разъезжавшие по городу князь Рубец-Мосальский и дьяк Сутупов, ответственные за подготовку столицы к царскому въезду, едва могли очистить дорогу, по которой должен был проехать Дмитрий.
        Томительное ожидание тянулось до полудня. Люди до боли в глазах всматривались в горизонт, стараясь не пропустить появления Дмитрия. Наконец показалось облако пыли. Тут же за грохотами пушек грянули колокола. Десятки тысяч шапок полетело в небо, радостные слезы брызнули из глаз.
        Начался въезд. С Серпуховской дороги он вступал в город по Заречью. Прежде всего, народ увидел польские роты. Их оружие и латы были вычищены с особенным старанием и блистали против солнца. Они держали свои копья остриями вверх, между ними ехали трубач и барабанщики и играли на своих инструментах. За ними следовали стрельцы по два в ряд, пешком, чинно и важно. Потом везли кареты, яркие краски блистали по покровах, закрывавших их вход. В каждой карете запряжено было по шесть отличных лошадей. За каретами ехали верхом дворяне, дети боярские в своих  праздничных кафтанах; их воротники, вышитые золотом и усаженные жемчугами, сверкали против солнца подвижной искристой линией. Позади них гремела московская военная музыка. Потом следовал также верхом длинный ряд русских


                35

служилых, за ними несли хоругви, а потом шло духовенство в сверкающих золотых ризах. Каждый держал образ или евангелие. В конце ряда духовных несли четыре образа: Спасителя, Божьей Матери и святых московских чудотворцев, богато украшенных золотом и жемчугом. За этими образами ехали новый первопрестольник русской церкви, вместо сверженного Иова, еще не посвященный в этот сан, но уже назначенный царем. Перед ним несли посох. Вслед за нареченным патриархом народ увидел долгожданного царя, чудесно спасенного Провидением. Он был в золотом платье. Один воротник или ожерелье ценился до 15-ти тысяч злотых. Царь был окружен боярами и окольничими.
        За царем следовала пестрая толпа казаков волжских, яицких, донских и запорожских, пришедших служить новому царю. За ними ехали поляки, татары, наконец, бесчисленное множество народа бежало с радостными лицами. На улицах, по окнам и по крышам домов, даже по крышам церквей пестрели толпы не только посадских, но и пришедших из волостей крестьян. Приходили не только из соседних, но и из далеких посадов и уездов на великий неслыханный праздник русский. Они встречали своего царя законного, погибшего и обретенного, им казалось, что после долгих лет обмана, невзгод и насилия наступили ясные дни надежд и благополучия.
            Шумные восклицания раздавались, как только Дмитрий равнялся с той или другой громадой народа.
           - Вот он! – кричали из толпы.
           - Наш батюшка, кормилец!
           - Бог его чудесно спас и привел к нам.
            - Сколько бед и напастей он претерпел, голубчик! Ах ты, праведное солнышко наше! Взошло ты, ясное, над землею русскою, царь наш государь, Дмитрий Иванович!
        - Бог тебя сохранил доселе, сохрани тебя, Господи, и наперед!
           Дмитрий в ответ восклицал:
        - Боже, сохрани мой верный народ в добром здравии! Молитесь Богу за меня, люди православные, любезные, верные.
            Когда процессия дошла до моста через Москву-реку, и царь ступил на другой берег, вдруг налетел сильный вихрь. Пыль столбом взвилась к небу, люди жмурились и придерживали шапки на головах.
        - Господи, помилуй нас! – шептали в народе, крестясь. – Уж не беда ли, какая нас ждет?
             Вихрь улегся так же внезапно, как и начался. Шествие тронулось дальше. Когда Дмитрий через москворецкие ворота въехал на Красную площадь, здесь его ждало многочисленное собрание духовенства из всех московских церквей. Молитвенное пение оглашало воздух. При виде Кремля по щекам Дмитрия заструились слезы. Он слез с коня, обнажил голову и воскликнул:
            - Господи Боже, благодарю Тебя: Ты сохранил мне жизнь и сподобил увидеть град отцов моих и мой народ возлюбленный.
        В этот момент поляки вдруг заиграли на трубах и ударили в литавры, заглушив церковное пение.
            

36

            Под аккомпанемент веселой польской музыки Дмитрий прошел с Красной площади в Успенский собор.
               Войдя в храм, Дмитрий принял  благословение от духовенства, приложился к иконе Божьей Матери и другим иконам, к мощам московских святителей, отслужил молебен, а потом отправился в Архангельский собор к гробам своих прародителей. Бояре окружали его, народ толпился за ним. Он припал к гробу Ивана Грозного.
            - О, мой родитель! – говорил он. – Я оставлен тобою в изгнании и гонении, но я уцелел отеческими молитвами твоими!
            Расчувствовавшийся народ плакал вместе с ним, видя в умильных слезах царя живое свидетельство его искренности. И никто не мог в те минуты допустить сомнения, чтоб это был не сын Иванов.
       Из Архангельского собора царь отправился в Благовещенскую придворную церковь. Там после молебна, протоирей Терентий произнес ему приветственное слово
       После посещения церквей Дмитрий вошел в тронный зал дворца и торжественно уселся на царский престол. Польские роты стояли в строю с развернутыми знаменами под окнами дворца.
            На Красной площади собралось множество столичных жителей. Толпа не желала расходиться. Дмитрий был обеспокоен этим и выслал на площадь Б.Я. Бельского с несколькими другими членами думы.
            Богдан Бельский поднялся на Лобное место  и сделал знак, что хочет говорить. Толпа на Красной площади притихла.
            - Православные! – сказал Бельский, - Благодарите Всемогущего Бога за спасение нашего красного солнышка, истинного государя царя Дмитрия Ивановича! Как бы вас лихие люди не смущали, ничему не верьте. Это истинный сын царя Ивана Васильевича, на чем я целую перед вами животворящий крест и образ святого Николы Чудотворца.
           Он снял с шеи крест и образок, поцеловал их и продолжил:
            - Святой Никола Чудотворец помогал ему до сих пор во всех бедах и привел его к нам. Берегите его, любите его, почитайте и служите ему прямо, без хитростей, ни на что не прельщаясь.
           Народ в единодушном порыве отвечал:
            - Боже, сохрани нашего царя Дмитрия Ивановича и покори под его высокую руку всех его врагов и супостатов.
       Опасаясь за свою жизнь, Дмитрий немедленно спешил  всю кремлевскую охрану. Казаки и ратники, пришедшие с Дмитрием в Москву, были расставлены в Кремле с заряженными пищалями, они даже вельможам отвечали грубо, так как были дерзки и ничего не страшились.





37

XXIII

            На второй день после переезда во дворец Дмитрий велел собрать священный собор, чтобы объявить о переменах в церковном руководстве.
            Следуя воле Дмитрия, отцы церкви постановили отстранить от патриаршества Иова, потому что великий старец и слепец не в силах  пасти многочисленную паству, а на его место избрать Игнатия.
                Дмитрий поставил во главе церкви грека Игнатия по причине недоверия русским иерархам.
            Игнатий прибыл на Русь с Кипра и по милости Бориса стал архиепископом в Рязани. Игнатий первым из церковных иерархов предал Годуновых и признал Дмитрия. В награду за это Дмитрий сделал его патриархом.
         
XXIY

        На третий день после триумфального въезда Дмитрия в столицу, в Кремле был раскрыт заговор: это было не просто обычное боярское шушуканье и злобствование – заговорщики готовили свержение Дмитрия.
        Во главе заговора стоял князь Василий Шуйский. Главным его оружием была клевета, имеющая целью опорочить Дмитрия в глазах народа. Как только новый царь устроился во дворце, князь Василий вместе со своим братом Дмитрием зазвали к себе в дом московских купцов – некоего Федора Конева с товарищами – и стали внушать им, что новый царь не кто иной, как проклятый расстрига.
            - Он достиг престола обманом, - говорили братья, - и будет царствовать на беду московскому государству. Он уже и теперь приблизил к себе иноземцев, тотчас по своем приезде позволил полякам ходить в церковь, расставил поляков в Москве, сам во всем держится иноземного обычая. Он уже изменил православию. Он послан Сигизмундом и польскими панами, с которыми у него составлен уговор искоренять святую православную веру, разорить церкви и построить вместо них костелы и кирхи.
               А чтобы не было ему помехи в злых его умыслах, задумал он истребить старые боярские роды.
            Федор Конев с товарищами попал в руки приставов буквально на следующий день после тайной сходки в доме Шуйского. Они не стали отпираться и выдали главарей заговора.
        Получив донос от П.Ф. Басманова, Дмитрий приказал без промедления арестовать трех братьев Шуйских. Шуйским предъявили обвинение в государственной измене.
            Опираясь на казачьи и польские отряды, П.Ф.Басманов арестовал множество лиц, которых подозревали в заговоре с Шуйскими. Розыск проводили с применением изощренных пыток. Однако Дмитрий отказался от намерения организовать крупный


38

политический процесс. Он распорядился привлечь к суду вместе с Шуйскими лишь несколько второстепенных лиц. В числе их были Петр Тургенев, Федор Калашник и некоторые другие лица. Чтобы устрашить столичное население, Дмитрий велел предать названных людей публичной казни.
            Шуйских Дмитрий поручил судить собору. Сам он добровольно отстранился от участия в судебном разбирательстве, чтобы не влиять на решение собора.
            Василия Шуйского собор осудил тотчас после публичной казни Петра Тургенева и Федора Калашника казнить. Его братья, Дмитрий и Иван, были осуждены на ссылку.
            Дмитрий спешил с казнью и назначил ее на следующий день – 26 июня. Все было готово для казни. Дмитрий ввел осадное положение. Несколько тысяч стрельцов оцепили площадь. Преданные Дмитрию казаки и поляки с копьями и саблями заняли Кремль и ключевые пункты города. Были приняты меры против возможных волнений.
          Выехав на середину площади, Басманов прочел приговор думы и собора:
            - “Сей великий боярин, князь Василий Иванович Шуйский, изменил великому государю царю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси. Рассылал про него недобрые речи, оговаривал его перед вами с боярами, и князьями, и дворянами, и детьми боярскими, и гостями, и со всеми людьми великого российского государства, называя царя не Дмитрием, а Гришкой Отрепьевым. И за это он, князь Василий, заслуживает смертной казни”.
            Вслед за тем палач сорвал с осужденного одежду и подвел его к плахе, в которую был воткнут топор. Стоя подле плахи, князь Василий с плачем молил о пощаде:
            - От глупости выступил против пресветлейшего великого князя, истинного наследника и прирожденного государя своего. Помилуйте меня от казни. – Взывал князь Василий к народу.
            Палач позарился на рубашку Василия с драгоценным жемчужным воротом, хотел ее присвоить, но Шуйский не отдал ее. Во время этих препирательств из Кремля примчался вестовой с приказанием царя остановить казнь.
            Народу было объявлено, что царь по своему милосердию не желает проливать кровь даже такого важного преступника, и дарует Шуйскому жизнь, заменив смертную казнь ссылкой в Вятку.
           Выслушав гонца, Басманов крикнул в народ:
            - Вот какого милосердного государя даровал нам Господь Бог! Своего изменника, который на живот его посягал, - и того милует.
            Толпа негодовала тем, что ее лишили зрелища, которого в Москве не видели со времен грозного царя, выкрикнула в ответ здравие Дмитрию и постепенно разошлась.






39

               
                XXY

        Поселившись в Кремле, Дмитрий первым делом позаботился о том, чтобы доставить в Москву названную мать инокиню Марфу. В Выксинский монастырь за ней был послан молодой князь Михаил Скопин-Шуйский.
            Дмитрий устроил матери торжественную и пышную встречу. Во всех городах, через которые она проезжала, народ оказывал ей почести, подобающие не смиреной  инокине, но царской особе. Навстречу ей была выслана царская карета.
       Нагую привезли в село Тайпинское. Сам Дмитрий с толпою вельмож ожидал ее в этом селе, там имелся царский дворец. Вся Москва вышла вслед за ним, чтобы не пропустить необыкновенное зрелище, наперед было интересно увидеть, как поведут себя мать и сын, заново обретшие друг друга.
            Завидев подъезжавшую карету, Дмитрий поскакал ей навстречу. Когда он поравнялся с ней, карета остановилась. Дмитрий быстро соскочил с лошади и, не дожидаясь пока мать выйдет к нему, сам бросился  к ней в объятия. С четверть часа они рыдали, обнявшись, на виду у всего народа, тоже, будто выражавшего свои чувства слезами и радостными приветствиями и восклицаниями. Потом карета двинулась дальше. Дмитрий шел рядом с дверцей кареты до самой Москвы, обнажив голову и не спуская с матери нежного взгляда. В городе он вскочил на коня и ускакал вперед, чтобы у стен Кремля воздать матери новые почести.
            Шествие царицы по Москве напоминало Дмитрию его собственный въезд – те же бесчисленные толпы людей в нарядных платьях, оглушительный трезвон колоколов, цветистые поздравления. В Успенском соборе мать и сын усердно клали земные поклоны и раздавали щедрую милостыню. Затем Дмитрий проводил мать в Вознесенский монастырь, где для нее были устроены роскошные покои. В последующие дни он ежедневно приходил к ней и проводил в ее комнате по несколько часов.

                XXYI

            Коронация Дмитрия состоялась на третий день после возвращения в Москву вдовы Грозного. Коронация по обычному московскому чину, чтобы утешить святых отцов, царь выразил желание исповедоваться у них перед торжественной церемонией. Он старался внушить всем мысль, что его коронация означает возрождение законной                династии. Поэтому он приказал короновать себя дважды: один раз в Успенском    соборе, а другой - у гроба царей в Архангельском соборе.
            Царский дворец был разукрашен, а путь через площадь в Успенский собор устлан золоченым бархатом. В соборе возле алтаря Дмитрий подтверждал речь о своем чудесном спасении. Патриарх Игнатий надел на голову Дмитрия венец Ивана Грозного, бояре поднесли скипетр и державу.
            Отстояв литургию, царь принял причастие из рук патриарха, после чего


40

Игнатий совершил над ним миропомазание. После этого Дмитрий посетил Архангельский собор. Облобызав надгробия всех великих князей, Дмитрий вышел в предел, где находились могилы Ивана и Федора. Там его ждал архиепископ Архангельского собора Арсений. Он возложил на голову Дмитрия шапку Мономаха. По выходе из собора бояре осыпали нового государя золотыми монетами
       Персидские ковры, которые устилали путь в собор, были разодраны москвичами на память о знаменательном событии.
       Праздник завершился пиром во дворце и гуляниями в городе.
               После коронации Дмитрий одаривал подчиненных многими милостями.
            Прежде всего, он возвысил и приблизил к себе родственников Нагих, перешедших на его сторону воевод и бояр, некоторых лиц, пострадавших от Годунова, и, наконец, тех, в ком заметил наклонность и расположение к иностранным обычаям и западной культуре.
        Михаил Нагой, получил чин царского конюшего; князья Рубец- Мосальский, Татиев, Долгорукий-Роща и дьяк Сутупов были введены в состав думы. Бельский стал оружничим, дьяки Василий Щелканов и Афанасий – окольничими; старец Филарет был возведен в сан Ростовского митрополита.
            В октябре Дмитрий возвратил из ссылки Шуйских и приблизил их к себе. Князю Василию он разрешил жениться. Василий Шуйский получил из рук Дмитрия волость Чаронду. Сосватал Шуйскому свойственницу Нагих, свадьбу назначил через месяц после своей.
            Получили прощение также все Годуновы и их приверженцы: Иван Годунов даже стал воеводой в Сибири.
        Некогда Федор Мстиславский наголову разгромил войско Дмитрия, был прощен, за ним сохранился даже пост главы сената. Он подарил вельможе старый двор Бориса Годунова в Кремле, пожаловал огромную вотчину и, наконец, женил на тетке из рода Нагих.
           М.Ф.Нагой получил громадные подмосковные вотчины Годуновых.
           Сам лично присутствовал на свадьбе Мстиславского.


XXYII

            Марина Мнишек не обладала ни красотой, ни женским обаянием, т.е. живописцы, щедро оплаченные самборскими владельцами, немало постарались над тем, чтобы приукрасить ее внешность. Но и на парадном портрете Марина выглядела не слишком привлекательно. Тонкие губы, обличавшие гордость и мстительность, вытянутое лицо, слишком длинный нос, не очень густые черные волосы, очень мало отвечали представлениям о красоте. Подобно отцу Марина Мнишек была склонна к авантюре и в своей страсти к роскоши и мотовству она даже превзошла отца. Никто не может судить о подлинных чувствах невесты. Она умела писать, но за всю долгую разлуку с суженным, и при получении множества от него писем, ни разу не взяла в


41

руки перо, чтобы излить ему свою душу.

XXYIII

             Благословение царицы Марфы помогло Дмитрию овладеть умами москвичей. Но между ним и ею согласие оказалось не слишком длительным. Когда в Москве толки о его самозванстве возобновились, он задумал воочию доказать народу будто в Угличе погиб некий поповский сын, а вовсе не царевич. Он распорядился разорить могилу в Угличе и труп удалить из церкви прочь.
            Дмитрий оказался плохим психологом. Его намерения оскорбили Марфу Нагую до глубины души. Она не захотела допустить надругательства над прахом. Однако Дмитрий стоял на своем. Тогда Марфа обратилась за помощью к боярам. Те поспешили отговорить Дмитрия от задуманного им дела, но они оказали услугу Марфе отнюдь не бескорыстно, они сделали ее орудием своих интриг.

                XXIX

            Осенью Дмитрий послал в Польшу послом Афанасия Власьева. Посол повез королю грамоту и подарки. Ему было поручено совершить по католическому обряду обручение с панной Мариной Мнишек и препроводить ее с отцом в Москву. С ним поехало до двухсот подвод, на которых повезли подарки несметной цены. Их провожало до сорока дворян, кроме прислуги.
            Посольство прибыло в Краков 29-го октября и остановилось в доме воеводы.
            Власьев явился к сендомирскому воеводе, объявил ему подарки от нареченного зятя – коня в яблоках, верховой прибор с золотой цепью вместо поводьев, оправленную дорогими камнями булаву, меха расшитые золотом, персидские ковры и разные другие дорогие вещицы, а также живого соболя, живую куницу и трех живых кречетов.
        4-го ноября посла пригласили к королю Сигизмунду. Посол предоставил царскую доверительную грамоту. Исправивши посольство, Власьев представил королю подарки от себя: несколько соболей, трех коней с приборами, бриллиантовый перстень и лук с колчаном и стрелами в золотой оправе.
        О сватовстве не говорилось на первом представлении, дело частное отложено было до другого раза.
            На другой день король пригласил русских на бал. Сам посол не присутствовал на нем, отговорившись нездоровьем.
        8-го ноября было второе представление. Московский посол объявил о желании своего государя вступить в брак с Мариной такими словами:
        - Мы, великий государь, цесарь и великий князь всея Руси, самодержец, били


                42

челом и просили благословения у матери нашей великой государыни, чтоб она дозволила нам, великому государю, соединиться законным браком ради потомства нашего цесарского рода, и пожелали взять себе супругою, великою государынею в наших православных государствах, дочь сендомирского воеводы Юрия Мнишека, потому что, когда мы находились в ваших государствах, пан воевода сендомирский нашему цесарскому величеству оказал великие услуги и усердие и нам служил, а ты бы, государь, брат наш король Сигизмунд, позволил сендомирскому воеводе и его дочери ехать к нашему цесарскому величеству, и для братской любви сам бы ты, великий государь, был у нашего цесарского величества в Московском государстве.
            Сигизмунд ответил согласием и назначил день обручения.
            9-го ноября приехала невеста с матерью из Самбора в сопровождении своих родственников.
            12-го числа был день обручения. Оно совершалось в каменном доме ксендза Фирлея. В приготовленную залу прибыл король Сигизмунд, с сыном Владиславом и сестрою Анной, носившей титул шведской королевы. У стены напротив дверей был воздвигнут временный алтарь. Кардинал Бернард Маценовский с двумя прелатами стоял в драгоценном церковном облачении и готовился священнодействовать. За ним стояла толпа церковников, одетая в блестящие стихари. Король, сев в кресло, подал знак начать церемонию. Двое попов, воевода серадский  Александр Конецпольский и кастелян гнезненский Пржиемский, ввели в залу посла, а за ним служителей – москвитян несли шелковый ковер, на котором должны стоять обручаемые.
            Посол поклонился Сигизмунду, но Сигизмунд не стал отвечать на его приветствие и даже не приподнял шапки, которая была у него на голове.
            Этими, как и многими другими выходками, польский король хотел показать, что считает себя выше и важнее московского государя.
               Королевич Владислав, напротив, снял шапку. Откланявшись всей королевской семье, посол стал на свое место.
            Тогда двое попов, воевода лепчинский Липский и каштелян малогосский Олесницкий, привели невесту. Марина одета была в белое атласное платье, унизанное жемчугом и драгоценными камнями. На голове у нее была многоценная корона, с которой по распущенным черным волосам скатывались вниз нитки жемчуга, перемешанного с каменьями.
            Королевна подошла и стояла близ Марины, король оставался сидеть в своем кресле. Двое попов стояли близ послов, двое близ Марины и составляли ассистенцию.
            Посол начал речь: она была длинная. В ней он изложил только то, что царь послал просить ему в супруги дочь воеводы сендомирского. Он окончил речь свою обращением к Мнишеку и просил его благословения. От имени Мнишека отвечал сенатор Станислав Минский – величаво, длинно и отменно скучно. Потом говорил красносложенную речь канцлер Лев Сапега, который в Речи Посполитой славился искусством ладно и складно говорить. Он говорил от имени короля. Он видел в браке Дмитрия и Марины символ единения двух братских народов и приносил за него благодарность Провидению. Жених и невеста удостоились от него самых напыщенных


43

похвал. Марина стояла идеалом добродетели, красоты и ума, а Дмитрий вдруг сделался лучшим из князей, образцом государя. Он указал им обоим на их высокое предназначение и ни на минуту не усомнился, что они выполнят его. В конце речи канцлер отдал дань патриотизму:
            - Как бы ни велика была честь носить корону, польская женщина вполне достойна ее. Сколько государынь Польша дала уже Европе!
            В общем, слушая Сапегу, было трудно решить, в кого он превратился – в лицемера или оптимиста.
            Канцлеру отвечал Липницкий, свидетель со стороны жениха. Он, не жалея слов, расхваливал московского царя такими словами:
            - Невозможно достойно прославить признательность и благоразумие царя, который раз принявшего намерение в воспоминание о радушии, оказанном ему воеводой сендомирским, и почетный прием при дворе его величества короля, теперь вступает в супружество с дочерью пана воеводы.
            После этих речей говорил кардинал: он вспомнил несчастное состояние Москвы, когда москвитяне ходили даже за море отыскивать себе государя. Наконец Бог дал им царя настоящего, природного. Кардинал сказал:
            - Признательный за благодеяния, оказанные ему в Польше королем и нунциею, царь Дмитрий обратился к его милости королю со своими честными желаниями и намерениями и через тебя, посла своего, просит руки вольной шляхтянки, дочери сенатора знатного происхождения. Царь желает показать этим благодарность и расположение к польской нации. В нашем королевстве люди вольные. Не новость панам, князям, а равно и королям, искать себе жен в домах вольных, шляхетских. Теперь такое благословение осенило Дмитрия, великого князя всей Руси, и вас, подданных его царскому величеству, что он заключает союз с королем, государем нашим, и дружбу с королевством нашим и вольными чинами.
        По окончании этой приветственной речи, запели свадебную. Все стали на колени, кроме посла и шведской королевы. Затем Маценовский  прочитал Марине псалом:
                - Слыши дщерь и виждь, и преклони ухо твое, и забудь дом отца твоего.
        Этим он намекал на то, что она уходит в чуждую землю. Власьев Маценовский сравнил с Авраамом, который посылал в чужую землю раба своего за невестой своему сыну Исааку – Равеккой.
                Не обошлось и без курьезов.
           Кардинал по обряду обручения спросил посла:
       - Не обещал ли царь прежде кому-либо?
           Посол отвечал:
       -А почем я знаю! Он мне этого не говорил.
       Этот ответ развеселил всех. Маценовский объяснил потом, что кардинал спрашивает об этом, потому что так следует по обряду. Власьев на это замечание


44

удивил поляков простодушным ответом:
           - Коли б кому обещал, так бы меня сюда не послал!
       Но, рассмешив поляков, Власьев тут же удивил их превосходным знанием
латыни.
               Кардинал по римско-католическому обряду сказал:
       - Говори за мною! – и начал говорить по латыни.
            Власьев повторял легко и без ошибок за ним. Не менее удивительным показалось полякам то почтение, с каким Власьев относился к особе царя и Марине.
            Наконец, Власьев проговорил Марине обещание от имени царя, а Марина – царю от своего имени. Когда дошло до обмена перстней, посол вынул бережно из маленькой коробочки перстень с алмазом, величиною в большую вишню, и дал кардиналу, кардинал надел его на палец Марины. Но перстень, принадлежавший царю, Власьев не осмелился не только что надеть на палец, даже дотронуться до него голыми руками, а взял его платком и спрятал в коробочку.
       Далее кардинал хотел связать им руки. Власьев не считал себя достойным прикоснуться голой рукой  к руке царской и обернул свою руку платком, который приказал специально подать для этого. Кое-как ассистенты принудили его дать Марине руку, доказав ему, что он здесь не от своего лица действует, а представляет своего государя.
            Как только обряд закончился, капелланы кардинала приняли ковер, на котором стояли обрученные, и посол выкупил его за сто червонных. Это означало вознаграждение за обряд.
            После обручения все пошли в столовую к обеду. Посол шел за королем, а за ним сорок московских дворян несли подарки невесте. Вместо мачехи невесты, которая была нездорова и не явилась к обручению, принимала подарки бабка Марины, пани Тарлова.
            Прежде всего, отдан был подарок от царицы Марфы Федоровны образ святой Троицы, оправленный богато золотом и камнями. Здесь Власьев зачитал реестр подарков от царя. Подарки эти были очень драгоценны и затейливы: малиновый венецианский бархат, турецкие атласы, другие материи, золотая и серебряная парча и сто двадцать пять фунтов жемчуга и разные затейливые вещицы. Поляки засмотрелись на золотые часы, на которых сверху стояло изображение слона с башнею. Эти часы были тем замечательны, что выделывали разные “шутки московского обычая”. Из башни появлялись фигурки, которые били в бубны, играли на флейтах и на двенадцати трубах так громко, что оглушили присутствовавших, а в конце всего часы ударили два часа, как было это время дня.
            Обращало на себя внимание изображение корабля, сделанного с чрезвычайным искусством и прелестью из золота с камнями и жемчугами. Затем поляки рассматривали с любопытством золотого вола: фигура раскрывалась, и в середине ее укладывался домашний прибор. Понравился полякам и серебряный  позолоченный сосуд, на верху которого находился олень с коралловыми рогами с сидящим на нем серебряным человечком.
               

45

                Любовались поляки и серебряным пеликаном, пронзавшим клювом собственное сердце, чтоб кровью покормить детей; золотым павлином с красиво распущенным хвостом, перья которого дрожали, как у живой птицы. Очень красивыми показались полякам запонки с жемчужиною величиной с грушу, перстни золотые, серебряные и коралловые крестики.
            - Вот истинно царские подарки! – все говорили в один голос.
            Посол от себя прибавил подарки, в числе которых был персидский ковер с вытканными с обеих сторон золотыми фигурками.
       Потом посол явил подарки от царя воеводе: их них нагляднее был конь с прибором.
        После приема подарков начался обед. Стоял стол, который заворачивался двумя краями. Посередине сел король, близ него, на правом углу, поместилась нареченная царица московская; на левом – королева и королевич Владислав. Напротив сидели кардинал и папский нунций. Посла посадили подле царской невесты, но надобно было поломаться, чтоб посадить его, москвич упирался и говорил, что не достоин сидеть за одним столом с царственными особами. Он боялся, чтоб ему не было за это чего-нибудь от царя, в Москве этого не предвидели и в наказе не написали. Когда, наконец, его убедили сесть, он остерегался, чтоб своею одеждою не коснуться одежды своей будущей государыни.
       В продолжение обеда он не ел. Король через посла Войну спросил его, что значит, что он ничего не ест? Посол отвечал:
            - Не годиться холопу есть с государями.
        После такого ответа ему воевода сендомирский заметил, что он теперь носит на себе лицо своего государя. Посол отвечал:
            - Благодарю его величество короля, что меня угощают во имя моего государя, но мне не пристало есть за столом такого великого государя, короля польского, и ее милости королевны шведской, я и тем доволен, что смотрю на обед таких высоких особ.
        Полякам казался такой способ уважения к царственным особам диким и чересчур раболепным.
            Но и Марина ничего не ела за обедом. Но не от стеснения, а  волнения.
            Посол не ел за столом, но не отказался пить, когда пили за здоровье. Отречься ему от такого питья значило бы отрекаться от желания здоровья и благополучия.
               По польскому обычаю пили за столом круговую, обращаясь с чаркою друг к другу. Король послал своего подчашего к Марине, тот говорил поздравление, а король, привстав со стула, пил. Потом Марина послала своего подчашего к королю, он проговорил поздравление, а Марина в это время, вставши, пила.
       Потом королева пила, обращаясь к Марине, Марина к королевичу, королевич к послу, а посол, когда ему приходилось пить, встал со стула и выпил из другой чарки.
       Потом Марина пила за здоровье царя, обращаясь к послу, а посол, когда ему


                46

пришла очередь пить, встал со стула и пил, обращаясь к королевичу.
            В той же зале были еще столы гораздо длинней. Направо обедали духовные и светские сенаторы, а налево разные старосты, королевские дворяне и с ними двадцать человек московских дворян, приехавших с послом. Поляки с омерзением глядели, как московские люди брали руками из мисок кушанья и посылали горстями в рот.
       Пир продолжался до ночи. В других покоях обедали дамы и придворные обоего пола. Когда подавали сласти, воевода подарил королю, королевичу и королевне сосуды, а московский посол подарил от себя Марине вышитый золотом ковер и сорок соболей. После обеда заиграла превосходная музыка, начались танцы. Король танцевал с Мариной, четыре знатных пана служили им. Потом король дал знак послу, чтоб он пригласил на танец Марину, но посол не смел прикоснуться к своей государыне, говоря, что он не достоин, Марина танцевала с королевичем и королевой.
            Марина была дивно мила и прелестна в этот вечер в короне из драгоценных камней в виде цветов. Московские люди и поляки равно любовались ее стройным станом, быстрыми, изящными движениями и роскошными волосами, развевающимися по белому серебристому платью, усыпанному камнями и жемчугом.
       После танцев, когда все сели по местам, воевода сендомирский взял за руки дочь и сказал ей:
            - Марина, иди сюда, пади к ногам величества короля, государя нашего милостивого, твоего благодетеля, и благодари его за великие его благодеяния!
            Король, сидевший до этого времени, встал, воевода с дочерью упали к его ногам. Король, поклонившись, поднял Марину, снял с себя шапку, потом надел снова ее на голову и говорил:
            - Поздравляю тебя, Марина, с этим достоинством, данным тебе от Бога для того, чтобы ты своего супруга, чудесно тебе от Бога дарованного, приводила к соседской любви и постоянной дружбе с нами для блага нашего королевства. Ибо если тамошние люди прежде сохраняли соседственное дружество с коронными землями, то тем более теперь должен укрепиться союз приязни и доброго соседства. Не забывай, что ты воспитана в королевстве польском. Здесь получила ты от Бога свое нынешнее достоинство, здесь живут твои милые родители, твои кровные родственники и друзья. Сохраняй же мир между двумя государствами и веди своего супруга к тому, чтобы он дружелюбием и взаимным доброжелательством вознаградил отечеству твоего родителя за то расположение, какое испытал здесь. Слушайся приказаний и наставлений твоих родителей, уважай их, помни о Боге, живи в страхе Божьем и будет Божье благословение над тобою и над твоим потомством, если Бог тебе дарует его, чего мы тебе желаем. Люби польские обычаи и старайся о сохранении дружелюбия и приязни с народом польским.
            Сигизмунд снял шапку, перекрестил Марину, она снова упала к ногам короля и заплакала. И отец ее кланялся в ноги королю и ничего не мог сказать. Кардинал Маценовский пришел на помощь Марине, поблагодарив от ее имени короля.
            По окончании прощальной церемонии королева Анна с Олесницким и Вановским отвели Марину к ее мачехе.
          

                47

                Король уехал в замок, воевода провожал с почтением посла царского, представлявшего лицо государя, до самой кареты. А потом секретарь Мнишека и несколько близких друзей сендомирского воеводы проводили его до самого дома в королевской карете.
            Немедленно послан был Липницкий в Москву с известием о совершившемся обручении.

                XXX
   
            На другой день посла пригласили слушать ответ. Речь прочитал ему от имени короля канцлер литовский Лев Сапега. Он объявил, что о делах, относящихся до взаимной войны против турок для защиты всего христианства, надобно подумать и посоветоваться с сеймом, так как это предприятие очень важное. А относительно брака московского государя с дочерью сендомирского воеводы, король очень радуется и поздравляет московского государя.
               Посол высказал неудовольствие, во-первых, за то, что в отпускной грамоте московский государь назывался просто великим князем господарем, а, во-вторых – оскорбительно показалось для русского то, что Марина, будущая царица Московская, падала к ногам польского короля. На последнее, отвечал Сапега, что она до тех пор подданная его величества, пока находится в его королевстве, и притом она чувствует благодеяния, оказанные ей королем. После московскому послу ничего не оставалось, как только довольствоваться этим объяснением.
    
                XXXI

       На третий день посол подносил подарки брату царской невесты и бабке ее, а 22-го ноября царица выехала в Промник. Тут при ее въезде собралось огромное множество любопытного народа, желавшего посмотреть на польку, которая была московской царицей.
            Посол и Мнишек проводили ее до Промника, воротились оба в Краков, и в тот же вечер король давал великолепный бал, куда приглашен был и посол. Но как его ни ласкали – он все-таки жаловался, что король убавляет достоинство московского царя, не хочет давать ему императорского титула, который есть одно и то же, что царский, а поляки хотели уверить его, что московский государь издавна назывался только великим князем.

                XXXII
          
            Посол выехал из Кракова 8-го декабря в Слоним и там решился дожидаться приезда воеводы, чтоб провожать его до Москвы.
                Меж тем все должно было указывать Дмитрию, что там, где он искал любви,


48

не было ничего, кроме корыстных видов, и на него смотрели как на средство к достижению известных целей: Мнишеки – богатство и назначения, Сигизмунд – унижения Московии перед Польшей, а духовные и вообще католики – введения католичества в московском государстве.
      Когда посол еще был в Кракове, выслан был в Польшу новый посланник, поляк, реформаторской веры Ян Бучинский, один из двух братьев, приближенных к Дмитрию особ. Он вместе с дворянином Михайлом Толченовым внес двести тысяч золотых, обещанных  воеводе по его требованию, пятьдесят тысяч его сыну, старосте Саноцкому, для царской невесты разные подарки, в том числе государыне жемчужные четки, золотую цепь со ста тридцатью бриллиантами и бриллиантовый герб.
            Но тот же Бучинский вез воеводе предложения, которые мало соглашались с католическими видами. Дмитрий требовал заранее, чтоб его будущая супруга получила разрешение от папского легата причаститься от русского патриарха, чтоб она ходила в греческую церковь, постилась бы в среду и ела в субботу мясо, не открывала бы волос, ибо замужней женщине ходить с открытыми волосами казалось для русских предосудительным и противным вере.
       За этим он представлял Марине содержать свое благочестие, как ей будет угодно.
            Вместе с тем Бучинский должен был сообщить требование, чтобы после обручения Марина во всех приемах пользовалась уважением, как царственная особа.
            Последнее требование заявлено было против новых высокомерных выходок короля Сигизмунда и польских панов, которым чрезвычайно хотелось, чтобы Дмитрий смотрел на себя, как на получившего корону по милости Польши, следовательно, как на обязанного признавать над собой ее первенство.
            Когда царь узнал, что обручение совершилось, он к Мнишеку отправил с гонцом Липницким обязательство на сумму в сто тысяч злотых, которую воевода задолжал королю, предоставляя на волю Мнишеку представлять его королю, если пожелает.
            Это был еще не весь сполна долг воеводе. Царь обещал выплатить и остальное.
            Дмитрий, любя Марину пламенно, очень мало получал от нее взаимности. По удалению своему из Польши, он беспрестанно писал к ней, она ему не отвечала. Он все прощал ей, надеялся, что когда он станет царем, тогда будет счастливее и в любви. Писал он к ней страстные письма и из Москвы, ставши царем, но ответа ему не было. Наконец, даже тогда, когда она стала его обрученною невестою, и тогда не прислала ему Марина письмо с Липницким, который от посла привез известие об обручении.
       Воевода писал только к царю от 15-го декабря с тоном огорчения за медленность Бучинского, когда тот не успел привезти ему денег:
            - Я живу здесь, в Кракове, - говорил он, - с большими издержками. Расходится дурная молва о моих недостатках, люди поговаривают и то и другое. Время идет, а я живу в огорчении и с ущербом моего здоровья. Для того чтобы обряд обручения был совершен с пышностью, я принужден был набирать у купцов в долг, надеясь заплатить


                49

из суммы, которую мне привезет Бучинский, а он до сих пор не привозит.

XXXIII

            Причиною холодности Марины могло быть то, что Дмитрий взял себе в наложницы Ксению Годунову. Ксения была девушка редкой красоты: среднего роста, полнотела, румяна и кругла лицом, с черными глазами и длинными косами. Обладая прекрасным голосом, она приятно пела, и подобно брату, получила хорошее образование.
            Руководствуясь своими внешнеполитическими видами, Борис Годунов в свое время подыскал ей иноземного жениха королевской крови. Сначала его выбор остановился на шведском принце Густаве, сыне короля Эрика, изгнанном из своей страны. Густав был чрезвычайно образованным человеком, разговаривал на русском, итальянском, немецком и французском языках и обладал недурными познаниями в химии, заслужил имя второго Парацельса. Годунов пригласил его в Россию, пообещал ему, как когда-то Грозный Магнусу, ливонское королевство, на самом деле он хотел иметь при себе пугало Сигизмунда Ш и герцога Карла Зюдерманланского. Брак с Ксенией должен был привязать скитальца к новой родине. Но Густав не согласился ни принять православие, чтобы жениться на дочери царя, ни расстаться со своей любовницей, которую привез с собой в Россию. Затосковав по свободе, он во всеуслышание грозился поджечь Москву, если Борис не отпустит его из России.
       Рассерженный Годунов велел арестовать его, но за тем смилостивился и выслал его в Углич, передав в его распоряжение доходы с этого города (Густав пережил Бориса и пользовался большим расположением Дмитрия).
            Вторым женихом был датский принц Иоганн, чей отец, Христиан, соблазнился русско-датским союзом против Швеции. Иоганн был умный и воспитанный юноша, он полюбился Ксении. Но принца погубило русское гостеприимство. В Москве датского жениха ежедневно чествовали обедами, такими обильными, что после одного из них датский желудок принца не выдержал, Иоганн умер от переедания. Ксения была безутешна.
    Смерть Иоганна случилась в 1602 году. Появление Дмитрия в Польше отвлекло внимание Бориса от дальнейшего устройства судьбы дочери, тем более что кончина датского принца как-то остудила пыл других женихов. В 1605 году Ксения все еще была незамужней.
       Отношения Дмитрия к Ксении оставались тайною. Однако ходили слухи о близких отношениях Дмитрия и Ксении. Бедную сироту постригли под именем Ольги и отвезли во Владимир.

                XXXIY

      Юрий Мнишек слал будущему зятю письма с просьбами насчет денег для

               
                50

погашения всевозможных долгов. Наконец, Бучинский привез воеводе желанные деньги. 3-го января 1605 г. Мнишек получил их вместе с богатыми царскими подарками.
            Дмитрий хотел, чтобы тесть ехал к нему в Москву скорее, посылал письмо за письмом, приказывал послу торопить воеводу. Ему хотелось жениться в мясоед, и он домогался, чтобы невеста была в Москве, по крайней мере, за неделю до масленицы.
            Но воевода ломался, несмотря на то, что уже получил от короля обеспечение от всяких тяжб и позвов, которые могли бы остановить и замедлить поездку, но он отъехал в свой Самбор, вместо того чтоб ехать скорее в Москву.
            Афанасий Власьев, живучи в Слониме, 13-го декабря пишет Мнишеку: “Великому государю, его цесарскому величию, в этом великая кручина, и чаю надо мною за то велит опалу свою и казнь учинити, что вы долго  замешкались”.
            Надеясь, что Марина будет, наконец, отвечать его сердечным желаниям, Дмитрий выслал в январе знатных бояр: Михайла Нагого, Василия Васильевича Мосальского, Андрея Войкого для встречи невесты.
            Власьев подождал с неделю и еще раз послал к воеводе письмо, где умолял ехать скорее с великими людьми в Москву, оставив другие дела свои. Но Мнишек не отвечал послу, не писал и к царю, не писала к нему ни строчки и невеста. День уходил за днем. Дмитрий выходил из себя от досады, и когда получил от  Афанасия Власьева присланный обручальный перстень, то считал себя до некоторой степени вправе уже не просить, а требовать от Марины внимания и говорил, что теперь она должна бы была к нему писать.

                XXXY

            За Власьевым, который дожидался своенравного сендомирского воеводы, прибыл в Польшу гонец Иван Безобразов с известием, что царь пошлет в Польшу больших послов. В грамоте своей царь опять титуловал себя цесарем, и нарочно, как бы для того, чтобы дразнить высокомерие Сигизмунда Ш и панов прибавил к своему титулу эпитет “непобедимый”.
       Дмитрий не знал, что за лицо он посылает в Польшу. Безобразова представил Дмитрию Василий Шуйский. Чтобы скрыть тайну, которая была уже у него с Шуйским, Безобразов показывал вид, будто вовсе не расположен к этому человеку, а тот и внушал Дмитрию, что Безобразов человек способный к этому делу, не следует ему давать поблажки, и должно принудить его ехать. Безобразов поехал в Польшу, как будто нехотя, поневоле. Он приехал в Краков, отдал по обычаю грамоту, потом сказал Сапеге, литовскому канцлеру, что у него есть тайное дело и сообщить его он может только ему наедине.
               Сапега  остался с ним с глазу на глаз, Безобразов объявил, что его послали тайно бояре Московские, Шуйские, Голицын и другие.
                - Они слезно жалуются на его величество короля, - говорит Безобразов, - нам


51

он дал в цари-государи человека подлого происхождения, ветреного, мы не можем далее терпеть его тиранства, распутства и своевольства. Он ни в каком случае не достоин своего сана. Бояре думают, как бы его свергнуть и желали бы, если б в московском государстве сделался государем сын Сигизмунда королевич Владислав. Вот что мне доверили бояре тайно передать его величеству королю Сигизмунду! – так говорил Безобразов.
            Канцлер сообщил об этом Сигизмунду, а потом, при другом тайном свидании с Безобразовым, дал ему такой ответ:
            - Его величество очень жалеет, что этот человек, которого король считал истинным Дмитрием, сел на престол и обходится с вами тирански и непристойно. Его величество отнюдь не хочет загораживать вам дороги, вы можете промышлять о себе. Что же касается до королевича Владислава, то король не такой человек, чтоб его увлекала жажда властолюбия. Желает он, чтоб и сын его сохранил ту же умеренность, предаваясь во всем воле Божьей.
            Принимая с удовольствием желание бояр променять московского царя на сына польского короля, Сигизмунд сохранял наружную дружбу с Дмитрием и готовил к нему посольство. Для того выбран был родственник Мнишека Николай Олесницкий и уже бывший посланником у Дмитрия Гонсевский.

                XXXYI

       Воеводе сендомирскому известно было многое, что касалось нареченного зятя и, может быть, оттого-то он и медлил поездкою, что раздумье его брало. Ему сообщили и то, что приезжал швед извещать от имени старой царицы, что в Москве царствует не родной сын ее, а самозванец.
            Конечно, Мнишека, собственно мало беспокоило то, кем на самом деле был его зять: с него довольно было, что он царствовал и был признаваем за царя. Но его беспокоила мысль о непрочности такого царствования, и эта мысль должна была входить ему в голову беспрестанно.
            Недели проходили, царь, казалось, сидел на престоле твердо и посылал к Мнишеку письмо за письмом. Не было на эти письма ответа. Потерявши терпение, Власьев сам, наконец, приехал в Самбор. Наступила и прошла масленица, настал великий пост.
            Дмитрий все еще имел терпение и писал Мнишеку, что б, по крайней мере, если воевода с невестой приедут в московское государство в пост, то пусть приостановятся у Можайска.
            Вероятно, царь боялся, чтобы поляки, въехав в Москву в пост и не соблюдая поста, не приводили в соблазн москвичей. Но Мнишек сообщил послу, что он может приехать разве спустя несколько недель после пасхи.
            Ясно было, что воевода увертывался, что у него что-то на уме. Действительно, Мнишек рассчитывал, что если пройдет долгое время и царь московский останется цел и невредим, то, значит, что это только слухи о намерениях внутренних врагов


52

свергнуть его с престола и можно будет к нему ехать.
                Дмитрий выходил из терпения. Выставленные для встречи бояре с толпою слуг, ждали уже долго и напрасно. Дмитрию было досадно, если они возвратятся без дела.
    Он писал Мнишеку так: “Ваша милость приводит нас, наконец, к таким намерениям, которые были бы для нас неприятны. Нас еще удерживает достоинство наше и любовь к вашей дочери, наияснейшей панне, невесте нашей. Ваша милость должны были бы принимать во внимание, что, пропустивши зимний путь, вы не сможете иначе к нам приехать не раньше после зимних святок, по причине трудных переездов и половодья, которое не скоро сойдет. И если бы так случилось, то сомнительно, чтоб вы нас застали в столице, потому что после Пасхи мы намерены двинуться к обозу и там провести целое лето.
                Но спустя несколько дней, царь получил известие, что Мнишек выехал из Самбора 2-го марта.
        Вспыльчивый Дмитрий легко успокоился, любовь взяла свое. 13-го марта писал он дружеские письма Мнишеку и извинялся: “Хотя мы писали к вам через Денбицкого и Склинского с досадою, но Бог видит, что это происходило не от злого сердца, а, напротив, от скуки по вашей дочери из любви к ней и ко всему дому вашей милости”.
      
XXXYII

            Марина с отцом переехала границу 8-го апреля близ Баева. Русские вельможи встретили их. С Мнишеками ехало несколько семей, большею частью родственники Мнишека. Были с ним Адам и Константин Вишневецкие, Стадницкие, Тарлы и другие. С каждым по несколько десятков человек, а с более важными, как, например, с Вишневецким, со старостою Сапецким, сыном Мнишека, со старостою Красностовским, братом Мнишека – несколько сот прислуги. Всего было свиты в обозе 1969 человек и сверх того более трехсот человек служителей. Все это ехало более чем на двух тысячах лошадей.
            Их сопровождала огромная свита: здесь и сановитые поляки, и духовенство, и в числе их балагур отец Анзерин, и фрейлины, и в качестве гофмейстерины любимая Варвара Казановская. Это ее ближайший двор. Его дополняет сильный отряд нарядного войска. Далее шли купцы, суконщики из Львова и Кракова, знаменитые золотых дел мастера из Аугсбурга и Милана, которые нужны в Москве, чтобы искусно оправлять ее самоцветные камни, которыми ее осыплет Дмитрий. Для придания пущего блеска драгоценностям Москвы нужны искусные руки западных мастеров. Как для политического блеска нужна искусная помощь культурных поляков. Она придумала тогда этот символ, который самой ей очень понравился.
            Ехал в свите и известный аптекарь из Кракова Станислав Колочкович, мастер на все руки. Он вез духи, притиранья и снадобья, чтобы ее тело было всегда новым и прекрасным и для врачеванья его недугов, а также припасы для изготовления конфет и пирожных, которые он обещает приготовить к предстоящим коронационным


53

торжествам, а также истинные чудеса кондитерского искусства: Давида, играющего на арфе, немца с обезьянкой и ее, Марину, с царской короной на голове.
            Ехал и умный, острый на язык Антонио Ригати, смешивший ее до упаду, ехали и музыканты – цвет представителей польского искусства.
            Но воевода сендомирский, как долго не трогался с места, так медленно и путешествовал: везде останавливался, пировал. Он еще из Минска писал в Москву, что ему нельзя выехать из литовских владений, пока царь не заплатит королю всего долга.
            Дмитрий не жалел денег: обязался удовлетворить всем требованиям Сигизмундовым, прислал 5000 червонцев в дар невесте и сверх того 5000 рублей и 13000 талеров на ее путешествие до пределов России, но изъявил неудовольствие:
               “Вижу – писал он Мнишеку, - что вы едва ли весною достигните нашей столицы, где можете не найти меня, ибо я намерен встретить лето в стане моего войска и буду в поле до зимы. Бояре, посланные ждать вас на рубеж, истратили в сей голодной стране все свои запасы и должны будут возвратиться к стыду и поношению царского имени”.
                Мнишек хотел ехать назад, однако ж, польское выражение будущего зятя нетерпением его страстной любви продолжил путь в Россию.
            Марина, оставляя отечество, неутешно плакала в горестных предчувствиях, и Власьев не мог успокоить ее величавым  изображением ее славы.
            Везде при дурной погоде тысячи московского народа строили им мосты и гати.
            Везде в московской земле встречали их священники и народ с хлебом-солью, а в городе Красном встретили их те, что давно уже были высланы на встречу и дожидались их около трех месяцев с князем Василием Михайловичем Мосальским и дядею царя Михайлом Нагим.
            В Смоленске десятки тысяч народа толпами шли навстречу. Дворяне смоленской земли подносили хлеб-соль, дарили соболей. Здесь Марина пробыла три дня.
            Путешественники, однако, иногда во время дороги лишены были всех удобств при своей многочисленности, паны должны были помещаться в бедных хижинах, а другие за неимением помещения, останавливались в разбитых палатках, несмотря на холодное время. 19-го апреля, в день Пасхи по русскому календарю путешественники достигли Вязьмы. Отсюда воевода отделился от дочери, поехал скорее и 24-го апреля прибыл в столицу. Дочь его оставалась в дороге.

XXXYIII

            Царь приказал устроить великолепную встречу и роскошный прием своему тестю. Он желал теперь изъявить ему признательность за гостеприимство, которое испытал у него в Самборе. Устроил нарочно мост на канатах без свай, на конце его


54

поставил триумфальные ворота так, что воевода, как только переедет реку, чувствовал свое величие. Версты за две от города выехал ему навстречу Басманов, с ним поехало тысячи полторы дворян и детей боярских. Сам Басманов, друг и собеседник Дмитрия, оделся на этот раз не в русское, а в гусарское платье, вышитое золотом. С ним повели четырех отличнейших лошадей, оседланных в богатейшие седла, оправленные золотом. Одна служила для пана воеводы, другая для его брата, а две остальные для его родственников. От триумфальных ворот до помещения, назначенного Мнишеку в бывшем доме Борисовом в Кремле, уставлены были в два ряда стояли дворяне и дети боярские в нарядных платьях.
            Царь находился между ними инкогнито. Тут же увидел Мнишек и земляков: польскую роту, служившую у царя со своим начальником Доморацким. В таком торжественном величии, приветствуемый народом, при громе веселой музыки, въезжал воевода сендомирский в столицу московского государства. В своем отечестве он был одним из многих, здесь он должен был почувствовать себя первым. Только царь и дочь его были выше его. Равного ему не было между невенчанными особами. За ним ехала его свита, состоявшая их четырехсот с лишним человек.
            Как только вошел Мнишек со своими приближенными в приготовленные палаты, тот час явились стряпчие с блюдами. Одни несли кушанья, другие напитки.
            Так следовало по русскому хлебосольству: гость приехал, надобно было его тотчас угостить. Принесли, между прочим, много разнообразных сортов пирогов, но поляки не нашли их вкусными, потому что, по великорусскому обычаю, они готовились без соли. По придворному этикету важный гость не представлялся в тот же день: предполагалось, что ему надобно отдохнуть с дороги. Поэтому Мнишек не увиделся с царем в день своего приезда. Только являлся к нему князь Иван Федорович Хворостинин поздравлять с благополучным прибытием. Поляки видели в этот день царя только мимоходом, когда он проехал верхом в белой одежде к своей матери в Вознесенский монастырь.

XXXIX

               На другой день, 25-го апреля, от бывшего Борисова дома, где помещался воевода, до царского дворца стояли в два ряда стрельцы в полном наряде с оружием. Воеводе подвели для приезда к царю татарского “бахмата” с богатою позолоченной сбруей, которую украшали до десяти тысяч злотых.
            Мнишек приехал со своей родней, его провожал отряд дворян. В сенях панов встретили бояре и ввели в золотую палату, где пол был устлан персидскими коврами. Царь сидел на троне, этот трон был большое серебряное кресло под балдахином, составленным из четырех щитов, положенных крестообразно. Сверху на щитах был шар, а на нем драгоценное изображение орла. Под спинкой самого кресла была икона Богородицы в золотом окладе с дорогими камнями. Балдахин в три локтя вышиною утверждался на колоннах, по которым от щитов сверху вниз спадали и вились нитки крупного жемчуга с камнями. Внимание поляков привлек между ними один большой камень, величиною с грецкий орех.


55
            
    Близ колонны четыре лежащие до половины, вызолоченные льва, которые держали золоченные на серебряных ножках подсвечники, на которых стояли два грифа: один держал кубок, другой – меч, они касались колонн. Трон, укрепленный на серебряных львах и богато разукрашенный золотом, серебром и  драгоценными камнями, был поставлен на возвышении с тремя ступенями, покрытыми золотым ковром.
            По сторонам его стояло четверо рынд в меховых шапках, в белых одеждах и белых сапогах, с железными бердышами в руках, их груди обвивали крестообразно положенные через плечи золотые цепи. По левую сторону сидящего царя стоял князь Скопин-Шуйский Михайло Васильевич, недавно произведенный в сан великого мечника, в бархатном кафтане темно-каштанового цвета с золотыми цветами, подбитом соболями. Он держал обеими руками меч с богатою рукояткою, на которой был золотой крест. Близ него стоял стряпчий, сын Афанасия Власьева, с царским платком.
            Сам царь был в одежде сверху донизу унизанной жемчугами, на шее отложное ожерелье было усажено алмазами и рубинами. На груди у него висел большой яхонтовый крест, на голове – царский венец, в правой руке царь держал скипетр.
            По правую сторону царя сидели духовные, составлявшие освященный собор, который Дмитрий сделал членами созданного им сената. Патриарх Игнатий сидел ближе всех к царю в черно-бархатной рясе, унизанной в ладонь шириною жемчугами и драгоценными камнями по разрезу и по подолу. Правою рукою он держал посох с золотою верхушкою. Перед ним стоял служка с блюдом, на котором лежал крест и был поставлен серебряный сосуд со святою водою. 
       За духовными, на правой стороне от трона на скамьях, покрытых персидскими ковровыми полавочниками, сидели бояре, окольничьи и думные дворяне. Только по самой середине против трона оставлено было место для прохода и около него несколько пустых лавок было приготовлено для гостей, которым давался прием. За этим местом стояли толпою дворяне, стряпчие, жильцы и предводители польской дружины, находившейся на службе у Дмитрия. Такое зрелище представилось воеводе и его родным, когда они вошли в залу.         
    Мнишек стал посреди залы, поклонился, потом подошел ближе к царю и говорил речь:
               - Не знаю – удивляться мне или радоваться, видя ваше величество на этом престоле! Могу ли я без удивления смотреть на того, кого столько лет считали мертвым, а теперь видят окруженного величием?
            Мнишек стал в речи своей размышлять о странной игре человеческого счастья, о непостижимости промысла, который одних возвышает, других понижает. Восхвалял доблести Дмитрия, его храбрость на войне, терпенье, с какими он во время походов переносил стужу и всякие лишения. Но самая большая добродетель была та, что он женился на Марине. Он говорил:
            - Ваше величество, осыпав меня и золотом и серебром, избрав супругою себе мою дочь, ни громкий титул царя, ни высокая почесть не изменили вашего намерения, вы приобрели право на такие похвалы, каких не может выразить  ни поэзия, ни история. Я не столько самонадеян и смел, чтобы быть равнодушным к моему


56

возвышению, но если вспомнить, как воспитана дочь моя, с каким старанием внушены были ей с колыбели все добродетели приличные ее званию, то смело могу назвать вас моим зятем. Дочь моя, - продолжал Мнишек, - родилась в свободной стране, где отец ее занимает почетное место в сенате, где каждый шляхтич может достигнуть высших достоинств. Одна добродетель украшает царей и сильных земли, ведет человека на небеса и соединяет с Богом. Мне остается молить, чтобы всевышний благословил этот союз для счастья и благоденствия Русской нашей державы.
            Дмитрий был растроган, в продолжение речи плакал, беспрестанно брал у своего стряпчего платок и отирал себе глаза.
            После речи воевода подошел к руке.
            - Целую с благоговением руку, - сказал он, - руку, которую я ждал некогда с нежным участием хозяина  злополучному гостю!
            За воеводою допущены были к руке родные Мнишека, давние приятели Дмитрия: брат воеводы староста Краспостовский и староста луковский Павел Мнишек. Дмитрий ничего не говорил. Так следовало по обычаям. За него отвечал Афанасий Власьев, великий секретарь.
            По окончании целования руки воевода сел против трона. Сзади на пустых лавках поместились другие поляки. Все подходили целовать руку царскую по списку, один за другим потом садились. Посидевши немного, таким образом, с гостями, царь встал, за ним все встали. Патриарх и духовные вышли вперед и стали в сенях, обратившись лицом к палате.
        Царь подозвал воеводу к трону и просил его на обед, а Басманов от имени царя приглашал обедать прочих панов и дворян польских.
            Стали выходить. Двое бояр повели царя под руку, перед ним несли государственное яблоко (державу). Шествие направилось в церковь.
            Патриарх с духовенством благословлял идущих. Он давал целовать крест Мнишеку. За воеводою и прочие паны подошли к кресту, и им патриарх дал целовать крест. Ревностным поборникам православия это не понравилось.
            Все вошли в церковь. Царю принесли другую корону, полегче. Воевода и поляки стояли в переходе, окружающем церковь, и присматривались с любопытством к московскому богослужению. Православные паны входили в самую церковь.
            По окончании литургии царь вышел из церкви и сел на паперти, подле него сел воевода. Царь хотел показать, что ведет дружескую беседу с тестем. Это продолжалось несколько минут.
            Вставши, царь повел воеводу в свой деревянный дворец, паны пошли за ними. Дмитрий показывал свое недавно оконченное жилище. Поляки хвалили вкус царя и убранство дома. Потом пошли в столовую обедать в большом каменном дворце.
               Перед столовой залой, обитой персидской голубой тканью, находились сени, в них поразило поляков множество дорогой золотой и серебряной столовой посуды: чарок, кубков, братин, стоп, золотых и серебряных, вложенных одна в другую, и в особенности семь или восемь серебряных бочек с золотыми обручами, величиною с


57

селедочные бочонки. На окнах и дверях столовой красовались золототканые занавески, дорогими коврами устилался весь пол. Великолепный поставец вокруг столба, стоявшего посередине залы, пышно сверкал множеством посуды затейливой работы: львы, единороги, драконы, олени, грифы, змеи, ящерицы, лошади, всевозможные фигуры бросались в глаза поляков.
            Из серебряного с позолотою сосуда величиною в человеческий рост лилась кранами вода в три таза один над другим. Но, против обычая поляков, мывших руки перед обедом, московские люди совсем этого не сделали. Столов было уставлено три больших и один маленький. Два стояло под углом с третьим и напротив третьего, за маленьким столиком, серебряным, покрытым золотою скатертью, сел царь на высокое седалище, обитое черною материею с золотыми полосами. По правую руку от царя сидели думные люди, налево от него, за другими столами, было предложено обедать воеводе и с ним панам.
            Прямо против царя, за большим столом, сидели дворяне и между ними посольская свита. Их рассаживали так, что московские люди и поляки должны были сидеть  вперемешку один за другим. Поляков поразило то, что никому не подали тарелок, кроме четырех важнейших панов. Царь заметил, что таков обычай, и даже подача тарелок четырем панам была уже его нарушением. Перед гостями не клали хлеба, но царь сам разрезал белые хлебы и посылал каждому подачку с солью. Куски хлеба были очень велики и служили тарелками. Стряпчие начали носить кушанья в серебряных мисках и полумисках, их ставили перед гостями так, что одна посудина стояла от другой на локоть. Из этих мисок и полумисок гости должны были есть жидкое ложками, а прочее руками.
            День был постный, и царь угощал поляков рыбными кушаньями. Стольники наливали вино, мед, пиво в драгоценные кубки, чарки, чаши.
            Сначала церемония питья совершалась так: стольники подносили царю, слегка кланяясь и не снимая шапок, в которых служили. Царь выпивал сам и отсылал всем гостям по чарке. Выпивши посылку, каждый гость уже свободно принимался за питье, которое стояло в чрезвычайном изобилии.
            Многим панам, как вообще иноземцам, нравилось ставленые ягодные меды.
            Еще не кончился обед, как воеводе стало дурно от питья. Он вышел из-за стола, его провели в царские покои, пир продолжался без него.
            Тогда для потехи гостям царь велел призвать лопарей, которые оказались в  Москве, они привезли обычную годовую дань. Их числом двадцать человек, ввели в залу, в нарядных одеждах из оленьих шкур с луками и стрелами.
        Царь объяснял полякам, что это за народ. Как далеко на севере живет, чему он поклоняется, какие у них понятия. В заключение обеда принесли полумисок слив, и царь раздавал их каждому стольнику из своих собственных рук. Это означало почесть и внимание от царя за их службу во время стола. Гости разъехались по своим помещениям, а воеводу уже поздно проводили до его дома по крытым переходам, соединявшим царские здания в Кремле.





     58


XL


                На другой день гости обедали у себя, от царского стола, а после обеда воевода и другие паны прибыли в царский деревянный дворец там, в передней комнате играло сорок человек музыкантов пана Стадницкого. Русские очень любовались этой музыкой. Князь Вишневецкий и сын Мнишека танцевали.
            Стольники разносили напитки. Царь ушел от гостей и через несколько минут явился снова в нарядном гусарском уборе, в сафьяновых ботиночках, в красных шароварах, на нем был надет золотоглавый жупан, а сверху накинут малиновый бархатный плащ, унизанный по краям жемчугом.
            Повеселившись с гостями, царь ушел опять и явился в московской одежде, в расшитом золотом кафтане со множеством жемчуга и камней, подбитом дорогими соболями. На голове царя была большая соболья шапка.
            Это переодевание резко высказывало особенность характера царя Дмитрия, склонность рисоваться и казаться, которая невольно прорывалась во всех его поступках.
        Басманов между тем распоряжался угощениями, занимал гостей и заохочивал их веселиться. Вечером воевода посетил царскую мать в Вознесенском монастыре, а потом возвратился опять во дворец к ужину.
            Был приготовлен роскошный стол. Ужинали у царя и паны, и бояре. Много пили, музыка играла. Паны танцевали, и московские люди на них поглядывали: одни любовались этими непривычными приемами жизни, другие скорбели о таком нечестии, несогласном с монашеской тишиной и восточной неприступностью, чего требовало от царского жилища нравственное понятие.
            Шуйские веселились с царем, и царь, простодушный и доверчивый, не догадывался и не подозревал, что в голове у этих собеседников.
                Утренняя заря застала гостей среди плясок, песен, смеха и веселости, и все разъехались уже днем. Музыканты пана Стадницкого получили в эту ночь от щедрого царя две тысячи злотых за свой труд.

                XLI

На следующий день, 27-го апреля, проспавши от ночной пирушки, царь занимался делами, а вечером опять съехались к нему польские паны, и опять роскошный ужин, опять попойка, музыка, танцы, песни, веселье.
       В один из следующих затем дней 28-го или 29-го, царь пригласил воеводу и панов на охоту за город и ехал верхом вместе с воеводою и Василием Шуйским.
            В подгородном селе Мамонове были нарочно приготовлены звери: был между


59

ними огромный медведь, привезенный из далеких лесов северо-востока.
            - Не хочет ли кто сразиться с этим медведем? – спросил царь, обратившись к гостям.
            Никто не решался, может быть, и находились бы храбрецы, да видели, что царь хочет сам показать свою удаль, и для этого уступили из вежливости.
       Выпустили медведя, царь бросился на него с рогатиной и так ударил, что топорище рогатины переломилось. Медведь упал. Царь во мгновение отсек ему голову.
            Московские люди кричали ему похвалы и с гордостью указывали полякам на неустрашимость, молодечество и силу своего царя.
               После таких забав царь пригласил гостей своих обедать. Стол был приготовлен в обширных, богато убранных шатрах. Вечером все разъехались в город с веселыми криками.

                XLII

            Шатры, где обедали гости с царем после подвига с медведем, были приготовлены для царицы и для ее поезда.
            Когда воевода с передними панами прибыл в Москву, нареченная царица находилась в Вязьме, где стоял дворец Бориса.
        Это был обширный двор, обвязанный рвом, огороженный деревянным частоколом, с шестью башенками с заостренными верхами. В нем находился царский дом со службами и каменная церковь, очень красивая, с богатым иконостасом и утварью. Тут пробыла Марина три дня, потом выехала и, не доехав  несколько верст до Москвы, остановилась в приготовленных для нее шатрах, тех самых, где угощал царь панов после медвежьей травли. Здесь, собственно, для нее был раскинут особый нарядный шатер, а около него много других обширных шатров для помещения ее свиты. Весь этот стан устроен был так, что снаружи казался замком. Марина со своим поездом прожила в этих шатрах целых два дня. Гости и купцы приезжали из Москвы поклониться будущей государыне и подносили ей подарки, одни – дорогие сосуды, другие – богатые материи.
                В это время в Москве приготовляли ей почетный въезд 3-го мая. Накануне того дня воевода приехал из Москвы к дочери, чтобы с ней вместе участвовать в торжественном въезде.
       Вместе с Мариной ехавшие к московскому государю послы Речи Посполитой, Олесницкий и Гонсевский, приехали вперед и достигли Москвы прежде нареченной царицы. Они переправились через Москву-реку по мосту, устроенному на лодках. За рекой увидели приготовленные для царицы шатры. По выгону стояла и бегала пестрая толпа народа, и русских и поляков, ездили верхом, бегали пешком – везде суета, крики…
       Послов встретили князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей


                60

Иванов и объявили, что назначены приставами к ним. Им привели царских коней. Когда они ехали в Москву, стрельцы стояли в отрога и отдавали им честь. Так, приехавши в столицу, они со всей польской свитой прибыли на посольский двор.
            Вслед за послами ехал обоз Марины, а потом ехала и сама Марина. Поезд переехал по тому же самому мосту на лодках и остановился у шатров, раскинутых на зазеленевшем лугу. На мосту стояло человек сто барабанщиков и трубачей, гудели в литавры, бубны, сурьмы. Такого рода национальная музыка казалась иностранцам собачьим воем или кошачьим мяуканьем. Тысяча всадников стояла в строю около этих шатров.
            Польская нимфа села в шатре на богатом кресле, ее окружили дамы и кавалеры.
            Подъехала к шатру великолепная карета, за ней верхом бояре и думные дворяне в драгоценных нарядах. За каждым ехала толпа слуг, также красиво одетых. Они оставили конюхам своих коней, блиставших серебром и золотом своих сбруй при ярком весеннем солнце, вошли в шатер и били челом новой государыне. На челе их был Мстиславский, как самый важнейший член боярской думы или сената. Все приносили ей поздравления с приездом, кланялись до земли. В заключение Мстиславский объявил, что его цесарское величество ее жених, прислал за ней карету, просил сесть и ехать в свою столицу. Все поздравлявшие царицу вышли из шатра без шапок и стояли с почтением, пока царица не села в карету. В другом шатре поздравляли с приездом Мнишека и подвели ему в подарок коня со сбруею, чепрак, узду, нагрудник, наколенки, стремена – все было разукрашено золотом. Сверх того, поднесли футляр с двенадцатью золотыми чарками и разными драгоценными мелочами, ценою сто тысяч злотых.
            Царица, сопровождаемая Мстиславским, села в подвезенную к шатру карету, запряженную двенадцатью белыми в яблоках лошадьми. От шатров, откуда вышла царица, дорога лежала прямо к Земляному городу.
            До самого города, по лугу, стояли рядом стрельцы в красных суконных кафтанах с белыми перевязями на груди и держали длинные ружья с красными ложками. Далее стояли в два ряда конные стрельцы и дети боярские, на одной стороне были с луками и стрелами, на другой с ружьями, привязанными к седлам. Они также были одеты в красные кафтаны. Потом стояло двести польских гусар под начальством Доморацкого, на конях с пиками, у которых древка были раскрашены краской, а близ острия были привязаны белые значки. Поезд должен был ехать между рядами этих воинов. Поляки били в литавры и играли на духовых военных инструментах.


XLIII


            Вступивши в Москву, поезд следовал через Земляной город, потом выехал через Никитские ворота в Белый, оттуда в Китай-город на Лобное место и, наконец, в Кремль.
            Прежде всех ехали те дворяне и дети боярские, которые высылаемы были на


61

границу и три месяца проводили в нужде и лишениях, дожидаясь государыню. Потом шли пешие польские гайдуки или стрелки, числом триста. За плечами у них были ружья, а при боке сабли. Они были одеты в голубые жупаны с серебряными нашивками и с белыми перьями на шапках-магирках. Народ был рослый, на подбор. Они играли на трубах и били в барабаны. За ними ехало двести польских гусар сендомирского воеводы, по несколько человек в ряд, на статных венгерских конях с крыльями за плечами, с позолоченными щитами, на которых виднелись изображения драконов, и с поднятыми вверх копьями. На одних из этих копий были белые, на других красные значки. За ними вели двенадцать лошадей отличной породы, посланных в дар невесте. За ними следовали паны, сопровождавшие воеводу. Здесь были князь Вишневецкий, Тарлы, трое Старицких (Мартин, Андрей и Матьяш), Любомирский, Немаевский, Лаврины и другие. Каждый со своей ассистенцией, и каждый хотел выказаться перед многочисленной толпой своим нарядом, нарядом слуг и убранством лошадей.
            Сзади всех их ехал верхом Мнишек в малиновом кафтане, опушенном соболем, в шапке с богатым пером, шпоры и стремена были золотые с бирюзой.
            За Мнишеком следовал арап, одетый по-турецки. Потом за отцом ехала дочь в карете, запряженной двенадцатью лошадьми, все белой масти с черными яблоками. На козлах не сидели, но каждую лошадь вел за узду особый конюх, и все конюхи были одеты одинаково. Карета снаружи была окрашена красной краской с серебряными накладками, колеса ее были позолочены, а внутри она была обита красным бархатом. В ней на подушках по краям, унизанных жемчугом, в белом атласном платье, вся осыпанная каменьями и жемчугами, сидела Марина вдвоем со старостиной Сохачевскою, которая помещалась против нее. Подле самой кареты шло шесть лакеев в зеленых каботах и штанах и в красных внакидку плащах, а поодаль, по обеим сторонам кареты, шли немецкие алебардщики московского царя и московские стрельцы. За каретой, в которой сидела Марина, ехала другая карета, ее собственная, в которой она прибыла из Польши. Ее везли восемь лошадей белой масти, карета была снаружи обита малиновым бархатом, а внутри красным золотоглавом. В ней устроены были четыре стула для сиденья с подушками.
            Возницы были одеты в жупанах и ферзях красного атласа. Вся сбруя на лошадях была красного бархата. Карета была пустая. За нею следовала третья карета, запряженная восемью серыми лошадями. Упряжь была бархатная с серебряной позолоченной накладкой, а возницы одеты в черных бархатных жупанах, на которые были накинуты красные атласные ферязи. Там сидели четыре знатные дамы: княгиня Коширская, Тарлова, Гербуртова и Казановская.
            За этой каретой следовало две кареты (род коляски с высоким верхом), в которых тоже сидели дамы. Одна из резаного дерева, позолоченная, обитая красным бархатом, возницы в зеленых атласах. Другая обита черным бархатом, возницы были одеты в черные бархатные ферязи, каждую везли шесть лошадей.
                За ними ехало несколько карет, где сидели старушки и женская прислуга Марины. За всеми этими каретами шла толпа московского народа всякого звания, высыпавшая из домов столицы глядеть на церемонию.
            Когда поезд въехал на Лобное место, вся площадь пестрела разнообразными


62

восточными нарядами. Тут были и персы, и грузины, и арапы, турки и татары, которых всегда можно было найти в торговой Москве. Их расставили нарочно для того, чтобы они увеличивали разнообразие.
            Вдоль Кремля от Фроловских до Никольских ворот играли музыканты, и песенники пели хором польскую песню. Музыка сопровождалась боем литавры и бубны.
            Так въехала карета Марины в Кремль и остановилась у Вознесенского монастыря. Здесь ей приготовлено было помещение до брака. Там жила мать Дмитрия, будущая ее свекровь.
            Инокиня Марфа встретила ее, как хозяйка, с радушием.
            Другие кареты разъехались по тем помещениям, которые были им отведены.
            Царь был во все продолжения торжественного въезда в толпе народа и вслед за невестой приехал в Вознесенский монастырь, где имел с ней первое свидание после долгой разлуки.

XLIY

            Приезд Марины и с ней огромной польской свиты отозвался не совсем радостным впечатлением на многих из москвичей.
            Поляков развели по квартирам в городе, брали для этого дома не только у гостей и торговых людей, но и у дворян и даже у самых бояр.
            Многим было неприятно вторжение в дом людей, различных по образу жизни и правам, много из этих гостей было наглых, готовых на разного рода своевольства и беспутства.
            Неприятно показалось москвичам, когда они увидели, что поляки, приехавшие во свите Марины, стали вынимать из своих повозок ружья, пистолеты и сабли: у иного было по пять, по шесть ружьев. Шляхтичи смотрели с высокомерием на русских: подобно всем западным иноземцам, они считали их варварами, племени ниже других и по вере и по образованию, обычаи московские казались для них отвратительными, а на себя они смотрели как на цивилизацию.
            Другие иноземцы были сдержаннее и не всегда высказывали, что думают, они умели промолчать и притаиться.
            Поляки же, с их живым характером, с их склонностью высказываться и ставить себя выше тех, с кем имели дело, нарочно пользовались случаем заявлять о своем превосходстве.
            В особенности челядь. Это было неизбежно: они гордились тем, что царь на их стороне, что они, некоторым образом, дали московской земле царя.
            При въезде в Москву поляки были так невоздержанны в речах, так заносчивы и высокомерны, что врагам царя легко было бросить в народе мысль, будто польские послы приехали для того, что царь хочет отдать Литве часть государства по Смоленск.


63

Эти толки распространялись и о них донесли царю.
             - Не только Смоленска, - сказал царь в собрании думных людей своих, - одной пяди земли русской я не отдам Литве.

XLY

            Марина, живучи в Вознесенском монастыре, чувствовала себя неловко. У нее не было католического священника. Ей сказали, что не только каждый день, да и в праздники нельзя ей слушать своей обедни. Ей нельзя было даже ездить к отцу.
            Ее поместили в монастыре на несколько дней, как будто бы на затворничество, для того, чтобы народ думал, что молодая царица, приехав в Москву, прежде всего, знакомится с православной верой.
            Не так сама Марина, как ее женская свита, тяготилась этим положением. Шляхтянки, приехавшие с ней, плакали, говорили, что они в неволе, что с ним Бог знает, что станется в дикой стране, и бегали из монастыря в помещенье панны Старостины Сохачевской слушать римско-католическое богослужение, как единственную отраду в своем злополучии.
            Когда принесли Марине кушать, она послала Дмитрию сказать, что не может есть московских яств. Царь тотчас послал ее польского повара и приказал отдать ему ключи от кладовых и погребов.
            Для развлечения царицы царь приказал в Вознесенский монастырь входить польским музыкантам и песенникам. Это необычное в строе московской жизни нарушение тишины монастыря оскорбляло благочестивых москвичей.

XLYI

            3-го мая Дмитрий принимал родственников Мнишеков и послов Сигизмунда.
            Торжественный прием проходил в Грановитой палате. Царь ожидал, сидя на троне, поддерживаемый двумя серебряными львами. На нем был белый кафтан, усыпанный жемчугом и драгоценными камнями, на груди скрещивались две золотые цепи. Рядом с ним стояли рынды и мечник, чуть поодаль, по правую руку, сидел священный собор во главе с патриархом, по левую – думные люди. Далее по обеим сторонам палаты стояли бояре в сияющих золотом одеждах и высоких меховых шапках.
            Гофмейстер двора Марины и родственник сендомирского воеводы Мартин Стадницкий приветствовал царя от имени всех гостей.
            - Ближние по крови и весь двор ее величества обрученной невесты вашего цесарского величества через меня приносят низкий поклон вашему цесарскому величеству, - сказал он. – В настоящее время упадка царств христианских Бог на страх неверным даровал христианам утешение в том, что, подвергнув ваше величество


64

искушениями, которыми обычно укрепляет своих избранников, восхотел соединить наше цесарское величество родственным союзом с народом, мало различным от вашего по языку, обычаям, от века равным по силе, великодушию, храбрости, мужеству. 
                Затем он напомнил, что государи московские издревле женились на полячках и литовках: прадед Дмитрия женился на дочери великого князя литовского Витольда, а мать Ивана Грозного была Глинская.
            Афанасий Власьев ответил ему от имени царя приветливой и дружеской речью, после чего все поляки были допущены к царской руке.
            Настала очередь послов, Олесницкого и Гонсевского. Они уже были извещены о том, что царь не хочет принимать их верительную грамоту из-за того, что он в ней вновь величался не цесарем, а великим князем московским. Пока шла аудиенция для родственников Мнишека, послы в сенях убеждали самого воеводу по-родственному повлиять на царя и склонить его к уступкам. Мнишек сухо ответил им, что, судя по настроению царя, это не удастся, и отошел: теперь интересы Дмитрия были и его интересами.
            Окольничий Григорий Микулин ввел послов в Грановитую палату и представил их царю, сказав, что послы короля польского бьют челом великому государю Дмитрию Ивановичу, цесарю, великому князю всея Руси и всех татарских царств и иных подчиненных Московскому царству государств государю, царю и обладателю.
            Посол  Олесницкий начал приветственную речь с того, что от имени короля передал изъявления братской любви и пожелания счастья великому князю московскому. Едва услышал эти слова, Дмитрий встал и сделал знак стоявшему рядом боярину снять с себя корону – это означало, что царь желает сам вступить в прения с послами. Все же он позволил Олесницкому договорить. Однако когда тот передал королевское письмо Власьеву, дьяк, пошептавшись с царем, вернул его послам нераспечатанным.
            - Николай и Александр, послы от его величества князя литовского к его величеству непобедимому самодержавцу! – сказал Власьев. – Вы вручили нам грамоту, на которой нет титула цесарского величества. Эта грамота писана от его величества короля к какому-то князю всея Руси. Его величество наш государь – цесарь в своих государствах, а вы везите эту грамоту и отдайте его величеству королю своему.
            Олесницкий с достоинством взял королевское письмо и отвечал:
            - Я принимал с надлежащим почтением грамоту в том виде, в каком дал ее в руки Афанасия Ивановича, и возвращу ее королю, которым ваше величество пренебрегаете, коли не хотите принимать его грамоту.
            Это первый случай во всем христианском мире, чтобы монарх не оказывал справедливого уважения к королевскому титулу, признаваемому много столетий всеми государствами света и не принимал королевской грамоты. Ваше господарское величество не воздаете должного его величеству королю и Речи Посполитой, сидя на том престоле, на который вы посажены при дивном содействии Божьем, милостью польского короля и помощью польского народа. Ваше господарское величество


65

слишком скоро забыли эти благодеяния и оскорбляете не только его королевское величество, всю Речь Посполитую, нас, послов его величества, но и тех честных поляков, которые служат до сих пор вашему величеству. Мы не станем более излагать цели нашего посольства, и просим приказать проводить нас к нашему помещению.
                Дмитрий не унимался:
            - Я знаю, как назывались наши предки, и мог бы доказать свою правоту письменно, но теперь не место. Наши думные бояре после покажут вам, каким титулом писались наши предки! Но король уменьшением нашего титула оскорбляет не только нас, но и самого бога и все христианство. Ну, как если бы кто-нибудь не назвал вас паном Олесницким? Не подняли бы вы голоса? Вот так и я: нет моего полного титула на письме – не возьму его.
               Дмитрий не хотел спускать Сигизмунду его упорство в вопросе о титуле, но в то же время он еще не решился на открытый разрыв с Польшей. Начался спор, продлившийся более часа.
            - Неприлично монархам, сидя на троне, вступать в разговоры с послами, - говорил Дмитрий, - но нас приводит к этому уменьшение титулов со стороны польского короля.
            Мы уже объявили польскому королю, что он имеет в нас брата и такого друга, какого у Польши до сих пор не было. Но теперь нам приходиться польского короля опасаться как какого-нибудь другого неверного монаха. Впрочем, мы не находим удобным состязаться с вами об этом.
            - И мы не хотим вдаваться в дальнейшие разговоры, хотя есть у нас еще другие поручения от его величества короля, - сказал Олесницкий и направился к дверям.
            - Пан староста Малогосский! – уже дружелюбно окликнул его царь. – Я помню доброжелательство ваше ко мне в землях его королевского величества вашего государя. Поэтому не как послу, а как приятелю нашему, я желаю оказать честь в моем государстве: подойдите к руке моей не как посол.
            С этими словами он протянул руку, но она повисла в воздухе, потому что Олесницкий не подошел, но с поклоном отвечал:
            - Я очень благодарен за милость вашего господарского величества, но вы допускаете к вашей руке не как посла. Я этого не могу сделать и прошу ваше господарское величество не гневаться.
            - Подойдите, пане Малогосский! – почти угрожающе воскликнул Дмитрий.
            - Я не могу этого сделать! – в тон ему ответил Олесницкий и повернулся.
           Дмитрий в сердцах вскричал:
           - Подойдите как посол!
            - Подойду, если ваше господарское величество возьмете грамоту его величества короля, - твердо вел свою игру Олесницкий.
            - Возьму…, - выдохнул царь.
          

66

             Оба посла, внутренне торжествуя, приблизились к трону и поцеловали руку Дмитрия. Власьев зачитал королевскую грамоту, после чего поговорил вполголоса с царем, дал от его имени ответ:
            - Хотя подобные грамоты без полного  титула и не следовало принимать, но теперь наступает время радости для его цесарского величества. По этой причине его цесарское величество устраняет неприятное дело и принимает королевскую грамоту, равно как и вас, послов.
                Теперь же извольте сообщить поручения, которые дал вам король.
            Олесницкий сказал, что король прислал их вместо себя на свадьбу Дмитрия с Мариной, а Гонсевский добавил, что по вопросу войны с турками Сигизмунд скоро пришлет Дмитрию своих нарочных послов.
           Дмитрий поудобнее устроился на троне и громко спросил:
           - В добром ли здравии его величество король, государь ваш? –
            - Отъезжая из Кракова, - ответил Олесницкий, - мы оставили его величество короля в добром здравии и в благополучном царствовании. Но ваше господарское величество изволите спрашивать о здоровье его величества короля, не вставши с места.
            - Пане Малогосский! – возразил Дмитрий. – У нас такой был обычай, что мы, когда услышали и узнали о здоровье его королевского величества, тогда только с места встаем для принесения благодарности Богу. - Он приподнялся и сказал: - Радуемся доброму здравию его королевского величества, нашего друга.
            Напоследок Власьев зачитал список царских подарков послам и объявил, что его цесарское величество жалует их обедом.

XLYII

            В воскресенье 4-го мая Дмитрий давал великолепный обед родственникам Марины в новом доме своем. Там, по обыкновению после обеда были танцы и музыка.
            В понедельник мая 5-го Дмитрий приехал к Марине и поднес ей в подарок шкатулку с разными вещами тысяч на пятьсот злотых. Марина не знала, что с этим делать, и раздаривала своим соотечественницам.
            В то же время Дмитрий послал воеводе еще сто тысяч  золотых и великолепные сани, обитые пестрым бархатом с красным покрывалом. Был при них ковер, подбитый соболями. Козлы окованы серебром, оглобли увиты бархатом. В сани была запряжена белая лошадь, а у хомута ее весело сорок соболей. В этих санях воевода должен был ехать во дворец в день венчания.
            Дмитрий объявил своей невесте, что прежде совершения желанного брака, он намерен короновать ее на царство, чтоб она сделалась царицей московской еще, будучи девицей и, независимо от прав по браку.
            Неизвестно, что навело Дмитрия на эту мысль – честолюбие Марины и отца ее
          

67

подействовало на него, или влюбленный до страсти юноша хотел всеми способами проявлять свою любовь к Марине, и его сердце выдумало это.
            В ночь со вторника на среду Марину перевезли в приготовленные для нее царицыны палаты, убранные золотыми коврами и соединенные переходами с деревянным дворцом царя.
            Выбрали для этого нарочно время ночное, чтоб менее было давки. Царица проехала сквозь два ряда царской иноземной стражи и стрельцов. Перед ее каретой и за каретой несли зажженные факелы.

XLYIII

               Наступило 8-го мая, когда назначено было коронование Марины, а потом брачное венчание. Было объявлено, что всякие работы в городе прекращаются на этот день. С утра стали съезжаться в Кремль всякие большие люди в щегольских золотых нарядах. У кремлевских входов заняли караул с ружьями в руках стрельцы, одетые в малиновые кафтаны.
            Народ отовсюду валил толпами к Кремлю. Это был четверг – день, когда по обычаям церковным не венчали. Следующий день была пятница, да еще праздник перенесения мощей святого Николая-чудотворца, особенно уважаемого на Руси.
            Однако, патриарх, будучи греком, дозволил это отступление, так как на востоке не наблюдался так строго, как на Руси, выбор дней для брака. Притом венчание должно было произойти до вечерни, следовательно, до пятничного и праздничного  богослужения. Свадьба  устроена была по заветному прадедовскому чину с караваями.
            Были назначены все чины свадебные: дружки, тысячский, свахи.
            Две боярыни, Мстиславская и Екатерина, жена Дмитрия Шуйского, повели Марину в столовую избу. Она была наряжена в русское платье, бархатное, вишневого цвета, с рукавами, до того усаженное жемчугом и драгоценными камнями, что трудно было различать цвет материи. На ногах у нее были сафьяновые сапоги с высокими каблуками, унизанные жемчугом. Голова была убрана золотой с каменьями повязкой, переплетенной с волосами по польскому образцу. Сверху царица была закрыта фатой.
            Ее ввели в столовую избу и посадили на возвышенное место. Перед ней был поставлен стол с караваем и сыром. Протопоп с крестом благословил ее при входе. Когда посадили невесту, дали знать жениху, и Дмитрий пришел, окруженный боярами и свадебными чинами. Его с обычными на свадьбе церемониями посадили возле невесты. Он был во всем царском наряде, в царском венце, на нем была мантия, густо унизанная жемчугом и драгоценными камнями по малиновому бархату. За ним несли скипетр и яблоко. Прежде совершился обряд обручения: новобрачные обменялись кольцами. Таким образом, сам Дмитрий как будто не признал достаточным обручения, совершенного Васильевым за него по обряду римско-католической церкви. В этой палате не дозволено было находиться никому из поляков, кроме воеводы сендомирского. Прочие родственники и польские гости ждали в Золотой палате, сидя, на скамьях, покрытых богатыми полавочниками.


68

            По окончании обручения царя и царицу повели в Грановитую палату по пути, устланному сукном и бархатом.
            Сам Мнишек был в несколько тревожном состоянии, дурная примета должна была его беспокоить: он въезжал во дворец в великолепных санях, присланных ему царем накануне, вдруг белый конь, который вез сани, упал.
            - Будет несчастье! – поговаривали очевидцы.
            Царь сел на престол. Скипетр и державу держали близ него. Один из приближенных, молодой князь Курлятев, стоял с обнаженным мечом, а четыре рынды в своих белых парчовых платьях поднимали кверху бердыши. Подле царя было пустое место. Царица остановилась. К ней подошел боярин и сказал:
            - Наияснейшая и великая государыня цесарева и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за изволением наияснейшего и непобедимого самодержавца великого государя Дмитрия Ивановича, Божьей милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих государств, государя и обладателя, изволил вас,  наияснейшую великую государыню взять себе в жены.
            Боярин, произносивший эту речь, был Василий Шуйский. Он исправлял в свадебном чине важнейшее звание тысяцкого.
            Протопоп благословил Марину крестом. Марина села на тронное место. Ее подводили под руки – под правую отец, а под левую княгиня Мстиславская. Тогда велел царь позвать литовских послов и родственников панны Марины, ожидавших в Золотой палате. Все они уселись на своих местах таким же порядком, как бывало при аудиенциях.
            Между тем в Успенском соборе окольничий Колычев и думный дворянин Микулин устраивали чертожное место посредине собора. На нем должны были сидеть новобрачные. Когда доложили царю, что все готово, он приказал принести знаки царского достоинства. Конюший Михайло Нагой, брат царицы Марфы, принес их. Это были крест, корона и диадема.
            Царь целовал каждый знак по очереди, потом давал их целовать царице, и в заключение передал его протопопу, а тот положил их на блюдо, покрыл пеленою, поднял над головой и понес в церковь. Звонили в колокола.
            Проводивши священника в собор, конюший воротился и сказал, что все готово. Тогда пришли в церковь стольники, стряпчие, ближние родственники воеводы и послы. Потом царь с царицею пошли вместе рука об руку. Царя под правую руку вел сендомирский воевода, царицу под левую – княгиня Мстиславская. Протопоп кропил перед ними путь святой водой для предохранения от порчи. По обеим сторонам царственной четы шло по двое рынд в белых кафтанах, в высоких шапках с серебряными топорами на плечах.
            За царственными особами шли свадебные чины, а за ними двое бояр несли государственные знаки: скипетр и державное яблоко. За ними следовали бояре, окольничьи и вообще думные люди, все одетые в золототканые кафтаны, в высоких шапках, за ними некоторые поляки. Впускали в церковь только знатнейших, а из поляков – только послов и родственников Марины. Церковь заперли. От Грановитой


69

палаты до Успенского собора расставлены стрельцы и иноземные телохранители берегли путь, боялись дурного влияния от того, если кто во время венчания перейдет путь, по которому шли новобрачные.
            Новобрачных встретили многопением. Царь приложился к иконам и святым мощам, за ним пошла прикладываться царица, поддерживаемая воеводой и княгиней Мстиславской. Перед ней шли дружки, за ней свахи, чтобы достать до икон, подкладывали ей под ноги колодочки. Польки, не знавшие обычаев, соблюдаемых у православных, целовали иконы и мощи в уста вместо того, чтобы целовать в руки. Об этом пошли толки. Русские находили тут оскорбление святыни.
            По окончании целования образов и мощей царь и царица шли к патриарху, который сидел на своем месте. Он благословил их и сам возвел на чертожное место, поставленное посредине собора. На это место вело двенадцать ступеней, на вершине его стоял трон, весь золотой, персидской работы, осыпанный каменьями, перед ним -  золотою тканью обитая колодочка.
                По правую сторону от него стояло место для патриарха, обитое черным бархатом, а по левую – небольшой золотой стул для царицы. Обитая красным бархатом, колодочка была у нее под ногами.
            От всех трех седалищ чертожного места протянуты были узкие бархатные ковры, от государя и царицы – малинового цвета, а от патриарха – черного. По обе стороны от этих трех ковров стояли скамьи, покрытые полавочниками, на них уселись архиерей и архимандриты.
            По правой стороне от чертожного места стояли бояре и думные люди, по левую – боярыни. Царь говорил патриарху речь, излагал, что он  приемлет супругу и желает, чтобы она была коронована царским чином. Патриарх отвечал одобрительной речью. После этих речей духовные архиерейского сана носили и подавали патриарху один за другим знаки царского достоинства: сначала крест, потом бармы и диадему, а  на голову корону.
            Патриарх давал целовать крест, возлагал на царицу руку, говорил молитвы, возлагал бармы, диадему и, наконец, корону.
            Торжество коронации окончилось многолетием, а потом духовные власти, за ними бояре и боярыни, дворяне и все, находившиеся в храме, поздравляли царицу. Патриарх во время многолетия и поздравлений сидел рядом с царем на чертожном месте. Во время сидения царя с царицей на чертожном месте Дмитрий приказал Шуйскому поправить себе ноги и положить одну на другую, а потом то же сделать Марине.
           Увидев это, послы польские говорили:
            - Такого поругания не делают у нас государи и последнему дворянину! Благодарение всемогущему Богу, что мы родились в свободной земле, которую Бог наградил правами.
            После коронования царь и царица сошли с чертожного места. Царь стал на своем обычном царском месте близ стола, а царица в пределах Дмитрия Солунского со свахами и боярынями.
          

70

.               После царь и царица подходили к царским дверям. Патриарх возложил на Марину Маномахову  цепь, а потом Марина была причащена святых тайн вместе с государем и помазана на царство.
            Тотчас по окончании обедни совершилось брачное венчание.
            Находившиеся в соборе удалились, остались только самые знатнейшие и в том числе паны. По окончании обряда царь с царицей выходили и при дверях князь Мстиславский из мисы, которую держал казначей Головин, осыпал новобрачных золотыми монетами. Это были большие португальские монеты и малые с двуглавым орлом, нарочно сделанные для этого случая.
               Двое дьяков, любимцы царя, Афанасий Власьев и Богдан Сутупов, тоже осыпали новобрачных дождем злотых монет, поляки, бывшие тут, хотели тоже приобрести что-нибудь, но им вместо монет досталось несколько палочных ударов.
            Только простым казалось позволительным ловить эти деньги. Увидев стоявших знатных панов, Дмитрий приказал бросить в них горсть червонцев, но паны не только не стали их ловить на лету, а когда к одному из них случайно два червонца упали на шапку, поляк хладнокровно сбросил их как сор.
                Вышедши из церкви, сам царь говорил послам:
            - Сегодня мы не можем пригласить вас на пир, мы очень устали от продолжительной церемонии, но завтра пожалуйте к нам к столу. Паны отправились домой, а вслед за ними приехал стольник и привез им множество разнородных кушаний и напитков в золотых и серебряных сосудах.
            Новобрачных повели в столовую избу, посадили на прежнем месте вдвоем и стали подавать кушанья. Когда подали третье кушанье, к новобрачным поднесли жареную курицу, дружно обернувши ее скатертью, провозгласили, что время вести молодых.
            Сендомирский воевода и тысячский Василий Шуйский проводили их до постельной комнаты. Это было уже вечером.
            Брачный праздник не остался без зловещего предзнаменования: у царя из перстня на кольце выпал дорогой камень, и не могли отыскать его.

XLIX

            Настала пятница, был день святителя Николая. С утра заиграли трубы, заколотили в бубны и накры, зазвонили колокола по всей Москве. Пушкари палили из наряда ради царской радости. Государь отправился в мыльню по русскому обычаю, но без жены.
            Послы ожидали, что их позовут к обеду, и заранее сказали приставам, что они желают, чтобы их посадили за одним столом с царем, так как они представляют лицо короля Сигизмунда: как бы сам Сигизмунд был на свадьбе у московского царя. Немного времени спустя, явился к ним дьяк Грамотин, и от царского имени приглашал


71

послов на хлеб, на соль.
            - Мы не сомневаемся, - сказал Олесницкий, - что будем пожалованы прилично нашему званию, как послы короля, брата государя вашего, местом за собственным его столом.
           Грамотин отвечал:
            Никому невозможно сидеть за одним столом с нашим цесарем, кроме его самого и царицы нашей.
            - И у нас, - сказал Олесницкий, - не сидели никогда послы за одним столом с королем, но по случаю обручения король из братской дружбы почтил вашего посла местом у стола своего, вопреки прежним обычаям, будучи уверен, что и великий государь ваш так же поступит. И нам строго приказано, чтоб мы этого домогались и иначе не поступали.
           Грамотин сказал:
           - Сообщу государю и принесу ответ.
            Через час он воротился, проговорил целый титул царский, приглашал от имени царя к столу и сказал:
            -Думные бояре назначили тебе, пане Малогосский, место, близ самого царского стола, а тебе, староста велижский, будет место у другого стола, по прежним обычаям, но будет вам чести больше, чем прежним послам.
                Послов это не устраивало. Когда прибыл к ним Афанасий Власьев звать к царю, сухо и решительно спросил:
            - Желают ли послы ехать к цесарю?
            - Не поедем! – так же решительно отвечали послы, - мы не довольны теми местами, которые ты нам объявил от имени государя своего.
            И они не поехали. Пир начался в Грановитой палате без них.
            Приглашены были все родственники Марины. В Золотой палате угощали других поляков из свиты Марины и офицеров отряда, находившегося в Москве на службе. Было там человек полтораста. Мнишек как увидел, что послов нет, и осведомился, что за причина, скрипя сердце, сказал царю:
            - Если послам его королевского величества не оказать чести, как они требуют именем короля, то я не могу быть за столом.
           Царь не поколебался и остался на своем. Мнишек вышел из залы.
           Пир продолжался до вечера.

L

            Для царственных особ устроено было возвышение. На нем, при двух концах узкого в два с половиной аршина длиной столика, поставлены два седалища: одно, побольше – для царя, другое поменьше – для царицы, так, что супруги должны были


72

сидеть аршина на полтора один от другого.
            Перед этим столиком висели часы в бронзовой оправе и стояли на нем три подсвечника со свечами. А на левой стороне от столика находился фонтан, который, однако, не так искусно был устроен, чтоб выбрасывать воду на долгое время. По обе стороны от царского места поставлены были столы: на правой должны были сидеть русские господа, на левой – воевода, родственники царицы. За ними далее бояре, а далее некоторые русские сановники и польские гости. Позади этих столов было еще два ряда столов, один за другим, покрытые полотняными скатертями. Последний ряд примыкал к стене.
           Перед столами стояли лавки, покрытые суконными полавочниками.
           Гостей рассаживали по списку, сообразно достоинству каждого. Были приглашены к обеду дворяне, дьяки, гости и иноземные купцы.
            Царь вошел одетый в русское платье, с ним вошла царица в польском. На голове у царя была огромная меховая шапка, которую с него тотчас сняли, и он остался в маленькой тафье, усаженной жемчугами. На голове у царицы была корона. Вместе с царственной четой вошли в залу двое духовных с причетником, который нес святую воду.
            Священник прочитал молитву и покропил святой водой стол. День был постный. Подавали варенных и жареных осетров, белуг, белорыбицу, судаков. Рыба, по большей части соленая, варилась и жарилась в меру, посыпалась шафраном, запекалась в пироги.
            После рыбных кушаний подавались разные сладости: медовые печенья, сахар, который ставили на стол, корица, которую клали длинными прутьями на стол, разные ягоды и квашеные арбузы. То были обычные лакомства московского обеда, но, кроме того, за столом у Дмитрия подавались конфеты и мороженое, приготовленные польскими поварами.
            Пышность сочеталась с неприятностью. Тарелки, ложки, кубки были золотые, но нечистые. Тарелок не переменяли в продолжение всего обеда. Московские господа ели руками и раскидали по полу объедки.
               Стольники беспрестанно наливали гостям напитки. Прежде всего, пили водку, потом вина, пиво и мед. Обильно разливалось любимое поляками венгерское вино, до этого времени бывшее редкостью в Москве.
            Государь московский щеголял перед иноземными своими ягодными медами. При конце стола принесли три больших сосуда с отборным медом. Царь пил мед, черпая хрустальной чаркой, гостям раздал пить золотыми. Два раза во время стола гости вставали отвечать на заздравные чаши государя. Один раз в половине пира, другой в конце и тут все получали по чарке меда из царских рук. Не всем тогда нравились меды, а московское пиво иноземцы находили отвратительным.
            За царицей постоянно стояли две госпожи: ее родственница пани Тарлова и княгиня Мстиславская.
            Во все продолжение пира играли музыканты, приехавшие с панами Стадницкими из Польши, а на дворе без умолку гремели трубы и бубны, и развивался


73

перезвон большого колокола.
            Вечером собрались родные и близкие царицы в деревянном дворце и там до поздней ночи танцевали, песни пели, тешились музыкой.
            Мнишек появился, но только для того, чтоб выразить соболезнование о том, что царь вступает в неприятную размолвку с послами королевскими, и тотчас ушел, извиняясь нездоровьем.

LI

            На другой день, в субботу, с самого рассвета загремели трубы, бубны, раздалась стрельба. После обедни патриарх, а за ним духовенство, потом бояре, думные люди, дворяне, а за ними гости и купцы, поздравили царя и царицу и поднесли подарки.
            Царственная чета приглашала их к обеду. Были в числе поздравлявших лопари, подносили свои рысьи меха и оленьи шкуры, которые полякам показались собачьими. После русских подданных подносили поздравления польские офицеры и товарищи-жолнеры. Их также пригласили к обеду. По окончании поздравлений приехал к царю Мнишек.
            Перед тем королевские послы посещали Мнишека – воеводу сендомирского и поручили ему уговорить царя, своего зятя, дать им место за царским столом.
            Воевода рассыпал свое красноречие, умоляя царя не доходить ради обрядов до вражды с королем и дружеской польской нацией. Царь излагал противные доводы. Наконец, оба сошлись на том, что надобно дать старшему послу место подле самого царского стола, но за обедом, только так примкнутым к первому, чтоб они казались одним столом.
            - Но теперь, - сказал царь, - я не могу пригласить послов: уже поздно, наступает время обеда, пусть приходят завтра.
                Воевода не остался обедать, извиняясь нездоровьем, отчасти затруднялся неулаженным недоразумением с послами. Обед был торжественный, многолюдный и великолепный. Царь был одет в русском, царица в польском платье. Последнее не понравилось многим русским. Царь и царица ничего почти не ели. Для них был изготовлен домашний обед в деревянном дворце с близкими особами. На том официальном пире  они должны были прикасаться к заздравным чашам и царь, между прочим, провозгласил здоровье польских жолнеров, благодарил за прежнюю службу, приглашал вновь к себе на службу, кому угодно из прибывших поляков. Назначал жалованье на год по сто золотых на гусарского коня и обещал дать тотчас вперед за четыре четверти, да сверх того дарил им по штуке золотой материи и по сорока соболей.
               Конечно, нашлось довольно охотников на такие выгодные условия и, выходя из пиршества, поляки хвастали перед русскими, что царь Дмитрий любит больше поляков, чем своих. А те русские, что слышали от них такие речи, принимали их к сердцу и негодовали как на поляков, так и на царя своего.


74

   LII

            На следующий день, в воскресенье, опять в кремле загремели трубы. Послы отправились представлять новобрачной чете подарки от короля и от себя, но с твердой решимостью не обедать у царя, если не дадут место по желанию.
            Их пригласили в этот день не в торжественные палаты, а во дворец, построенный для царицы. Они прошли через две-три комнаты в покой, обитый красным бархатом и устланный ковром из серой бобровой шерсти. Там нашли царя, сидящего вместе с Мариной. Он одет был в красный бархатный опашень (кобеняк), усаженный жемчугом, опушенный соболями. Из-под распахнутой полы виднелся бархатный край кафтана, усаженный жемчугами с изображениями орлов с коронами над ними. На шапке был пук перьев с запонкой, а сапоги у него были красные бархатные, подкованные.
            Царица была одета в платье польского покроя из драгоценной материи, называвшейся телеем. Около нее сидели только дамы – ее родственницы и несколько русских боярынь. Тут был и воевода. Послы поздравили царя и царицу и поднесли подарки и от короля и от себя. Подарки эти от короля состояли из кубков, роструханов, раковин, серебряных изображений деревьев и виноградных ветвей, корабля с серебряной пушкой. От себя послы поднесли чарку с жемчугом, бриллиантами и рубинами, два ожерелья из алмазов и рубинов, бриллиантовые серьги и золотую цепь с каменьями и жемчугами. После обычных приветов Афанасий Власьев сказал им:
            - Его царское величество зовет вас, послов его величества короля, к столу хлеба-соли есть.
            Пир в этот день был в Грановитой палате. Посол Олесницкий сел на правой стороне от царя близ самой особы его, но за особенным столом. Прислужил ему стольник. За царским столом на серебряных седалищах сидели Дмитрий и Марина. И царь, и царица были одеты в тот день в платье польского покроя, с коронами на головах.
                По правую сторону от царицы сидели знатные госпожи польские и русские, но столы были расставлены так, что русским приходилось сидеть к царю спиной, тогда как иноземцы сидели к нему лицом.
            Обед продолжался несколько часов с разнообразными церемониями, принятыми при московском дворе.
            Царь несколько раз посылал в золотых чарках разные напитки гостям, а стольники, поднося их, говорили:
            - Его царское величество жалует тебя!
            Подавали тринадцать мясных кушаний. Тут были жареные тетерева, обложенные лимоном, заячья голова с мелко искрошенным мясом под нею, баранина в борще, курица с белой кислой подливкой, курица с желтой подливкой, пироги с бараниной, пироги со свиным салом, пироги с яйцами, с творогом, огромные медовые пироги, начинка с бараньей внутренностью, крошеное легкое с крупой и с медом, перцем да шафраном, кушанья, называемые по-московски “мец”.


75

            Затем следовали по обычаю сладости: разные варенья, печеный с медом хлеб, также хлеб кусками, политый сотовым медом, и длинные прутья корицы.
            Музыка гремела в продолжение всего обеда.
               Мнишек не садился за стол, но, снявши шапку, стоял перед царем и царицею. Все смотрели с удивлением на это унижение старика, который в прошедшие дни то и дело что жаловался на нездоровье. Мнишек был в восторге, дождавшись возвышения своей крови, видя корону на голове дочери. Также знатная пани Тарлова весь обед стояла за Мариной и прислуживала ей. Дмитрий при громе музыки провозгласил чашу за здоровье королевского величества и после должны были сойти со своих мест и получить из царских рук для испытания заздравную чашу.
            Замечательно, что после этого длинного обеда, когда послы ушли в свое помещение, им еще принесли обильный ужин.
            Но полякам очень не нравились бессольные кушанья, иные находили, что их нельзя в рот взять.
            В конце обеда Дмитрий приказал являться в залу послам, которых отправлял в Персию, они как будто приходили перед отъездом на прощание ударить челом царю и царице. Это он сделал для того, чтобы показать свое великолепие и дружбу с соседним государством.
            - Я, - говорил он, - посылаю послов к королям французскому, и английскому, в Венецию и к итальянским князьям!
            По окончании пира Дмитрий ушел в свой деревянный дворец, поляки провожали его по переходам. Он остановился вновь на дворе, тогда накрапывал дождик, над ним и его супругой держали китайчатый балдахин. Вынесли сорок две пары кречетов, ими издавна щеголяли перед иноземцами московские государи. Дмитрий показывал их полякам и заметил:
           - Я уже триста пар послал таких польскому королю.
                - Неправда, - заметили между собой поляки, не посылал, а так только для машифиценции выдумает.


LIII


            В понедельник опять был пир и уже совсем на польский образец. И царь, и царица были одеты по-польски, поляки прислуживали. Из русских были только двое: князь Василий Рубец-Мосальский и Афанасий Власьев. После обеда были танцы. Дмитрий в богатом наряде начал танец с царицей. Потом танцевал воевода. Марина танцевала чрезвычайно изящно, никто из дам не мог сравниться с ней по живости движений и по благородству осанки.
            Танцующие, прежде всего, нарочно подходили к царской руке, а потом шли танцевать, снявши шапки.
            Только послы танцевали в шапках в знак своего величия, но снимали их,


76

когда, танцуя, проходили мимо царя и царицы.
            Бал продлился до солнечного заката. Царь объявил, что в следующее воскресенье будет городом устроен турнир, и польские паны в восхищении ожидали дня, когда они будут ломать рыцарские копья в честь новобрачных.

  LIY
       
            В эти веселые дни по всей Москве был необычный шум. По улицам московским поляки скакали на лошадях, стреляли из ружей на воздух, пели песни, танцевали.
                В Кремле между соборами устроен был сруб. На нем гремело тридцать четыре трубача и тридцать четыре человека били в бубны и накры. Крик, вопль говор неподобный!
            Благочестивые люди крестились и отплевывались от этой бесовщины.
            - О, как огнь не сойдет с неба и не попалит сих окаянных! – говорили москвичи.
            Привыкшие жить со звоном колоколов, обращаться беспрестанно среди монахов и монахинь, видеть нравственное действо жизни в одном монастыре, москвичи с омерзением смотрели вообще на мирское веселье. Если они сами предались веселости, и часто очень грязной, то все-таки признавали это грехом, притом свои приемы были для них  привычны, а чужие бросались в глаза. Их соблазняло то, что люди плясали, играли и еще утверждали, что эти забавы не противны Богу. В понятии московских людей обычаи страны слились воедино с церковными. Многое, что не имело никакого отношения к церковному строю, почиталось ими за установления святых отцов! И вот раздались такие толки, рассеиваемые агентами Шуйского:
            - Что это за царь! По всему видно, что он не настоящий сын Ивана: обычаев старшин не держится, ест телятину, в церковь ходит не так прилежно, как прежние цари, и перед образом не очень низко поклоны кладет, в баню не ходит, хоть каждый день бани топятся. А он со своей еретичкой женой спит, да так, не обмывшись, и в церковь идет, а с собой ведет поляков, а они собак вводят в церковь: святыня оскверняется… Нет, он не может быть истинный Дмитрий!
            Подслушали подобные речи, схватили одного крикуна, донесли царю.
            Сначала Дмитрий по своей вспыльчивой натуре думал сурово поступить с возмутителем и подвергнуть его обычной пытке, чтобы разведать, откуда он получил внушение говорить так в народе. А потом одумался, и когда сказали ему, что говоривший был пьян, Дмитрий посоветовался с боярами, может быть, тайными своими врагами, которые желали его усыпить, а может быть, и с друзьями, вторившими его собственным желаниям. Царь не велел трогать его.
             - Что за беда! – говорил он. – Пьяный болтал, а хоть бы и трезвый, то я не хочу беспокоить себя всякою грязною болтовнею.
            Поляки, напротив, советовали ему не пренебрегать этим. Они подозревали,


77

что кроется заговор и предостерегали царя.
            Царь не смущался, говорил, что народ его любит, что он силен, как нельзя более, и не хочет думать ни о чем, кроме удовольствий и забав.
            Веселье продолжалось, между тем, по-прежнему во дворце. Во вторник пир был в покоях царицы. Здесь все так точно, так что когда послы вошли туда, то заметили, что посуда, мебель, одежда, прислуга и приемы – все было так точно, как обычно было в Кракове у польского короля. Музыка гремела. Напитки лились. После обеда, по обычаю, танцевали. Гости были веселы и довольны.

LY

            Когда царь в упоении любви знать не хотел ни о какой опасности, в ночь со вторника на среду в доме Шуйского собирались званые гости. Кроме некоторых бояр и думных людей, которые с ними уже были в соумышлении, приглашено было несколько сотников и пятидесятников из войска, которое стянулось к Москве, чтобы идти к Ельцу. Были тут кое-кто из гостей и торговых людей. Василий Шуйский излагал им общее дело в таком смысле:
               - С самого начала я говорил, что царствует у нас не сын Ивана Васильевича, а Гришка-расстрига Отрепьев. Он женился на польке и возложил на нее венец, не крещенную ввел в церковь и причастил! Раздал казну русскую польским людям и нас всех отдаст им в неволю. И теперь они уже делают, что хотят. Грабят нас, ругаются над нами, насилуют нас, святыню оскверняют…
            Либо нам погубить злодея с польскими людьми, либо самим пропадать. Теперь, пока  еще их немного, а нас много и они помещены одни от других далеко, пьянствуют и бесчинствуют беспечно, теперь можно собраться в одну ночь и выгубить их, так что они не спохватятся на свою защиту.
            Собранные долго раздумывали. Шуйский через своих агентов давно подготовил себе партию и люди этой партии были теперь у него:
            - Мы на все согласны! – сказали они. – Мы присягаем вместе жить и умирать! Будем же, князь Василий Иванович, и вам, бояре, послушны. Одномышленно спасем Москву от еретиков безбожных. Назначь нам день, когда дело делать.
           Шуйский сказал:
            - Ступайте и подберите людей, чтоб были готовы. Ночью с пятницы на субботу, чтоб были отмечены дома, где стоят поляки. Утром рано в субботу, как услышите победный звон, пусть все бегут и кричат, что поляки хотят убить царя и думных людей, а Москву взять в свою волю. И так по всем улицам чтоб кричали. Народ услышит, бросится на поляков, а мы тем временем как будто спасать царя, бросимся в Кремль и покончим его там.






78

LYI
               
                В то время, когда люди Шуйского сговаривались побить поляков, Москву взять в свою волю, во дворце проходило совещание царя с боярами о деле, касавшемся войны с неверными. Пригласили послов. Послы не предлагали ничего, а, излив свои чувства, ждали предложений от бояр.
           Татиев, зложелатель поляков, сказал:
            - Быть может, король хочет нас только выведать, а потом ничего не делать, так это ложь и обман будет.
            Послы не вдавались в объяснения по поводу этих слов, не поспешили затереть ее фразами и разошлись.
            После этого совещания послы отправились к Тарлу обедать.
            Царица в этот день давала пир московским боярам и боярыням. Она была одета по-русски и старалась привлечь к себе гостей своей любезностью. В ее наружности, в ее обращении, чрезвычайной внимательности к собеседникам, простоте, соединенной с осознанием величия, было столько обаятельного, что самые враги, дышавшие против нее злобой, проникались к ней уважением.
            К вечеру в этот день показались признаки страшной тучи, находившей на беззаботную веселость царственной четы и гостей ее.
            Паны, пировавшие у Тарла, окончив обед, принялись танцевать. Вдруг прибежал к ним кто-то и сказал, что москвичи собираются толпой на князя Вишневецкого. Какой-то гайдук этого князя, пьяный, повздорил с москвичом и ударил его. Тот закричал, сбежались москвичи и поляки. Поляки ушли, а москвичи, разжигаемые заговорщиками, горячились. Собралась толпа и кричала:
            - Бить литву!
               Послы, находившиеся на обеде, сейчас уехали на посольский двор, а прочие паны остались и продолжали веселиться.
            Вечером толпа народа сошлась близ квартиры Вишневецкого, но обошлось без драки. Послы отправили к царю известие о своей опасности, а царь прислал к ним Бучинского и сказал через него:
            - Я так укрепил свое государство, что ничего не может случиться против моей воли.
            Через несколько часов снова царь послал к ним сказать то же и успокоить их.
            Старый Мнишек и сын его перепугались еще более и собрали в свой двор всю пехоту, с которой приехали. Послы поставили стражу на посольском дворе. Вся их челядь собралась и держала караул.
            Наступила пятница. Люди толковали о морозе, который был в прошедшую ночь.
            - Это не к добру! – говорили в Москве. А друзья царя, предчувствуя беду, видели в этом явлении дурное предзнаменование для него.


79
         
                Москва с каждым часом высказывалась. Немецкие капитаны ясно видели, что в ней созрело что-то грозное, и, несмотря на прежние царские запрещения являться с доносами, решились сообщить Дмитрию на письме предостережение.
                Один из них подал записку в то время, когда царь осматривал своих лошадей.
            В записке давалась царю знать, что следующий день назначен заговорщиками для совершения над царем злого умысла. Дмитрий, прочитав записку, разорвал ее и сказал:
            - Это все вздор.
           Приехал к царю тесть и говорил:
            - Опасность очевидна! Жолнеры пришли ко мне и говорят, что вся Москва поднимается на поляков. Заговор, несомненно, существует.
           Царь отвечал:
           - Удивляюсь, как это ваша милость дозволяете приносить себе такие сплетни.
            - Осторожность не заставит пожалеть о себе никогда, а ваша милость будьте осторожны! – сказал Мнишек.
            Басманов дал совет не пренебрегать опасностью и сейчас же принять меры. Царь не верил и его предостережениям. Схваченные в Кремле ночью и замученные пытками люди заставили его, однако, несколько призадуматься. Дмитрий сказал:
            - Хорошо, я сделаю розыск. Дознаемся, кто против меня мыслит зло.
            Но он отложил до субботы после обеда. В этот же самый день он разгневался на Казанского митрополита Гермогена, который раздражал его хулением за то, что он допустил Марине венчаться в церкви, не принявши наперед православной веры.
            Шуйский распоряжался без ведома царя по-своему войском. Головы и сотники были с ним в соумышлении. Отрядам дано было распоряжение в пятницу занять все ворота Белого города, чтобы во время замышленного переворота никто не мог убеждать из тех, кому следовало быть убитыми или задержанными.
            Царь, ничем не тревожась, отгоняя всякое подозрение, созвал вечером гостей в новый дворец. Сорок человек музыкантов грянули на своих инструментах. Начались танцы. Молодые пахолята Марины в польском платье прислуживали.
            У входа дворца стояло по обыкновению сто очередных немецких алебардщиков на карауле.
            Василий Шуйский именем царя приказал им разойтись по домам и оставить только тридцать. Не смея ослушаться князя, алебардщики ушли. Близ дворца осталось только около тридцати человек. Царь ничего не знал об этом и был особенно в хорошем расположении духа в тот вечер. Веселились до ночи. Толковали, как бы роскошнее и затейливее устроить на воскресенье праздник с турниром и маскарадом.
               Наконец, гости разошлись.
            В сенях дворцовых легли похолята и с ними несколько музыкантов. Прочие ушли в свои помещения. Царь отправился спать к жене в ее новопостроенный и еще не


80

оконченный дворец, соединенный с царским новым дворцом переходом.

LYII

                Заговорщики не спали. Шуйский еще до света разослал некоторых, назначив, кому, где быть: одни должны были готовы на Красной площади, чтобы идти на дворец, другие – по улицам в назначенное время волновать народ.
            Дождались солнечного восхода. Это было самое удобное время. Москвичи были уже на ногах, а гости, утомленные обычными ночными забавами, должны были спать по своим квартирам.
            Дома, на которые надобно было нападать, отметили.
            Рассвело. Шуйский приказал отворить тюрьмы и выпустить заключенных. Им раздали топоры и мечи. С солнечным восходом ударили в набат в церкви святого Ильи на Новгородском дворе на Ильинке.
            Потом зазвонили также в соседних церквях, а потом ударили в большой полошный колокол, в который всегда били по тревоге. Звон распространялся от одной церкви до другой и в короткое время по всем московским церквям раздался зловещий набат.
            В иных местах звонили, не зная, в чем дело, звонили, потому что другие звонят.
            Народ бежал со всех сторон в Китай-город. Главные руководители: Шуйский, Татиев, Голицыны были на конях. С ними толпились на Красной площади до двухсот человек заговорщиков.
            - Что за тревога? – спрашивали толпы.
           Заговорщики кричали народу:
           - Литва собирается убить государя и перебить бояр. Идите бить литву!
            Быстро разнеслась по Москве неясная весть: одни узнали, что литва кого-то хочет убить, тем послышалось имя царя, а этим имя бояр, другие слышали, что царя кто-то хочет убить, и спрашивали:
            - Кто убивает царя?
            - Литва! – кричали в ответ заговорщики. – Идите на литву, бейте литву, берите животы себе!
            Народ бросался в разные стороны на поляков, многие с мыслью, что, в самом деле, они защищают царя, другие – из ненависти к полякам за их своевольства и с желанием свергнуть чужеземное иго. А иные, как то случается, в самом деле, справедливом деле, просто из одной страсти к грабежу.
            Набатный звон разбудил царя, лежавшего возле молодой жены. Он поспешно вскочил, накинул кафтан, не стал тревожить царицы, и побежал по коридору в свой


81
          
дворец. Вошедши в сени, увидел он Дмитрия Шуйского. Этот, вероятно, забежал вперед, чтоб обмануть царя и не дать ему уйти в нору.
           - Что это за знак? – спросил Дмитрий.
           - Пожар в городе! – сказал Шуйский.
            Было в обычай, что сам царь ездил на пожар. Дмитрий направился опять в покои жены, чтобы успокоить жену, потом ехать на пожар.
                Набатный звон раздавался уже в Кремле у него под ухом. Он слышал крики на дворе, воротился во дворец и столкнулся с Басмановым.
            - Поди, узнай, что это такое! – сказал царь.
               Басманов отворил окно, увидел перед собой разъяренную вооруженную толпу. Она бегом спешила во двор и уже наполняла двор. Басманов спрашивал из окна:
            - Что вам надобно? Что это за тревога?
           Толпа закричала:
           - Отдай нам своего царя вора! Тогда поговоришь с нами!
           Басманов бросился к Дмитрию и закричал:
            - Ах, ты, мой государь! Сам виноват! Не верил своим верным слугам! Бояре и народ идут на тебя!
            Тут проскочил мимо алебардщиков, стоявших на лестнице, казенный дьяк Тимофей Осипов и явился перед царем.
            - Ну, безвременный цесарь, проспался ты? Выходи давать ответ людям. Велишь себя именовать непобедимым цесарем, что Богу противно и грубно. А ты не цесарь, ты вор, расстрига Гришка Отрепьев, чернокнижник, еретик, обругатель православной веры.
            Он стал было поражать царя словами святого писания, но Басманов рассек его саблей.
            Этот дьяк был известен по своей набожности и постничеству, он хмельного в рот не брал. Он соблазнился особенно тем, что Дмитрий венчался с Мариной, и православным людям приходилось давать крестное целование еретичке латинской веры. Осипов хотел принять мученический венец за правду, исповедовался, причастился Святых тайн и пошел как обличение “раструхи”.
           Тело дьяка выбросили за окно.
           Толпа подходила к крыльцу.
           - Запирайте двери, мои верные алебардщики, не пускайте! – кричал Дмитрий.
            Но он не знал, что алебардщиков только тридцать человек и они не могли удержать толпы. Кроме них было во дворце человек двадцать с небольшим слуг да музыкантов – народ все не воинственный.  Шуйский слез с коня, поцеловал двери Успенского собора, а потом указал толпе заговорщиков на дворец и сказал:
            - Кончайте скорее с вором Гришкою Отрепьевым! Если вы не убьете его, он нам всем головы снимет.
            Алебардщики стали, было, у входа, по ним дали несколько выстрелов. Они


82

увидали, что не в силах защищаться. Половина побросала оружие и разбежалась. Пятнадцать поднялись по лестнице в сени и пропустили за собой толпу, которая бросилась по лестнице:
            - Государь, спасайся! – сказал Басманов, - а я умру за тебя!
           Царь бесстрашно выступил вперед в сени и закричал:
           - Подайте мне мой меч!
            Но тот, кто носил звание великого мечника и хранил его меч, не явился с этим мечом к своему царю.
               Алебардщики стояли в сенях со своим оружием. Царь выхватил у одного из них, Вильгельма  Шварцгофа, алебарду, подступил к наружным дверям и закричал толпе:
            - Я вам не Борис!
            Из толпы выстрелили. Дмитрия не зацепила пуля. Басманов выступил вперед, заслонил царя собой, сошел несколько ступенек вниз по лестнице и говорил боярам:
            - Братья, бояре и думные, побойтесь Бога, не делайте зла царю вашему, усмирите народ, не бесславьте себя!
            Михаил Татиев сказал ему крепкое слово, а потом ударил Басманова длинным ножом прямо в сердце. Басманов покатился с лестницы. Другие выбросили труп Басманова напоказ народу.
   Дмитрий, притворивши дверь, высунулся из нее, начал махать алебардой по обе стороны и кой- кого зацепил.
            Но заговорщики начали стрелять. Дмитрий отступил. Двери заперли.
            Царь с алебардщиками ушел в переднюю комнату и там заперся. Заговорщики стали ломать следующую дверь. Царь бросил алебарду, схватил себя за волосы, побежал по переходу к жениным покоям, но с той стороны пробраться было невозможно: сени и вход с другой стороны царицыных покоев были заняты толпой. Царь не вошел к жене, а только через окно закричал к ней:
            - Мое сердце, зрада (измена)! – и бежал в каменный дворец.
            Выхода не было. Он глянул в растворенное окно, увидел вдали стрельцов на карауле. Тут ему пришла мысль выскочить в окно, спуститься по лесам, приставленным к стенам ради предполагаемой иллюминации и отдаться под защиту народа. Многие, что бросились в Кремль, всего не знали, они считали, что идут спасать царя от поляков.
            Если бы Дмитрий попал в толпу народа, он бы избавился от беды.
            Дмитрий прыгнул из окна, но споткнулся на лесах и оборвался на землю на житный двор. От окна до земли было очень высоко: тридцать футов. Царь разбил себе грудь, вывихнул ногу, зашиб голову и лишился на время чувств.
            Заговорщики сломали другую дверь, побежали по комнатам дворца и никого не нашли. Они отняли у алебардщиков их брошенное оружие и приставили к ним стражу.


83

            Толпа бросилась в каменный дворец. Хватали все, что ни попадалось под руки: золото, серебро, жемчуг, платья. Обдирали обои, другие старались спрятать себе в карманы что-нибудь из общей добычи. Искали царя – и не находили его.

LYIII
   
            Между тем Марина пробудилась от набатного звона и крика, вскочила, не нашла близ себя мужа, поняла, что происходит что-то странное, надела юбку и с растрепанными волосами бросилась из своих комнат.
            Догадавшись в чем дело, она бежала в беспамятстве в нижние покои каменного дворца под своды и сначала бессознательно хотела укрыться в каком-то темном закоулке. Но ей, одинокой, стало страшно в этом убежище. До нее долетел треск выстрелов, набатный звон, грозные крики толпы.
                Постояв немного в этом месте, Марина выскочила оттуда, поднялась вверх и наткнулась на толпу москвичей, бегавших по дворцу и по переходам. Ее не узнали, столкнули с лестницы и не обратили внимания. Когда толпа побежала, она скоро ушла назад в свой дворец к придворным дамам. Все они стояли вместе в страшном ожидании. Из мужчин был один только юноша, паж Марины, Осмольский. Двери заперли. Осмольский стал у дверей с саблей и говорил, что только по его трупу злодеи доберутся до царицы.
            Заговорщики разломали двери. Осмольского положили ружейными выстрелами и изрубили в куски. Придворные дамы Марины сбились в кучу. Одна из дам, старуха, пани Хмилевская, пораженная нечаянно пулею, направленной в Осмольского, лежала, истекая кровью.
            Москвитяне, когда увидели женщин, так и показали, что они народ бесстыдный, не имеющий понятия о чести, стыде и приличии.
            - Говорите, польские стервы, где царь? Где полька его, царица-еретичка?
           Гофмейстерша сказала в ответ:
               - Вам лучше того знать, где вы его дели, мы за ним не караулим.
           - А! – закричали москвичи: - Вот мы вас всех!...
           И они начали делать разные непристойности.
            Марина в это время пряталась под платьем своей полнотелой охмистрины (гофмейстерины).
            Прибежали старшие бояре и стали разгонять толпу. Не то, чтоб у них действовало человеколюбие и сострадание, они боялись истребления знатных поляков и женщин, чтоб потом не навлечь войны и мщения от Польши.
            Женщин бояре отвели в особый покой и приставили к ним стражу.
           В это время раздались крики:
           - Нашли, нашли еретика!




84

LIX

            Царь, упавши, лежал несколько времени без чувств, его поднял один алебардщик Вильгельм Фикстонберг и потом подбежали к нему стрельцы, отпоили водой и отнесли на каменный фундамент, сломанного по приказанию Дмитрия, Борисова деревянного дома.
            Царь долго не мог придти в себя, только жалобно стонал от боли. Наконец, собрал силы и, увидев, что его окружают стрельцы, говорил им:
            - Обороните меня от злодеев Шуйских, Христа ради! Мои милые православные! Ведите меня к миру на площадь пред Кремль. Я вас вознесу выше всех, и боярских жен и детей отдам вам в неволю, и все их имущество ваше будет!
            Стрельцы обещали.
            Вдруг заговорщики отыскали следы пропавшей было для них жертвы, бросились туда с ружьями, рогатинами и топорами. Они яростно кричали. Стрельцы закрыли своего царя, стали в строй и дали залп. Несколько дворян положили. Это до того отбило у других охоту лезть на Дмитрия, что заговорщики отступили и готовы были разбежаться. Тут много было народа, вовсе не способного жертвовать собой. Но Василий Шуйский остановил их.
            - Разве вы думаете, что спасетесь? – говорил он, - это не таковский человек, чтобы забыл обиду! Дайте ему волю, так он запоет иную песню. Он перед своими глазами всех вас замучит. Это не просто вор – это змей свирепый! Задушите его, пока он еще в яме, а как выползет, то нам горе, и женам нашим и детям
            Заговорщики послушались совета, и опять было приступали. Стрельцы приложились к ружьям. Тогда кто-то закричал:
            - Когда так, идем же в стрелецкую слободу. Побьем их стрельчих и стрельчат, если они б… дети, не хотят выдать вора, обманщика, злодея!
            - Дело! Идем! – закричали другие.
            И заговорщики поспешно повернулись, показывая вид, что спешат в стрелецкую слободу. Любовь к женам и детям, пересилила все приманки, которыми надеялся сплотить их царь. Они, поговорив между собой, расступились и оставили Дмитрия одного.
            Бояре и заговорщики подошли к нему, подняли и потащили в деревянный дворец – как бы для допроса.
            Недавно еще нарядный и опрятный дворец теперь был страшно окровавлен и загрязнен. В сенях лежали трупы убитых музыкантов и пахолят. Алебардщики стояли безоружные под стражею и не смогли поворотить языка. Им сказали московские люди: если пикните, то и пропали.
                Дмитрий на них жалобно вздохнул и прослезился. Его унесли в другую комнату. Когда толпа исходила на лестницу, Вильгельм Фирстенберг не утерпел, вошел за думными людьми и пробрался в ту комнату, куда внесли царя. Он хотел дать понюхать какого-то спирта, чтобы поддержать в нем сознание. Но кто-то из толпы ударил его алебардой и повалил мертвого к ногам Дмитрия.


85

            - Эти собаки – иноземцы, - крикнул кто-то из толпы, - и теперь не оставляют своего воровского государя! Надобно их всех побить!
            Но знатные бояре не пропустили перебить иноземцев. Принялись за Дмитрия.
             - Еретик ты, окаянный! – кричали заговорщики. – Что удалось тебе судить нас в субботу?
            - Он Северщину хотел отдать Польше! - кричали другие.
            - Зачем взял нечестивую польку в жены и не крещенную в церковь пустил? – кричали третьи.
           Казну нашу московскую в Польшу вывозил! – замечали четвертые.
           Сорвали с Дмитрия кафтан, и надели на него дырявую гуньку.
           - Смотрите! – говорили москвичи. – Каков, царь государь всея Руси самодержавец! Вот так царь!
           - О, у меня такие цари на конюшне есть! – сказал какой-то барин.
            Тот тыкал пальцем ему в глаза, другой щелкал его по носу, третий дергал за ухом. Один ударил его в щеку и сказал:
            - Говори, б… сын, кто ты таков? Кто твой отец? Как тебя зовут? Откуда ты?
               Дмитрий говорил:
            - Вы знаете, я царь ваш, и великий князь Дмитрий, сын царя Ивана Васильевича. Вы меня признали и венчали на царство. Если теперь еще не верите, спросите у моей матери – она в монастыре, спросите ее, правду ли я говорю, или вынесите на Лобное место и дайте говорить.
           Тогда князь Иван Голицын крикнул во всеуслышание:
            - Сейчас я был у царицы Марфы. Она говорит, что это не ее сын. Она признала его по неволе, страшась смертного убийства, а теперь отрекается от него.
            Эти слова были тотчас переданы из окна стоявшей толпе. Шуйский, между тем, ездил верхом на дворе и тут же подтверждал, что единственный сын царицы Марфы убит в Угличе, а другого сына у нее не было. Он торопил поскорее убить вора. Ему нужно было покончить с Дмитрием, остановить народное буйство против поляков.
           - Винится ли злодей? – кричала толпа.
           - Винится! – отвечали из дома.
           - Бей, руби его! – раздавалось в толпе.
            - Что долго толковать с еретиком! - сказал дворянин Григорий Валуев. – Вот я благословлю этого польского свистуна.
            Он выстрелил в Дмитрия из короткого ружья, которое у него было под армяком. Пуля убила Дмитрия сразу. Тогда москвичи бросились на труп и били его палками, камнями, топтали ногами, кололи ножами… А потом обвязали ему веревкою ноги, зацепили еще иначе срамным образом и стащили с лестницы. Труп был до того обезображен, что нельзя было не только распознать в нем знакомых черт, но даже заметить человеческого образа.
            Его потащили из Кремля через Фроловские (ныне Спасские) ворота, где в это


86

время находилась Марфа.
            Царица-инокиня Марфа во все царствование Дмитрия только однажды показалась народу в то время, когда он торжественно встретил ее при возвращении из заточения. С тех пор жила она уединенно в келье Вознесенского монастыря и виделась только с ближними родственниками. Царь почти ежедневно посещал ее, но без свидетелей. Никто не знал, что она думала о царе, называвшемся сыном ее, но все знали ненависть ее к Годуновым и радость о возвеличении рода ее, Нагих, при новом царе. С ужасом и горестью узнала она о народном восстании и ожидала смерти, простершись перед святыми иконами. Толпы народа шли с воплями к Вознесенскому монастырю, вломились во дворец и остановились под окнами ее кельи. Князь Василий Иванович Шуйский с сонмом думных бояр вошел в келью.
            - Успокойся царица! – сказал он. – Тебе не сделают никакого зла. Ты уже разлучена с миром, и мы требуем только твоего свидетельства для блага церкви и отечества. Подойди к окну.
            Царица-инокиня подошла к окну и увидела, что народ тащил за ноги тело ее благодетеля, избавившего ее из тяжкого заточения, осыпавшего милостынями род ее.
           - Твой ли это сын? – спросил князь Шуйский.
                - Тогда надлежало меня спрашивать, когда он был жив, - отвечала царица-инокиня. – Теперь он не мой, а ваш.
           Она залилась слезами.
           - Твой ли он сын? – повторил грозно князь Василий Иванович Шуйский.
                - Он благодетель мой. – Отвечала Марфа.
           - Говори, твой ли это сын? – воскликнули бояре.
           - Он благодетель мой! – снова сказала царица-инокиня.
                - Пойдем отсюда! – сказал князь Шуйский. – Она не признает его своим сыном!
           Михайло Глебович Салтыков громко возгласил к народу:
            - Царица-инокиня не признает еретика своим сыном, а зовет только благодетелем! Тащите останки чародея на Лобное место!
            Народ с шумом и криком пошел в обратный путь. Между тем в Москве гремели колокола, раздавались выстрелы и повсюду слышны были восклицания:
            - Смерть ляхам! Бей, секи, руби, коли!
            Тело положили на Красной площади на маленьком столике, длинною в аршин. За ним притащили труп Басманова и положили внизу так, что ноги Дмитрия свешены были на грудь Басманова.
            - Ты любил его живого, пил и гулял с ним вместе. Не расставайся с ним и после смерти, - говорили московские люди.
            Тогда прискакал из Кремля один дворянин и показал народу маску. Ее нашли во дворце. Это была маска, которую Марина приготовили к маскараду.
            - Вот, смотрите, – кричал дворянин. – Это у него такой Бог, а святые образа лежали под лавкою!


87
            
                Маску положили трупу на грудь. Кто-то достал дудку, взятую у убитого музыканта, и всадил в рот мертвому царю.
           - Подуди-ка! Ты любил музыку. Мы тебя тешили - теперь ты нас потешь!
           Другой кто-то вынул копейку и положил на труп.
           - Это ему плата, как скороходам дают. – Говорил москвич.
            Толпа потешалась возле трупа. Приходили и такие, что не были при убийстве и задавали удары мертвецу. Они хотели приложить руку к умерщвлению еретика, каким считали его по внушению Шуйского и его единомышленников.
            Пришедшие на другой день к этому телу насчитали на нем двадцать одну рану.

LX

                В то время как разыгрывалась трагедия с трупом Дмитрия, московский народ бил поляков. Одна толпа заговорщиков приступала ко дворцу, другая вооруженная толпа окружила двор, где помещался Мнишек с сыном, чтоб не дозволить воеводе подать помощь зятю. Он, заранее предчувствуя беду, собрал к себе во двор свою команду.
            Двор этот, построенный Борисом, находился недалеко от дворца. Задняя часть двора была огорожена деревянною оградою, а другая, обращенная ко дворцу, каменой стеной. У стены навалены были кучи камня, извести и песка.
            Воевода и бывшие с ним поляки услыхали набатный звон и неистовые крики, схватились за оружие, но увидели, что москвичи сначала ворвались в примыкавший к этому дому другой корпус. Там жили музыканты и песенники. Москвичи ненавидели музыку, считали ее дьявольским наваждением и без сожаления истребляли этих людей, которые приехали соблазнять благочестивое жительство древней Москвы.
            Потом принялись доставать Мнишека. На кучи камней взмостили три пушки, а внизу поставили две маленькие пушечки, чтобы разбивать стену, но не стреляли еще из них, оставляя такую стрельбу на дальнейшее время, а пока стали пускать во двор через стены и забор каменья и стрелы. Одна стрела чуть не попала в воеводу. Удальцы остановились под забором, а другие влезли им на плечи, чтобы таким образом перелезть во двор.
            Поляки не решались, что им делать: одни советовали защищаться и стрелять по москвичам:
            - Что же, - говорили одни, - разве нам оставаться на зарез, как стадо?
            Другие представляли, что всякая неприязненная выходка только раздражит москвичей, и советовали уйти в глубокий подвал, откуда трудно будет их достать. Но посреди этой суматохи подъезжают к воротам бояре  и кричат:
            - Пан воевода! Вышли к нам на разговор своего лучшего человека.
            Воевода не посмел отворить ворота, думал, что, быть может, их нарочно выманивают, и приказал одному из своих служителей Гоголинскому перелезть через


88

стену. Его подсадили и спустили к москвичам.
            Москвичи повели его к думным людям. Это было уже после окончания дела с царем.
             Михайло Татиев сказал ему:
            - Кончилось господство обманщика, хищника нецарской крови, которого привел к нам твой пан. Жена его живая будет отдана отцу со всей челядью. Твой пан по справедливости стоит такой же участи, потому что от него пошли нам беды и кровопролития, но Бог сохранил его до сего часа от народной злобы. Благодарите Бога! Теперь опасность миновала, и если хотите быть целы, сидите тихо, не беритесь за оружие, не дразните народа, а то беда вам будет!
            Гоголинский принес печальную весть воеводе, что зятя его нет в живых. Вслед за тем приставили караул к помещению Мнишека и отогнали толпу, хотевшую овладеть двором и грабить.
            Москвичи были особенно злы на брата Марины, старосту Саноцкого Станислава, за то, что люди его бесчинствовали в Москве. Но он собрал заранее людей с оружием в свою квартиру, находившуюся в доме, принадлежавшем некогда Степану Годунову, и после ссылки его отданном Голицыну.
            Через улицу был посольский двор. Поставлены были стрельцы для охраны. Приставы, находившиеся при польских послах, объявили народу, что послов никак нельзя трогать, и москвичи не решались напасть на старосту Саноцкого.
               На другой стороне посольского двора помещались Казановские. К ним прибежало много поляков, как только заслышали беду, в том числе пан Доморацкий, бывший начальником польского отряда у Дмитрия. Они умоляли взять их на свой двор – послы не решались на это явно: они боялись, чтобы народная толпа, узнав, что послы укрывают не принадлежащих к посольству, не бросилась бы и на их двор. Но в угождение соотечественникам сделали отверстие в заборе, чтобы из дома, где жили Казановские, поляки могли перелезть в польский двор.
                Толпа, ограбившая и побившая в соседних дворах поляков, напала на Казановских. Приметили, что оттуда люди с пожитками убегают через отверстие в заборе в посольский двор. Бросились не допускать их. Но посольские слуги на кровле конюшни прицеливались в толпу, чтоб заставить отступить и дать время пробраться к своим. Москвичи только издали метали в стоящих на конюшне каменьями. Никого не ранили. Казановские со всеми, которые у них были, успели пробежать в отверстие. Только одного слугу пана Доморацкого догнал москвич перед самой дырой и застрелил, а потом прикончил умирающего рогатиной. Но за это ему с конюшни тотчас же послали пулю в лоб.
            Как увидели москвичи своего мертвым, разъярились и собрались напасть на посольский двор, не рассуждая более, что посольских людей  трогать не велено. Но тут прискакал боярин Борис Нащокин и приказал именем боярской думы разойтись. Толпа повиновалась. Ограбили, однако, все имущество Казановских и убили двадцать два человека, не успевших за прочими убежать через отверстие в посольский двор.



89

LXI

            Толпа удальцов попала на двор, где помещался хорунжий перемышльский Станислав Тарло в Китай-городе. Туда к жене его набежало много женщин с детьми и девушки.
            Прислуги у него было более двадцати человек. Сверх того к нему прибежал пан Любомирский с двенадцатью человек прислуги. Ворота были заперты. Москвичи потребовали, чтоб им отворили и отдали оружие. За то они обещали не делать над поляками ничего худого.
            Смельчаки хотели, было, отвергнуть это предложение и защищаться, но женщины и дети начали жалобно кричать. Тогда рассудили, что защищаться в чужой земле от туземцев невозможно и согласились.
            Потребовали, чтоб москвичи поклялись, что не будут никого убивать и оскорблять. Москвичи присягнули именем святой Троицы. Их впустили и отдали оружие. Однако чернь не сдержала слова, данного Божьим именем: начала всех обирать и бить. Убили двадцать три человека служителей, других переранили. Добрались до самих господ. Пани Тарлова бросилась к мужу и стала закрывать его собой. Ее отколотили, окровавили ей обе руки, но москвичей тронула их супружеская верность. Они не стали убивать ни ее, ни ее мужа, а наделили ударами, обобрали и раздели донага. С ней была вдова пани Гербуртова: и ее тоже отколотили до крови и обнажили.
            Быть может, и этим не кончилось, и перебили бы их всех, но тут прискочили бояре и разогнали толпу, а самих господ с оставшейся прислугой, большей частью женского пола, увели. Они шли нагишом по улицам. Привели их в таком виде в Кремль и там одели в такой убор, в каком по выражению очевидцев, и наиподлейший человек в Польше не ходит.
               Часть толпы, которую разогнали на дворе, где помещался хорунжий Тарло, бросилась к Стадницким. Они помещались на Варварке, против дома Романовых.

LXII

               Стадницкие заперлись. Москвичи покусились сломать ворота, но не могли  одолеть их, потому что поляки с забора поражали их выстрелами.
            Тогда москвичи бросились к церкви Максима Исповедника, звонили напропалую и созывали толпу. Народ стягался. Взмостили две пушки на доме Романовых и оттуда хотели стрелять во двор, где были Стадницкие. Но тут прибежали посланные от бояр и разогнали толпу.
            Другая толпа, неистовствовавшая над Тарлом, попала на дом, где помещался ксендз Франциск Поманский, приехавший с Мнишеками. Он носил титул королевского духовника: не был он иезуит, но был друг иезуитского ордена. У него был походный алтарь.
            Когда москвичи ворвались к нему, он служил обедню. Толпа мужчин и


90

женщин слушали ее. Ворота были заперты. Москвичи не докричавшись, чтоб им отворили, разломали их силой. Часть слушавших обедню в тревоге пустились бежать. Москвичи гонялись за ними: иных сразу положили мертвыми, иных перекололи и изранили. Другие остались со священником и хотели защищаться. Но священник сказал им:
            - Отоприте двери и впустите их. Положим надежду нашу на Бога и, если нас побьют, то умрем с достоинством!
            Москвичи вбежали в домовую церковь, начали бить вправо и влево всех, потом добрались до алтаря, сорвали со священника служебные одежды и отколотили его так, что он лишился чувств. На третий день после того умер от побоев.
            Родной брат его был убит тут же.
            Чернь отобрала одежду, с алтаря взяла сосуды, образа изуродовала и поругалась над ними.

LXIII

            Князь Константин Вишневецкий помещался в Белом городе во дворе Стефана, господарича молдавского, недалеко от стены близ одной из воротных башен. Услышав тревогу, он собрал свою дружину, которая состояла у него из четырехсот человек с лишком, и хотел проникнуть в Кремль на помощь царю и воеводе, соображая, что они в опасности. Но ему пришлось скоро повернуть назад. За многолюдством нельзя было пробиться туда. Притом по улицам в некоторых местах были сделаны рогатки и навалены бревна.
            Городские ворота, соседние с его домом, были заперты. Князь догадался, что москвичи хотят не выпускать поляков из города. Он выстроил свою дружину, частью на улице перед двором, а частью в самом дворе, и объявил, что надобно защищаться до последней капли крови, если москвичи нападут на них.
            Москвичи напали. Вишневцы храбро отбивались. Но прибывали свежие толпы москвичей.
            Скоро Вишневецкий увидел, что невозможно держаться с лошадьми в таком месте и завел всю свою дружину во двор. Москвичи ворвались во двор, овладели службами, но в главном доме заперлась дружина Вишневецкого и стреляла по ним беспрестанно, то, появляясь в окнах и дверях, то быстро исчезая.
               Вишневцы как будто насмехались над москвичами: вышвырнут какую-нибудь золотую вещицу или одежду из окна, чернь бросится на нее, а из окна по ней залп дадут и положат много.
            Раза три они появлялись на переходах и показывали вид, как будто сдаются. Москвичи бросаются на крыльцо. Тогда вишневцы пустят по толпе сорок или пятьдесят зарядов и кладут москвичей десятками.
            Москвичи достали пушку, но пушкарь у них был так неискусен, что навел


91
            
очень низко, и как выпалил, то повалил своих. Однако толпа все более и более прибывала. Заняли вблизи башню и оттуда начали пускать стрелы и пули. Поляки увидели, что как они не храбрятся, а все-таки до них доберутся.
            На выручку им прибежал Василий Шуйский и с ним Иван Никитич Романов. Они разогнали народ. Шуйский закричал, что если поляки сдадутся, то им не будет ничего дурного, и в уверение поцеловал крест, снявши с груди. Тогда Вишневецкий, полагаясь на крестное целование, приказал своей дружине положить оружие. Вишневецкого со всей храброй его челядью отвели в дом Татиева. Лучших лошадей, лучшие вещи они успели захватить с собой, остальное было ограблено.
            Сам Шуйский провожал их и охранял от народной ярости и мщения за множество русских, убитых в свалке.

LXIY
            Счастливее обошлось отцам иезуитам. Их было в Москве четверо. Их них двое священников, а двое братий. Один священник,  Каспар Савицкий, с двумя братьями скрылся у соседей между литовскими купцами: их них один был католик, а другие православные. Католик укрыл их. Другой иезуит – священник, Николай Чиржовский, был позван в далекую часть города к польским жолнерам служить обедню. Когда по Москве раздался зловещий звон, в том доме, где служил Чиржовский обедню, набежало до двухсот человек поляков. Их них  много было православных еретиков. Когда москвичи разломали ворота, то, наученные отцом-иезуитом, поляки взяли со стен дома образа и, приложив к груди, выступили против москвичей. Те как увидели, так и руки опустили и закричали:
           - Это наши! Это истинные христиане!
           Они стали подходить к ним и прикладываться к образам.
           Так спасли себя эти поляки, благодаря находчивости отца-иезуита.

LXY

            Но самая отчаянная резня происходила на Никитской улице в Белом городе. Здесь по преимуществу помещались, как приехавшие с царицей, так и состоявшие на службе у Дмитрия. Там было их несколько сот  на одной улице, да и в соседних улицах помещались поляки. Многие, не веря грозящим предзнаменованиям, спокойно спали. На них напали по одиночке, не давши им сойтись вместе.
            - Великий государь, - кричали им, - приказывает взять у вас оружие.
                За это обещали полякам пощаду. Поляки отдавали им оружие. Тогда чернь рассекала их пополам, распарывала им животы, отсекала руки и ноги, выкалывала глаза, обрезала уши и ноздри, замучивали их до смерти, а потом ругались над их трупами: привязывали к столбам, ставили и клали для своей забавы в смешные положения.
               Другие поляки, увидевши, что москвичи не милуют тех, которые им сдаются добровольно, стали защищаться и доставались на убой не иначе, как, положивши


92

несколько человек. В числе десяти офицеров Дмитриева польского войска погиб и Борша. Он пал  в сенях чужого дома, куда убежал их своего.
            Старуха Тарлова, старостина сохачевская, спряталась на чердак в своей квартире со слугами, а сын ее, вместе с Самуилом Баллем, стал, было, обороняться.
            Москвичи требовали выдачи оружия. Те было послушались, но только что Балль отдал свое оружие, как толпа бросилась на него и изрубила в куски. Молодой Тарло, видя, что сдача не поможет, стал обороняться и остался жив, потому что додержался до тех пор, пока бояре не разогнали народ.

LXYI

            Нащокин с товарищем, подъехав к польскому двору, закричал, что хочет говорить с поляками. К нему вышел Гонсевский и стал на воротах. Оба думные сидели на лошадях. За плечами у них были колчаны со стрелами и луки, при боках сабли. Нащокин сделал приветствие и сказал:
            - Князь Федор Иванович Мстиславский, князья Василий и Дмитрий Ивановичи Шуйские и другие бояре, и мы, товарищи их, вам послам от Сигизмунда, короля польского и великого князя Литовского, велели сказать: в государстве вашего государя известно было, что по смерти Ивана Васильевича, царя и государя нашего, малолетнего сына Дмитрия по причине злых людей не стало на свете. Но скоро после того Григорий, Богданов сын, будучи дьяконом, впал в чернокнижие и убежал от наказания в Литву, государство вашего государя, и там назвался царевичем Дмитрием Ивановичем, обманул и вас, и нас, а люди ваши вошли с ним в московские пределы. Тогда мир наш взбунтовался, и как царя Бориса Федоровича не стало, принял себя царем. И он, будучи на государстве, воровал, бесчинствовал, хотел веру нашу христианскую искоренять и ввести еретическую веру. А царица, которую он называл своею матерью, объявила боярам и все, узнавши его, не хотели более того терпеть и убили его. Вор уже не жив. Но вы, как прибыли от государя и ото всей земли своей послами, то не бойтесь никакой беды: бояре приказали строго вас охранять, а вас велели остеречь, чтоб вы к старосте Саноцкому и людям его и к другим не вмешивались, потому что они с вами, а вы не с ними пришли. Они с воеводою сендомирским сюда приехали, хотели Москву заесть, и всякие обиды чинили русским людям.
           На эту речь отвечал Гонсевский такими словами:
            - Правда, было у нас известие, что после великого государя вашего Ивана Васильевича остался сын Дмитрий, и слышали мы, что Борис приказал его тайно убить. Но когда явился этот человек в наших государствах, то доказывал, что он истинный Дмитрий Иванович, и что Бог его чудесно избавил от смерти. Люди наши, как прежде жалели, слыша о смерти Дмитрия, так потом радовались, увидев его живого. А ваши люди и думные бояре посадили его на государстве. Теперь, как ты говоришь, узнали вы, что он не истинный Дмитрий и убили его. Нам до этого дела нет: пусть вам Бог помогает по правде вашей! Мы, послы, уверены в своей безопасности, ибо не только в христианских, но и в бусурманских государствах охраняют безопасность послов.
            

93

Впрочем, благодарим бояр за расположение. Что же касается до старосты Саноцкого и других людей, подданных его королевского величества, которые приехали с воеводою сендомирским, то они сюда прибыли не на войну, не с тем, чтобы овладеть Москвою, а на свадьбу, будучи приглашены тем, кто у вас был государем, и вами самими через посла вашего. Они не имели ни малейшей догадки о том, чтоб это был не истинный Дмитрий, не делали никаких бесчинств. Если же кто-нибудь из низшего звания людей сделал что-нибудь дурно – никто за виноватых не стоит. Но нельзя же всем терпеть за одного. Поблагодарите же бояр за их расположение и передайте от имени нашего желание, чтоб они постарались остановить пролитие крови людей его величества короля нашего, ни в чем не винных и обеспеченных миром. Сохрани Бог, если станут их мучить перед вашими глазами. Тогда мы не только не можем удержать нашей челяди, но и сами не станем смотреть на пролитие крови наших братьев, а должны будем с ними все умирать. А что из этого вперед может выйти, думные бояре могут сами легко рассудить.          
                Когда Нащокин принес эти слова боярам, Мстиславский, Шуйские и другие с большим рвением побежали по улицам останавливать кровопролития.
            Однако, толпа москвичей, возбуждаемая набатным звоном, бегала по улицам и неистово кричала:
            - Бей, режь, бей, режь литву! Перенимай, не допускай до Кремля. Они хотели царя и бояр извести!
            Впереди были отчаянные сорвиголовы, прежние разбойники, убийцы, воры, получившие теперь свободу и право вдоволь делать то, к чему располагалась их натура. Опачканные кровью, с обнаженными ножами, дубьем, рогатинами, они одним видом своим наводили страх и омерзение.
            Шуйские и его соумышленники до самого полудня бегали по городу, разгоняли народ и спасали поляков.
            В планах Шуйского вовсе не было истребление поляков. Он направил народ на них только для того, чтоб помешать народу подать помощь царю в Кремле, и убийством поляков, любимых Дмитрием, сделать москвичей вообще соучастниками убийства Дмитрия, дать вид делу, что низвержение и смерть царя есть дело общее, земское, всенародное.
           Но когда Дмитрия не было уже на свете, они искренне спасали поляков чтобы после иметь перед польским правительством оправдание и отклонить мщение Речи Посполитой.
            Число погибших поляков одни считают более четырехсот по именному списку и сверх того были слуги, которые не вошли в список. И москвичей погибло столько же.

LXYII

               Оставшихся поляков проводили на земский двор. Им составили реестр, в котором записывали их имена и должности.


94
            
                Всем полякам, служившим у бывшего государя, объявили, что они будут отправлены в отечество, но знатнейшие паны будут оставлены до тех пор, пока бояре не объяснятся с польским правительством и не узнают расположения короля Сигизмунда.
            Назначенных к отправлению было до 600 человек без слуг. Им не возвращали лошадей, а погнали пешком и на скудном содержании.

LXYIII

            Обезображенные и обнаженные тела царя и Басманова лежали в субботу и воскресенье. Москвичи ругались над ними и приговаривали:
               - Ах ты, расстрига, б… сын! Сколько ты зла натворил в нашей земле! Всю царскую казну промотал, веру нашу хотел искоренить.
            Его измазали дегтем и всякой дрянью. Московские женщины ругались над ним самым бесстыдным образом.
            Наконец, велено было прибрать оба трупа. Басманова выпросили родственники и похоронили у Николы-Мокрого. Тело Дмитрия в понедельник свезли в убогий дом.
            Но только что его свезли, как поднялась ужасная буря, сорвала кровлю с башни на Кулишках и разломала деревянную стену у Калужских ворот на Замоскворечье.
            Похожее явление бури случилось при въезде его в Москву. В воображении народном эти события совпадали между собой как-то стройно. Толпа любопытных шла за ним. Его бросили в яму, куда складывали нищих замерзших и опившихся. Но вдруг по Москве разнесся слух, что тело его невидимой силы вышло из той ямы и очутилось на просторном месте. Над ним видали двух голубков. Только что подойдут к нему, голубки исчезают, только что отойдут – опять появляются и сидят на теле. Велели зарыть поглубже.
            Прошло семь дней и вдруг тело убитого царя очутилось невредимо на кладбище, в четверти версты от убого дома. Это известие потрясло всю Москву.
            - Ну, видно, - говорили москвичи, - он не простой был человек, когда земля его тело не принимает.
            - Пока тело его не будет уничтожено, не избыть беде Московской земле! – говорили в Москве.
            Несчастное это тело вырыли, повезли опять через Москву и сожгли за Серпуховскими воротами на месте, называемом котлы, в том отрубе, который строил покойник, чтобы доставить своим подданным увеселительное зрелище западно-рыцарского турнира.
                Тело огню поддалось не сразу. Бросили его в огонь – обгорели руки и ноги, а тело самое не сгорело. Донесли это Василию Шуйскому, уже царю. Тогда по царскому


95

велению тело изрубили в куски и опять бросили в огонь. Потом пепел собрали, всыпали в пушку и выстрелили из этой пушки, обратив ее в ту сторону, откуда названный Дмитрий пришел в Москву.


Глава  вторая

I

            19-го мая на площади около Лобного места собрались соумышленники Шуйского, сотники и пятидесятники войска, подговоренные прежде торговые люди и вообще участники в восстании против Дмитрия. Был избран царем Василий Шуйский.
            Тотчас была отправлена во все пределы Российского государства грамота, сообщающая русскому народу, что праведным судом Божьим за грехи всего христианства, богоотступник, еретик, чернокнижник, Гришка Отрепьев, кончил жизнь свою злым способом. Царем избран Василий Иванович Шуйский.
            Для решительного уверения русского народа в том, что бывший царь был Гришка, а не Дмитрий, разослана была на другой день грамота от имени царицы-инокини Марфы.
            Пока города целовали крест на верность царю, новое правительство расправлялось с поляками. Марина оставалась во дворце под стражей, с ней дозволили видеться воеводе.
            В самый страшный день погрома поляков бояре предоставили ему вместе с дочерью поплакать о превратностях судьбы своей. Из дома во дворец, из дворца в дом его провожали и охраняли от толпы, которая, как только завидела, что Мнишек выходит из дома, бросалась на него не с добрым духом. Когда он возвращался от дочери, москвичи заглядывали ему в глаза, любовались его униженным высокомерием и показывали телодвижениями свое торжество. С тех пор Марина оставалась во дворце до пятницы следующей недели. В эти дни Шуйский приказал ей доставлять кушанье от воеводы, потому что она не могла есть от того стола, который готовился во дворце. Ее собственный повар погиб в субботу вместе с музыкантами.
            Наконец, бояре, посоветовавшись между собой, решили, что ее надобно отпустить к отцу, но воспользоваться случаем, чтобы взять с нее и с отца за те издержки, которые ради них так щедро расточал покойный царь из казны. Пришли к Марине от царя и бояр и говорили:
            - Муж твой, Гришка Отрепьев, вор, изменник и прелестник, обманул нас всех, назвавшись Дмитрием. Но ты дочь сендомирского воеводы, знала его в Польше, и заведомо было тебе, что он вор, а не прямой царевич, и ты за него вышла замуж. Теперь, если ты хочешь быть на воле и идти к своему отцу, то отдай и вороти все, что вор тебе  пересылал в Польшу и давал в Москве.


96
         
                Марина указала им на свои драгоценности, украшения, одежды и сказала:
            - Вот мои платья, ожерелья, камни, жемчуг, цепи, браслеты. Вы можете взять все, оставьте мне только одно ночное платье, в котором бы я могла уйти к отцу. Я готова вам заплатить и за то, что проела у вас с моими людьми.
            - Мы с тебя за проест ничего не берем, - сказали москвичи, - но верни нам 55000 рублей и то, что вор переслал тебе в Польшу.
            - Не только то, что мне прислали, - отвечала Марина, - но еще много и своего я потратила на путешествие сюда, чтоб было честнее вашему государю и вам всем московским людям. У меня ничего более нет, кроме того, что я отдаю вам, и что вы можете взять. Отпустите меня на свободу, с отцом моим, умоляю вас, - и мы вышлем вам все из Польши, что вы требуете.
            Однако ее не отпустили сразу к отцу. Москвичи потребовали у воеводы денег в вознаграждение за потраченное Дмитрием. У Мнишека взяли наличными десять тысяч рублей (35.333 ; злотых польских). Но сверх того, у него позабирали лошадей, кареты, драгоценности и вина, которые он привез с собой в большом количестве, одного венгерского тридцать бочек.
            Мнишек, отдавая деньги и все свое имущество, умолял, чтобы его отпустили в Польшу.
           Москвичи сказали:
           - Еще рано тебя выпускать, а дочь твою к тебе отпустим.
            - Возьмите деньги и все, что у меня есть, только отпустите ко мне дочь с ее охмистриной и с придворными дамами.
           Марину обобрали дочиста и отпустили к отцу в одном платье.
            На другой день, как будто на посмеяние, прислали ей пустые сундуки.
                С ней переехали дамы, но не все: некоторые были разобраны боярами и содержались у них в домах под надзором их жен.


II

            Воевода, чувствовавший себя еще недавно на верху блаженства оттого, что дочь его царица, и теперь принимал ее с церемонными поклонами, титуловал царицей и предпочитал выражать свою любовь более знаками уважения к ее царскому достоинству, чем теплым сочувствием отца к несчастной дочери.
               С ней сидели в неволе соотечественницы в нищете, в унижении, чуть не в одних рубашках, и то оставленные им от жалости, и многие горячо оплакивали мужей, погибших в страшный день народной казни.
            Марина казалась несчастнее всех их. Недавнее царственное величие, радость родных, поклонение подданных, пышность двора, надежды молодой счастливой жизни – все разбилось в один миг, все исчезло как сон! Из венчанной повелительницы народа,


97

который так недавно встречал ее с восклицаниями, принял на престол своих владык, стала она теперь невольницей. И в устах прежних подданных честное имя царской супруги заменилось позорным именем вдовы обманщика, подлой соучастницы его преступления.
            Она и потому была несчастнее других вдов, что ей не дозволено было после недолгих дней любви принять последнее дыхание супруга, не дозволено было ей даже похоронить его и оплакать.
            Но всего ужаснее было то, что, находясь под надзором врагов его, она должна была сносить их грубые речи – видеть их радость о своем горе. Всегда на виду у них, она не смела предаться своей горести, чтобы не дать своим злодеям повода к удовольствию. Она имела тяжелую школу, вооружилась твердостью духа, закаливалась волею.
            - Я царица, - говорила она, - и останусь царицею!
                И наперекор своему низвержению, своему унижению, она укрепилась в одной мысли – остаться царицей и мстить за свое поругание, за порчу своей жизни.
            С Мнишеками осталось 230 человек свиты, а с прислугой было всего около 300 человек. Значительная часть поляков, кроме важнейших панов, родственников Мнишека и посольской свиты, выслали из Москвы в Польшу. Они пошли пешком на скудном пропитании.
            Остальных поляков велено было разместить по дворам и отпускать им на содержание от царских щедрот.

III

            Во вторник, 26-го числа польских послов пригласили во дворец в ответную палату.
            Послы требовали объяснения и отпуска. Им сказали, что их допустят к царской руке и только после того поедут в свою землю. Они там увидели Мстиславского, братьев Шуйских, Дмитрия и Ивана, Ивана Никитича Романова, трех братьев Голицыных, Татиева, брата царицы Марфы Нагого, и еще несколько других.
            Между боярами и послами были взаимные обвинения. Итог этой брани подвел Мстиславский:
            - Все это сделалось за грехи наши, - сказал он. – Вор этот и нас, и вас обманул. Вот, Михайло Нагой, родной брат старой царицы: он назвал себя его дядею – спросите его! Он вам скажет, что это был вовсе не Дмитрий. Настоящий Дмитрий в Угличе. За его телом поехал митрополит Филарет Никитич с архиереями. Они привезут его и похоронят между предками его.
            А ваше слово об отпуске вашем и всех польских людей мы доложим великому государю и дадим вам ответ.
            Послы просили позволения повидаться с воеводою, им этого не дозволили.


98

Когда возвращались из дворца, то увидели Мнишека, Марину и других у окон, смотрели один на другого, а поговорить не могли.
            Через два дня бояре позвали Мнишека для объяснения. На него напустились бояре, называли его виновником смуты, упрекали его, будто поляки с ним вместе умышляли овладеть Москвой, говорили, что ему следовало бы испытать такую же участь, какую испытал расстрига, его зять.
           Мнишек отвечал резко:
            - Я не набивался со своею дочерью. Вы все согласились на ее брак! Вы прислали к нам посольство просить мою дочь за вашего царя! Вы уверяли, что он настоящий наследственный государь ваш. Ваши письма целы, они у короля в Польше. С какою же совестью вы говорите, будто мы вас обманули? Вы обманули нас, а не мы вас! Полагаясь на ваше слово, на письма, на крестное целование, мы приехали к вам, как братья и друзья, а вы поступили с нами, как со злейшими врагами. Мы доверились вам без всякой хитрости. Мы поместились не толпами, а рассеялись по разным улицам. Мы бы этого не сделали, если б у нас было что-нибудь дурное на уме! А у вас был мед на устах и горькая желчь в сердце. Устами вы нас приветствовали, а в сердце помышляли, как бы нас придушить, как после и оказалось. Сколько теперь останется в Польше злополучных вдов и сирот? Когда они узнают об этом, то денно и нощно будут взывать к Богу, плакать и призывать отмщение за эту неслыханную бойню. Как же вы теперь будете отвечать перед всемогущим Богом? Какая слава пойдет о вас по чужим землям? Если Дмитрий, как вы теперь говорите, был не настоящий царевич, а обманщик, то казните виновных в этом, а не других. Разве не могли вы схватить Дмитрия, как вы его прежде называли, или Гришку- расстригу, как вы его теперь называете, без нашей крови и без убийства наших братий? Но пусть уже терпим мы - я и моя дочь – за то, что доверились вашим просьбам, приглашениям, посольством, обещаниям и крестному целованию вашему! А друзья и ближние наши – чем заслужили это? Чем виноваты музыканты, песенники и купцы, которые привезли вам товары? За что погибли невинно женщины и девицы? Еще немного времени прошло с тех пор, как вы обнимали нас, угощали нас, а теперь нас обобрали, держите хуже, чем пленных, и не пускаете домой. Мы не воевать к вам съехались, а на свадьбу. Если Бог на небесах: Он праведен и ревнив к отмщению! Он не оставит без наказания убийства и взыщет на детях ваших в будущее время!
            На это бояре изложили вины убитого царя против русских обычаев, выставили на вид его коварные замыслы и сказали Мнишеку:
            - Был бы твой зять благодарен за то, что его возвели на такую высоту, и любил бы нас и доверял больше нам, чем иноземцам и полякам, так этого с ним не было бы, хоть он и не истинный был сын Ивана Васильевича – он сам знал это хорошо! Мы думали, что при нем будет лучше, что мы через него возвысимся, а он нас сделал последними – ни во что поставил! Он жил по иноземному обычаю и нас заставлял то же делать, а нам это было нелюбо. Чтобы не было большой беды и не сталось пролития крови, и чтобы нашу православную христианскую веру сохранить, мы его убили. А вы, поляки, вели себя гордо и бесчинно: бесчестили наших жен и дочерей, по улицам и распутьям чинили насильства и бесчинства – били, колотили, секли, поносили, ругались, толкали наших, плевали на наших, и через то огорчили сердца множества


99

людей наших. Привели их в гнев и ярость, так что мы никакими мерами не могли укротить народ и запретить ему. Мы не радуемся тому, что в смуте погибли напрасно и невинные, но нельзя же нас винить за то, что сделали яростная чернь – никакой человек укротить ее не может, когда она начнет своевольничать. А что ты говоришь про женщин и дочерей ваших людей, так им лучше у наших жен и дочерей, чем твоей дочери у тебя. Мы с тебя, воевода, хотим взыскать все, что зять твой пересылал тебе и твоей дочери в Польшу. Сколько было жемчугу, камней и всякого узорочья – все это он взял из нашей казны, и ты нам должен все воротить. Да еще дай нам, воевода, крестное целование, что ты и другие из твоего рода не станете мститься за то, что избили ваших ближних, и приложите старание помирить нас с королем.               
            - Все, что мой покойный зять, убитый государь ваш, посылал моей дочери, возлюбленной невесте, - говорил воевода, - все это вы у нее взяли. Отняли даже и то приданое, что мы ей дали, и отпустили ее ко мне в одном ночном платье. Все это знаете вы сами и видели. Что у наших пропало во время замешательства, все это вашим женам досталось. И вы, ограбивши нас и обворовавши, хотите еще с голых сорвать, когда у нас едва рубашки на теле остались! Я вам все отдал в своей крайней нужде! Это были мои собственные деньги, а вашего и гроша за мной не осталось – больше ничего не могу дать. Я за себя готов дать крестное целование, что не буду мстить за нехристианское и бесчеловечное избиение наших соотечественников. А за короля моего не могу обещать – я не ровня ему! Он мой государь и повелитель. Как могу я с ним ровняться и договариваться?
            - Ты останешься здесь, - сказали бояре, - и другие паны останутся, пока мы не увидим и узнаем, как можно будет сойтись с королем, а ты должен уплатить, чего не достает в нашей казне.
            - Пусть будет воля Бога обо мне, - сказал воевода, - я принимаю крест, который он дал мне, и буду все терпеть, чтобы вы со мной не делали. Больше того, сколько вам Бог попускает, вы не можете мне сделать.
            Его отвели снова в его помещение и оставили под стражей.

IY

            Надобно было что-нибудь решать с поляками. Шуйский и бояре рассуждали, что если поляки проводили расстригу и король Сигизмунд благоприятствовал ему, то теперь могут воспользоваться случаем избиения своих подданных. Дело московское могло стать делом оскорбления всей польской нации – и поляки могли прекратить свои домашние недоразумения для того, чтобы обратиться на Москву дружно. Поэтому правительство сочло за лучшее держать у себя, сколько возможно более залогов на случай покушения поляков. Решили не выпускать не только панов, прибывших с Мариной, но даже послов, а для того сочли удобным придраться к ним, чтобы оправдать себя от обещания отпустить их домой, данного им прежде.
            Тем не менее, недолго тешился Шуйский безопасностью, которую упрочивал себе в Русской земле грамотами, объяснениями и церемониальными торжествами.


100

                Спустя несколько дней после его избрания царем поднялся мятеж в городе. Ночью на воротах некоторых боярских домов и тех дворов, где помещались поляки, появились надписи, гласившие, будто царь приказывает перебить и истребить всех живущих в них бояр и иноземцев. Злоумышленники хотели низложить Шуйского и задумали то самое средство, которое он употребил для погибели Дмитрия.
            Но все это было только цветики, ягодки выростали в Северской земле.
            В числе лиц, расположенных к Дмитрию, был князь Григорий Шаховской. Князья Шаховские принадлежали к младшей ветви ярославского княжеского рода. Они “захудали” задолго до опричнины и двери Боярской думы оказались для них закрыты.
            Князь Г.П. Шаховской владел поместьем в Козельске и нес службу в столице вместе с козельскими выборными дворянами. Его отец Петр заслужил милость Дмитрия и входил в путивльскую думу. Но в московскую Боярскую думу он не попал. Г.П. Шаховской был послан Дмитрием из Путивля в восставший Белгород в чине воеводы, но после воцарения Дмитрия он больше не получил от него ответственных назначений.
            Шуйский принял за правило удалять таких на воеводство в провинции, думая этим устранить от себя смуту.
            Шаховской был отправлен воеводою в Путивль. Шаховской имел царскую печать, которую он похитил во время всеобщей суматохи. Отправляясь на воеводство, Шаховской взял с собой двух человек. Один из них был русский, по прозвищу Молчанов, другой – какой-то поляк.
            По пути в Серпухове, трое этих лиц остановились у какой-то немки, пообедали у нее и, прощаясь с ней, Шаховской дал ей целую горсть денег и сказал:
            - Вот тебе, немка, возьми! А когда мы назад воротимся, дадим еще больше, а ты смотри, припасай хороший мед и водку.
            - А что вы за люди? – спросила женщина.
            - Я князь из Москвы и объявляю тебе, что у тебя ел и пил царь. Его москвичи хотели убить, а он ушел и на свое место оставил другого. Москвичи убили этого другого и думают, что они убили царя.
            Переплавляясь через Оку под тем же городом, они дали перевозчику шесть талеров на водку. Шаховской сказал:
           - Ты знаешь, кто мы?
           - Не знаю, кто вы, - сказал перевозчик.
            - Молчи, братец! – сказал Шаховской таинственно. – Видишь, вот этот молодой господин – это царь Дмитрий Иванович. Ты царя перевозил! Его хотели убить, а Бог его сохранил. Он ушел и придет назад с большим войском и сделает тебя большим человеком.
            Таким образом, они рассказывали одно и то же в каждом городе, куда приезжали, вплоть до самого Путивля.
            Весть о том, что Дмитрий жив, разошлась с чрезвычайной быстротой. Не прошло и месяца и повсюду, только и речи были, что царь спасся, и что такой-то, да


101

другой, видели его.               
            В Путивле Молчанов и поляк расстались с Шаховским и отправились в Самбор к жене Мнишека, мачехе Марины, рассказывать ей о случившемся и советоваться с ней и ее ближними, как устроить мщение Шуйскому и москвитянам, истребившим царя.
           А Шаховской, вступив на воеводство, созвал в Путивль сходку и говорил:
            - В Москве ныне сел на царское место себялюбец и завистник, хитрый как лиса, таскающая кур, второй Годунов, князь Василий Шуйский. Сел обманом, сотворив злодейский заговор против истинного государя Дмитрия Ивановича – друга Путивля и всех северских городов. Шуйский ныне собирает полки, чтобы напасть на Путивль и совершить с вами то же, что сделал царь Иван грозный с Новгородом. Хотите жить – вооружайтесь, укрепляйте стены, поднимайте народ против царя-изменника.
           Шаховской умолк.
           Народ стал гудеть и колыхаться, и вся площадь была как пчелиный рой.
            Шаховской повернулся к куполам Молчановского монастыря, перекрестился и еще прибавил:
            - Славный Путивль! Славный народ русский! Ныне объявляю вам тайну. Наияснейший и непобедимый самодержавец, великий государь Божьей милостью, цесарь и великий князь всея Руси, добрый наш Дмитрий Иоаннович жив и здоров.
            Ахнул народ и умолк, не дышал, чтоб слова не пропустить.
               - Убит слуга царя Дмитрия. Государя предупредили любящие его люди о заговоре Шуйского, и царь тотчас выехал из Москвы, посадив на свое место двойника своего. В нужный час царь Дмитрий явится к нам во всей славе своей и грозе. Мы же спросим себя, кто нам дороже: истинный, природный самодержец, данный нам от Бога, или тот, кто сел на царское место изменой и кровопролитием.
               - Дмитрий! Дмитрий! – объятые восторгом кричали, не помня себя, путивльцы и голоса их тонули в колокольном праздничном трезвоне.
            Толпе не нужны были указания. Достаточно было Шаховскому указать рукой на хоромы воеводы Блехтерова-Ростовского, ставленника Шуйского, и толпа ринулась к ним. В хоромах был пойман еще не успевший выехать воевода, и сброшен с крыльца в толпу и толпа запинала  князя до смерти.
            Написали грамоты и разослали с ними дворян и детей боярских по всему уезду. Побежали из Путивля гонцы в соседние города с тем же известием, с такими же увещаниями, какими склонял путивлян Шаховской. Северщине волей-неволей приходилось ополчаться за Дмитрия.
            Елец сделался главным городом сосредоточения восставших. Предводителем восстания избран был Истома Пашков, сын боярский.
            Подметные письма начали появляться и в Москве, которые уверяли народ, что Дмитрий жив и скоро придет, уговаривали москвичей заранее низвергнуть Шуйского.



102

Y

            После целого дня хлопот, забот, приемов и продолжительного заседания в Думе, царь Василий, несмотря на поздний час ночи, все еще не спал. Он сидел в кресле у кровати в своей опочивальне и вел тайную беседу с братьями и с разрядным дьяком Василием Осиповичем Яновым, родичем царя Василия по жене, который с первых же дней царствования стал пользоваться большим доверием царя.
                - Так, значит, теперь все грамоты боярские и записи присяжные разосланы уже? – говорил царь Василий, обращаясь к дьяку.
            - Не все еще, государь всемилостивый, день-деньской пишем, от зари утренней до зари вечерней, великий государь, еще три дня писать придется.
            - Ну, а ты чем утешишь, Дмитрий Иванович? – с недовольным видом обратился царь Василий к одному из братьев. – Что порешали вы с послами?
            - Да только еще начали… И по началу-то не видно, что будет… Стоят на том, чтобы и их, и всех их земляков, пана Юрия Мнишека и Марину, всех разом, в Польшу и за убытки вознаградить.
            - А что же, Дмитрий Иванович, ты не доложишь мне о московских слухах? Ты посулился еще вчера, что все будешь знать? – снова обратился царь Василий к брату.
            - Слухов много, государь. Да правду-то сказать не знаешь, верить ли им?
            - Про то уж пусть я знаю: на то и царь я, чтобы знать! А ты обязан мне передать, как есть!
            - Да вот, великий государь, в народе ходит слух, что будто окаянный расстрига жив.
               Царь Василий всем тучным телом так быстро повернулся к брату, что кресло затрещало.
            - И не токмо что жив, а что он и за рубеж бежал и войско там, в Литве, собирает на тебя же.
            - Да, что ж они все очумели, прости, Господи, а? – с изумлением спросил царь Василий брата. – Ведь, кажется, уж видели – три дня лежал на площади! А потом в убогом доме, не сами ли они его стащили за Серпуховскую заставу, сожгли, и пушку, не его ли пеплом, зарядили? А?
            - Им все это нипочем! Так прямо и говорят, что, мол, его подручника убили, а сам он накануне еще ушел, и был таков! Рассказывают под великой тайной, что даже письмо от него в руках у Мнишека и Марины.
            - Вот что! – перебил брата царь Василий. – Надо поскорее отца свести под одну крышу с дочкой и держать их за тремя замками, да назначить им в приставы кого-нибудь поросторопнее да подальше из молодых, кто бы по-польски разумел для тайного надзора такого, чтобы мог их речи слышать и понимать. Кого выбрать?
            - Да чего лучше? – сказал Иван Иванович Шуйский. – Вот сегодня дьяк


103
          
Томила-Луговской еще говорил, что видел на площади стольника Невзорова, вернулся из побывки.
            - Каков этот Невзоров?
            - Непригоден он, слишком молод, - вкрадчиво и язвительно заметил Яков.
            - Молод, да толковый, - возразил Иван Васильевич. – Бывал уж в приставах при польских послах, живал в Смоленске и по-польски говорит горазд.
            - Непригляден, - продолжал утверждать Яков, - он из романовской родни. Ведь и Томила-Луговской затем и говорил о нем, что он тоже друг Романовых.
            - Так что ж, что друг Романовых? – неожиданно перебил дьяка царь Василий. – Да и Романовы теперь нам нужны! Я знаю, что на их присягу можно положиться! Недаром я Филарета отправил в Углич за мощами новоявленного угодника и…, - царь Василий вдруг остановился на полуслове, как бы сам испугавшись своей излишней откровенности.
            - Иван Иванович! – обратился он к брату. – Пошли сказать Томола, чтобы зашел ко мне пораньше завтра во дворец, и проводи его ко мне в комнату. Ну, а теперь – все с Богом ступайте, доброй ночи. Да зовите стольников сюда.

YI

            Невзоров, пристав, вместе со своим старым слугою переехал во власьевский дом, в который Мнишеки были перевезены из дома Годунова. В то время, когда его слуга развязывал при помощи холопов возы с сундуками и всякой домашней рухлядью, перевезенной с подворья, Невзоров вошел в широкие сени власьевского дома, некогда одного из самых красивых и богатых в Москве. В сенях, битком набитых стрельцами, которые сидели на лавках около стен и стояли отдельными группами у окон, выходивших на двор, Невзоров был почтительно встречен стрелецким головою, крепким и благоразумным мужчиной лет сорока. По знаку головы все стрельцы поднялись с лавок и отвесили Невзорову поясной поклон.
                - Здравствуем господину стольнику! – крикнули все разом.
            - А расставлены ли у тебя сторожа для бережения полоняников, господин голова? – спросил Невзоров.
           - Расставлены, Алексей Степанович.
           Голова повел Невзорова и его товарища в верхнее жилье.
            - Вот тут из сеней направо – три больших покоя, - указывал на ходу голова, - отведены под самого воеводу и его служню, да под царицу, то бишь под Марину Юрьевну с ее бабами и девками. А те покои, что на переходы выходят, тоже бабами заняты, которые познатнее да породовитее, а те две избы битком набиты воеводскою и панскою челядью, их там, что пчел в улье!
            Затем он повел Невзорова к средней из трех дверей, выходивших в сени, и, взявшись за скобу ее, проговорил:


104
            
                - Коли воеводу самого видеть желаешь, господин стольник, так он вот здесь, да и дочка-то, не с ним ли?
               И он с поклоном отворотил дверь Невзорову. И точно: голова не ошибся. В средней комнате, окнами выходившей в сад и служившей Мнишекам приемной и столовой палатой, Невзоров нашел и Юрия Мнишека и Марину. С ними были еще две женщины – пани Гербуртова, охмистрина царицы, пожилая и важная дама, и Зося Осмольская, ее фрейлина и подруга, и Ян Корсак Цудзельский, слуга и домашний секретарь воеводы сендомирского. Все стояли на коленях перед складным алтариком, который пан воевода повесил в углу на место иконы, и шепотом молились по своим молитвенникам. Дверь скрипнула, но Невзоров не вошел в комнату, а остановился на пороге, выжидая окончания молитвы, никто не обернулся в его сторону и не удостоил его взглядом. Все по-прежнему продолжали стоять на коленях, лишь изредка поднимая головы, и, то, испуская глубокие вздохи, то восклицания.
            Марина первая поднялась с колен и обвела присутствующих взглядом… Невзоров взглянул на нее и невольно был потрясен строгим и спокойным выражением ее красивого лица с тонкими и правильными чертами. Марина владела им превосходно. Сильная твердая воля сказывалась и в выражении черных глаз Марины, и в ее темных, прямых бровях, и в тесно сжатых тонких губах, и этой воле, видимо, были подчинены все присутствующие.
            Поднялась Марина, за нею все дамы. За ними, кряхтя и вздыхая, стал подниматься и сам воевода, почтительно поддерживаемый под мышки паном Цудзельским.
            Невзоров отделился от дверей и, поклонившись Марине и ее отцу, стал перед ними, опираясь на трость, и приготовился вести речь.
            Марина вопросительно посмотрела на отца, который хмуро насупил брови, а потом обратился к Невзорову, видимо, желая услышать, что он скажет.
            - Господин воевода! – обратился к Мнишеку Невзоров, смущенный смелым, почти вызывающим взглядом Марины. – Я с товарищем к тебе и к дочери твоей Марине Юрьевне по государеву указу в приставы прислан, и приказано мне быть при вас для береженья безотлучно и никого к вам не допускать без приказа государева дьяка Томилы-Луговского. А если вам в чем нужда будет – приказано мне от вас челобитную брать и к тому же дьяку отсылать.
            - Не разумеем, князь, не разумеем! – раздражительно и желчно процедил сквозь зубы Мнишек и, отвернувшись от Невзорова, опустился на кресло около стола, приставленного к окну.
            - Разумеешь или не разумеешь – было бы тебе ведомо, пан воевода! – вежливо и степенно ответил Невзоров.
            - Что же это будет? – злобно произнес Мнишек по-польски. – Этот новый цербер наш, кажется, и уходить отсюда не собирается, черт бы его побрал.
            Мнишек заплакал.
           Марина бросила строгий взгляд в сторону отца и сказала:


105
          
                - В вашем высоком положении неприлично плакать! Вы должны были бы всем нам подавать пример твердости и мужества.
            - О! О! Легко сказать: твердости! мужества! – с досадою проговорил пан воевода, моргая своими недобрыми карими глазками, и злобно теребя седой ус. – Легко сказать! Но после всех несчастий, когда мы ограблены до нитки, у нас все отнято, расхищено – наша казна пуста, карманы тоже пусты! И говорить о какой-то твердости! Взгляните на себя, на меня, на ваших дам – мы все в лохмотьях! Где наши кареты и коляски, наши чудные, фарбованные кони, наши аксамитные одежды, дорогое оружие, наши драгоценные уборы – все это пожрали ненасытные московские псы!... И после всего этого толковать о мужестве! Знаете ли, что при всем моем почтении к вам, дочь моя, как к царице московской, я все же…
            - И вы думаете, что мы вечно будем здесь сидеть в четырех стенах, под замком?
            - Але так.  Кто знает, когда все это сбудется? Да при том же, если нам суждено отсюда вернуть к себе домой, в Самбор, в таком виде, как мы теперь, я уж лучше желал бы погибнуть с моим покойным зятем.
            - Униженной и несчастной я не вернусь в Самбор, - решительно и твердо произнесла Марина. – Лучше здесь умру в темнице пленницей незаконного царя московского, - с достоинством произнесла она, - нежели вернусь на посмешище в вашу Польшу.
            - Ну, нет уж! Не согласен! – крикнул Мнишек. По-моему, если нам покроют убытки, вернут наш скарб, деньги, коней, то нам все же лучше вернуться.
            Марина не дала отцу докончить речь. Она поднялась со своего места и строго сказала отцу:
            - Вы забываете, кто я! Но, впрочем, я сегодня не расположена об этом говорить! – Она ушла в свою спальню.

YII
            
            Пан Бронислав Здрольский, мелкий шляхтич, владевший клочком земли около Самбора, уже с самой ранней юности рос и жил в доме Мнишеков. Это был веселый неглупый и не дурной малый, большой охотник пошутить, отличный рубака на лошадях и саблях, добрый товарищ и на пиру и в бою – один из типичных представителей мелкой польской шляхты начала XYII века. В доме Мнишеков он был издревле “своим” человеком, и ему не раз, еще до появления царевича Дмитрия в Самборе, давались различные поручения, которые он всегда выполнял толково и добросовестно. Когда панна Мнишек была помолвлена за московского царевича, пан воевода включил пана Бронислава Здрольского в число воинов головорезов, которые стали под знамена Дмитрия в Польше. Здрольский безотлучно находился при царевиче во всех битвах, был отличен им и награжден. По воцарении в Москве зачислен в отряд его телохранителей, а при самом начале резни 15 мая обезоружен толпой народа, хлынувшего за боярами в Кремль, и отведен в тюрьму, затем отпущен.


106
             
                На глазах Здрольского и других телохранителей Дмитрий и Басманов были растерзаны бессмысленною чернью, которая решительно не понимала, куда ее ведут и зачем привели в Кремль, в царские палаты. Но затем обо всех остальных убийствах, как и об убийстве самого Дмитрия, Здрольский имел только самые смутные, самые сбивчивые сведения и весьма охотно поверил тому известию, которое вчера под вечер перелетело через тын власьевского дома и произвело переполох между стрельцами.
            Когда Здрольский вошел в приемную Мнишеков, у него было такое страшное, необычайное выражение лица, что и Марина, и сам пан воевода посмотрели на него с недоумением.
            - Что там у вас за шум? Кричат, гвалт? Уж не опять ли хотят вас загрызть московские псы?
            - Не знаю, право, как и сказать!   Прошу извинить. До нас дошел слух, что светопредставление начинается.
            - Что за вздор! Где ты успел напиться, пан Бронислав? – сердито сказал воевода, бросая на Здрольского гневные и недоумевающие взгляды.
            - Клянусь Маткой Боской! – заговорил в волнении шляхтич. – Начинается светопредставление, потому что мертвые встают из гробов!   Потому что нияснейший пан Дмитрий, царь московский, не убит, а жив!
            Марина вскочила с места и выпрямилась во весь рост.
            -Кто вам это сказал? – строго произнесла она упавшим, дрогнувшим голосом.
            - А я и сам не знаю. Кто-то громко крикнул из-за забора по-польски, и я слышал, и пан Михольский слышал, и пан Вонсовский, и паны слышали другие. А тут как раз стрельцы и стали отгонять нас от забора.
            - И пан Михольский, и пан Вановский, и пан Бронислав слышали?... Ха-ха-ха! – рассмеялся воевода. – А бабы и верить станут! Ха-ха-ха!
            - Дайте мне слово сказать, наконец! – громко и строго произнесла Марина. – Пан Бронислав! – обратилась Марина строго и серьезно к Здрольскому. – Завтра утром я вам приказываю отправиться на базар и разузнать подробно. Вы разузнаете и возвратитесь с базара, все мне расскажите. Мне, а не батюшке. Можете идти.

YIII

               Жизнь пленников текла обычным порядком: общая молитва поутру, чтение Библии, нескончаемые жалобы и сокрушения пана воеводы. За обедом между отцом и дочерью произошла такая суета, которая до некоторой степени объясняла какие-то перемены в Марине.
            Когда все сошлись к обеду, сели за стол, неугомонный Мнишек начал сокрушаться и вспоминать о том, как он, бывало, сладко ел и пил у себя в Самборе, или в королевском замке в Кракове. При этом он принимался беспощадно ругать и русскую


107

кухню и всю “московщину”, и “пшеклентных схизматиков”, думая, что за “московщину” вступится Марина, однако, спокойно и твердо она остановила его, и сказала:
            - Батюшка! Вы забываете, кто я! Вы должны были бы понимать, что я не должна слушать ваших речей.
            Но в ответ на это замечание прихотливый и раздражительный старик начал кричать и браниться, поминая “вшицких дьяблов”, сокрушаясь о своих потерях и убытках.
            - Замолчите! Я не позволю вам оскорблять память моего мужа! Не забывайте, что вы всем ему обязаны! И если еще раз вы решитесь повторить ваши слова, вы не увидите меня здесь больше.
            Растерявшийся Мнишек не знал, что и сказать, как извиниться, как замять разговор, а она перед ним стояла твердая, величавая, и глаза ее сверкали гневом и решительностью.
            - Рано или поздно, - продолжала она, все более воодушевляясь, - правда восторжествует! Вы слабы, вы малодушны, вы не можете этого постигнуть. Но я твердо верю в то, что Бог, спасший его в детстве от руки убийц, спас его и теперь! Я верю в то, что мы с торжеством выйдем из бездны зол и бедствий. – И все ее слушали, и все смотрели на нее с изумлением и надеждой.

IX
            
            Надобно было принимать меры. Показалось опасным оставлять поляков в Москве, особенно Марину и отца ее. До них дошел слух, что Дмитрий жив: это им было очень приятно. Они надеялись, как скоро этот Дмитрий будет близко, народ восстанет за него и их освободит. Но в то же время это было для них и опасно. Те из москвичей, которые не хотели Дмитрия и считали весть о его спасении польской крамолой, могли придти в неистовство и побить пленных панов. В столице происходили в этом месяце частые тревоги. 6-го августа утром был большой пожар. 10-го, перед полуднем, произошел взрыв порохового склада, находившегося вблизи Кремля, и попортил несколько строений. Несколько человек лишилось жизни. 17-го числа, в полночь, произошел пожар в самом Кремле, сильно застроенном боярскими дворами. Пожар продолжался четыре часа. В народе ходили слухи, что эти пожары производят оставшиеся в столице поляки. В Москве толковали, что напрасно их держат, лучше было бы их всех побить. Особенно эти толки усилились, когда в Москве начал возрастать слух о явлении Дмитрия. Все это требовало удалить поляков из столицы.
            В августе высылали одних за другими панов с их дворней в разные места. Прежде всех отвезли Вишневецкого в Кострому. Туда же послали весь оршак Мнишекова сына, старосту Саноцкого. За ним дней через пятнадцать Тарлы были посланы в Тверь. А еще несколько дней спустя Стадницкие, Немоевский и некоторые паны – в Ростов.


108
         
                Проходили дни. Но до Мнишеков не дошла еще очередь и Марина свыкалась с неудобствами своего подневольного положения и верила, что скоро ее освободят, что скоро вернут ей высокое положение. Но надежды вспыхивали и гасли. Вместе с отцом ее перевели из Кремля сначала в старый дом Бориса, где, в отмщение ее недавнего злорадства, мерещилась ей по ночам тень погубленной Дмитрием несчастной Ксении. Потом ее перевели к Афанасию Власьеву, ее соседу по брачному пиршеству в Кракове, наказанному и сосланному после гибели Дмитрия. Она все не теряла надежды. Узнав о воцарении Шуйского, она начала мечтать покорить сердце царственного старичка, в то время еще неженатого, и став его подругой, снова вернуться к престолу. О, лишь бы выпустили ее на волю, она бы сумела прибрать к рукам царя, пленить его и отстоять себя! Но страстному желанию выбраться не суждено было осуществиться: наконец, ее с отцом 26 августа сослали в Ярославль. В это изгнание ее сопровождал и придворный аптекарь Стась Колочкович. Слезами и просьбами она выманила у него склянку с ядом, который хранился в ней на всякий случай, в нужную минутку он должен был ее выручить. Но, вымолвив яд, она должна была свыкнуться с мыслью о необходимости воспользоваться им. Самоуверенность ее не покидала, хотя поводов для надежд на счастливый поворот судьбы почти не оставалось. Она была несчастнее и беднее последнего пахолка, разделявшего ее изгнание. А уж придворный аптекарь Колочкович, несомненно, был богаче ее. Правда, за свои марципальные пиршественные украшения он платы получить не успел, но, по крайней мере, сохранил все свои духи, снадобья и притирания, тогда как она все потеряла – и драгоценности и наряды. Ей оставили единственное черное платье. И все же она не унывала и быстро смирилась с этими утратами. Ее самообладанию помогало легкомыслие. Да, да, она легкомысленна, но оно к лучшему: она не умеет близко принимать к сердцу тяжелые испытания. Отец смеялся над нею: лишенная всех сокровищ, она перед изгнанием из Москвы обратилась к боярам с единственной просьбой – чтобы ей вернули ее маленького чумазого арапчонка, привезенного с собой из Кракова. Она так трогательно просила об этом, что просьбу ее поспешили исполнить. Тогда же вернули ей и заветную шкатулку с письмами.

X

            С каждым днем все больше и больше распространялись слухи о спасении Дмитрия. Но сам Дмитрий не являлся. Молчанов, которому Шаховской хотел дать эту роль, отправился в Самбор.
            Вяземский помещик средней руки Михаил Андреевич Молчанов происходил из рода Молчановых-Оснаниных, выслужившихся в опричнине. Уже при царе Борисе Михаил пользовался дурной репутацией в Москве. С появлением Дмитрия не только перебежал на его сторону, но и принял участие в убийстве Федора Годунова, благодаря чему добился дружбы с Дмитрием и добился многого. Но думать не думал, что с высокого облака и падать высоко.
            Все потеряв, ни на что не надеясь, из одной только бессильной ярости, распускал Молчанов, унося из Москвы ноги, слух-отраву: жив царевич. Жив! Вы его пинками, вы его ножками, из ружья в упор, а он жив. Жив, будьте вы проклятые!


109
            
                Убежище Молчанов поискал у тех, кому дороги были московские вести – в Сендомире и Самборе, в родовом гнезде Мнишеков, где томилась в неведении истерзанная недобрыми слухами сиятельная пани Мнишек.
            Досадуя на коварных русских, которые напали на дочь ее, на царя своего во время свадьбы, ненавидя все русское, госпожа воеводша приняла Молчанова хуже слуги.
            Одетая в домашнее платье, с плохо прибранной головою, она сидела на единственном кресле, и за ее спиною в десятках позлащенных клеток свистало, чвирикало, тренькало, вспархивало, трепетало, скакало, попрыгивало не знающее успокоения птичье царство.
            Ошеломленный каскадами звуков, Молчанов улыбнулся, прикрыл пальцами уши и, понимая, что совершил промах, перенес руки на грудь и склонил голову, изображая почтительное соболезнование. Он ожидал вопросов, но их не было. И стало быть, являлся немой вопрос: зачем, сударь, пожаловали? С какой стати?
            - Ясновельможная пани! – начал Молчанов, уперев глаза в переносицу госпожи воеводши. – В день великого несчастья для всех нас, одинаково любящих Россию и Польшу, я видел из моего убежища вашего супруга и вашу дочь невредимыми. Я не имел возможности оказать им помощь, вызволить из плена, но так попустил Господь.
            Щечки у пани Мнишек зарозовели, но она все же не снизошла до вопросов. Молчанов сам сказал:
            - Я видел мою государыню Марину, когда ее, оберегая от черни, стрельцы вели в дом вашего супруга. Но я не ради этого известия искал порог вашего дома. - Молчанов призадумался, рассеянно окидывая взглядом птичьи клетки, и вдруг подошел к одной, со щеглом и отворил дверцу. – Ради того, что вы услышите, пристало отпустить хотя бы часть ваших невольников.
            Щеглы порхнули вон из клетки. Молчанов улыбнулся.
            -Ясновельможная пани, то, что вы услышите от меня, возрадует ваше сердце: государь Дмитрий Иванович спасся. Он жив.
           Пани Мнишек подалась с кресла, в лице ее была мольба: “Не лги!”
           - Государь Дмитрий Иванович жив. Об этом знает вся Русская земля.
           - Но где же он? – разлепила ссохшиеся губы пани. – Где доказательства?
            - Доказательства чего? Того, что убит другой? Они неизвестны, кажется, всему белому свету. Возле Лобного места на столе лежал Дмитриев слуга, зрелых лет мужчина. Потому и надели на убитого “хорю”. Пани Мнишек побледнела, а Молчанов, не давая ей опомниться, шагнул ближе и чуть не закричал в самое лицо:
            - Я говорю вам – царевич Дмитрий, возведенный на престол Московского царства, спасся. Он жив. Он объявится, когда придет час отмщения. И дочь ваша – не соломенная вдова, но законная русская царица. Вся земля Русская – это ее земля, все города Московского царства – ее города, все люди, населяющие страны полнощные и полуденные, что под рукою самодержца российского, - ее холопы. А, стало быть, все дарованное царем Дмитрием вашему роду – ваша собственность.
            

110

                - Но где он? – прошептала пани Мнишек.
            Молчанов рассмеялся, движением руки отстранил хозяйку Самбора и сел в кресло.
            - Считайте он это же я. Я и есть возлюбленный супруг их величества Марины. Такое желание вашего мужа.
               Молчанов передал жене Мнишека письмо с просьбою последних устроить Молчанова и оказать ему помощь в его предприятии.
            Ничего не переменилось в лице пани Мнишек, когда она перечитала письмо. И крови в нем не прибыло. Послушно, покорно совершила матрона  перед собеседником своим глубокий реверанс, и Молчанов, глазам своим не веря, что письмо не удивило ее, хотя рука-то у “тещи” дрожала.
            - Какие у вас прекрасные птицы! – сказал он, снова занимая кресло. – Рай. Истинный рай.
            Вынул ноги, откинул голову, прикрыл глаза. Дорожная усталость навалилась на него, и он задремал только что обретенной, потрясенной “тещи”.
            И “теща” боялась потревожить его покой даже пристальным взглядом. Прикрыла глаза веками и уж, потом только поглядывала на этого неведомого человека. Среднего роста, стройный, лицо правильное, смуглое, нависающие над глазами черные брови, черные усы, стриженая бородка, на щеке волосатая бородавка, волосы на голове пана черные, курчавые. Нос под губой тяжелый, поклялый.
           Молчанов открыл глаза, сказал серьезно:
            - Принять нас хорошо – значит хорошо начать наше общее дело. Со мною князь Мосальский и дворянин Заболотский и еще сотни две приставших к нам людей.
            - Мой дом к вашим услугам, ваше величество, - так же просто и строго ответила пани Мнишек.
            - Мы пробудем у вас три дня. Нам лучше в монастыре. Я помолюсь о спасении, к тому же монахи – самые надежные письмоносцы, да и переписчики прекрасные. Писем предстоит написать много.

XI

            Речь Посполитая. Сендомирский замок Юрия Мнишека.
            В одном из дальних покоев расхаживает по комнате Михаил Молчанов. Смуглолиц: “нос немного покляп”, чернокудр, коротко подстрижена бородка, черные усы, черные лохматые брови, небольшие бегающие карие глаза.
           Далеко за полночь, но Молчанову не до сна. Днем получил от воеводы Григория Шаховского грамоты. Воевода звал к себе в Путивль, и не просто звал, а слезно умолял сказаться сыном царя Ивана Васильевича. “ На Руси смута. Явись Дмитрий Иванович – и престол в твоих руках…”


111

                Явись! Легко сказать. Гришку-самозванца саблями изрубили. Назваться сыном Грозного просто, да вот как голову уберечь?... Ну, приду, ну, явлюсь в Москву и сяду на царство. А дале? Крутись меж шляхтой и боярами. Те и другие – волки, попробуй, угоди.
            Нет, шапку Мономаха надевать не стоит. С боярами шутки плохи, враз башку свернут. Лучше тихо да мирно сидеть в Речи Посполитой. На самозванство же пусть другого шляхта подыскивает. Но и в тени оставаться нельзя. Князь Шаховской не дурак, перемены чует. Василий Шуйский, хоть и хитер да пронырлив, но царство его шаткое. На Руси брожение, гиль. Многие города от Шуйского отложились. Не признает нового царя и Григорий Шаховской. Человек он гордый и тщеславный, помышляет о высоком боярском чине. Но с московской знатью у князя не лады. Василий Шуйский его из Белокаменной к севрюкам сослал, вот и точит зубы Григорий Петрович на “шубника”. И не только он: вся Украина готова выступить супротив Шуйского. Позарез нужен новый Дмитрий. Недели не проходит, чтобы Шаховской не присылал грамоты. Зовет, зовет неустанно! Путивльский воевода ищет человека, который повел бы за собой чернь. И такой, кажись, нашелся.
            Неделю назад к Молчанову пришел один из ближних его челядинцев и молвил:
           - Ляхи захватили на рубеже Ивашку Болотникова.
           - Кто такой?
                - Лицо неизвестное, - хмыкнул челядинец. – Когда-то на Волге шибко разбойничал. Бояре и купцы до сих пор его недобрым словом поминают.
            - Тот самый Ивашка, что торговые караваны зарил? – заинтересованно глянул на челядинца Молчанов.
            - Тот. Большими ватагами коноводил.
            В тот день Молчанов позвал к себе донцов и запорожцев, нашедших приют у сендомирского воеводы и дотошно расспросил их о Болотникове. Казаки в один голос заявили:
            - Иван Болотников и Дону и Волге ведом. После Ермака не было славней атамана. Лихо он с погаными бился, лихо и бояр громил. Слюбен он и мужику и казаку.
           Молчанов еще более заинтересовался Болотниковым.
           Молчанов спустился в трапезную, где князь Василий Мосальский играл в шахматы с бежавшим из Москвы князем Михайлом Долгоруким.
           - Князья, не пора ли сыграть в иные шахматы?
            У Мосальского глаза блеснули, как у заядлого охотника. Долгорукий потупился. Он прибежал на соблазн польской жизни, и вот зовут вернуться к своему к русскому корыту.
            - Князь Василий, ты вчера мне о Болотникове говорил. Ну-ка еще скажи. Все, что знаешь.
           - Казак, правдолюб.
           - Откуда этот молодец? Ты сказывал, будто из Венеции.
           - Холоп он. Князя  Телятевского холоп.



112
          

                - Андрея Андреевича?
            - Нашего. Тот, что в Чернигове воевода. А в Венецию он побежал с турецкой галеры. На галеры попал из казаков. В казаки из крымской неволи. От Телятевского убежал, а от татарского аркана не увернулся.
           - Ратному строю, учен?
           - Думаю, что хорошо учен. В казаках атаманил.
           - Привези-ка, ты, князь, этого казака к нам сюда. Скажи ему, государь зовет.
            Оба князя, Мосальский и Долгорукий, разом поглядели на товарища своего и отвели глаза. Об иных делах лучше бы не знать.

XII

            Болотников был столь широк в плечах, столь могуч натруженными на галерах руками, столько в нем было жизни, воли, что польский вельможный дом, приняв его, стал хрупок и почти прозрачен.
            Молчанов сидел в кресле, застланном куском золотой парчи, в кафтане пана Мнишека, предоставленном пани Мнишек ради такого необычайного случая. Вместо пуговиц – сапфиры, оплечья из шнурков, унизанных жемчугом и рубинами, на груди изумрудный крест, пояс в алмазах, сабля в алмазах, на пальцах перстни.
            Возле кресла стояли двое телохранителей, и казак смекнул, перед чьи очи его доставили, проворно бухнулся в ноги.
            - Встань, Иван Болотников! – молвил “государь” ласково. – Слышал я, ты готов послужить Богу, истинному царю и всему народу русскому.
                - Готов, великий государь! – поднял голову, но, не смея подняться, звонко, радостно отвечал Болотников.
            - Встань, казак! Встань! Это боярам привычно на коленях ползать… и в службу и в дружбу велю я тебе, Иван Болотников, идти в Путивль, и, собрав войско, выступить на изменников – бояр, на злодея Шуйского, похитителя моего престола. Крепок ли ты духом, казак, для такого тайного и великого дела?
            - Исполню, государь! – сказал Болотников. – Как велишь, так и будет.
            - Славный ответ! – вскричал, вскакивая от своего “царского” места Молчанов. – Слава казаку! Чару казаку!
            Чару поднесла одна из небесной красоты полек, окружавших ясновельможную пани Мнишек.
            Болотников принял хрупкую, пылающую рубиновым огнем чашу, хватил ее в единый дых.
            - Подойди к руке, казак.
            “Царь” снова опустился на свое место, и Болотников, подойдя, коснулся губами руки того, кому желал служить верой и правдой.


113
            
                - Вот тебе пара соболей и казна на дорогу. Все остальное пойди и возьми у похитителей моих, для меня и для всех ограбленных изменниками, - сказал “назвавшийся царем”.
            Соболя, взятые из казны семейства Мнишек, были великолепные. В кошельке сотня золотых монет. То был поистине царский жест, но от Болотникова ждали много.
           - Голову за тебя положу, государь! – теряя от волнения голос, сказал казак.
                “Государь” протянул руку, дворянин Заболоцкий тотчас подал ему грамоту. “Государь” принял ее, встал, и вложил в руки казака.
             -Под моим стягом большим воеводою поведешь полки, витязь Иване. Клянись же служить мне, государю твоему, до последнего вздоха твоего.
                - Клянусь Спасом и Богородицею. Клянусь! Клянусь!
           - С Богом!
                Болотникова посадили в рыдван и повезли за город, от греха, от нечаянного сомнения.
                За городом присоединилась сотня казаков. Большому воеводе подали серебристого, как лунный свет, арабского скакуна.
            Поход на Шуйского начался.

XIII

            Когда за Болотниковым затворили двери, в зале наступила глубокая, ошеломляющая тишина. Слушали грохот колес отъезжающего рыдвана, топот конских копыт. И долго еще каждый оставшийся в помещении не мог переступить через свое удивление.
           - Неужели русские так наивны? – почти шепотом спросила пани Мнишек.
           Князь Мосальский тер ладонью дергающуюся щеку и дергал плечом.
            Вот такие мы и есть. Прибежал из Венеции, чтобы стоять за правду, и чтоб умереть за царя, которого в глаза никогда не видел.
            Глупее русских нет никого! – закивал добродушно в согласие князь Михайло Долгорукий.
            Все посмотрели на Молчанова. Тот ушел скинуть кафтан.
            - Что же в том плохого, что русские люди веруют в истину и поклоняются истине? Что же в том плохого?
            Он пошел прочь из залы, на ходу сдергивая с пальцев перстни и передавая их слугам.
            Запершись в своей комнате, Молчанов сел писать ответ князю Шаховскому.
            




114

XIY

                В первый же день приезда Болотникова в Путивль князь Григорий Шаховской собрал на Соборной площади народ и произнес:
            - Я вам, граждане, ежедень сказываю, что царь Дмитрий Иваныч жив, и вот тому новое подтверждение. Государь назначил Ивана Исаевича Болотникова своим Большим воеводою. Зрите грамоту с царскими печатями.
            Путивляне полезли на рундук, глянули на красные печати и радостно загомонили:
            - Истинная грамота! Царская! Жив заступник!
            - Жив Дмитрий Иванович! – продолжал Шаховской. – Ныне государь собирает войско. Вступайте под священные знамена царя Дмитрия! А поведет вас на изменников славный воевода Иван Исаевич Болотников. Вот он, граждане, перед вами. Иван Исаевич поясно поклонился путивлянам, молвил:
            - Челом бью, народ православный! Пришел я к вам от государя и великого князя Дмитрия Ивановича. Пришел с его наказом: собрать в северских, украинских и польских городах ратных людей и идти на Москву. В Москве побьем Василия Шуйского и бояр, что ремесленный люд, мужиков и холопов в нужде и ярме держат. Скинем “шубника”, изведем бояр и волю вернем. Пойдете ли со мной за волю биться?
                - Любо, батько! – во всю мочь гаркнули прибывшие в Путивль казаки.
            - Все как один выступим, воевода! Веди на бояр! Добудем волю! – закричали мужики и холопы.
            А Иван Исаевич глядел с высокого рундука на тысячегласную дерзкую толпу и взбудоражено думал: “Ишь, какая решимость в людях. Зол народ на господ. Намаялся. Опостыли б… оковы. Чую насмерть будет биться”.
            В это время восстание развернулось на двух направлениях: под Кромами и Ельцом.
            Крепость Кромы была сожжена дотла в 1605 году. Ее укрепления были отстроены заново в недолгие месяцы. Но все же главным центром борьбы стали не Кромы, а Елец. Готовясь к наступлению на Азов, царь Дмитрий приказал укрепить Елец и сосредоточил там крупные запасы продовольствия и оружия.
            Главный воевода князь Воротынский с крупными силами прибыл к Ельцу и на голову разгромил повстанцев.
            На Кромы выступили второстепенные воеводы князь Трубецкой и Нагой, которые разбили войско Болотникова. Однако царь Василий не смог воспользоваться успехами.
            Казенные житницы были опустошены в период трехлетнего голода при Годунове. Весной 1606 года в разгар цветения хлеба были погублены заморозками. Из-за неурожая цены на продукты питания стали расти. Командование не сумело


115

обеспечить снабжение армии, и в полках начался голод. В лагере невозможно было купить сухарей из-за страшной дороговизны. С приближением осени дворяне стали разъезжаться по своим поместьям. Силы Шуйского таяли, а силы повстанцев, наоборот, по-новому росли. Болотников, разбитый под Кромами, сформировал новое войско и предпринял второе наступление на Кромы. На этот раз его поддержал отряд путивльских повстанцев во главе с Юрием Беззубцевым.
            Царские войска отступили из-под Кром и Ельца. Заокские города переходили на сторону повстанцев один за другим, и в таких условиях воеводам не оставалось иного выхода, как отступить к Москве. В сентябре войско Болотникова двинулось к Москве. Шуйский направил против него все наличные силы.
            23-го сентября 1606 года Болотников попытался переправиться за реку Угру  под Калугой, но был остановлен воеводами.
            Воеводы, выиграв битву, повернули к Калуге, чтобы дать отдых войскам.
            Бои под Калугой сковали правительственные войска, что позволило отрядам Пашкова разбить войско Мосальского под Лопасней и продвинуться к Москве на 30-40 верст, но были остановлены на реке Пахре.
            От Пахры Пашков отступил за Коломну, где соединился с рязанскими повстанцами, которых возглавлял Прокофий Ляпунов. Иван Болотников, потерпев поражение на реке Угре, отошел и занял Коломну, население которой восстало против власти Шуйского. В начале ноября войска Болотникова прибыли в Коломенское, и соединились с отрядами Пашкова и Ляпунова.
            В авангарде войска Пашкова и Ляпунова шел отряд казаков. Передовые силы повстанческой армии укрепились в деревне Заборье неподалеку от Серпуховских ворот, тогда как главные силы встали лагерем в районе Котлов и далее к югу в Коломенском. К началу ноября в Котлы прибыло войско Болотникова. Военное положение Москвы стало критическим. Падение столицы можно было ждать со дня на день.
            Исход борьбы за Москву зависел от позиции посадских людей, составляющих главную массу столичного населения. К ним и обратился Шуйский. Пропагандистские меры его достигли цели. Поддержка Москвы помогла царю выстоять в борьбе с Болотниковым. Москвичи направили в лагерь Болотникова делегацию для переговоров. Они просили устроить им очередную ставку с Дмитрием, чтобы они могли принести ему повинную. Болотников заверил их, что виделся с законным государем в Польше. Его заверения не могли удовлетворить москвичей.
           Они заявили:
           - Нет, это, должно быть, другой: Дмитрия мы убили.
            Посадские люди, ездившие для переговоров в лагерь Болотникова, оказали неоценимую услугу Шуйскому. Они использовали переговоры, чтобы посеять сомнения в лагере восставших, с одной стороны, и помогли властям установить контакты с вождем рязанских дворян Ляпуновым, а позже с главным предводителем повстанческого войска Пашковым. Мирные переговоры продолжались две недели. Наконец, вожди восставших поняли, что им не откроют столичные ворота с помощью


116

переговоров, и 15-го ноября 1606 года они попытались штурмовать Замоскворечье. Бой начался успешно для повстанцев. Они ворвались внутрь укреплений, выстроенных Скопиным против Серпуховских ворот. Но в этот момент Ляпунов с рязанцами переметнулся на сторону врага и восставшие отступили.
            Примеру Ляпунова несколько сотен Пашкова перешли на сторону царя Василия через две недели. Причиной этому были глубокие расхождения между Пашковым и Болотниковым, оба они претендовали на пост главнокомандующего. Болотников поспешно отступил и заперся в Калуге. Он укрепил обветшавшие укрепления Калуги и приготовился отразить натиск царских ратей. Вскоре же под стены Калуги явился сначала боярин Иван Шуйский, а затем глава Боярской думы, первый воевода Федор Мстиславский и Михаил Скопин-Шуйский. Стены Калуги были деревянными, и воеводы решили их сжечь. С этой целью к городу свезли дрова, заготовленные в окрестных лесах. Бояре не успели осуществить свой замысел. Повстанцы сделали подкоп и взорвали гору из дров, после чего произвели успешную вылазку из крепости.
            Болотников чуть не каждый день слал в Путивль гонцов. Богом молил Шаховского, чтоб передал государю Дмитрию Ивановичу, чтобы тот спешил к войску, что города сдаются охотно, склоняются только перед одним именем царя. Шаховской слал гонцов к Молчанову, требуя, чтобы тот решился на подвиг, ради покоя и мира на Русской земле: назвался Болотникову Дмитрием – назовись Дмитрием всей России.
            Молчанов не уступал: в Москве его знают слишком многие. Перед силой бояре склонятся, солгут себе и друг перед дружкой – не впервой. Только на лжи царство долго не устоит, а царство до поры – не царство.

XY
            
            Царь Василий пришел в ярость. Калуга целовала крест Вору! Целовала под носом царской рати. Затворилась, ощетинилась пушками. Не помогли ни угрожающе божьей карой патриаршие грамоты, ни послания инокини Марфы, ни дворянско-стрелецкие полки. Придется бить Вора вне стен, без наряда (сколь пушек напрасно тащили), с оглядкой на Калугу. Каково?
            А намедни новая поруха. Возьми да и взорвись на Москве зелейные погреба. Урон такой, что и во сне не пригрезится. Москва осталась без пороха. И это в то время, когда Вор близится к столице. Беда за бедой.
            Царь Василий с горя запил. Напившись же (во хмелю был шумлив и буен), гонял по палатам слуг, колотил жильцов и стряпчих. Унимал царя старый постельничий, звал в покои сенных девок. Ведал, чем утихомирить: царь блудлив, на девок падок. И Василий Иванович унимался.
           А по утру новые вести:
            - Вор Илейка Муромец, что царевичем Петром назвался, идет к Путивлю. С ним тыщ двадцать бунташного войска.
            

117

            - Гиль в Вятке и Астрахани…
            Успевай выслушивать. А выслушивать надо, и не только выслушивать, не только сетовать да охать, но и дело делать. Делать с умом (работа в государевых приказах не прекращалась и ночами). Царь наседал на бояр, дьяков, воевод, стрелецких голов. Не уставал говорить:
            - Были и ранее воры. Заткнули глотки кнутьем, иссекли. И ныне так будет! Под Калугой Ивашке Болотникову не сдобровать. Брат мой, Иван Иваныч, на веревке в Москву приведет богоотступника.
            Самозваный царевич Петр Федорович появился на Тереке.
            Подлинное имя царевича Петра Илейко Коровин. Родился и воспитывался в семье бабы Ульяны, вдовы торгового человека Тихона Юрьева, из Мурома. Живя в Муроме, вдова “без венца” прижила сына Илью от посадского человека Ивана Коровина. Илейка остался сиротой после того, как Иван Коровин умер, а мать по приказу сожителя постриглась под именем старицы Улины в девичьем Воскресенском монастыре. Торговый человек Грознильников подобрав сироту, едва ли не на дороге и увез в Нижний Новгород, где определил сидельцем в свою лавку. Через три года Илейка сбежал от купца и стал служить наймытом-казаком на стругах, плававших с товарами по Волге из Астрахани в Казань и Вятку. Позднее Илья плавал на торговом судне в Нижний Новгород, а затем на стрелецком судне на Терек. Там он нанялся в стрелецкий приказ и участвовал в походе на Тарки 1604 года, а по возвращении из похода поступил в холопы на двор к сыну боярскому  Елагину.
            Перезимовав на дворе Елагина, Илейка бежал под Астрахань, где и попал к донским казакам. Там он присоединился к войску князя Хворостинина, посланного царем Дмитрием против астраханских воевод, оставшихся верными династии Годуновых.
                Хворостинин прибыл в Астрахань в конце лета 1605 года, а затем направил казачий отряд на Терек. Илейка попал в этот отряд и вместе с терскими казаками зимовал на Тереке. Деньги, заслуженные на царской службе, быстро разошлись, и с наступлением весны казаки стали думать о походе на Каспий, в устье Куры, рассчитывая пограбить там турецкие купеческие суда. В случае если добыча будет мала, казаки намеревались наняться на службу к персидскому шаху Аббасу. Однако казачий круг отверг планы морского похода. Атаман Федор Бодырин, собрав подле себя 300 казаков, предложил им отправиться в разбойный поход на Волгу, а для этого избрать из своей среды “царевича”.
            Казаки решили выдвинуть из своей среды самозванца, чтобы оправдать затеянный разбой. В походе на Волгу “царевичу” отводилась роль не столько народного вождя, сколько предводителя воровской шайки.
            Старые казаки выбрали в “царевичи” Илейку Муромца, служившего в молодых товарищах и исполнявшего всякую черную работу в казацких куренях. “Царевич” должен был быть достаточно молодым, что давало атаманам гарантию того, что реальная власть останется у них в руках.
            Затею атамана Федора Бодырина поддержали другие атаманы. Их отряды


118

соединились на реке Быстрой.
            Терский воевода Петр Головин потребовал выдать самозванца, но терские казаки отказали ему, и ушли на Каспий.
            Находившийся в Астрахани воевода Хворостинин, отказался тоже пустить их в город. Тогда казаки двинулись к Царицыну, грабя все на своем пути.
            Миновав Самару и Свияжск, атаманы узнали о перевороте в Москве и гибели Дмитрия. Эта весть положила конец их разбойному походу по Волге. Спустившись вниз по реке до Камышенки, казаки преодолели Переволоку и укрепились на Дону.
            Туда, на Северный Донец, к казакам и прибыл гонец с грамотой от князя Григория Шаховского идти в Путивль.
           Казачий отряд прибыл в Путивль в ноябре 1606 года. Появление в Путивле “царевича Петра” с войсками неизбежно повлекло за собой перемены в лагере восставших. Вольное казачество все больше превращалось в руководящую силу движения. Ядро войска Петра составили терские и волжские казаки. К ним присоединились отряды донских казаков, а к началу 1607 года в Путивль прибыло запорожское войско в числе 7 тысяч человек. Старому путивльскому руководству пришлось основательно потесниться.
            В Путивле в свите Петра оказались: боярин Телятевский, князь Шаховской, князья Мосальские и другие титулованные лица.
            Тюрьмы Путивля были переполнены пленными боярами, стольниками, знатными дворянами, захваченными в разных городах. Когда в Путивль явился “царевич Петр”, казнь пленных приобрела широкий размах. Казни, ежедневно совершавшиеся на путивльской площади, напоминали опричнину. Путивльский воевода Шаховской и бояре не могли предотвратить массовых расправ с дворянами.
            Среди дворян кровопролитие в Путивле вызвало страх и негодование, и повлекло за собой размежевание сил. Феодальные земледельцы Северской Украины, поначалу активно участвовавшие в восстании против Шуйского, теперь стали массами покидать повстанческий лагерь.
                С целью объединения с войсками Болотникова в начале 1607 года ставка повстанческих войск была перенесена из Путивля в Тулу.

XYI

            Колоколами встречала Тула прибывшие с победой войска Ивана Исаевича Болотникова. На соборную площадь Иван Исаевич вступал пешим. Перед Храмом его ожидал “царевич” Петр с “боярами”.
            Еще издали, увидев, что гетман на голову выше толпы, “царевич” Петр заулыбался и помахал ему рукою – впрочем, не поднимая ее выше груди. Сам он был под стать Ивану Исаевичу – и ростом удался и лицом был пригож. Улыбка белозубая, глаза карие, как у младенца.


119

            Иван Исаевич распахнул, было, объятия, но князь Григорий Шаховской, первый “боярин царевича” гневно сдвинул брови.
            - Перед тобою его высочество! Кланяйся!
            Болотников растерялся, но руки распахнутые девать некуда. Как-то присел, головою дернул, но Петр не сплоховал, сграбастал Ивана Исаевича, расцеловал. Оба войска и горожане возликовали, видя такую любовь своих вождей.
            После молебна князь Шаховской собирался развести “царевича” с гетманом, но “царевич” зыркнул на боярина лютым взором и увел Ивана Исаевича к себе, никого больше не приглашая.
           За столом жаловался:
           - Надоели мне бояре! С хорошим человеком хочу жить и гулять.
            Болотников собирался поглядеть крепость: запасы хлеба, пороха, само войско, “царевича”, но уступил. Робел перед Петром: царская кровь завораживала.
           Когда остались наедине, “царевич” вдруг сказал:
            - Пить будем крепко, а закусывать солеными грибами да салом с хлебом, по-казацки.
           Ивану Исаевичу польстило желание их высочества, поддакнул:
           - Тогда уж и лук вели подать.
            - Без лука, что за питье! – обрадовался Петр. – Сразу видно: свой ты человек. За брата бы тебя держал!
           Пили из братины.
           - Первым ты изволь, - начал рядится гетман.
           - Царей, что ли, уважаешь?
            Иван Исаевич не мог понять, куда клонит “царевич”, чего хочет. Сказал, глядя перед собой:
            - Истинного царя не стало, и жизни не стало. Кругом война. Уважаю истинного царя!
                - А казаков уважаешь? Плохо ли казаку, когда война? – “царевич” обнял гетмана, взял братину, поднес к самым его губам: - Пей! Мы с тобой столько войны понаделаем, вовек не кончится, на радость казакам.
           У Болотникова дрогнули уголки губ.
           - Казаки – не Россия. Да и казаку домой хочется.
                - Ну, и ладно! – охотно согласился “царевич”. – Это я говорил, чтоб тебе угодить, казаку. Мне-то что? Я – царевич. И, придвинувшись, шепнул Ивану Исаевичу в самое ухо:            
                - Давай бояр перебьем! Они заводчики измены. Кабы не добрые люди, в пеленках бы меня отравили. Спасибо мамкам. Подложили матушке моей царице Ирине девочку Федосью. Да и Федосья долго не нажила. Годунов отравил бедняжку. – И вдруг рассмеялся, расцеловал Ивана Исаевича. – Выпьем за праведную жизнь!
                Пили, грибками хрустели. Друг на друга поглядывали приятельски.
            

120

            - А брат-то мой двоюродный, он-то хоть истинный? – спросил мимоходом Петр, а сам даже дыхание притаил.
           Болотников ответил тотчас, “спроста”:
           - В царской одежде был. И печать у Дмитрия Ивановича большая, царская.
            - Так это и я в царской одежде! – “Царевич” Петр захохотал и, входя в раж, принялся скидывать кафтан. Остался в нижней рубахе.
           - Теперь признаешь во мне царскую стать и царскую кровь?
           - Признаю. – Иван Исаевич и глазом не моргнул.
           - Дурак, – сказал ему “царевич”. – Все вы дураки.
           Хватил вина, закусывал луковицей, макая в соль. Глаза залило слезами.
                - Ух, злодей! Ух, горюч! Казацкая еда. Наполнил братину, поднес Болотникову.
           - Пей!
           Иван Исаевич выпил.
           Петр наполнил другую:
           - Пей!
           Иван Исаевич и эту выпил.
            - Молодец! – похвалил Петр. – А теперь слушай пьяную правду. – Погрозил пальцем. – Пьяную! Про то не забывай. Меня в “царевичи” на Тереке избрали. Сначала хотели астраханцу Митьке поклониться, да он отбрехнулся: на Москве не бывал, обычаев царских не имел, в грамоте не силен. Тогда все ко мне и поворотились. Я в Москве с полгода жил. У воеводы служил, у Елагина. Стать у меня подходящая. Видал, как выступаю? Ногами-то не топ-топ, не шлеп-шлеп – но государыне несу свое величество.
            Иван Исаевич сидел, опустив голову. ”Царевич” сердито толкнул его в плечо.
            - Пей! – И вытаращился по-кошачьи. А чем они природные цари, царее? Чем? Миром помазаны? Да я на свою башку целый горшок этого мира вылил. Казака сыскал я и вылил. Чем они царей хотя бы тебя простого казака? Не ты от Шуйского, а он тебя в осаде сидел!
            - Нужно за Дмитрием Ивановичем верного человека послать, - строго сказал Болотников.
                - Зачем он тебе, Дмитрий Иоанович? Живем, не тужим.
           - Истинный царь принесет России очищение от худой кривды.
            - Нет их чистых! Нет их! И никогда не было! – взъярился “царевич”. Ивашка Грозный тоже царь подставной. Уж я-то знаю! На Тереке все знают. Истинным царем был Кудеяр, старший брат Ивашки, то боярские ковы. Подмена. Потому Ивашка и резал их, предателей, и огнем жег. Все изменники! Или ты мало на них нагляделся?
            Иван Исаевич печально поник отяжелевшей головой. Он и впрямь нагляделся на измену.
            - Кроме казаков во всем свете никого нет! – надрывая глотку, закричал “царевич”. – Для ушей Шаховского кричал, позлить.


121

            Иван Исаевич, однако, не согласился.
           Есть такие, что казаков лучше.
           - Кто же?
           - Пахари. Народ.
            - Что себя дурачишь? Эти тоже изменники, - отмахнулся “царевич”. – Ты за них головы своей не щадишь, и попадись – выручать не побегут, не почешутся. Уж я-то знаю.
            Иван Исаевич совершенно озадачился.
           - Зачем же ты меня принял? Зачем воюешь? Чего тебе надобно?
            - Потому и принял, что в “царевичах” лучше, чем в казаках. Оттого и казаковал, что не я с той поры жил, как пуганая ворона – меня боялись. Наперед-то я надолго не заглядываю. Нынче жизнь сладкая, и, слава Богу. До блевотины буду жрать и пить! До усеру!
            И принялся сквернословить. Каждое мерзкое слово выкрикивал отдельно, словно эха дожидался.
            - Смотри, как по-царски-то живут! Эй, боярышни!
            И явились тут девицы. И поил их “царевич” Петр допьяна. И сорвали они с себя одежды и плясали ярче, чем в аду. И растелешили “царевича” и к Ивану Исаевичу подступились, но он не дался.
            - Дурак! – Сказал ему Петр. – Эй, боярыни-девки! Любите меня, что моги в вас есть.
            Пошло дело совсем непристойное, и казак не стерпел, дал блудливой под зад и ушел.
            У себя в палатах окотился холодной водой. Позвал умного атамана Заруцкого. Сказал ему с глазу на глаз:
            - Возьми, Иван Мартыныч, денег из казны, сколько тебе надобно. Две сотни, пять сотен. Возьми лучших коней, казаков человек с десять. И уже завтра езжай в польскую землю. Найди, где бы он ни был, государя Дмитрия Иоанновича. Расскажи о нас грешных, о том, что бьемся за него, истинного царя, день и ночь, не на жизнь – на смерть! И Москву бы давно взяли, если бы приехал он в войско. В ноги поклонись, плачем плачь, но привези государя. Иначе мы и Шуйского не победим. Не будет покою в русских пределах, покуда в Москве не водрузится истинный, природный царь.
            Заруцкий глядел на гетмана преданно, голову кручинил, усы к низу гладил. Поверил Иван Исаевич глазам атамана. Этот привезет государя.

XYII

               Самозванческая  интрига, затеянная в Самборе, потерпела полное крушение. Она не получила поддержки со стороны короля. Молчанову не удалось собрать наемное войско для оказания помощи повстанцам в России. Наиболее решительные


122

сторонники царя Дмитрия из числа ветеранов московского похода либо погибли в дни переворота 17-го мая, либо были задержаны в России как  пленники. В Польше еще оставалось немало приспешников и покровителей Дмитрия, готовых принять участие в новой авантюре, но никто из них не решался взять на себя самозванческую роль.
            Владелица Самбора тоже не отважилась объявить о сборе войска, опасаясь за судьбу дочери и мужа. К тому же она вскоре умерла.
            Болотников многократно пытался вызвать “государя” из-за рубежа, а затем, убедившись в бесполезности этих попыток, направил письмо в Самбор, предлагая, чтобы кто-нибудь из близких Юрия Мнишека выдал себя за “Дмитрия” и поспешил в Россию, чтобы вызволить своих сторонников из беды. Попытка Болотникова гальванизировать самозванческую интригу с помощью владельцев Самбора тоже не принесла успеха.
            Тем не менее, новый Дмитрий появился, и не в Самборе, а в Северской земле в Стародубе.
            Стародубский поповский сын Дмитрий Веревкин помимо собственной воли был втянутым в самозванческую интригу, назваться русским царем Дмитрием. Дмитрий был писцом у русского царя Дмитрия. После смерти царя Дмитрий бежал не домой в Стародуб, откуда он был родом, а в Шклов в Белоруссию. В Шклове он был слугой местного попа и школьным учителем. Из Шклова Дмитрий перебрался в Могилев, где стал прислуживать в доме священника. За неблагоправное поведение (он покушался на честь жены приютившего его священника), священник высек его и выгнал из дома. Бродяга оказался на улице без куска хлеба. В этот момент его и заприметили ветераны московского похода русского царя Дмитрия. Один из них, пан Меховецкий, обратив внимание на то, что Дмитрий телосложением был похож на покойного русского царя.
            Меховецкий и его друзья предложили Дмитрию роль нового русского царя, даже имя не понадобиться менять. Угодливость и трусость боролись в душе учителя. Невзирая на нужду, он не поддался на уговоры. Кончина царя Дмитрия пугала его.
            Будучи опознан в Могилеве как “царь” Дмитрий, он убежал в Пропойск, но этот побег не спас его. Меховецкий имел влиятельных сообщников и единомышленников в лице местных чиновников прокопского пана Зеновича и пана Рогозы. Дмитрия арестовали, как московского лазутчика. Благодаря этому обстоятельству, они получил возможность шантажировать арестованного бродягу. Учитель был поставлен перед выбором: либо заживо сгнить в тюрьме (его могли повесить как московского лазутчика), либо податься в цари. В конце концов, он выбрал корону.
            Зенович, Рогоза и Меховецкий действовали с величайшей осторожностью. Они не рискнули объявить о появлении “царя” Дмитрия в пределах Литвы и начать набор войска для него, боясь навлечь на себя немилость короля.
            Поляки направили претендента в небольшую северскую крепость Стародуб, где по сговору его ожидал эмиссар Болотникова казачий атаман Иван Заруцкий, который должен был убедить жителей Стародуба и других северских городов, а затем и всю Россию в том, что безызвестный бродяга и есть их добрый царь Дмитрий. 


123

Помогать Заруцкому должен был предводитель местных повстанцев стародубский сын боярский Гаврила Веревкин – прямой родственник Дмитрия Веревкина. Объявился Веревкин в Стародубе в компании поддячего Алексея Рукина. Поначалу он назвался дядей царя Дмитрия Алексеем Нагим. Сам Дмитрий, по его словам, шел за ним следом с паном Меховецким.
            Рукин отправился в Путивль и там объявил, что Дмитрий уже в Стародубе. Путивльцы с ним отправились в Стародуб, приступили к назвавшемуся Нагим, спрашивали:
            - Где Дмитрий?
          Мнимый Нагой отвечал:
           - Не знаю.
            Тогда путивльцы вместе со стародубцами напали на Рукина за то, что он ложно сказал, будто Дмитрий в Стародубе, стали бить его кнутом, приговаривая:
            - Говори, где Дмитрий?
           Рукин, не стерпев муки, указал на того, кто назывался Нагим, и сказал:
            - Вот Дмитрий Иванович, он стоит перед вами и смотрит, как вы меня мучите. Он вам не явил о себе сразу, потому что не знал, рады ли вы его приходу.
            Новопоказанному Дмитрию оставалось или подтвердить это имя или подвергнуться тоже пытке. Он, приняв повелительный вид, махнул грозно палкой и сказал:
            - Вы б… дети, наконец, вы меня узнали? Я – государь!
            Это было сказано с такой решимостью, что стародубцы, пораженные, невольно упали к ногам его и закричали:
            - Виноваты, государь, перед тобой – теперь узнали, узнали тебя! Помилуй нас! Рады тебе служить против твоих недругов! Живот свой положим за тебя!
            Его повели с колокольным звоном в замок, убрали для него покои, как могли, чтобы они казались царским жилищем, несли ему подарки и деньги.
            Из Стародуба разосланы были грамоты в соседние северские города, чтобы люди русские спешили к своему царю. Посланы были гонцы с грамотами и в Москву. В них извещалось всем, что с Божьею помощью Дмитрий спасся от убийц, благодарит московских людей за то, что при их пособии он достиг престола, и снова просит, чтоб его в другой раз посадили на царство.
            Из северской земли, где так давно ждали Дмитрия, собралось к нему тысячи три вольницы, севрюков. Явился в Стародуб и Меховецкий с отрядом украинской вольницы. Появление внушительной военной силы заставило замолчать всех сомневающихся. Явился к Дмитрию и казацкий атаман Заруцкий, который сразу увидел, что это вовсе не тот, который царствовал в Москве. Но Заруцкому нужно было Дмитрия какого-нибудь. Заруцкий поклонился ему, уверив всех, что действительно узнал в нем настоящего государя.
            Заруцкий был сыном тернопольского мещанина польского подданного. В его


124

судьбе было нечто общее с судьбой Болотникова. В юности он попал в плен к крымским татарам, бежал из неволи и стал казачьим предводителем. Уроженец Волыни, Заруцкий должен был знать, что именно на Волыни, в Самборе, следует искать следы чудесно спасшегося Дмитрия. Тем не менее, он оставался в Стародубе по требованию Болотникова для признания нового Дмитрия.
            Заруцкий не поехал обратно в Тулу, остался при новом Дмитрии, сделался его всегдашним товарищем, доверенным лицом.
            Назвавшемуся царем хотелось испытать, точно ли преданы ему и верны стародубцы. И вот, однажды, он выехал за ворота с Заруцким, и начали они разъезжаться “сражаться” копьями. По тайному приказанию Дмитрия Заруцкий сбил его с коня. Дмитрий упал и показал вид, будто сильно ушиблен. Заруцкий пустился бежать. Народ закричал:
            - Ловите, держите изменника!
                Схватили его, связали и привели к Дмитрию. Тот встал, и, засмеявшись, сказал:
            - Благодарю вас, православные христиане! Вот теперь я дважды убедился, что вы верны!
            Все стародубцы смеялись, а Заруцкий все-таки схватил несколько порядочных пинков. Но после все знали, что Заруцкий самый близкий человек к царю Дмитрию.

XYIII

            Главные усилия нового Дмитрия были направлены на то, чтобы заручиться поддержкой поляков, так как большинство местного населения, способного носить оружие, ушло из Северщины вместе с Болотниковым. Уже в июле 1607 года он разослал в Польшу множество писем к ротмистрам земли Литовской и воинам их с призывом собираться под его знаменами. В этих письмах он рассказывал, как ему вначале пришлось укрыться в Литве, а теперь он возвратился к себе на родину, чтобы наказать своих врагов. Всем, кто придет к нему, он обещал платить вдвое и втрое против королевского жалованья.
            Шляхта не осталась глуха к этим призывам. Один за другим потянулись в Стародуб паны: мозырский хорунжий, пан Будило, со своим отрядом, пан Самуил Тышкевич с 700 гусарами и 200 пехотинцами, пан Валентин Валавский с 500 всадниками и 400 пехотинцами, паны Хруслинский, Хмелевский, Рудницкий с отрядом польской вольницы. Самыми значительными лицами в его стане были князь Адам Вишневецкий и князь Роман Рожинский – они привели с собой по несколько тысяч человек. В основном это был самый бедовый народ – беглые преступники, проигравшиеся и пропившиеся шляхтичи, только и способные размахивать саблей, неоплатные должники, скрывавшиеся от своих заимодавцев, и молодцы, которым было все равно, на чьей службе сложить головы.


125
XIX
            
            Новый Дмитрий не поспешал на выручку Болотникову.
               10-го сентября 1607 года его войско покинуло Стародуб и через пять дней прибыло в Почеп. Это был поход в Москву. Местное население приняло его с радостью. 20-го сентября войско выступило к Брянску, но на первом привале в лагерь Дмитрия явился из Брянска гонец, сообщивший, что царский воевода Кошин напал на брянскую крепость, сжег ее и ушел прочь. Тем не менее, войско Дмитрия пошло к Брянску. Население встретило его с воодушевлением, приветствуя Дмитрия, как истинного государя.
            11-го октября 1607 года Дмитрий торжественно вступил в Козельск, 16-го октября прибыл в Белев, намереваясь пробиться к осажденной Туле. Но он начал наступление на Тулу слишком поздно.
            А в это время царь Василий приказал Голицыну двигаться к Туле и послал туда же боярина Скопин-Шуйского с тремя полками. Болотников пытался задержать царские полки на реке Воробьей под Тулой, но понес поражение и вынужден был укрыться в крепости.               
            12-го июня 1607 года Скопин подступил к Туле. Царь Василий занял Алексин. 30-го июня прибыл в осадный лагерь Скопина.
            Повстанцы использовали всевозможные средства, чтобы воздействовать на царское войско. Они отправили под Тулу не только лазутчиков, но и прямых посланцев. Один из них, стародубский помещик, лично вручил Шуйскому грамоту от восставших северских городов. В грамоте Лжедмитрий называл Шуйского изменником, похитителем и требовал уступить ему престол.
           Посланец со своей стороны сказал царю:
       - Прямой ты изменник! Подыскался настоящий наш государь.
            Шуйский приказал его пытать, чтобы выведать от него состояние дел. Но у посланца не выведали никакой вести. Он жарился на огне, да в то же время расточал на Шуйского всевозможные ругательства. Так он и умер в муках.
            С давних пор Тула была ключевым пунктом обороны южных границ России от кочевников. Ее мощный каменный Кремль был сооружен на реке Упе в первой четверти XYI века. Помимо Кремля город имел внешний пояс укреплений в виде дубового отрога, стены которого упирались в реку Упу. Как крепость Тула имела много преимуществ по сравнению с Калугой, но в одном отношении ее положение было уязвимым. Город располагался в низменных местах и при определенных условиях мог быть затоплен. Царские воеводы решили использовать это обстоятельство, чтобы уберечь полки от больших потерь, неизбежных при штурме.
            Автором проекта затопления Тулы был муромский помещик Сумин Кравков. Работами по сооружению плотины руководили дьяки разрядного приказа. Работы велись одновременно на обоих берегах Упы. На правом, болотистом, пологом берегу реки надо было соорудить дамбу длинной в полверсты, чтобы вода не ушла мимо города по заболоченной стороне. Лишь после строительства дамбы разрядный приказ


126

распорядился перекрыть реки и ждать осеннего паводка.
            В составе тульского гарнизона было примерно 20 тысяч человек. Ими командовали Иван Болотников, боярин князь Телятевский, князья Шаховской и Мосальский, вождь путивлян Беззубцев, командир служилых иноземцев Литвы Кохановский.
                Предводителем казачьего отряда, приведенного “царевичем” Петром, был атаман Федор Нагиба (Илейка Коровин был у Нагибы в служителях до того, как принял титул “царевича”).
                Наводнение сделало Тулу почти неприступной для штурма. Город оказался посреди обширного озера. В то же время затопленные острога и города разобщило защитников крепости. Гарнизон оказался на грани полного распада.
            Семь башен на стенах, девять на Кремле, монастырь Предтечи тоже второй Кремль! Во всех башнях пушки были поставлены. Было вдоволь съестных припасов, можно хоть три года сидеть в Туле.
            Иван Исаевич Болотников, казачий гетман и большой воевода государя Дмитрия Ивановича, посчитывал башни, томясь недобрым предчувствием. Все прочно, все надежно, но пороховая бочка тоже прочна и надежна, покуда фитиль не запалили.
            От Заруцкого ни слуху, ни духу, но царь Дмитрий объявился. Однако же не поспешает к Туле. А ведь явись он нынче – возле Шуйского останутся одни его братья. Но завтра, может, и поздно будет.
            Кликнул атамана Федора Нагибу.
            - Сослужи, брат, службу. Возьми побольше казаков и доставь ко мне князя Шаховского. Заупрямится – силой тащи.
            Шаховского привели, но Иван Исаевич, видно, перегорел, говорил с князем с глазу на глаз, усталый, пожелтев лицом:
            - Скажи мне правду, Григорий Петрович, зачем ты народ смутил? Нет его царя Дмитрия Ивановича. В Москве убит.
            Ждал в ответ гневного княжеского рыка, но Шаховской струсил и принялся врать хуже холопа:
           - Я как все. Сказали, спасся, я и рад был, что спасся.
           - Но где он, спасенный? Ты же признал его! Где он?!
           - Да в Козельске или в Брянске. Пришел, воюет.
 - Но зачем ему, истинному государю, по окрестным городам мыкаться? Шел бы к Туле, в единочасье Шуйский будет гол, как сокол… Твой Дмитрий Иванович и вправду, знать, вор!
            - То снова неспасенье! – крикнул Шаховский, но вяло крикнул, глаза бегали, на толстых щеках бисером выступил пот.
            - Сварка у вас, у бояр, а Россия в крови по колено… В тюрьме твое место, князь Григорий Петрович. – Болотников отворил дверь и позвал Нагибу. – Найди князю подземелье потемней!
            

127

            - Меня?! Боярина Петра Федоровича?! В подземелье?!
            - Ради тебя стараюсь, - усмехнулся Болотников. – Узнают казаки про твои враки – тотчас на пики посадят.
            Князь Г. Шаховской был единственным лицом, через которого повстанцы поддерживали сношения с новым Дмитрием. Поэтому недовольные потребовали ареста Шаховского, чтобы тем самым оказать давление на Дмитрия. Г. Шаховской попал в тульскую тюрьму, при этом было объявлено, что его не выпустят оттуда до тех пор, пока не придет Дмитрий и не вызволит их с осады.
                На плотах, в корытах для стирки и для кормления свиней плыли к Соборной площади тульчане.
           Закипели с паперти страстные речи:
           - Не хотим утонуть неведомо за кого. Где он царь Дмитрий?
           - Изголодались?
           - Хоронить мертвых куда? В воду? Так они же всплывут.
           - Болотников, слушая речи, шепнул Нагибе:
           - Приведи скорее Шаховского. Пусть он и держит ответ.
           Речи становились все опаснее. Крикунов сменяли люди смелые, умелые.
               - Коли за сколько месяцев истинный государь не пришел к Туле, и к Москве он тоже не пришел, значит, и нет его. Нет уже более в России истинного природного царя! А коли, нет, чего упрямится? Поклонимся скорее царю Шуйскому и бедам конец. Надоела война. Царь Шуйский милосерден, голов почем зря не рубит.
            - Зато в прорубях топить, горазд! – закричали казаки и ратники. – Отворить ворота – все равно, что голову положить на плаху.
            - Пусть царевич к народу выйдет! – потребовали горожане.
            “Царевича”, однако, вывести перед людьми было нельзя – опух от пьянства и снова пьян.
            Привели Шаховского.
            - Я обещал вам прибытие государя Дмитрия Ивановича, ибо сам его жду, затая нетерпение в сердце. Но государские дела есть тайна. И не вам, собакам, хватать государевых людей за грудки и к ответу водить! – князь ненавидел толпу и не сдержал себя. – Помню, как грабили царские палаты, тащили и стар, и млад. Святыни и те разворовали.
            - Не ври! – рассердились туляки. – Мы ничего у царя не крали. То московские люди. Зазря ты нас собачишь, Григорий Петрович.
            - Неучи вы! Лопари! Глядите на меня так, словно сожрать хотите.
            - Так мы и впрямь голодны. За дохлую лошадь по пяти рублей берут. За царя истинного хорошо стоять, когда он жив-здоров. А коли, его и в могиле нет? Каково?
            - Вот и сами вы говорите. Нет государя в могиле. Ныне он в Брянске или Козельске. Знать, и к нам придет.
            -Когда? Когда попередохнем, поперетонем?!
            

128

            - За государя помереть не страшно. А кто за шкуру свою дрожит, тот и есть собака.
            То ли стих ругательный нашел на князя Григория Петровича, то ли умысел у него был, но играл с огнем. Туляки ощетинились оружием. Шаховского напоказ грубо поволокли в тюрьму.
            Держать ответ вышел Болотников.
            - Вода затопляет дома и губит съестные припасы. Но ведь октябрь на дворе, вода скоро спадет, а потом и замерзнет.
            Народ шумел. Крики “Отвори ворота!” становились гуще, дружнее. Тогда Болотников тоже рассердился.
                - О том, какой он добрый, царь Шуйский, сказали бы вам крестьяне, брошенные в проруби на Москве-реке. Мы четвертый месяц сидим в осаде, у Шуйского на каждого туляка припасено по веревке.
            Когда положение в Туле стало невыносимым, а защитники города едва держались на ногах, тогда “царевич” Петр и Болотников вступили в переговоры с Шуйским о сдаче крепости на условии сохранения всем повстанцам жизни, угрожая, что в противном случае осажденные будут драться, пока будет жить хоть один человек. На первые переговоры в стан Шуйского поехал Федор Нагиба с горожанами. Ударили царю челом, молили о пощаде. Шуйский хоть и суров был с виду, но обещал всех простить и помиловать.
            - А не то будем драться до последнего казака! – сказал Федор Нагиба. – Друг друга съедим, а не сдадимся.
            - Мое слово царское, – сказал Шуйский. – А царское – значит крепкое. Я крест поцелую, что не трону тульских стрельцов. Мне не дорого за обиды мои царские смертно мстить, мне дорог покой моего государства.
            И были еще послы из Тулы, и целовал Шуйский крест, поклявшись всех простить, ибо от доброго дела доброму царю прибыль на земле и на небе.
               10 октября горожане, оттеснив казаков, отворили ворота и пустили в Тулу боярина Ивана Крюка-Колычева с царскими стрельцами.
                “ Царевича” Петра схватили, схватили Шаховского…
            Болотников хоть и помышлял об ударе по царским полкам, о прорыве, но поглядел со стены на своих, поглядел на огромное, изготовившееся к схватке царское войско, и понял: не пройти. Куража в казаках нет. Велел подать боевой доспех, облачился, вооружился и один поехал на коне к Шуйскому. Перед царским шатром под взглядом всего войска сошел с коня, вытащил из ножен саблю, поцеловал, положил на шею и, как в прорубь, шагнул в царский чертог.
            Охрана царева ощетинилась бердышами, но Иван Исаевич стал на колени, ударил лбом о цветной царский ковер и, не снимая сабли с шеи, сказал:
            - Я дал клятву служить верно, тому, кто в Сендомире назвал себя Дмитрием. Царей я ранее не видывал, потому и не знаю, царь это был или не царь. Может, и


129

обманщик. Я свою клятву сдержал, бился честно, а вот он предал меня. Я в твоей власти, государь, и вот тебе моя сабля. Хочешь головы моей – руби, подаришь жизнь – буду усерднейшим тебе рабом и умру в твоей службе.
            И так легко стало на сердце, хоть песни пой. Ни страха, ни жалости к себе: кончилась жизнь.
            “А ведь он и впрямь честный человек”, - подумал Шуйский.
            От радости трясло и кривило губы. Зарыдал бы, обнявшись с Болотниковым. Господи, такой ужас кончился! Ведь заупрямься казаки – и недели через три разбежалось бы дворянское войско по домам.
            - Я тебя милую, - сказал Шуйский гетману. – Я тебя награжу. Не хуже воевод моих.
           - Великий государь! – не сдержался думный дьяк Андрей Иванов.
    Шуйский повернул голову к дьяку.
           - Я спрашиваю, великий государь, какую награду в столбцы записать?
                Шуйский опамятовался.
            Оставь казаку Болотникову саблю. Вот какая моя милость к нему. Он мой слуга. А будет в службе усерден, еще награжу.
            Болотников и Петр после сдачи Тулы сразу же были взяты под стражу, остальным сдавшимся Шуйский сохранил жизнь.
            В 1608 году Болотников был препровожден в Каргополь в ссылку. Везли его через Ярославль, где находились пленные поляки. 
            Казацкий “царевич” подвергся казни через месяц спустя после сдачи Тулы.
            Г. Шаховской был сослан “на каменное” в монастырь, С. Кохановский – в Казань, атаман Ф. Нагиба и некоторые другие – в поморские города.
            В Каргополе Болотников сначала был ослеплен, а потом “посажен в воду”.

XX

            Весть о падении Тулы вызвала панику в войске Лжедмитрия. 17-го октября он спешно отступил ближе к границе в Корачев, где его покинуло запорожское войско. Одновременно произошел бунт наемных солдат “литовских людей”, желавших уйти из России с добычей. Не имея возможности задержать наемное войско, Лжедмитрий сам тайно покинул лагерь с 30-ю верными людьми. Даже гетман Меховецкий не знал, куда исчез “царек”.
            В начале января 1608 года Лжедмитрий появился в Орле.
            




130

XXI

            Обедневший украинский магнат князь Роман Рожинский взял в долг деньги и нанял большой отряд гусар. Лжедмитрий и его покровитель Меховецкий испытали неприятные минуты, когда узнали о появлении Рожинского в окрестностях Орла. Лжедмитрий не желал принимать его к себе на службу. Но Рожинского это нисколько не интересовало. В апреле 1608 года он прибыл в лагерь Лжедмитрия и совершил там своего рода переворот. Войсковое собрание сместило Меховецкого и объявило Рожинского новым гетманом. Собрание вызвало к себе Лжедмитрия и категорически потребовало выдачи противников нового гетмана. Когда Лжедмитрий попытался перечить, поднялся страшный шум. Одни кричали ему в лицо:
            - Схватить его, негодяя!
           Другие требовали немедленно предать его смерти.
            Взбунтовавшееся наемное войско окружило двор Лжедмитрия вооруженной охраной. Лжедмитрий пытался заглушить страх водкой. Он пьянствовал всю ночь напролет. Тем временем его конюший Адам Вишневецкий хлопотал о примирении с Рожинским. Лжедмитрию пришлось испытать чашу унижения до дна. Едва он протрезвел, его немедленно повели в коло и там заставили принести извинения насмешникам.
            Чтобы удержать при себе польские отряды, Лжедмитрий заключил с ними новое соглашение. Он обязался поделить с ними все сокровища, которые достанутся ему при вступлении на царский трон. Войско Лжедмитрия возобновило наступление на Москву.
            Самозванцу и его гетману Рожинскому близость к Москве показалась опасной, они встали табором в Тушино.

XXII
          
            Село Тушино названо по имени своего хозяина. Боярин Тушин получил сельцо в 1536 году в княжение Василия Ш. Помирая, завещал дочери, княгине Телятевской.
            Место было красивое, обжитое. Заботясь о вечной жизни отца и матушки, детей, родичей, о себе, грешной, княгиня Телятевская подарила Тушино Спасо-Преображенскому монастырю.
            Вечность у Бога. Бог же за посягательство на тайну свою, наказует. Коли света хочется, учителю внемли. Учитель за спиной. Он – наше вчера. Помнить бы всем русским людям хотя бы одно Тушино. Много стыдного пережили предки, а Тушино все же особняком стоит. Тушино – позорный крест России. Крест надо нести, беречь как зеницу ока, дабы не повторилось…
            Чужие шатры покрыли Тушино, будто слетелись птицы с железными когтями,


131

чтобы ранить русскую землю, чтобы русских людей склевать железными клювами, чтобы размести, развеять пепел русских городов серыми крыльями, что ни взмах – столбы гари да вихри огня.
            В июне 1608 года армия Лжедмитрия разбила свой лагерь в этом селе, в Тушино.

XXIII
         
               Вероятнейшим способом избавиться царю Василию от Лжедмитрия, который уже стоял лагерем в Тушино, казалось уладить дело с поляками, утвердив мирный договор и через посредничество польских послов удалить поляков, служивших Лжедмитрию. Были посланы в Польшу послы. Пребывание русских послов в Польшу обещало мало надежд. Пока они доехали до польской столицы, в каждом городе принуждены были терпеть оскорбления. Приставы предостерегали, что их могут убить. Польша была сильно раздражена за убийство и грабеж над поляками в Москве. Московские послы слышали повсеместные крики о войне и мщении Москве. В столице их держали почти под стражей и не допускали до представления королю, пока не кончился сейм. Им говорили, что это делается потому, что тогда съехалось в Варшаву много родственников и друзей, убитых в Москве, и потому положение их не безопасно. Когда послы жаловались на стеснение, им напоминали, что польские послы и оставшиеся в живых паны задержались в Московском государстве. Наконец, их допустили к Сигизмунду. Представление ограничилось обычными церемониями. После того назначили панов для переговоров с ними.
           Переговоры закончились ничем.
                Послы уехали из Польши, ничего не добившись, и могли только привезти известие, что вслед за ними будут польские послы в Москву.
            Новые польские послы приехали осенью 1607 года, старые послы Олесницкий и Гонсевский стали просить отпуска.
            Царя не было тогда в Москве. Управляющий столицей брат его, князь Дмитрий, не только не выпустил их, но еще выговаривал за то, что они отзываются дерзко о царе, и в виде наказания уменьшил им корм.
            Послам объявили, что они будут отпущены в непродолжительном времени вместе с новоприбывшими польскими послами, но пришлось им ждать еще долго. Наконец, из Польши прибыли послы Волович и князь Друцкий-Сокольницкий. Начались переговоры с новыми польскими послами. Новые польские послы долго домогались, чтобы к переговорам допущены были прежние задержанные послы. Московские бояре упирались против этого. Никак не могли сговориться. Московские бояре подали польским послам на письме обвинительные статьи против польского короля и панов, а польские послы давали им тоже на письме ответ, где оправдывали своих и обвиняли во всем московских людей.
            Польские паны старались очистить от всего не только короля своего и польскую нацию вообще, но даже Мнишека и его родственников. Отрицали, будто


132

Мнишек принял от Дмитрия запись на Смоленск и Северскую землю, сомневались даже и в записи, данной его дочери на Новгород и Псков. Впрочем, они извиняли воеводу, если б так было, как показывают, потому что всякому отцу дозволительно, отдавая дочь замуж, думать о ее обеспечении.
            Бояре выставляли им на вид, будто Мнишек сам сознавался, что Дмитрий действовал по наущению короля и панов рады.
            - Не мог, - отвечали послы, - воевода и сенатор говорить такую небылицу на короля. А если так и было, то он говорил по вашей воле. Что же это за свидетельство?
            Москвичи обвиняли воеводу и прибывших с ним поляков, будто они затевали побить бояр и захватить власть в Московском государстве.
            Послы против этого указывали, что воевода и другие приехали на свадьбу таким числом людей, с каким невозможно покорять больших городов.
            - Вы возводите на поляков, - говорили послы, - будто они ругались над образами, привязывали к поясам кресты, ходили в церковь с оружием, брали у москвичей насильно жен и дочерей и причиняли московским людям различные оскорбления. Что большая часть возведенного на поляков – сущая неправда, видно из того, что у поляков образа в таком же уважении, как у русских. Если кто мог позволить себе что-нибудь подобное, то разве лютеране. Нам неизвестно, были ли лютеране в числе приехавших с Мнишеком, но, во всяком случае, в Московском государстве есть много своих лютеранов, а, прежде всего, надобно поискать виновных между последними.
            Всего более паны протестовали против задержания Олесницкого и Гонсевского. Эти паны, как послы, ни в коем случае не должны были оставляемы в чужом государстве.
            В заключение всего послы требовали отпуска воеводы и других панов и вознаграждения награбленного имущества у торговцев.
            Послы домогались, чтобы им дозволили видеться с воеводою и не хотели продолжать переговоры. Бояре долго упорствовали. Сношения прекратились. Новые послы, находясь в Москве, стали подобно старым, чувствовать себя в неволе.
            Но тут подступал к Москве Лжедмитрий. Войска Шуйского постыдно убегали. Столице угрожала беда. Надобно было уступить. И вот приказано было привезти воеводу с дочерью и иных поляков из ссылки.
XXIY
          
             Мнишек с дочерью, с сыном, братом и племянником и толпой слуг проживал все это время в Ярославле. Пленным панам дали там для помещения четыре двора. В одном помещался старик воевода, в другом – Марина со своими дамами, в третьем – сын Юрий, староста саноцкий, в четвертом – брат Юрия со своим сыном. Первые три двора находились рядом и соединялись между собой. Они стояли возле самого вала полуразвалившейся крепости. Четвертый двор был поодаль от них. Немалочисленный “оршак” панов разместили по разным дворам посадских, поблизости к панским


133

помещениям. Туда же заслали купцов, задержанных и ограбленных в Москве.
            Пристава наблюдали за пленниками, берегли их, чтобы они не убежали. Но вообще поляки жили довольно льготно.
            Сначала большую часть лошадей у них отобрали, оставив только немного, но потом позволили продать их русским.
            Пленникам не запрещали носить оружие: был случай, что один слуга выстрелил в русского стрельца.
            Содержание им шло от казны вообще нескудное. Сверх всяких припасов – баранины, говядины, рыбы – им давали пиво и вино.
            Летом 1607 года часть прислуги, именно 53 человека, отправили в Польшу. С ними выехали и девять купцов, потерявших безвозвратно то, что у них отнято было в Москве, и то, что следовало им в уплату за забранные Дмитрием товары.
            Из прислуги не дозволено было уезжать людям шляхетской породы. Многие из поляков рады были в то время холопами называться, лишь бы избавиться от неволи и уехать на родину. Не обходилось без столкновений с русскими. Пристава жаловались, что поляки ведут себя нагло, между собою и со стрельцами дерутся и пытаются убегать.
            Присланному на следствие воеводе Михайло Михайловичу Салтыкову посадские люди, напротив, доносили, что сами эти приставы делали жителям всякие насилия, не спуская женскому полу.
            Однако жалобы на намерение пленных поляков бежать оказались тогда справедливыми. Дворжецкого, содержащего в Ярославле с тридцатью семью человеками за умысел бежать сослали в Вологду и там держали построже на скудном пропитании.
            Нередко русские, разгулявшись, не пропускали случая загнуть полякам какую-нибудь загвоздку. Однажды польские слуги ехали за водой. Толпа русских напала на них, и один сидевший на коне хлестнул плетью поляка, который вез воду и закричал:
            - Вы, б… дети, со своим расстригою, наделали нам хлопот и кровопролития в земле нашей!
                Строго было запрещено передавать полякам вести. Несколько раз стрельцов приводили к крестному целованию по этому делу, но присягнуть холопу все равно, что ягод проглотить. Паны слышали все, что тогда рассказывали по Московской земле о спасении Дмитрия. Их веселили вести о том, что Московское государство возмущается против царя Василия Шуйского, что войска его разбиваются, что многие чают пришествия Дмитрия.
               Между прочим, их навещал и ободрял один католический монах августинского ордена, замечательной судьбы человек. Странствовал он лет двадцать по Индии, проповедуя католичество. Был в Персии, получил от шаха проезжую грамоту в Россию.



134

XXY
            
            Зимнее, скудное и светом и теплом солнышко, багрово-красное, без лучей, словно раскаленный шар, поднялось из-за речки Каторосты под славным Ярославлем-городом, обдало красноватым светом дома города, монастыри и церкви его и отбросило длинные тени башен и колоколен на занесенные снежными сугробами улицы, переулки и площади ярославские. Город давно уже в движении. Народ идет от ранней обедни. Горожане и приехавшие в город крестьяне толкутся на базарной площади. Отряд городских стрельцов под начальство полуголовы нога за ногу плетется к городской ограде на смену караулов, таща на своих плечах фузеи, подпертые тяжелыми бердышами.
            Только один угол Ярославля, близ Ильинской площади, как будто замер, затих и не очнулся еще от глубокого сна. Тот уголок, в котором из-за высокого тына выглядывают только коньки да верхи крыш десятка высоких двойных и тройных изб и вышка обширных хором, отведенных на житье воеводе Юрию Мнишеку, дочери его Марине и всей их польской челяди и служне. В высоком тыну, окружающем жилье постройки, заселенные польскими полоняниками, прорублены только двое ворот. Одни – лицевые, на Ильинскую площадь, другие – черные, в переулок. У первых ворот день и ночь неотлучно стоит стрелецкий караул, вторые наглухо запираются на ночь засовами и цепью с кедровым замком. В просторной и светлой избе, приставленной к лицевым воротам, живут приставы и стрелецкий голова, которым поручено ведать нужды полоняников и зорко за ними присматривать.
           Стрелецкий голова давно уже на ногах. Обходит двор, осматривает тын и расставляет дневальных стрельцов по местам. Пристав Невзоров сидит в избе за столом и сводит счеты по списку, который ему представил голова.
            - А на Юрия Мнишека за неделю издержано, - читает Невзоров в списке, - два каравая хлеба, да курица, да гусь, да рыба на день.
            Невзоров положил список на стол и обратился к пришедшему голове, насупив брови.
            - Уж это, что-то больно много, господин голова! – заметил он строго. – Этак на воеводу наших кормовых денег не хватит.
            Невзоров поник головой и задумался. И перед ним живой вереницей пронеслись последние два года, проведенные им в Москве у Марины, которую он и в Москве и здесь, в Ярославле, видел каждый день, и все такою же неизменно твердою, непоколебимо спокойною, невозмутимо величавою. Все кругом стонало и хныкало, роптало и жаловалось то на лишения, то на всякие нужды и невзгоды, а она одна всех поддерживала и утешала, всех пристыживала своим самообладанием. Она проводила дни в молчаливом и сосредоточенном созерцании, в глубокой думе, устремив свои строгие, прекрасные очи куда-то вдаль, и вдруг, словно спохватившись, словно стараясь отогнать от себя свои неотвязные думы, брала с окошка свой молитвенник, раскрывала его некогда. Ни слезы, ни вздоха, ни жалобы, никакой уступки своему слабому женскому существу.
          

135

            Невзоров следил за ней изо дня в день и сначала только изумлялся ей, потом стал более и более проникаться к ней уважением и, наконец, стал ощущать в своем сердце какое-то странное чувство… вроде сострадания, вроде жалости к этой “былой царице московской”. Присматриваясь к ней ближе и ближе, оценивая ее высокое самообладание, Невзоров в тоже время сердцем угадал, что она носит в себе внутреннюю муку и бережет, и тщательно укрывает ее от всякого нескромного глаза.
                “Иной раз и посмотреть-то жутко на нее”! – думал Невзоров. – “Щемит ей сердце горе лютое! А она хоть бы словечком обмолвилась, хоть бы сердце на ком сорвала! Худеет, сохнет – жалость берет… Так бы вот, кажется…, ну, попроси она чего – и отказать бы не под силу!”
            В это самое время дверь скрипнула, и в избу вошел один из воеводских челядинцев – седой, желтый и худощавый старик.
            - Пан пристав! – сказал он, обращаясь к Невзорову. – Наияснейшая панна Марина просит пана зайти к ней в ее покои… Есть дело до пана пристава.
            - Хорошо. Скажи, сейчас, мол, буду.
            И тотчас после ухода челядинца Невзоров поспешил одеться в становый кафтан, подтянулся шелковым поясом, взял в руку трость, и, нахлобучив шапку, вышел из избы. Степенно перешел он двор, поднялся на крыльцо хоромной постройки, в которой в верхнем жилье были отведены покои для Марины и пана Мнишека, и, миновав сторожевых стрельцов у входа в сени, вступил в комнату, где обычно сидела Марина со своими женщинами.
            Он застал ее, как и всегда, с панной Гербуртовой и с Зосей за утренним чтением Библии, при котором пан воевода уже несколько дней сряду не присутствовал, потому что страдал жестокой подагрой. Марина, скромно одетая в темное простое и сильно поношенное платье, сидела, как и всегда на своем кресле у окна, чинная и величавая, с тем же молитвенником в руках, с тою же Библией, развернутой на столе. Она была очень бледна. Темные круги окружали ее впалые глаза, горевшие каким-то лихорадочным блеском.
            - Пан пристав! – произнесла она слабым голосом, звучавшим как надтреснутое стекло. – У меня до вас есть просьба… Первая и последняя просьба. Я узнала, что сюда явится ксендз, духовник мой из Москвы, и что вы его ко мне не допустили.
            - Я не смел ослушаться наказа, который мне дан, и отправил в Москву нарочного с запросом.
            - Пан пристав! Я больна, я очень больна, - сказала Марина. – Я, может быть, не доживу до возвращения вашего нарочного…
            - При этих словах Марины обе женщины, и пани Гербуртова и Зося, бросились целовать ей руки и заливались слезами.
           - А потому я вас прошу допустить ко мне каноника. Я не хотела бы умереть без покаяния.
            Она просила просто и смиренно, но взор ее, устремленный в лицо Невзорова, повелевал ему, господствовал, властвовал над ним… Он сам не знал, не отдавал себе


136

отчета в том, что с ним сталось. Сам не мог понять, почему и как это случилось – против воли его случилось, что он ответил Марине не отказом.
           Он поклонился ей и произнес чуть слышно:
           - Исполню просьбу… Допущу ксендза, когда приедет.
           И, быстро повернувшись к дверям, он поспешил выйти из комнаты.

XXYI
         
            На другой же день Невзоров сдержал свое слово. Он допустил к Марине ее духовника, каноника Зюльковского, который приехал в Ярославль из Москвы, где он ютился около задержанного Шуйским польского посольства.
            Когда почтенный каноник в своем белом талане с крестом и четками в руках вошел в приемную Мнишеков, он застал там Марину, и ее постоянных двух спутниц – панну Гербуртову и Зосю. Они обе вскочили с мест и бросились целовать руки Зюльковсому, который, перебирая четки, читал вполголоса какую-то молитву. Марина также хотела пойти ему навстречу. Она медленно поднялась со своего места, переступила два шага и уже не могла идти далее. Мертвенная, прозрачная бледность покрывала ее лицо, ее колени подгибались, и она должна была опереться на стол.
                Ксендз Зюльковский подбежал к ней, очень ловко подхватил ее под руки и за талию и поспешил усадить в кресло. Затем, как человек опытный во всяких женских треволнениях, он вынул из кармана какой-то флакончик, дал его Марине понюхать и поспешил ее успокоить, не ожидая ее вопроса.
            - Наияснейшая панна царева, - вкрадчиво и мягко произнес он, - попросите кого-нибудь постеречь за дверьми, чтобы нас не подслушали лишние уши. Не скрою, что я должен вам наедине сообщить важные и радостные вести…
            Марина обратилась к своим спутницам, указала им на дверь направо и сказала Зосе:
    - Ступай за дверь осторожно…
            Иезуит, оставшись наедине с Мариной, придвинул стул поближе к ее креслу, и, оглянувшись кругом, сказал ей тихо, чуть слышно:
            - Я видел, наияснейшая панна, супруга вашего, и он удостоил меня чести передать вам свой поклон и привет…
            При этих, шепотом произнесенных словах иезуита, Марина потеряла всякое самообладание. Глаза ее загорелись, брови сдвинулись, она нетерпеливо выпрямилась на своем кресле и резко перебила иезуита:
            - А, что вы мне говорите об этих пустых поклонах и вежливостях!... Мне не то нужно! Вы мне скажите, жив ли он? Жив ли мой муж, мой царь московский, мой повелитель? Помнит ли он свою Марину? Скажите, что он, очень изменился?
            Иезуит сложил набожно руки и поднял глаза к небу:
               

137

                - Я готов поклясться наияснейшей панне, что видел точно царя московского Дмитрия, сохраненного Богом для его счастья и величия и на радость всем москалям… Но, должен сказать, что он очень, очень изменился… Быть может, от тревог, быть может, от тоски по своей супруге, которую он до сих пор еще не мог избавить от плена, как добрый рыцарь.
            Марина закрыла лицо своими прекрасными руками и горячо, страстно произнесла, как бы про себя:
            - О! Как бы мне хотелось его поскорее увидеть!... Поскорее быть с ним..., поскорее прижать его к моему сердцу!
            - То же самое я слышал от вашего супруга – царя. Он даже хотел потребовать, чтобы московский узурпатор Василий Шуйский немедленно вернул ему законную супругу, но, опасаясь за вас и вашего родителя, решился принять новые меры.
            - Какие же? Говорите скорее! Я должна все знать.
            - Он разослал повсюду грамоты, во все порубежные города, и приказал всех поляков, которых повезут из Москвы, задерживать. А так как он услышал, что Шуйский вскоре хочет отпустить вас и вашего батюшку вместе с польскими послами, то он решился вооруженной рукой вас отбить от тех, кто станет вас сопровождать к пределам Польши.
            - Ах! Наконец-то! – прошептала Марина, прижимая руки к груди. - Наконец-то я его увижу!... Я буду снова царицей, не пленницей.
            Зюльковский хотел что-то еще сообщить, но раздался торопливый стук в дверь, и в приемную вбежала Зося, которая поспешно сообщила, что идет отец Марины.
            Через минуту дверь распахнулась настежь, и пан воевода сендомирский, поддерживаемый под руки неизменным своим собеседником паном Корсаком и юношей-пахолком, вошел в приемную.
             Пан воевода чувствовал приближение припадка хорошо знакомой ему подагры и поэтому изволил гневаться на весь свет. Бросив равнодушный взгляд на ксендза, Мнишек, едва ли опустился в кресло, разразился целым потоком ругательства и на москалей, и на сейм Речи Посполитой, и на тех поляков, которые “теперь решаются служить в войске у этого…” Но воевода не успел еще договорить, как ксендз Зюльковский подскочил к нему, и весьма внушительно шепнул ему на ухо:
    - Пан воевода! Прошу вас выслать ваших людей – есть важные вести
            - Э-э! То все одно! Говорите и при них… Мне уже надоели эти тайны. Что вы можете там еще сказать путного? – нетерпеливо крикнул воевода.
            - Отец! – строго заметила Марина. – Ты держишь себя, как ребенок! Вышли немедленно людей и слушай, что тебе скажет…
            Когда все вышли, иезуит Зюльковский сунул руку за пазуху, вынул оттуда письмо с большой, привешенной к нему восковой печатью, и показал его воеводе.
            - Письмо к пану воеводе от его зятя, наияснейшего пана цесаря Дмитрия


138

московского.
            И, почтительно поклонившись Мнишеку, иезуит положил ему письмо на колени.
            Мнишек не разводил сердито нахмуренных бровей, развернул письмо и стал, было, читать его, но, дочитав до половины, он с гневом и ругательствами бросил его на стол и вскричал громко:
           - Все ложь! Все вранье! Все химеры – черт бы их побрал! Не верю!
           Тут уж и ксендз Зюльковский стал терять терпение.
            - Высокоименитый пан воевода! – сказал он твердо и громко. – Могу только удивляться тому, что при вашем высоком и обширном уме, при вашем… вашем высоком положении у вас так много легкомыслия и малодушия, что вы даже не хотите всмотреться в суть дела, не хотите рассудить.
            - Не хочу рассудить! Это вам, попам рассуждать пристойно, а не мне, воеводе! Когда я, черт побери, вот уже два года, раньше смерти попал в чистилище и здесь вынужден жить без всяких удобств, питаться тем, чем жрут эти московские собаки!
            - Да позвольте же, пан воевода! Вы сами теперь отказываетесь от вашего счастья и счастья вашей дочери! У вас одно только на уме: как бы поскорее вернуться в Самбор, чтобы успокоиться и отдохнуть. Но не забудьте, что вас ждут там кредиторы, ждет целый рой ваших приятелей с сожалениями и соболезнованиями, ждет сейм, который потребует у вас отчета в ваших действиях!... А тут сам пан цесарь московский, который на днях разгромит последнее войско московское, который через неделю будет вновь на престоле, предлагает вам вместо Самбора пожаловать к нему в лагерь, в Тушино, и хочет вознаградить вас за все убытки, хочет вернуть своей супруге ее несчетные богатства и утвердить за вами все прежде обещанные вам права!... А вы даже и письма ее не хотите дочитать порядком до конца. Ну, в таком случае, могу только пожелать счастливого пути в Самбор. – И иезуит замолк и бросил на воеводу взгляд, полный холодного презрения.
            - Да нет же, - залепетал струсивший Мнишек, - нет же! Я совсем не то хотел сказать. Я очень рад… Я благодарен наияснейшему пану зятю, но… Впрочем, это Тушино, так близко! Кажется, тут же, около Москвы. Туда заехать нетрудно.
            - Пан воевода ошибается, - заметил иезуит, - это и не так легко, и не так близко, и не так безопасно, как пан воевода предполагает. Вам и вашей дочери, конечно, москали не дозволят прямо отсюда ехать в Тушино… Нет! Но я все уже разузнал: вас скоро должны освободить и вызвать в Москву, и вот тогда-то, если вы мне доверитесь, я наверняка берусь доставить вас в объятия вашего пламенного супруга, панна Марина, а вас в объятия почтительного и щедрого зятя, пан воевода.
    - Я согласна! – решительно произнесла Марина.
           - Согласен и я! – подтвердил воевода, пожимая плечами, и слащаво улыбаясь.
            Ну, в таком случае, - сказал иезуит, вынимая из-за пояса чернильницу, перо и сверток бумаги, мы можем приступить к составлению ответного письма пану цесарю Дмитрию, и когда вы его подпишите, я растолкую вам мой план.


139

XXYII
          
            Тотчас после того, как ксендз Зюльковский удалился, с Мариной произошло что-то необычайное. Она так оживилась, пришла в такое странное волнение, что Зося и панна Гербуртова были в изумлении. Всегда спокойная и сдержанная, Марина вдруг оживилась, покинула свое обычное место, стала быстрыми шагами ходить по комнате и в первый раз после начала своих невзгод выпустила из рук свой молитвенник. Перемолвившись со своими спутницами словами, Марина даже улыбнулась чему-то, даже пошутила с панной Гербуртовой и затем приказала Зосе кликнуть пана Здрольского.
            Верный шляхтич не замедлил явиться на зов и услыхал от Марины странные, нежданные речи.
            - Пан Бронислав, - сказала ему с волнением Марина, - я не раз слыхала о том, что вы тяготитесь нашим пленом, нашей тюрьмой…, что вы хотели бежать отсюда и готовились к побегу?
            - Совершенно верно, - как вы изволили говорить… готовился и все уже приготовил, да жалко было покинуть вас и пана воеводу…
            - Благодарю за преданность. Но…, но теперь мне нужно, чтобы вы бежали отсюда, и как можно скорее, хоть сегодня, хоть завтра ночью! И прямо отсюда бегите в Тушинский лагерь, под Москву, к супругу моему, царю московскому… Вы у него служили, и вы знаете его в лицо…, вы повидаете его, скажите ему поклон мой и сейчас сюда дадите весть… о том, что вы найдете…, что вы увидите.
            Здрольский с недоумением посмотрел на Марину, которая смущалась и краснела, произнося эти слова.
            - Но дорогой пан Бронислав, помните…, вы мне должны поклясться всеми святыми и честью вашей матери, что вы мне обо всем…, что вы увидите..., донесете без обмана.
            - Клянусь сказать вам всю правду о том, что я увижу и узнаю в Тушинском лагере.
           Когда он поднялся, то сказал, обращаясь к Марине:
            - У нас давно уже решено, что шестеро из нас должны бежать к пану Дмитрию… Да только без вашей помощи нам не уйти отсюда…

XXYIII
            
            Так проживал воевода со своей родней в Ярославле до июня 1608 года. Затем воеводу, Марину, их свиту, родственников привезли в Москву. Как только новые послы переговорили с Мнишеком и его родственниками, то со своей стороны стали


140

уступчивее.
            Неволя слишком надоела пленникам: они умоляли послов своих поскорее чем бы то ни было покончить до поры до времени с Москвой.
            Бояре домогались возобновления двадцатилетнего перемирия, заключенного Борисом. На это послы не согласились: решиться на долговременное перемирие – значило бы оставить дело оскорбления своих соотечественников. Взаимная нужда сблизила споривших. Послы уверяли, что когда отпустятся прежние послы и задержанные паны, то дастся приказание полякам, находившимся в Тушино отойти от вора.
            В июле обе стороны порешили, наконец, между собой на том, что переговоры будут продолжаться впоследствии, с целью заключить мир, или, по крайней мере, новое двадцатилетнее перемирие, а пока ограничиться на короткий срок прекращением вражды.
            Двадцать пятого июля составили перемирный договор на три года и одиннадцать месяцев.
            Воеводу сендомирского с дочерью и всех поляков, задержанных во время убийства бывшего царя, следовало отпустить и дать им все нужное до границы. Воевода уже обязывался не называть Лжедмитрия зятем, и Марина должна была отказаться от титула московской царицы.
            Послы должны были требовать, чтоб Рожинский и все поляки, служившие Лжедмитрию без королевского позволения, отошли от него немедленно и вперед не приставали бы к бродягам, которые станут называться царевичами. Рубеж оставался в прежнем виде. С обеих сторон договор утвержден присягой.
            Послы и с ними задержанные прежние послы были отпущены в половине августа. Но Мнишек успел как-то дать знать, что они едут, и изъявил желание, чтоб их перехватили.
            С поляками отправились в провожатых князь Владимир Тимофеевич Долгорукий с тысячью ратных людей. Так как нельзя было ехать прямо на Смоленск, то поехали на Углич, оттуда на Тверь, а из Твери на Белую.
            Послы и воевода благополучно проехали Углич, Тверь, стали уже приближаться к Белой.
XIX
          
             Под вечер в Браташин из Ярославля прибыл огромный поезд польских пленников под охраной стрелецкого отряда, предводимого царскими приставами. Сорок крестьянских телег и с полдюжины крытых колымаг, составляющих поезд, расположены были “гуляй-городком” на обширной поляне под самим селом, на берегу излучистой речки, исчезавшей в густых кустах ивняка, орешника и осины. Пленные поляки были размещены внутри города, а их предводчики и охрана расположились на лужайке около огней, на которых варилась пища, между тем, как целый табун


141

стреноженных коней, разбившись отдельными кучками, разбрелись кругом и мирно пощипывали сочную траву по бережку речки. Везде слышится смех и говор, то русский, то польский, везде мелькают в кустах люди, перекликаются голоса, слышится плеск и взвизги купающихся. Между пленными поляками исключение было сделано только для Марины и ее служни, да для самого пана воеводы с его приближенными. Хотя их везут и с “большим бережением”, но в то же время и “вольготно”, то есть, не особенно стесняя и доставляя им в пути возможные удобства. Поэтому пристав воеводы и его дочери Алексей Невзоров распорядился отвести под постой Мнишеков обширный и нарядный дом богатого братишинского попа, в котором отец и дочь разместились очень удобно, в избе-двойке, разделенной сенями.
            Но все стражи, утомленные долгим и тягостным переездом по пыльной дороге, среди жары и духоты, все почти не ужинали и поспешили отправиться спать – кто в сенях, кто на сеновале. Одна только Марина не спит и не хочет спать, и не даст спать своей старой охмистрине панне Гербуртовой. Она вышла на крылечко, которое ведет из сеней поповской избы в поповский огород, заросший густыми кустами малинника, крыжовника и смородины и высокими густыми душистыми травами. Усевшись на верхней ступени крылечка, Марина с наслаждением вдыхала прохладу, которой повеяло из сада после заката солнца. Панна Гербуртова села на три ступени ниже своей наияснейшей панны Марины и, видимо, очень недовольна прихотью своей госпожи. Она посматривает кругом, нахохлившись, как птица, усевшаяся на нашест, и изредка даже прищуривает глаза, невольно поддаваясь дремоте.
            - Не надивлюсь на вас! Как это вы не устали сегодня за день? – говорит она Марине.
            - Как я могу устать, - гордо с достоинством произнесла Марина, - когда я знаю, что сегодня в полночь я получу весточку от пана супруга! В последнем письме он мне писал, что с верными людьми пришлет мне сюда сегодня такой подарок, которому я порадуюсь. И если бы мне пришлось ждать до рассвета – я буду ждать его послов!
            - Да зачем же здесь? Зачем не в доме? Там нам приготовлены такие славные постели, набитые свежим душистым сеном.
            - Ну да! Тебе бы только все спать – и поскорее в постель! А сама того не понимаешь, что там, с той стороны никто к нам придти не может… Там стрельцы и пристав наш… И если послы придут, то уж, конечно, отсюда через сад.
           Охмистрина проворчала что-то себе под нос и опустила голову на руки.
           - Ступай в дом и спи, коли ты не хочешь исполнить своей обязанности и  решиться оставить меня здесь одну! – с досадой добавила Марина.
            - Ах, что вы? Разве я могу… разве я хочу вас покинуть! Да только уж и вы не прогневайтесь на меня, если я … вздремну… здесь… с дороги.
             Марина посмотрела на нее с усмешливой улыбкой, пожала плечами и вся отдалась своим любимым мечтам…
            В ушах ее звучали пленительные звуки краковяка и мазурки, и в сумерках вечера перед нею порхали веселые пары танцующих, разряженные в яркие одежды и сотрясавших пол и…чертогов своей размашистой, бешеной пляской.
            А между тем, все стихло кругом. Все погрузилось в глубокий сон – и люди, и


142

природа… Тихо было и на земле, и в воздухе: ни ветерка, ни шелеста листьев! Вот где-то вдалеке прокричал первый петух… Ему откликнулся другой за рекою. И только они окончили свой привет в полуночи, как где-то жалобно прокричал филин
            Марина вздрогнула невольно и толкнула панну Гербуртову.
            - Вставайте! Вставайте! Мне что-то страшно стало… Вот посмотрите, что это белое там, между кустами.
            Охмистрина, еще не вполне очнувшаяся от сладкой дремы, стала усиленно смотреть в кусты и рассмеялась…
            - Чего же панна испугалась? – сказала она. – Да ведь это наша хозяйка, жена священника!
            Действительно через минуту к крылечку подошла попадья и с низким поклоном объявила “государыне Марине Юрьевне”, что пришли к ней послы от государя Дмитрия Ивановича и хотят ее видеть.
            - Вели сейчас, сейчас… Немедленно вели позвать их! – почти крикнула Марина охмистрине, быстро поднимаясь со своего места в величайшем волнении.
          Охмистрина передала приказание попадье, которая тотчас бросилась в малинник, а через несколько минут вернулась оттуда, ведя за собою попа Ермилу с Демьянушкой. Оба эти послы государевы остановились, шагов за двадцать не доходя до Марины, скинув шапки, и поклонились ей в полпоклона. А затем Демьянушка порылся в своей котомке, вынул оттуда письмо, завернутое в зеленую тафту, и, подступая к Марине шагов на пять, отвесил ей земной поклон. А затем твердо, хотя и вполголоса, произнес:
            - От великого прирожденного государя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси тебе, великой государыне Марине Юрьевне, поклон и привет прислан, и эту грамоту тебе отдать приказано.
                И он передал грамоту через охмистрину Марине, которая молча приняла ее с величием, достойным царицы, и уже собирались идти в избу, чтобы поскорее прочесть полученное от мужа письмо, когда Демьянушка еще раз поклонился ей в землю и добавил:
            - А еще тебе, великой государыне, от великого государя Дмитрия Ивановича, оприч грамоты дар многоценный – “персона государева” – и повернувшись к попу Ермиле, он сделал ему условный знак рукою. Тот подошел не спеша, степенно и важно, и бережно вынул из котомки небольшой сверток за печатью.
            Когда Марина взяла в руки этот сверток, она пришла в такое волнение, что уже не могла бороться с собою… Кивнув головою “послам” и приказав им подождать, она тихо перешла через крылечко и вошла в избу. Но едва только она переступила высокий порог и услышала, как дверь за ней захлопнулась – она не выдержала и залилась слезами…Она бросилась к лампадке, горевшей в ее комнате, поспешно и порывисто зажгла свечу, и прежде чем читать письмо, вскрыла другой сверток, с “персоною”. Каково же было ее изумление и восторг, когда она увидела перед собой портрет Дмитрия в военном одеянии, прикрытый царственной мантией!  На


143

открытом поле картины был изображен воинский стан и герб московского царевича.
            В порыве восторга невыразимого волнения Марина страстно прижала этот дорогой подарок к груди своей, и, не выпуская его из рук, упала на колени…
    - Матерь Божья! Дева Пречистая! – шептали ее уста. – Возврати, о возврати моего дорогого, моего милого супруга.
XXX
          
             В Тушинском лагере рассуждали и так и иначе. Взять Марину и привезти в          лагерь могло быть с одной стороны полезно, с другой – опасно. Нельзя было поручиться, что Марина согласится играть роль жены и признать обманщика за прежнего своего мужа. Зато если б можно было расположить ее к этому, то сила самозванца возросла бы через то. Поляки согласились отправить за ними погоню только для того, чтоб русские повсюду узнали, что царь покушается возвратить себе жену, но, в самом деле, у них было даже желание, чтобы этого не случилось, чтобы казалось, будто царь хотел воротить свою супругу, да не успел, главное, чтобы слух пошел, что царь посылал за женой.
            Дмитрий написал грамоты в города, признававшие его: в Толопец, Луки, Заволочье, Невель, о том, что отпущены из Москвы литовские пани и паны, повелевалось их задержать и посалить под стражу.
            Валавский отправился с полком своим и с умыслом приостановиться, чтобы не дойти до конвоя, за которым следовали Мнишек с дочерью.
            Мнишек и Олесницкий, конечно, предуведомленные, желая, чтоб их нагнали и взяли, и в селе Верховье остановились, упрямились, не слушали конвойных, медлили нарочно, чтоб дать время и возможность воровским людям догнать их.
            За Валавским шел Зборовский, но и тот совсем не надеялся, чтобы можно было догнать их, хотя пошел за ними будто в погоню, и сверхожидания и желания, под деревней Любенцы наткнулся на них 16-го августа.

XXXI
            
             С той минуты, как Марина получила из Тушино дорогой подарок, она зажила иною жизнью. Все окружающие были изумлены переменой, произошедшей в панне Марине. По целым дням она щебетала, как весенняя пташка, была со всеми приветлива и весела, охотно смеялась и без устали говорила о близком, наступающем счастье…
                В Москве и сами обстоятельства сложились для Мнишеков так удачно, что Марине действительно оставалось только радоваться. Царь Василий Шуйский, напуганный возможностью близкой войны с Польшей, пошел на все уступки, каких потребовали от него задержанные в Москве польские послы Олесницкий и Гонсевский, и, между прочим, согласился на то, чтобы Марина и ее отец воевода были немедленно


144

отпущены в Польшу со всей своей свитою. А пока шли переговоры бояр с послами и с паном воеводою, Марину и всех поляков держали так “вольготно”, что они почти каждый день сносились через ксендза Зюльковского с тушинским “царьком” и со свитой польских послов. Они уже заранее знали тот кружный путь, которым их повезут, заранее могли наметить те близкие к рубежу места, в которых посланные Дмитрием войска могли освободить пана воеводу и панну Марину от московского охранного отряда и направить их в тушинский стан.
                Наконец, настал и этот давно желанный день, и Марина впала в то мучительное состояние ожидания, которое заграждает от нас действительность, и окружает нас волшебной сетью наших грез… Она не замечала ни дней, проводимых в пути, ни мест, по которым проезжал ее поезд. Она все жила только близким будущим, только ожиданием свиданья с тем дорогим и милым человеком, которого теперь судьба возвращала ей на радость и на счастье после стольких страданий и унижений.
            Этот желанный день настал! Еще накануне ксендз Зюльковский оповестил пана воеводу и панну Марину, что завтра утром их поезд должен наткнуться на засаду войск, высланных из Тушино, и Марина в первый раз после выезда из Москвы спала ночь спокойно и даже легла спать раньше обычного, как бы желая ускорить наступление заветного “завтра”.
            Все было так налажено и предусмотрено ксендзом Зюльковским, что его предсказание сбылось, как по писаному. Ровно в полдень, подъезжая к деревне Любенцы, поезд царицы вдруг остановился среди дороги. Вдали закурилась пыль по дороге и в клубах ее запестрели значки польского отряда. Передний ряд русского охранного отряда остановился и сбился в кучу, с недоумением вглядываясь в даль. Тогда ксендз Зюльковский первый выпрыгнул из колымаги, махая платком, закричал во все горло:
            - Виват пану цесарю Дмитрию московскому!
           Это было условным знаком. Все паны, кроме старого воеводы и пана Олесницкого  тоже вскочили со своих повозок, быстро обнажили сабли и, размахивая ими, радостно воскликнули:
           - Виват! Виват пану Дмитрию!
                Многие выхватили из-за пояса пистоли и в знак торжества стали стрелять в воздух. Это ничтожное обстоятельство окончательно смутило русских ратных людей, сопровождавших польский поезд к рубежу. Услыхав выстрелы и крики у себя за спиной, а перед собой видя стройно наступающий сильный польский отряд, передовые русские ратники повернули коней и, опасаясь очутиться между двух огней, стремглав метнулись в сторону вслед за своим воеводой, который еще надеялся собрать отряд в стороне от дороги и дать отпор врагу.
                Тогда дорога перед поездом очистилась и по ней на рысях подошли к колымагам передние ряды польской гусарской хоругви, блиставшие на солнце стальными шлемами, узорными панцирями, яркими цветами одежд и значков, развевающихся на концах длинных и тонких коней.
                - Виват!...Виват!...Виват, наияснейшей панне Марине, царице московской! – гудели хором голоса гусарской хоругви.
                Восторг неописанный, необузданный охватил обе стороны. Все кричали, все
               


145


шумели, все радовались безотчетно. Многие не только женщины, но и мужчины,
плакали от радости и избытка счастья… Гусарам пожимали руки, поднимались к ним на стремена, целовались с ними, обнимались и братались.
                Когда поулегся этот первый взрыв восторга и выяснилось, что весь обоз достался тушинцам и полякам без всякого кровопролития, к колымагам подошли двое панов полковников – коренастые, высокие и видные мужчины в ярких кунтушах, расшитых золотом. Им навстречу вылез из колымаги сам пан воевода, молодцевато заломив бархатную, потасканную шапку и потряхивая саблей, которая болталась на боку, между тем как пан Ян и “пахолок” почтительно поддерживали его под руки. Полковник поклонился пану воеводе, звякнув шпорами и коваными каблуками. А затем один из них, постарше и повыше ростом, почтительно подал воеводе грамоту царя Дмитрия со штемпелем и печатью. Мнишек вдруг, который вырос на целую голову и проникся каким-то особенным величием, приветливо кивнул полковникам и снисходительно принял от них грамоту: в ней он прочел после всяких титулов и любезностей:
                “Посылаю к вашей чести, родителю нашему, высокородных панов Зборовского и Стадницкого из Миргорода, полковников наших, нам усердных, желая, дабы ваша честь с пресветлейшею и любезнейшею супругою нашей, не отъезжая в Польшу, а немедля к нам прибыли”.
               Зборовский и Стадницкий, вынув сабли из ножен и красиво сверкнув их клинками на солнце, отдали царице воинскую почесть, а затем преклонили перед ней колени, сняв шапки, и были удостоены целования царицыной руки и милостивым словом. После церемонии Марина вновь уселась в колымагу со своими спутницами, и весь поезд завернул по дороге к Можайску, где ожидала царицу московскую торжественная встреча с хлебом-солью и золоченая карета для въезда в Тушино. Тут она вдруг потеряла всякое самообладание: то смеялась, то плакала, то бросалась на шею панне Гербуртовой, целовала Зосю – и все только повторяла:
                - Наконец-то! Наконец я его увижу! После двух лет… Как я буду счастлива! Как он будет счастлив!
                А в голове у нее бродили другие мысли, другие горделивые мечты и золотые грезы. Среди них ей вспомнились все угрозы минувших майских дней, все унижения долгой и тесной неволи, все опасения, все страхи и волнения, пережитые за последние месяцы. И Марина невольно закрывала глаза, старалась оторваться от действительности и воображением дополнить очаровательную картинку представлявшегося ей грядущего.

XXXII

                Недалеко от Царево-Займища стоял Ян Сапега с семью тысячами удальцов, собравшихся с ним идти на Москву. Сапега уже известил Лжедмитрия, что он идет к нему на помощь, а Лжедмитрий уже послал ему грамоту, где обещал пожаловать его так, как у него и на уме нет, но требовал, чтоб он, проходя через московские земли, не велел своим ратным людям грабить и насиловать русских жителей. В это время Марина, страшась за неизвестность своей судьбы, решилась отдаться под защиту Сапеге.
                29-го августа Сапега приехал к ней в Любенцы, уверил, что муж ее
               


146


действительно спасся, и на другой день привез ее в Царево-Займище, а на следующий день двинулся в путь к Тушино. Марина ехала с панами: посланники Дмитрия ехали особо от Сапеги, хотя рядом с ним.
                В селе Сорокинках 1-го сентября явился к ней пан Заблоцкий от имени Лжедмитрия, поздравил с освобождением и пригласил к супругу.
                В Можайске ее встречали с хлебом-солью, как свою государыню. Она не видела трупа Дмитрия, и ей могло казаться возможным, что он, как ее уверяли, спасся от смерти в страшное утро 17-го мая 1606 года.               
                8-го сентября, приближаясь к Звенигороду, Марина ехала в своей карете, окруженная войском, уже как пленница. В Звенигороде она простояла два дня. Предлог был – присутствовать при переложении мощей. Но в это время она все упрямилась, паны старались е ее уломать.
                - Панна Марина! Панна Марина! Посмотрите! – вдруг слышит она над самым ухом голос Зоси. – Ведь это пан Здрольский! Бронислав Здрольский. Он самый!
                При этом имени Марина вдруг вздрогнула. Ей вспомнился далекий Ярославль, засыпанный сугробами снега, вспомнился высокий тын, которым обнесены были ее хоромы. Вспомнилась последняя беседа со шляхтичем, который клялся, что вернется и доведет до нее “всю правду”! Вспомнилась и та страшная ночь, в которую
он бежал со своими товарищами, зарезав Ивана Михайловича и задушив голову. Припомнилось все это, и рядом с этими тяжелыми воспоминаниями совершенно естественно представился сам собой вопрос:
                “Отчего же не вернулся он ко мне? Отчего не сдержал своего слова этот верный слуга?”
                С этой мыслью Марина выглянула из своей колымаги и увидела, что о бок с ней гарцует какой-то плотный, усатый всадник в гусарском наряде.
    - Это пан Здрольский! – продолжала утверждать Зося. – Тот самый, тот наш пан Здрольский, что бежал из Ярославля в ту ночь… в ту ночь…, когда… помните…
    И Зося, закрыв лицо руками, горько заплакала.
    Но Марина не спешила подозвать к себе шляхтича, не спешила расспросить его… Но, наконец, она не выдержала, и, забыв о своем сане, забывая о приличии, наполовину высунулась из колымаги и ласково сказала Здрольскому:
    - День добрый, пан! Давно я жду твоих вестей…, ты позабыл, видно, и свое шляхетское слово и клятву свою?…
    Шляхтич почтительно снял с головы шляпу, украшенную серым страусовым пером, и, поклонившись Марине, произнес как-то глухо:
    - Не забыл я ни слова своего, ни клятвы, панна Марина. Да не хотелось мне нарушать твой покой недоброй вестью…
    Шляхтич слегка сдержал коня левой рукой, положив правую на грудь.
    - Панна Марина! – сказал он, печально глядя в лицо московской царевне. – Клянусь тебе святым телом Христовым и мощами всех святых мучеников, что нет там твоего супруга, и не к нему тебя везут…
    - Не-е-т? Не к нему? – совершенно непроизвольно повторила Марина, и лицо ее покрылось смертельной бледностью. Ужас, неописуемый ужас выразился в глазах ее.
   - Твой супруг в Москве! – прошептал ей шляхтич. – Там, в Тушино, другой Дмитрий, обманщик подставной! Никому не верь!



147
   

                И он дал шпоры коню, быстро отъехал к передним рядам хоругви.
    Марина вскрикнула слабо, чуть слышно, и без чувств упала на руки своих спутниц.
    - Ай, помогите! Помогите! Наияснейшей панне дурно… Дурно! Умирает! – заголосила панна Гербуртова, суетясь около Марины.
    Колымагу царицы остановили, окружили… Подскочили полковники, подошел пан воевода, прибежал ксендз Зюльковский и стал хлопотать около Марины, стараясь привести ее в чувства и расспрашивая панну Гербуртову
                - Да вот, все этот проклятый шляхтич! – ворчала охмистрина, растирая виски Марине. – Сунул его бес не в пору к наияснейшей панне. И панна Гербуртоав пояснила ему, что за тайну сказал Марине шляхтич. Ксендз передал полковникам новость и указал им на Здрольского, который уже гарцевал около своей хоругви.
    - Изменник! Собака! Тебя повесить мало! – кричал ему полковник Зборовский, в бешенстве наскакивая на него и угрожая ему кулаком.
    - Сам ты изменник, плут, обманщик! – крикнул Здрольский, хватаясь за саблю.
    - Взять его! Обезоружить… - ревел побагровевший от бешенства Зборовский. – Связать его! Он не достоин чести носить мундир гусарский.
    Напрасно Здрольский отбивался, кричал, ругался, вырываясь их рук схвативших его жолнеров. Скрученного по рукам и по ногам Здрольского жолнеры стащили с лошади, окружили тесно кучею и потащили в самый конец поезда на одну из последних подвод обоза. Затем все пришло в порядок: полковники приставили к колымагам Марины и воеводы надежную стражу из гусарской хоругви, и по их команде весь поезд под новой охраной двинулся к Можайску.


XXXIII

                Дней пять спустя, поезд царицы московской, которую впереди встречали с хлебом-солью и колокольным звоном, остановили на берегу Москвы-реки не более как в двух верстах от Тушино. Здесь в открытом поле, среди зеленой лужайки, спускавшейся к реке, уже заранее для приема добрых гостей были разбиты богатые шатры, и отдельно от всех остальных обширный шатер для Марины и пана воеводы, сшитый из дорогих пестрых восточных тканей.
    Золотая карета, в которую пересела в Можайске Марина и пан воевода, еще не успела доехать до этих шатров, как уже к ней подскакал высокородный пан Казимирский, секретарь Лжедмитрия, окруженный блестящей свитой из польских панов и русских бояр, и от имени Лжедмитрия приветствовал царицу пышной речью на латинском и польском языках.
                Марина не вышла к нему из кареты, в которой она полулежала, обложенная подушками и окутанная шалью.
                Пан воевода извинился за свою дочь, ссылаясь на нездоровье и утомление от долгого пути. Выслушав увесистую речь Казимирского, Мнишек с видимым
неудовольствием осведомился у “пана секреториума”, почему “наияснейший пан Дмитрий”, его царственный зять, сам не выехал навстречу его дочери- царице?
    Казимирский сослался на то, что “царь” занят приготовлением к



148


торжественной встрече, назначенной на послезавтра, и желает встретить царицу с надлежащим блеском и почестями “перед лицом всего своего народа”.
    Мнишек поморщился и пошел с паном Яном в ту половину шатра, где ему была приготовлена закуска с дороги.
    Пан Казимирский тотчас стушевался, переглянувшись с ксендзом Зюльковским и подмигнув полковникам, которые тотчас же приставили к шатру воеводы и Марины стражу и приказали своим хоругвям спешиться и расположиться лагерем вокруг шатров. В то же время весь этот лагерь был оцеплен часовыми, которым строго-настрого приказали никого в лагерь не впускать и из лагеря не выпускать без особого приказа полковников.
    Под вечер в тот же день в одном из полковничьих шатров, поставленных поодаль от других, сошлись на совещание три человека: ксендз Зюльковский, пан секреториум  Казимирский, канцлер “царя Дмитрия” Викентий Валавский, старый приятель ксендза Зюльковского. Все собеседники были невесело настроены, судя по их
хмурым лицам и насупленным бровям. Сидя за столом, на котором стоял тяжелый медный самовар с пятью восковыми свечами, они рылись в каких-то бумагах и письмах и изредка вполголоса перекидывались отрывочными фразами:
   - Что же она? Все плачет? – допрашивал ксендза Валавский, покручивая ус.
    - Плачет… И не утешить ее ничем!
    - Но… как же быть? Ведь надо действовать! Нельзя их тут держать под караулом десять дней кряду! И то уже все в Тушино заговорили.
    - По-моему, ей лучше прямо объяснить, в чем дело! – с досадою проговорил Казимирский. – А не захочет дура-баба – ну, и к черту ее тогда!
    - Ты, видно, пан секреториум, не знаешь этой бабы, потому так и говоришь! – возразил ксендз Зюльковский. – Нет! С ней так нельзя. Она умна, как бес, тверда, как скала. Ее ничем не обойдешь, ничем не напугаешь… С ней надо издалека действовать – расшевелить в ней суетность ее, задеть за живое… гордость… О! Тогда…
    - Знаю. – спокойно заметил ксендз, - и потому-то предложил, панове, призвать сюда на совещание пана воеводу и с ним покончить, во что бы то ни стало!... А уж с Мариной я берусь уладить дело завтра сам!
    - Да с этим упрямцем нелегко поладить… Сейчас пойдет брань и может просто испортить нам все дело! – сказал Казимирский.
    - Мой совет, - сказал Зюльковский, - покупайте его скорее, и хоть у вас немного денег в запасе, но не скупитесь на обещание, ручитесь за то, что царь московский его озолотит, что ничего не пожалеет для него… Да вот, кажется и он! Тсс! Тише!
    Действительно, пола шатра зашевелилась, откинулась, и толстая брюзгливая фигура пана воеводы показалась у входа. Не ломая шапки и едва ответив кивком головы на почтительные поклоны присутствующих, пан воевода, грузно опираясь на трость с серебряным набалдашником, подошел к столу с недовольным видом и тяжело опустился в приготовленное для него кресло.
    - Ну, в чем же дело? – спросил он, нахмурившись и ни к кому в частности не обращаясь. – Зачем меня просили сюда прийти? Какие еще там тайные совещания? Что
это за глупые церемонии?
    Зюльковский тотчас обратился к Валавскому и сказал ему любезно:
   - Пан Викентий, извольте пану воеводе передать посылку пана цесаря и



149


черновые списки с грамотами и привилегиями, которые уже заготовлены для пана воеводы.
    Валавский встал со своего места и с почтительным поклоном подал Мнишеку шкатулку из резной кости и какой-то сверток. Мнишек поднял крышку шкатулки и широко раскрыл глаза, увидев в ней аккуратно сложенные десять кучек серебряных и столько же кучек золотых монет.
    - Тут сколько? Сколько всего? – торопливо спросил воевода Валавского, между тем как физиономия его прояснилась, и даже нечто вроде улыбки промелькнуло на его устах.
    - Наияснейший пан перед вашей честью извиняется… Тут только десять тысяч золотых польских на мелкие расходы пана воеводы… Он сам теперь поиздержался деньгами.
    - Да, да! Это, конечно, маловато…, но все же на мелкие расходы… оно пригодно… А когда же он еще мне даст! Когда он даст мне много – столько, чтобы я мог жить, как прилично жить магнату и тестю царскому!...
    - О! Это совершенно от вас зависит, от вашей воли, ясновельможный пан! – вкрадчиво поспешил заметить иезуит.
    - Как? Не понимаю… Растолкуйте, панове! Я на все готов для дочери и зятя!
    - Вам за великую тайну должен я открыть то, чего еще никто не знает… И вы сами даже не можете себе представить.
    И ксендз, затрудняясь в выборе слов, откашлялся, оглядел темные углы шатра и, наконец, сказал:
    - Пан Дмитрий вам назначил выдать привеличию на владение  девятнадцатью городами и сверх того немедля уплатить триста тысяч рублей московских! Два миллиона золотых польских. Как только вы его приблизите к себе, то есть, как только вы его признаете вашим зятем, а панна марина назовет его супругом при всенародной встрече послезавтра.
    - Хоть убейте, не понимаю, что вы от меня хотите!
    - Вот видите ли. Я так разъясняю это дело ясновельможному пану. Представьте вы себе, что ваши привилегии на владение городами и грамотами, на выдачу вам из царской казны двух миллионов злотых, совсем уже готовы и даже подписаны царем Дмитрием вчера.
     - Ну-ну? Что из того следует? – перебил пан воевода.
    - И вдруг вам скажут: сегодня ночью царь Дмитрий умер и ваши грамоты, вы понимаете, - одна бумага. Но мы вам хотим добро. Мы подыскали человека, который как две капли воды похож на этого покойника. И если вы хотите получить ваши миллионы, ваши города, так вы должны признать, что это тот же самый царь Дмитрий, что он не умирал. И дочка ваша тоже.
    Воевода так и привскочил на своем месте, даже трость из рук выронил. И вдруг ударил себя ладонью по лбу:
    - По-ни-маю! – протянул он почти шепотом. – Так вот оно что! Все теперь
понимаю!... А если я не признаю, если не захочу признать! Пхе! Тысяча дьяволов! Вот!
– прошептал злобно Мнишек и бросил на своих собеседников вызывающий взгляд.
    - Не захотите? – переспросил иезуит, пожимая плечами. – Но это будет значить, что вы не хотите получить ваших миллионов и городов… в придачу к ним! Только! Вас и панну Марину мы выпроводим потихоньку за рубеж, а пану цесарю



150


поищем другую жену…Ведь он и сам от седьмой жены царя Ивана родился… То у москалей все можно… И притом не следует же забывать, пан воевода, что и вы и дочь ваша – мы все смертны…
    При этих словах ксендз Зюльковский переглянулся многозначительно со своими товарищами.
                Мнишек откинулся на спинку стула, посидел с минуту молча, нетерпеливо покачивая ногой и судорожно барабаня пальцами по столу. Потом вдруг спохватился, сунул руку за пазуху и вытянул оттуда какую-то засаленную бумажку.
    - А за это кто же мне заплатит? – воскликнул он, совершенно неожиданно указывая на бумагу. – Вот тут полный список моих убытков.
    - Ясновельможный пан воевода! – ответил иезуит. – Дайте только нам ваше слово и приубавьте гонор, что будете с нами заодно, и дочку вашу склоните к тому же – и мы все вам готовы поручиться, что эти ваши убытки будут вам уплачены сверх привилегий на города, сверх двух миллионов! Подумайте, сверх двух миллионов…
    - Да… оно конечно, - начал воевода, видимо смягчаясь и готовясь уступить, - если все это не пустые слова…, если это будет исполнено.
    - Исполнено? Да завтра же привилегии царь Дмитрий подпишет, завтра же пришлет своей… супруге в подарок двадцать тысяч злотых. А там, в день въезда, вечером, вручит вам два миллиона!
    - Пан ксендз сказал: супруге. Но какая же она ему супруга?... Разве дочь позволит ему…
    - Да их повенчаю… Тайком их повенчаю и благословлю – и все в порядке будет. Только вы же дайте ваше согласие.
    - Ну, уже если так… Уж если это так важно… И для церкви даже… И притом их повенчают… Так я согласен и даю вам слово!
    - Теперь уж вся Московия, наверное, у нас в руках! – проговорил шепотом Зюльковский. – Теперь Дмитрия все признают. Шуйского спихнут, и мы опять будем по Москве хозяйничать по-прежнему!
    И он с самодовольной улыбкой, плотно потирая руки, посмотрел вслед уходящему воеводе.


XXXIY

    Марина слышать не хотела. Через несколько часов Зборовский, посоветовавшись с царьком, снова приехал и приглашал ехать к царьку сендомирского воеводу. Мнишек поехал с Рожинским. На другой день поехал по приглашению Зборовского к царьку Олесницкий. Какими глазами взглянули в первый раз Мнишек и Олесницкий на нового Дмитрия – неизвестно. Но не поддались сразу. Олесницкий, представившись Лжедмитрию, обедал не у него, а у Рожинского.
    15-го сентября Мнишек еще раз поехал к царьку.
    - Это он хочет узнать, истинный ли он Дмитрий, - говорили поляки.
    В другое посещение Мнишек сошелся с Лжедмитрием. Новый претендент на Дмитрия много не обещал Мнишеку, всего сто тысяч рублей и в полное владение Северскую землю с четырнадцатью городами. В этот день Мнишек поддался и соблазнился на обещания Лжедмитрия и со своей стороны продал ему дочь.



151


XXXY

    С той минуты, когда Марина узнала от Здрольского страшную истину, и, прибыв в ближайшее соседство к Тушино, очутилась под строгой охраной польских хоругвей, она впала в такое отчаяние, которое не описать, ни передать невозможно. Она поняла, что ее Дмитрий умер, и она уже никогда более не увидит своего милого супруга… Поняла, что польское панство и иезуиты избрали ее своим оружием и целых два года безбожно обманывали ее, поддерживая в ней лучшие, нежнейшие чувства к мужу-царю, чтобы заманить ее в ловушку и сделать пособницей подлого обманщика и самозванца. Все ее надежды, все ее упования, все страстные стремления к
любимому мужу, к возвращению былого счастья – все это разлетелось прахом. Она увидела себя опять одинокой, покинутой, несчастной женщиной, которая предана каким-то злым роком во власть шайки негодяев, лишена всякой воли и осуждена быть игрушкой случайностей и произвола.
    И она, обессиленная своим горем, упала на изголовье, мокрое от слез, и плакала, плакала неутешно…
    Наконец, этот страшный взрыв горя и отчаяния миновал, слезы иссякли. Марина их выплакала. Только глубоко в сердце осталась кровавая, незаживающая рана осталась навсегда, как последняя, единственная память о дорогом прошлом. Наступила пора зрелого разумного обсуждения, которой воспользовался и пан воевода, и ксендз Зюльковский, и настроенная ими панна Гербуртова. Марина  слушала их всех молча, с полуулыбкой презрения на устах, и ее глаза, еще влажные от слез, ясно выражали ее внутреннее настроение. У всех троих ораторов, одинаково своекорыстных, язык не вполне повиновался заученному и заранее намеченному течению речи, когда их глаза встречались с холодным и почти злобным взглядом Марины, смело смотревшей им в лицо.
    - Я знаю заранее все то, что вы хотите и что вы мне можете сказать, - обрывала резко Марина каждого из этих троих “доброжелателей”, когда они на другой
день после сцены между паном воеводой и ксендзом Зюльковским, поочередно являлись в шатер Марины.- Но я решила поступать “по-своему”, а не “по-вашему”…
    И она отвернулась и ушла из приемной в опочивальню.
    - Бес, а не баба! – прошипел почтенный ксендз, поглядев Марине вслед и направляясь к выходной двери.
    Но удалясь в свою опочивальню и после беседы с отцом, и после объяснения с иезуитами, и после разговора с панной Гербуртовой, Марина уже не плакала более. Она строго, с логичной последовательностью обдумывала свое тягостное положение и искала из него какого-нибудь выхода, хоть сколько-нибудь приличного, не оскорбительного для женской гордости и самолюбия.
    “Что мне делать? – думала она. – Порвать с отцом? Вступить с “ним” в
борьбу?... При всем народе не признать “его”, назвать обманщиком и самозванцем? А кто же мне поверит? Кто меня послушает?... Они сумели отыскать такого дерзновенного, который решился выступить в замену моего Дмитрия – царя Дмитрия! Законного царя! Так разве им будет трудно подыскать Марину – другую Марину? И в то время как меня засадят в душную и мрачную темницу и в ней задушат или заморят голодной смертью, другая вступит на престол московский, другая воспользуется и
почестями, и блеском, и богатствами, и властью, которые были мне предназначены, на



152


которые я имела право и теперь еще имею… О! Нет, нет, надо хоть чем-нибудь
вознаградить себя за скорбь и слезы, за кручину о милом, за обманы и позор, за все пережитые много утраты и разочарования последних лет!”
    И так целый день с утра и до вечера Марина провела в своих скорбных думах. Между тем свечерело. Сама Марина собиралась уже ложиться, и, распустив свою длинную прекрасную каштановую косу, задумала погадать по Библии о том, что не выходило уже из головы…
    - Как все это кончится? Что будет завтра? – думала Марина, закрыв Библию и готовясь открыть ее наугад. Открыла – и взор ее прямо упал на то место, где говорится: “Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не погорело платье его? Может ли кто ходить по горящим угольям и не обжечь ног своих? То же бывает и с иным, кто входит к жене ближнего своего…”
    И вдруг топот многих коней, быстро приближавшийся, долетел до ушей ее… “Что это значит? – подумала Марина. – Кто скачет сюда так поздно? Кто?” А топот ближе и ближе, громче и явственнее звякают подковы коней, и, наконец, словно оборвался невдалеке от ее шатра. Послышались мужские, громкие, веселые голоса,
среди которых явственно выделился голос пана воеводы, и еще чей-то резкий и неприятный, незнакомый Марине голос.
    - Панна Марина! Наияснейшая панна! – проговорила в величайшем волнении Зося, вбегая в опочивальню. – Сам царь московский, сам пан супруг ваш изволил к нам жаловать.
    Марина вздрогнула при этих словах. Она блеснула глазами в сторону Зоси и хотела оборвать, остановить ее на слове “супруг”, но… сдержалась и приказала подать себе одеваться… она уже наметила себе “свой путь действий…”
    А между тем, в соседнем покое шатра уже собралась порядочная толпа непрошенных гостей – польских панов, московских бояр и перелетов, наиболее приближенных к тушинскому царьку и приехавших из Тушино в его свите.
    Всем им хотелось взглянуть на Марину и на ее свидание с мнимым супругом, о котором в этой пестрой толпе придворных шли оживленные толки и говор вполголоса. Несколько минут спустя в приемную Марины вошли пан воевода Мнишек, опиравшийся на руку пана Яна, и еще какой-то чернявый, смуглый мужчина среднего роста лет тридцати, в богатой парчовой одежде и в шапке, унизанной крупным жемчугом. Он шел, высоко подняв голову и важно опираясь на богатый резной посох.
Паны и бояре с какой-то особенной вычурной почтительностью расступились, пропуская его в приемную вместе с Мнишеком.
    - Наияснейший пан зять! – ласково и вкрадчиво говорил царьку Мнишек. – Я полагал бы, что теперь, в такой поздний час, дочь моя, панна Марина охотно приняла
бы вас одного, без вашей свиты… А свиту всю вы ей покажете завтра, во время торжественного въезда.
    - Пожалуй, я готов с тобою согласиться, - отвечал царек на чистом польском языке. – Я отпущу их, но пусть сначала панна супруга выйдет к нам… Я хочу, чтобы все ближние мои вельможи, паны и бояре московские взглянули на ее ясные очи.
    Пан воевода поклонился, и, покинув руку пана Яна, заковылял на своих больных ногах в опочивальню дочери. Через несколько минут тягостного ожидания ковер, прикрывающий вход в опочивальню, приподнялся, и оттуда высунулась сначала до половины толстая обрюзглая фигура пана воеводы, который произнес:
   


                153


                - Наияснейшая панна царева московская изволит жаловать в приемную! – и вслед за отцом из-за ковра показалась Марина.
    Она была одета очень просто – в белое шелковое платье, обшитое золотым кружевом. Такое же кружево козырем подымалось около ее лебединой шеи, скромно прикрытым высоким лифтом. Толстые косы были обвиты около ее головы и окинуты легкой фатой. Белые, как снег, стройные и красивые руки были до половины прикрыты мягкими складками откидных рукавов платья. Она смотрела величаво, гордо и враждебно на царька, который не приветствовал и не поднялся с места при ее появлении, и на всю его свиту, столпившуюся у входа и с любопытством смотревшую на странное свидание двух супругов.
    Царек смерил Марину с ног до головы глазами, затем, медленно приподняв шапку с головы, произнес по-польски:
    - Привет моей дорогой моей супруге, яснейшей панне Марине!
    - Привет наш наияснейший панне царевой! – в один голос воскликнула вся свита царька, отвесившая Марине низкий поклон, на который она молча ответила легким кивком головы.
                - Теперь ступай все! – сказал громко царек, обращаясь к свите. – Жалую вас погребом… Пан воевода, угости их – там вина привезли довольно… Я здесь останусь побеседовать с моей супругой.
    И в то время когда свита, удалялась из приемной с поклонами, царек подозвал к себе дворецкого.
    - Шатер весь окружен татарской стражею, - сказал он вполголоса, - и сам останься в соседней комнате с теми, кому я приказал сюда прибыть.
    И через минуту в шатровой приемной он остался с глазу на глаз с Мариной, которая все еще так же величаво и недвижимо стояла у входа в опочивальню и так же смело и враждебно бросала на него вызывающе пламенные взгляды.
    - Мы так давно уже с вами не видались…, что… вы… и позабыть меня могли, - не совсем твердо и с какой-то принужденной улыбкой сказал царек.
    - Кто ты, обманщик? – твердо произнесла Марина, не трогаясь с места.
    Царек ступил два шага вперед, подбоченился одной рукой, а другой оперся на посох.
    - Ты спрашиваешь…, кто я? – сказал он, понижая голос и нахально устремляя недобрый взгляд на Марину. – Я – твой “супруг”, “царь московский Дмитрий” или все равно тот, кому суждено быть твоим супругом и царем московским… Вот кто я! Ну, а ты-то кто?
    Марина с изумлением посмотрела на царька
    - Ты – шляхтинка польская, Марина Мнишек, - дерзко продолжал царек, пытливо вглядываясь в лицо Марины своими острыми карими глазками. – И я прошу
тебя не забывать, что жизнь твоя, и честь твоя, и свобода – все это в моих руках! Да! В моих руках! Что я захочу, то с тобою и сделаю!... Понимаешь?
    И он еще нахальнее посмотрел Марине в лицо и подступил к ней еще ближе. Марине стало вдруг страшно, у нее вдруг захолонуло сердце, и она, собравшись с последними силами, чтобы не поддаться страху, могла только прошептать:
    - Так значит, ты разбойник…, негодяй, способный на все, даже…
    Царек не дал ей договорить.
   - Не смей меня так называть! – сурово он произнес, стукнул посохом в землю. 



154


- Я – всеми признанный законный прирожденный царь московский. А ты…, ты – моя раба! Купленная раба моя! Тебя мне продали отец твой, ксендз, твои поляки! И я с тобой могу распорядиться, как с купленным товаром!...
    Смертельная бледность покрыла лицо Марины. Она зашаталась и едва не упала. Но царек вовремя заметил ее волнение, крепко взял ее за руку и почти насильно усадил в кресло.
    Зла тебе не собираюсь причинять, - продолжал он, усаживаясь в другое кресло, рядом с Мариной. – Но твое счастье или несчастье от тебя самой зависит! Хочешь мне помочь – хочешь признать меня царем Дмитрием и своим супругом, я тебя озолочу, царицей посажу в Москве… И почести тебе, и все будет по-твоему, как пожелаешь, когда я овладею царством и Шуйского спихну… А захочешь мне противиться – захочешь мне мешать, я не задумаясь с тобой разделаюсь и с паном воеводою.
    “Нет выбора! – с отчаянием подумала Марина. – Все погибло…”
    И обернувшись к царьку, она сказала:
    - Не боюсь твоих угроз…, но…, но… твоя решимость мне нравиться… Ты хочешь и меня завоевать вместе с царством Московским… И я знаю, я тебе нужна…
    - Так неужели же я бы искал тебя, - дерзко заметил царек, - если бы ты мне не нужна была?...
    - Если я тебе нужна, - твердо произнесла Марина, то я готова тебе помочь в обмане только при одном условии, в соблюдении которого ты поклянешься мне перед ксендзом.
    - Перед тем самым, который продал тебя? Ну, что ж! Посмотрим, в чем твое условие!
                - Я не могу тебя назвать при всем народе своим супругом… Не могу дать тебе этого имени, если меня… не повенчают с тобой…
    - Ну, за чем же дело стало?... Я велел сюда прибыть ксендзу и с причтом…
    - Но повенчаюсь я с тобой с тем, чтобы… никогда не быть твоей женой! Ты поклянешься в этом…
    Царек пристально посмотрел на Марину, и, покручивая усы, промычал про себя:
   - Хм! Змейка польская! Придумала недурно… Что ж согласен!
    - И повторишь мне эту клятву при ксендзе?
    - Ну, повторю… Эй, кто там?! – крикнул он, захлопав в ладоши.
    Явился дворецкий и стал в ожидании приказаний у входа.
    - Зови сюда ксендза, да поскорее!
    И когда дворецкий вышел, царек добавил, обращаясь к Марине:
    - Так-то лучше! Сейчас нас обвенчают… Сейчас подарки принесут тебе…, и деньги, и наряды всякие! Н на завтра – выезд в Тушино и торжественная встреча. Приготовься к полудню!
    Не успел он еще договорить, как уж явился ксендз в облачении с крестом в руках и почтительно поклонился панне Марине и царьку.
    - Я согласилась обвенчаться с царем… с новым… царем Дмитрием, - произнесла Марина, смущаясь и путаясь в словах, - с тем, что он только по имени будет мне супругом… А я в память о прежнем, дорогом супруге, навсегда решилась отказаться от радостей супружества. Пусть клянется.
   


                155


    Ксендз подошел к царьку и подал ему крест. Тот положил правую руку на крест, а левую поднял:
    - Клянусь!
    - Аминь! – смиренно произнес ксендз Зюльковский, закатывая глаза кверху. – А теперь, - добавил он, - вы мне позволите наияснейший пан, приступить к обряду венчания.

                XXXYI

    Посол Сигизмунд Олесницкий за свои труды получил от царька грамоту на владение городом Белым.
    19-го сентября царек вместе с Олесницким приехал в одной коляске в обоз Марины. Послуживши, таким образом, со своей стороны обману, Олесницкий на другой день уехал из табора. С ним собрались в отечество многие из бывших в плену с 1606 года и большая часть женского двора Марины, но едва они уехали верст пятнадцать от обоза, как разнесся слух, что Шуйский послал татар перерезать им путь.
Тогда от страху большая часть бежала назад в табор, но Олесницкий сказал, что не вернется назад, что бы с ним ни случилось. Он благополучно добрался до Польши.
    В тот же день, проводивши Олесницкого, Сапега торжественно с распущенными знаменами повез Марину в тушинский табор и там, посреди многочисленного войска “Дмитрий” и Марина бросились друг другу в объятия…, плакали, восхваляли Бога за то, что дал им снова соединиться.
    Многие умилялись, смотря на такое трогательное зрелище, и говорили:
    - Ну, как же после этого не верить, что он настоящий царь Дмитрий?!


        XXXYII

    Прошло десять дней с той поры, как Марина тайно обвенчалась с тушинским царьком, торжественно въехала при звоне колоколов, при пушечной пальбе и
ружейных залпах в Тушино. С тех пор празднества чередовались с пиршествами в нескладных и нестройных тушинских царских хоромах, и они с полудня и далеко за полночь оглашались то музыкой, то веселыми криками, то нестройным звоном и гамом. Марина не принимала никакого участия в этих шумных оргиях. По желанию царя она являлась ненадолго вначале туда, садилась с ним рядом на возвышенном месте, за особым небольшим столом, к которому царек приглашал только пана воеводу, и уходила тотчас после того, как подгулявшие гости выпивали здравицу за ее здоровье.               
Она уходила в свою половину в один из боковых флигелей царских хором, срывала с себя богатые, низанные жемчугом повязки, снимала ожерелья, зарукавья и заколы, усыпанные драгоценными камнями, и все это бросала на стол в своей опочивальне. Сама, не раздеваясь, бросалась на постель и лежала в ней недвижно и безмолвно по несколько часов подряд, уткнувшись головою в пуховое изголовье, пока не приходила какая-нибудь из женщин и не вводила в ее приемную посланного царем
боярина или стольника, который объявлял ей волю царя-супруга. Видно было, что
несладко жилось Марине в ее новом высоком положении.
                Однажды под вечер, после одного из очень шумных пиршеств, на котором



156
   

Марине пришлось присутствовать долее обыкновенного, она только что вернулась к себе, на свою половину, как к ней явился царский дворянский князь Рубец-Мосальский,
и с поклоном объявил ей, что завтра ранним утром, “великий государь Дмитрий Иванович”, изволит выезжать в отъезжее поле с соколами и с кречетами на заповедных болотах тешиться, и желает, чтобы с ним была и Марина.
    - Готова исполнить волю государя, - ответила Марина, - и буду ранним утром готова с моими паннами.
    Когда боярин удалился, а Зося и другие женщины стали укладывать Марину в постель, она все думала почему-то об этой завтрашней охоте, и думала даже без удовольствия. Ей давно-давно, с самого отъезда из Самбора не удавалось присутствовать на соколиной охоте, которую она очень любила с самой ранней юности. И вот ей вспомнились эти охоты на родине, при шумных и веселых съездах всего соседнего панства, и в особенности вспомнился пан Бронислав Здрольский, который настойчиво и терпеливо учился и обращению с птицами и всем приемам “красной и славной потехи”.
    - Здрольский! Боже мой! – вдруг спохватилась Марина, быстро поднимаясь. 
- Где-то он, бедняга, я о нем совсем забыла…, так занята была собою и своим горем, что и не вспомнила о нем! А ведь его тогда полковники схватили, грозили ему. Он, может быть, с тех пор покинут, забыт в какой-нибудь тюрьме… Ах, Боже! Какая я злая, дурная, позабыла верного слугу! Завтра, завтра не забуду о нем и попрошу ему пощады у… этого…
    И в этих мыслях Марина заснула и во сне все виделись соколы и кречеты и Здрольский около ее коня, у стремени. То подавал ей он расшитую шелками рукавицу, то снимал клобучок с ее ловчей птицы, то призывал сокола, взвившегося высоко в поднебесье… Потом рядом с Здрольским ей виделся Невзоров, и она отчетливо вспомнила его вдумчивый и глубокий взгляд, который он не спускал с нее, бывало, которым он ее ласкал, издали, несмело, но настойчиво, упорно устремляя его из своего угла на Марину, никогда не обращавшую взоров в его сторону. “Да, он был добр и хорош со мною, он уважал меня, он не теснил никого из нас, хотя и мог бы!” – думала во сне Марина и проснулась почему-то с воспоминаниями о ярославском плене, о Здрольском и Невзорове.
    Утром Марина, одетая в красивый и богатый охотничий костюм, покрывши голову бархатною шапочкой с блестящей запоной из рубинов и алмазов, поводья, поехала в сопровождении своих дам на большой двор тушинских хором.
    Царек действительно уже ожидал ее там со своею блестящею, пестрою и разношерстною свитой, в которой тяжелые русские кафтаны и чучи как-то странно чередовались размашистыми кунтушами пестрыми казакинами поляков, а высокие боярские треухи и колпаки со щеголеватыми шапочками, на которых грациозно развивались страусовые перья и высились цветные султаны. Тут были и бояре, и паны гетманы Рожинский и Сапега, и много других менее выдающихся польских и литовских панов и рядом с ними русские бояре, русские псари и доезжачие, татарские князьки из свиты царька, сокольники и ловчие. У многих панов и бояр сокола и кречеты, нахохлившись под своими клобучками, сидели на рукавицах. Многие паны сами держали своры борзых и гончих, которые подпрыгивали, визжали и злобно огрызались при ударе арапника.
                Сам царек был одет не то в польскую, не то в русскую одежду, которая сидела
   


157


на нем неуклюже и нескладно. Широкая чуча была одета у него поверх расшитого шелками короткого зеленого кафтана с золотыми пуговицами, из-под которого видны были широкие желтые шелковые шаровары, опущенные в гусарские ботфорты со шпорами. На голове была надета сбитая набекрень польская шапочка с тяжелою золотою кистью. На поясе болтался татарский кинжал, в богатой оправе, а около седла привешен был лук и легкий татарский кожаный колчан со стрелами. Он сидел в седле
хмурый и сгорбленный, а на лице его, как и на большей части лиц его свиты, ясно были видны следы бессонной ночи, проведенной за ковшами и кубками хмельного.
    Когда Марина подъехала к царьку, он приподнял шапочку, а вся его свита приветствовала почтительными и низкими поклонами. И чуть только Маринин конь поравнялся с конем ее супруга, он, махнув рукою, крикнул:
    - Ай да! Вперед охотнички!
    И все двинулись вперед шумною, нестройною толпою.
    День был чудесный, один из тех свежих, ясных сентябрьских дней, когда на бледно-голубом небе не видно ни облачка и воздух так чист и легок, что в нем нетрудно даже и простым глазом различать серебряные нити паутин, которые тянулись
в небесную высь и тихо несутся в пространстве.
    Но, несмотря на эту чудную погоду, особенно ценимую сокольничими охотниками, царек ехал около Марины хмурый и злобный, не обменивался с нею ни единым словом и только изредка искоса бросал на нее плотоядные взгляды, которые слишком ясно говорили о том, что он не совсем равнодушно смотрит на свою супругу.
    Марина замечала эти взгляды, они ее невольно коробили и смущали, тем более что ей предстояло обратиться к пану супругу с вопросом и, может быть, даже с просьбою о Здрольском. Но, наконец, она переломила себя, победила в себе отвращение, которое возбуждал в ней этот грубый и неприятный человек, так странно связанный с нею злою судьбиной, и сказала, ласково обращаясь к супругу:
    - Наияснейший пан! У меня к вам есть просьба…
    Марина оглянулась на свиту, которая несколько поотстала от царя и царицы, убедившись в том, что никто не может услышать ее просьбы, и сказала:
    - Прошу за пана Бронислава Здрольского, который…
    - А! Вот за кого вы просите… Вот кому хлопочите о помиловании!... Ха-ха-ха! Ну, тогда я должен вам сказать, что вы запоздали с вашею просьбою…
   - Как? Что это значит? – с испугом спросила Марина.
    - А то и значит, что я уже давно его помиловал.
    - Помиловали? – недоверчиво и медленно произнесла Марина, вглядываясь исподлобья на царька.
    - Не верите? Так вот взгляните сами! – и он с наглою усмешкою указал ей кнутовищем нагайки налево от дороги.
     Марина быстро обернулась по указанному ей направлению и оцепенела от ужаса. На небольшом холме, над излучистым обрывом берега Москвы-реки, куда спускалась по дороге царская охота, на колу висел скорченный, посинелый и страшно обезображенный труп человека, в котором Марина с первого взгляда узнала Здрольского. Штук двадцать стрел было всажено почти до половины в это обезображенное тело, и каждая из них оставила на нем кровавую полосу. Марина вскрикнула, и, бросив поводья, закрыла лицо руками.
    Царек нагнулся к ней, схватил поводья сильною рукой и проговорил ей      
   


                158


шепотом:
    - Твои же друзья, поляки, его осудили на смерть и посадили на кол! А я его помиловал… Я сжалился над его мученьями (три дня, собака, все жив был, все двигался еще!) и мимоездом велел своим татарам пристрелить его…
    Но Марина уже не слышала этих слов. Заметавшись на седле, она склонилась на гриву своего коня и лишилась чувств.


                XXXYIII

    Кто и как привез ее домой, как и где приводили ее в чувство – Марина этого не помнила, и не могла никак отдать себе отчета в том, что произошло после ее обморока. Приведенная в чувство, она впала в какую-то полудрему и так ослабла, что должна была лечь в постель. Только уж под вечер она почувствовала себя настолько окрепшею, что могла поднять голову с изголовья, и тогда первою ее мыслью была горячая, усердная молитва за несчастного, без вины погибшего верного слугу своего…
    Она еще не успела подняться с молитвы, как услыхала на дворе под своими окнами топот коней, лай собак, нестройный шум и крики вернувшихся с “поля” охотников. Немного спустя, на крылечко, которое вело во флигель Марины, послышались шаги, громкий смех. До слуха ее долетел грубый и резкий голос царька, который, не стесняясь, говорил:
    - Врешь, собака! Я ей муж… Я докажу тебе, увидишь! – и тотчас же, вслед за тем, кто-то властною рукой стал стучаться в двери сеней.
    Марина перепугалась, вышла с опочивальни и увидела перед собою бледные, трепетные лица своих женщин, которые топтались на пороге сеней и не знали, что им делать.
    - Отворяйте! Ну! – кричал царек, дубася в дверь тяжелым кулаком. – Отворите, не то выломаю дверь!
    Марина страшно изменилась в лице, но собралась с духом и приказала отпереть дверь.
    Едва только перепуганные женщины успели отодвинуть засов, как царек бурею ворвался в сени, растолкал всех женщин и ввалился в комнату. Марина, сверх легкой домашней одежды, успевшая накинуть только ферязь, стояла на пороге своей опочивальни, неподвижная, как статуя… Беспомощно опущенные руки ее чуть заметно дрожали. Лицо было бледно, но глаза горели, брови были сурово сдвинуты.
    - А! Женушка милая! – воскликнул царек, слегка покачиваясь и упираясь руками в бока. – Я о здоровье твоем заехал узнать, а ты запираться?
    Марина стояла молча и смотрела все так же сурово прямо в глаза царьку. Женщины ее боязливо столпились около ее.
    - А вы что здесь стали? Вон пошли! – грозно крикнул царек, топая ногами и набрасываясь на женщин, которые с визгом бросились врассыпную и попрятались по своим коморкам.
  - Что значит этот разбой?... Этот шум? Зачем вы здесь? Зачем вломились вы ко мне? – трепеща всем телом, проговорила Марина чуть слышно.
    - Заче-е-ем? – протянул царек. – Да разве я не муж тебе? Ведь нас твой же пан
обвенчал… Ха-ха!



                159


    - Вы позабыли! Вы дали клятву! – закричала Марина.
    - Клятву? Ха-ха-ха! – расхохотался царек, подступая к Марине и окидывая ее с ног до головы дерзким взглядом. – Ну, что же тебе еще! А теперь хочу быть мужем тебе.
    - Я не хочу! Не буду! Вон отсюда! – слабо вскрикнула Марина, указывая царьку на дверь в сени.


                XXXIX

    После описанного вечера супруг Марины стал к ней необычайно нежен, ласков, даже предупредителен. Затем порыв прошел, и он перешел к другим развлечениям и к шумным оргиям с другими женщинами, которые ему нравились более Марины. Но царек был уже доволен тем, что вынудил свою супругу подчиниться его
требованиям, и этим заслужил одобрение и похвалы со стороны своих приближенных и одночашников. Благодаря таким отзывам и отголоскам, царек ставил свой поступок с
Мариной себе в некоторую заслугу, кичился им, как настоящим подвигом, и даже не прочь был выказать себя по отношению к ней и снисходительным и даже великодушным.
    Что же касается Марины, то она после вынесенного ею грубого насилия вдруг почувствовала себя совершенно убитою и уничтоженною… Она – гордая и самолюбивая, с презрением относящаяся к этому дерзкому самозванцу, к этому ничтожному, жестокому, грубому человеку – вдруг почувствовала себя действительно его рабою, его …, игрушкою его прихоти, которую он смог заставить подчиниться мимолетному порыву страсти и потом бросить в сторону, как ребенок бросает помятую, поломанную игрушку!... Ужаснее этого сознания, ужаснее этого унижения Марина никогда не могла себе представить. Ей представлялось, что он мог бы добиться той же цели менее оскорбительным для нее путем. Он мог хотя бы для виду за нею поухаживать, поугождать некоторое время ее прихотям, прикинуться ласковым, любящим, страстным, просить ее молить о снисхождении… Но так грубо, так низко, так бессовестно попрать все ее женские права, так жестоко подчинить ее грубой силе – и нанести ей это оскорбление на глазах всех ее женщин, на виду у пьяной оравы его шутов и приспешников… Да! Ужаснее подобного унижения Марина ничего не могла себе представить!
    В первый же день после того страшного вечера Марина до такой степени прониклась сознанием этого ужаса, что готова была наложить на себя руки… Потом ей на мгновенье пришла в голову нелепая мысль – убить его при первой попытке на насилие. Но разговор с паном воеводой, который был очень ободрен в это время неожиданными успехами царька в поволжских городах и под Москвой, заставил Марину одуматься. “Не все ли равно – одно или несколько оскорблений? – говорила себе Марина. – Дело сделано – поправить ничего нельзя! Обман, которому я поддалась, в котором я согласилась принять участие, должен был привести меня к этому наказанию”.
    Но в сердце Марины зародилась страшная ненависть и злоба против царька, и
страстное желание затаилось в нем глубоко-глубоко, как заветный плод в безвестном
тайнике.



160


                Октябрь уже подходил к концу, но осень стояла светлая, ясная, без ненастья и бурных ветров. Последние листья еще не успели облететь с деревьев, как вдруг
однажды вечером засвистел северный ветер, и под утро все Тушино проснулось, покрытое толстым и пушистым слоем первого снега. Эта первая пороша, конечно, тотчас позвала всех охотников при дворе царька, и спозаранок громкие звуки охотничьих рогов, лай и надвывание собак и топот коней большом хоромном дворе.
Царек собрался на охоту, и съезжая со двора со сворами и псарями, послал своего любимца Бутурлина и своего дворецкого Рубец- Мосальского к “царице” – просить, чтобы и она пожаловала в отъезжее поле в санках полюбоваться на охоту.
    Марина, засидевшаяся в своих тесных тушинских хоромах, согласилась выехать, а Зося и панна Гербуртова даже очень обрадовались возможности подышать свежим воздухом, прокатиться на санках в поле и посмотреть на охоту с борзыми. При их помощи Марина оделась очень скоро, и багрово-красный шар октябрьского солнца только что выкатился из-за соседнего темного леса, когда Марина и ее приближенные вышли на крыльцо своей половины, у которого давно уже два крупных саврасых возника, впряженные в сени - вы…, побрекивали бубенцами. Конюхи держали их под
уздцы, пока Рубец-Мосальский и Бутурлин усаживали царицу на первое место к резной и раззолоченной спинке саней, а ее спутниц – на переднюю лавочку. Когда они окутали Марину теплою медвежьей полостью, а ее дамам прикрыли ноги ковром, возница, по обычаю времени, вскочил на левого возника верхом, бояре стали на особые приступочки около передка саней и сказали:
    - C Богом!
    Лошади рванули сани с места и помчали их налево от ворот, минуя шумный базар, по дороге к лесу. Полсотни гусар и всякой конной челяди пустились вскачь за санями царицы в качестве ее почетной охраны. Все встреченные низко кланялись царице, останавливались на обочине узкой проезжей дороги по колена в снегу и снимали шапки.
    Но вот на одном из поворотов просеки впереди замелькали между деревьями какие-то конные встречники. Это был небольшой отряд казаков и тушинцев, возвращавшийся из-под Троицы. Издали сверкали на солнце их шапки и копья. Впереди отряда ехала телега, на которой лежало что-то, прикрытое рогожей. Завидев издали поезд царицы, встречные всадники свернули в сторону от дороги и приостановились. Туда же свернули и телегу, в которой кто-то громко стонал и охал. Эти стоны тяжело и неприятно поразили слух Марины. Поравнявшись с телегою, она приказала остановить сани и послала Бутурлина взглянуть, кого везут в телеге.
    - Кого везете? – громко окрикнул встречных ратников Бутурлин, шагая по мерзлому снегу к телеге.
    - Изменника государства везем, под Троицей, израненного в бою взяли. Пан Сапега и грамоту шлет – просит его здесь повершить всенародно.
    - А будь ему пусто, безмозглому! – выругался Бутурлин. – Как звать его? – крикнул он передовому всаднику.
    - А кто его знает? Чай на вороту у него не написано! А вот разве в грамоте!
    И он, не сходя с коня, вынул из-за пазухи грамоту и протянул ее Бутурлину. Боярин почти вырвал ее из рук казака, быстро развернул, пробежал глазами ее первые
строки, и опрометью бросился к саням царицы, которая внимательно присматривалась
и прислушивалась к тому, что говорилось и творилось около телеги.



161


    - Государыня царица, - тревожно заговорил Бутурлин, обращаясь к Марине, - смилуйся, упроси царя Дмитрия…
    Марина с удивлением посмотрела на Бутурлина: он был известен в Тушино своими жестокими расправами и беспощадными казнями…
    - О чем ты просишь? О ком я должна просить царя, боярин? – сказала она спокойно и с достоинством.
                - О племяннике моем, государыня! Там его, беспутного везут в крови, израненного из-под Троицы… В бою в поле взяли, в грамоте царю просьба казнить его… Смилуйся государыня, дай умереть ему своею смертью, не на плахе!
    - Кто же этот племянник твой? Ведь надо же знать мне за кого просить!
    - Невзоров, государыня, Алексей Невзоров, тот, что в приставах-то был.
    - Невзоров! – воскликнули одновременно Марина и ее спутницы.
    - Уж не прогневайся, государыня, коли он, что и согубил тебя, как приставом-то был.
    - Он был всегда к нам добр и не теснил нас, - с достоинством сказала Марина. – Я хочу его за это отблагодарить, - именем царя я милую его от казни… Дай мне
грамоту Сапеги.
    Бутурлин с поклоном подал ей грамоту пана гетмана, которую Марина мигом изорвала и разметала по снегу.
    - Прикажи его отвезти к нам во дворец, помести поближе к комнатам моим и доктора Алениуса к нему пошли. А как я вернусь – велю заходить и панне Гербуртовой: она искусно излечивает всякие раны. Да смотри, сам поезжай с
Невзоровым в телеге и в провожатые возьми с собой половину моей свиты…, чтобы ему спокойнее и безопаснее было.
    Бутурлин, низко кланяясь царице, поспешил исполнить ее приказания. А она махнула рукой, и сани ее помчались далее по лесной дороге. Она была довольна собою, и в ее воображении неотвязно представлялся Алексей Невзоров, упорно устремлявший на нее свои горячие, долгие, вдумчивые взгляды.


XL

    Пан воевода Мнишек, польстившись на громкие слова и на щедрые обещания, он продал свою дочь и продал ее в руки тушинского скопища польских проходимцев и русских изменников. Но скоро он сам понял, что попался впросак и что был это самый открытый, грубый, наглый обман. Правда, его чествовали изрядно при дворе тушинского царька. Ему отвели хорошо убранные покои в одном из флигелей царских хором. Его щедро наделили из награбленного добра и сукнами, и аксамитами, и шелковыми материями, из которых он поспешил нашить себе нарядных кунтушей и жупанов. Его даже сытно кормили, подавая к его столу все на “серебре” (тоже отовсюду награбленного). Его даже поили вдосталь излюбленными им венгерскими винами… Но деньги выдавали ему на издержки скупо и в весьма малом количестве, а о вознаграждении за понесенные им убытки как-то совсем замолкли…”А вот пообожди, пан воевода! Вот скоро в Москву войдем, доберемся до казны царской, тогда ты первый все получишь. По горло в золоте сидеть будешь! Хе-хе-хе!” – убеждали его
приближенные царька. И пан воевода утешался на время, довольствовался подачками,



162


сытным столом и обильными возлияниями. Но время шло себе да шло. Тушинский лагерь по-прежнему пестрел притоком все новых и новых воинских ватаг и казацких дружин, бряцал оружием, гудел своими шумными базарами, на которые свозилось отовсюду награбленное на Руси добро. А “возу все не было ходу” – дело царька все не двигалось вперед, и путь в Москву все еще оставался непродолженным.
    Так прошла зима 1609 года, наступила весна, миновало и лето, а царь Василий Шуйский по-прежнему сидел себе в Москве, как и царек в Тушино. И ни Шуйский не может одолеть тушинского царька, ни тот не в силах с Шуйским справиться.
    А с наступлением осени вдруг отовсюду стали до ушей пана воеводы доноситься слухи, один хуже другого: “Псков отстал от царя Дмитрия”, “Новгород колеблется и ненадежен”, “под Троицей все приступы Сапеги отбиты с уроном”,
“Шуйский ждет помощи от шведов”, “сам Сигизмунд, король польский, собирается войною на Москву и всех поляков из Тушино зовет к себе на службу…”
    Все эти новости доходили до пана воеводы через его неизменного пана Яна, который, сообщая весть о Сигизмунде и его затеях, добавил многозначительно:
                - Мой совет – отсюда поскорее убраться восвояси и засесть у себя в Самборе.
                Наконец, пан Ян добился цели и убедил пана воеводу в том, что ему нечего уже ожидать в Тушино и что он не может возлагать надежды на будущее.
    - Хорошо! – сказал ему Мнишек. – Я завтра же переговорю с паном зятем, добьюсь от него чего-нибудь существенного, а не одних каких-то обещаний…
    - А если вас опять вздумают ими угостить? – мрачно спросил пан Ян.
    - Ну, тогда уж делать нечего! Поеду к королю и через него потребую от пана зятя и городов и денег…


XLI

    На другой же день пан воевода известил царька с утра, что он с ним хочет переговорить наедине о личных своих делах, и получил через дворецкого приглашение явиться в хоромы государевы.
    Он застал пана зятя за серьезным делом. Одетый в богатое царское одеяние (он только что присутствовал в приемной на Тушинской Боярской думе), в золотой шапке, опушенной темным соболем, царек сидел в резном золоченом кресле и играл в шашки с шутом своим Кошелевым, и в стороне, за столом Бутурлин, Салтыков и пан секреториум разбирали какие-то грамоты.
    - Ну, что скажешь, тестюшка? – обратился к Мнишеку царек, видимо, недовольный посещением и предстоящею беседой с паном воеводою.
    - Наияснейший пан! – начал величаво Мнишек по-польски. – Душа моя полна тревоги и опасений за будущее, недовольства за настоящее и сокрушения за прошлое. Язвы, нанесенные этим прошлым, не исцелены, поводы к неудовольствию в настоящем не устранены тобою, несмотря на все данные мне письменные и словесные обещания, а будущее…
    - Боярин Салтыков! – обратился к своему приближенному царек. – Объясни же ты пану воеводе, что у нас есть дела поважнее его речей!
    - Я понимаю, понимаю! Наияснейшему пану все некогда со мною
переговорить! Сегодня некогда, завтра некогда! Всегда некогда! Но если он царь, то



163


должен царское слово свое держать…
    - Какое слово? О каком он слове говорит? – с некоторым недоумением спросил царек, обращаясь к боярам.
    - Не о тех ли жалованных грамотах на города и земли, которые ты, государь, ему пожаловать изволил? – напомнил Салтыков.
    - А! Да! Так что же ты тревожишься, пан воевода? Я у тебя того, что дал, не отнимаю.
    - Ты дал, наияснейший пан, да я не получил, - продолжал горячиться Мнишек! – Ты позабыл меня совсем. И в деньгах вынуждаешь меня стесняться и убытков моих покрыть не хочешь! А я представил счет им, и счет не маленький…
    - Ну, да! Конечно! Когда войдем в Москву, заплати пану воеводе за все, что он истратил! – сказал царек, обращаясь к Салтыкову.
    - Войдем в Москву?! Чудесно сказано! – воскликнул Мнишек, выведенный из терпения увертками Салтыкова. – Вы вот уже чуть не целый год и в Троицкий кляштор войти не можете – с черными грайворонами не можете справиться! А собираетесь Москву забрать!... Нет, я дальше ждать не могу. И если мне на этой же неделе не будет
все уплачено, я из Тушино уеду в Самбор, а оттуда в Краков к королю Сигизмунду, который сумеет заставить москвича отдать мне то, что он мне должен!
                Царек вдруг вскочил со своего места, и сердито топнув ногою, крикнул Мнишеку:
                Замолчи, пан воевода! Я научу тебя иначе говорить со мною!... Да и то запомни, что царь московский никому и ничего не должен!
                Пан воевода собирался что-то отвечать царьку и полез в карман за какой-то бумагой, но царек опустился снова в кресло и сказал уже гораздо спокойнее прежнего:
                - Тебе, пан, тестю нашему и отцу дражайшей супруги нашей, мы извиняем излишнюю запальчивость. Просьбу твою об убытках мы рассмотрим к концу недели, как ты просишь, а теперь я больше не могу с тобой беседовать и призову тебя через бояр, когда тебе принесем денег.
 Мнишек был красен, как рак от волнения и досады. Лицо его подергивало… Он поднимал и опускал брови и сжал губы, собираясь еще настаивать, но умный пан Ян, который понимал всю бесполезность воеводского красноречия в данную минуту, толкнул его под локоть и шепнул ему на ухо:
 - Пора вам уходить!
 Мнишек, опираясь на трость и на руку пана Яна, грузно поднялся с лавки, неуклюже раскланялся и, бросив злобный взгляд на бояр, направился к выходу из комнаты.
 А царек, между тем, снял с себя тяжелый и богатый царский наряд, облекся в легкий и простой домашний стеганый кафтанец, и, готовясь идти в столовую палату, подозвал к себе своего шута, Степанку Кошелева, который забился в угол под лавкою.
 Шут – худой и безобразный малый, с плоским лицом, изрезанным глубокими морщинами, с большою бородавкою на носу – подошел к царьку, потряхивая своими пестрыми лохмотьями и колпаком с мочальною кистью. Он шел через комнату, опираясь на кочергу и тревожно раскланиваясь направо и налево.
 - По нашему московскому обряду и обычаю, - стал говорить шут, выставляя
вперед нижнюю губу, наморщивая свой крошечный нос и стараясь передразнить
царька.



                164


 Царек, а за ним и все присутствующие расхохотались, глядя на умилительные ужимки шута.
 - Царь ничего и никому не должен… - так же важно продолжал шут, корча всякие рожи.
 И вдруг в один прыжок он очутился около царька и, заглядывая ему умильно в очи, проговорил униженно:
 - А, небось, не помнишь? Ведь ты и мне должен… Еще, как был в Стародубе, пообещал?
 Царек усмехнулся.
 - Как мне не помнить, Степанушка? – сказал он. – Пообещал я тебе тогда полсотни плетей горячих всыпать, да вот все не соберусь за недосугом.
 - Ан, нет! Врешь, хоть ты и царь, а врешь! Кадетом мне обещал… Да, вот что…
 - Ну-ну! Ведь ты не воевода, не забывайся, не то я прикажу опять Бутурлину тебя погладить… Помнишь? – сурово крикнул царек.
 Шут съежился и сострил постную рожу.
                - Ну, милуем тебя... Сегодня уж так пошло на милость! Вези меня в столовую палату.
 Шут покорно встал на четвереньки, а “великий царь” московский сел на шута верхом и выехал на его спине из комнаты во внутренние свои покои.


        XLII

 Мнишек прожил еще несколько месяцев в Тушинском лагере, а потом уехал в Польшу. В Польше он не мог решиться объявить тушинского царька одним лицом с прежним своим зятем.
 В Польше один из важных панов подал жалобу на сендомирского воеводу и требовал предать его суду сената за проступки, которыми он наложил пятно на Речь Посполитую.
 Ему поставлено было несколько обвинительных пунктов: из них, кроме утайки королевских доходов с самборской экономии, все относились до поведения воеводы в московском деле.  “Зачем, - гласили эти пункты, - пан воевода признал царем обманщика Отрепьева, проводил его на царство. Обманщик впоследствии, как было доказано, злоумышлял на короля, сносился с его врагами, хотел овладеть короной польской, пользуясь начавшимися в Польше смутами, а Мнишек повез ему дочь, конечно, в надежде, что он достигнет польской короны. Мнишек был в соумышлении со своим зятем. Это видно из того, что Мнишек дружился с врагами короля и принимал к себе в дом Стадницкого. Сверх того, Мнишек, возвращаясь из плена, пристал ко второму обманщику, признал его истинным Дмитрием, оставил у него дочь, а сам приехал в отечество и тут действовал на сеймах во вред королю”.
 Мнишек говорил перед сенатом оправдательный ответ: прежде всего он оскорбился, что его бывшего зятя без церемонии называли Отрепьевым, с голоса москвитян, уверял, что зять его был не Отрепьев, а истинный Дмитрий.
 - Ваше величество, - обращался Мнишек к королю, - и многие паны сенаторы
и жители Короны польской признавали его, как и я – Дмитрием. И акты послов ваших,



                165


и письма вашего величества о том свидетельствуют. Чем же я виноват? – Я проводил на царство не обманщика, а истинного Дмитрия. И Москва его признала, и города ему сдавались. Впрочем, я о нем в начале объявлял покойному гетману. Ему это хотя и не понравилось, но он мне не запретил решительно помогать Дмитрию.
 Легко было Мнишеку ссылаться на умершего гетмана Замойского.
 Обвинения в соумышлениях с Дмитрием во вред своему королю он отрицал, ссылаясь на неимение доказательств на то:
 - Ни о чем подобном я не говорил со своим зятем, да и некогда было, и все сношения мои с ним клонились к пользе Речи Посполитой. На это указывают его письма и привилегии. Да, я принимал Стадницкого, но что же? Это был долг гостеприимства и родства. А пусть покажут письма, которые я писал к нему. Я приводил его к покорности.
 Что касается до второго самозванца, Мнишек уверял, что его, Мнишека, насильно затащили в тушинский табор поляки.
 - Мы кричали, - говорил он, - для чего нас останавливаете, зачем заворачиваете? А они не слушали, и пан Сапега не мог нас оборонить, хоть и хотел.
Потом я думал уехать в Дубровку, но москвитяне – приставы так говорили пану Радомскому (Олесницкому): жаль вас нам: человек, который называется Дмитрием, не прежний, но вы сделайте так, как они хотят. Мы приведем это дело к тому, чтобы король или королевич сделался нашим государем.
 И они ушли в Москву, предпринимая уничтожить тамошнего царя. Не знаю, толковали ли они о том в Москве. Только пан Радомский доверил дело некоторым надежным особам, но потом, видя непостоянство, уехал. Его, догнавши убили бы, если б знали, что он вашему величеству эти дела порицал.
 Меня потом пригласили на разговор. Я выехал с позволения князя Рожинского. Они спрашивали: тот ли это Дмитрий, что прежде был? Я отвечал по правде – не тот. Они на это сказали: “Смотрите, чтоб вам самим не пропасть”.
                Мнишек и в этом обстоятельстве сослался на мертвого, - на убитого в Москве князя Андрея Голицына, но прибавил, что, вероятно, это неизвестно и тому Голицыну, который находится теперь в плену.
 - Я, - продолжал Мнишек, - уезжая из табора, хотел взять с собою и дочь свою, но фальшивый Дмитрий соображал верный успех, и себе, а не мне хотел угодить, ибо уже города начали сдаваться.
 Супружество было невольное. Я говорил своей дочери: этот человек не удержится. Да хоть бы, какие сокровища ты имела и царицею московскою стала – лучше тебе выпросить у короля и у Речи Посполитой какой-нибудь уголок. Что же делать, когда не угодно было ее милости стараться об этом! А что писал я к дочери, так разве отец не мог писать к дочери и к тому, который звал меня отцом, а я его - сыном? Пусть покажут мои письма: в них видна моя верность и непорочность!
 Так отделывался, так изворачивался Мнишек, и не только остался без преследования, но еще сам возвысил голос против короля.
 Он еще разыгрывал роль охранителя шляхетской свободы против тех сенаторов, которые слишком превозносили подвиги короля, и заявил, что если бы король приобретал новые провинции для Польского королевства, и тогда нельзя
одобрить его, коль скоро он действовал без согласия сейма, потому что такие поступки
ведут к абсолютному господству.



                166


 Между Мнишеком и дочерью возникли холодные отношения. Марина постоянно отправляла отцу письменные записки, но тот на них не отвечал. Видно, Мнишек сообразил, что дело тушинского царька в Польше не может обратиться в его пользу, прикидывался там, как будто не участвует в обмане и не одобряет поступков дочери, и таким образом, покинул ее совершенно на произвол судьбы.


                XLIII

 Тушинский табор жил с переменным успехом, а личные дела царька шли меж тем все хуже и хуже.
 Особенно произвела волнение в Тушино весть о прибытии короля под Смоленск. Если б шло дело только о Смоленске, тогда тушинцы могли бы войти в сделку и за своего царя отречься от Смоленска с тем, чтобы король помог ему владеть остальным на Руси. Но король объявил себя прямым соперником тушинского царька. Король домогался сам московской короны и власти над государством. Он признавал
царька обманщиком, а, следовательно, не уважал прав и видов поляков, помогавших Дмитрию.
 Большие надежды на свой успех король располагал на поляков, находившихся в Тушино. С этой целью король послал комиссаров в Тушино.
 Комиссары приехали 17-го декабря. Их принимали за лагерем Зборовский с двусотенным гусарским отрядом. Он наговорил им речь, состоявшую из комплиментов, и поехал с ними назад. Когда они приблизились к обозу, навстречу им выехал сам Рожинский в своей карете. С ним рядом сидел Станислав Мнишек, староста саноцкий. Рожинский извинился нездоровьем, что не мог встретить их далее от обоза. Они поехали вместе, и при въезде в обоз навстречу стали перед ними посланцы царька, Иван Плещеев и Федор Унковский. Но королевские комиссары заметили им, что не к этому царю приехали. Они проехали мимо избы царька прямо к помещению Рожинского.
 Царек и Марина смотрели на них в окна и чуяли свое горе.
 Вступили комиссары к Рожинскому, там их ожидал стол: они пировали со своими соотечественниками прежде, чем начали говорить о делах.
                На другой день комиссары объяснили Рожинскому и панам с ним бывшим, что должны объявить свое посольство от короля к войску.
 Рожинский сказал им на это:
 - У нас есть “царь Дмитрий”. Прежде ему следует представиться. Мы его войско, служим под его властью и под его знаменем. А потому мы спросим вас: имеете ли что-нибудь сообщить его величеству “царю Дмитрию”.
 Комиссары на это сказали:
 - Мы на ваш вопрос сделаем  со своей стороны вопрос: тот ли это Дмитрий Иванович, которому вся земля присягнула, крест ему целовала, и венец на него возложила?
 После споров решили на том, чтобы объявить об этом Дмитрию и попросить у него позволения вступить в разговоры с королевскими комиссарами.
- Мы скажем ему, - говорили поляки, - пусть будет как будто по его воле. А он,
разумеется, нравиться не станет: знает, что и без него будет то же самое.
 


167


 Так и случилось. Царек не смог противиться, посчитал, что будет хуже, когда его не послушают.
 Комиссары вообще должны были отвлекать поляков от “тушинского царька” и представить им, что пристать к королю для них выгоднее, чем оставаться в Тушино.
 Комиссары говорили полякам:
 - Его величество, наш милостивый король, желает, чтобы храброе рыцарство, свои труды, подвиги и жертвы принесли на пользу своему государю и Речи Посполитой, своему отечеству, а не кому-нибудь. Отечество наградит вас как верных сыновей своих.
 Все совещания с войском не окончились успехом. Тушинцы-поляки, пошумев, расходились. Тогда комиссары употребили то, чтобы отделать дело поодиночке. Они воздерживались от обещания удовлетворить все войско: это было невозможно. Зато они были щедры на обещания начальникам и в короткое время всех склонили на свою сторону, в том числе и Зборовского и самого Рожинского. Их приманили обещаниями староств.
 Царек увидел, что уже ему нет надежды, поляки поодиночке склонялись на
сторону комиссаров. Московские дворяне и бояре были против него. Он боялся, что его не сегодня-завтра свяжут.


                XLIY

 - Кажись, пришел конец нашей тушинской масленице! – говорил пан Ермила, сидя с подьячими на крылечке одной из ближайших к дворцу изб, стоявшей внутри ограды дворцового двора.
 - Пришел, - грустно покачивая головою, отвечал подьячий. – Проплясал, да пропил шальной царь тушинский Московское государство и теперь ему Москвы, как своих ушей не видать!
 - Что ты? Неужто и впрямь все к королю перекачнутся?
 - Перекачнутся ли, нет ли, никому неведомо. А ты то возьми: каков он теперь царь, когда все от него отвернулись. Никто его не слушает! А к польским королевским комиссарам, что из-под Смоленска Жигимонт прислал, все Тушино навстречу высыпало. И Зборовский-пан их с гусарскою хоругвей встретил, и Рожинский к ним в карете выехал… А там и русская им встреча была: Иван Плещеев да Федор Унковский речами их приветствовали…
                - Дела, дела – что сажа бела! – задумчиво проговорил поп, покачивая головой.    
                – И сам ты посуди! Куда он затесался? С одной стороны московское войско напирает, и князь Михайло Скопин со шведами, да с Делагарди вон как полячишек
треплют – Сапегу и Лисовского! А с другой-то теперь сам Жигимонт на него же поднялся. Смоленск осадил, Северщину всю охватить собирается, да и сюда-то комиссар прислал, чтобы всех ляхов от нашего отбить.
 - Король-то ведь его и знать не хочет!... К панам грамоту прислал, к боярам – тоже, к царице письмо. А царя-то и поклоном не удостоил.
 - Ну, а царица что ж? Как отписала?
- О, брат! Эта баба – с толком! Прикинулась, будто в обиде за царя, да так королю-то отписала, что – на, поди… Невзоров ей и письмо-то перевозил…



                168


                - Невзоров! Все Невзоров! Пошел наш Алексей Степанович в ход. Вот, погляди, в бояре выйдет, - с добродушной улыбкой заметил поп.
 - Чего мудреного! Он парень умный. Сумел царице по нраву прийтись… Все с той поры, как от ран лечился в ее хоромах… В стольники его к себе взяла, с ним обо всем советуется, по целым дням не расстается, и они вдвоем царя-то во как к рукам прибрали! Пикнуть без них не смеет… Да, вот и сам Алексей Степанович сюда идет!
 Действительно, в это время из-за угла хором выехал всадник на крепком и статном коне, повернул к крылечку, соскочил с седла, и, отдавая поводья попу, сказал ему вполголоса:
 - Коня поставь, не расседлывая, под навесом. А нашим всем прикажи быть наготове! Чтобы никто не отлучался, и запас бы под рукой держали…
 - Слушаю, Алексей Степанович, батюшка, - почтительным тоном отвечал поп и повел коня в сторону.
 - А ты, Демьянушка, будь под рукою у меня… в сенях царицыных… Ты мне понадобишься.
 - Слушаю, батюшка. А не дозволишь ли спросить, милостивец, как у нас там с комиссариями.
 - Говорить-то некогда… Сам скоро все узнаешь… Одно скажу: быть бедам! Не устоять тушинскому гнезду… Кругом измена: царицу надо обо всем предупредить.
  И он поспешно направился от своего крылечка к крыльцу царицыных хором. За ним чуть не бегом пустился и Демьянушка.
 Марина в тот день была в тревоге. Поднявшись рано и наскоро одевшись, она уже послала за Невзоровым и приказала ему немедля ехать на совещание польских комиссариев с выборными от тушинского войска. И вот с тех пор, как он уехал, она сидела одна в своей комнате. Марина то присаживалась к столу, на котором все было готово для письма, то поднималась с места и прохаживалась по комнате, то с беспокойством подходила к окну и поглядывала на ворота, широко раскрытые на улицу и на этот раз никем не оберегаемые.
 “Не едет! – думала Марина. – Ах, Боже мой! Что с ним сталось? Он, один он мне верен, мне предан! В нем вся жизнь моя, все счастье, вся радость… И как мне трудно все это скрывать, таить от него! А он? Он и скрыть не может, не умеет”.
 И она опять тревожно начинала ходить по комнате, передумывая все те же думы, тревожась о милом, любимом человеке и только изредка вспоминая об опасностях, которые ей самой угрожали и более всего угрожали ее супругу.
 “Ничтожный, жалкий человек! Презренный трус! Как растерялся он, когда приехало посольство к нашим гетманам от Сигизмунда! Не смог и взглянуть из-за ограды дворца… Здесь просиживал по целым дням со мною… Я должна была одушевлять и ободрять его. Он удивлялся моей решимости… А как он поступал, когда был в силе, когда удача за удачей манили его на престол московский…”
 В то время топот коня, раздавшийся в воротах, прервал ее думы. Она бросилась к окну и увидела Невзорова, который молодцевато избоченясь, въезжал воротами на хоромный двор.
                - Он! Он! Наконец-то! – прошептала радостно Марина, хватаясь за ручку кресел и стараясь подавить в себе овладевшее ею волнение.
                Через минуту, овладев собою, Марина опустилась в кресло около стола, разложила на столе длинный листок бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, вывела на
 


                169


листке слова: “Милый, дорогой батюшка!” Но далее этих слов ничего написать не могла и стала напряженно, страстно прислушиваться к каждому шороху в сенях. Вот, наконец, внизу на крылечке дверь хлопнула, послышались знакомые шаги, и пахолик открыл дверь в комнату Марины, доложил:
 - Пан стольник!
 - А! Это ты, пан стольник? – сказала Марина, откидывая перо в сторону и стараясь прикинуться равнодушной. – Ну, что ты скажешь о переговорах? Я готова слушать…
 - Дай Бог тебе мужества, чтобы перенести грозящие беды…
 - Говори, не бойся! – ласково обратилась к Невзорову Марина. – Я на все готова. Я решилась жизни, чтобы умереть царицей московской!
 - Честь и хвала тебе! Но там не то на уме у всех наших спутников! От царя все отреклись, все отчурались… Гетманов сманили комиссары королевские обещаниям воеводств. Полковников и капитанов – посулами жалованья и милостей Жигимонта. Король Смоленск громит и Северщину всю охватил, а комиссары говорят боярам: король-де хочет по христианскому милосердию и по соседству, утешить Московское
государство и спасти от смуты… А те и верят и к Жигимонту снаряжают уж посольство с повинной…
 - Покинуты всеми! – с пренебрежением проговорила Марина. – Добился своего пирами, шутовством да бражничаньем с татарами да с псарями…
 - Только татары да псари ему верны остались, государыня! А я там таких речей наслушался между ляхов, казаков и сбродной тушинской рати, что страшно говорить…
 - Говори, пан стольник! – настоятельно сказала Марина. – Я все знать хочу, все знать должна…
 - Говорят: “Какой он царь нам? Он обманщик! Долой его! Связать да к Жигимонту в стан отправить!” И если пан Рожинский передастся королю, как уже передался ему Сапега, тогда назавтра тут такое будет…
 - Довольно, пан стольник! Я должна повидаться с царем, поговорить с ним…, спросить его совета! Жди меня здесь в сенях, - я скоро позову тебя!
 С этими словами она поднялась с места, ласково кивнула Невзорову и направилась во внутренние покои, но не успела еще пройти к дверям, как двери распахнулись настежь и царек, бледный, перепуганный, вбежал в комнату Марины так поспешно, что чуть с ног ее не сбил. Невзоров, не успевший еще удалиться, и Марина, озадаченная внезапным появлением царька, смотрели на него с недоумением.
 - Все пропало! Прахом все пошло! – кричал царек, не смущаясь присутствия Невзорова. – Изменники, предатели!... Все милости мои забыли! Хлеб-соль мой! Будь они прокляты!
 И он бросился в кресло, в отчаянии ломая руки и ероша свои жесткие черные волосы.
 - Государь! Великий государь! – твердо проговорила Марина, едва сдерживая порыв негодования. – Ты говоришь не царским языком! Тебе не здесь бы следовало быть, а там, где королевские комиссары подкупают твоих подданных и готовят погибель тебе.
- Что такое? Здесь? Там? Ни здесь, ни там не надо мне быть… А бежать, бежать отсюда без оглядки, понимаешь? Тут уж нечего храбриться, пока до шкуры
 


                170


добираются твои же приятели поляки! Вот уж бояре-то все свои семьи, все имущество отсюда стали вывозить в Калугу… И нам туда же надо.
 Марина отвернулась от царька с презрением: он был ей жалок и гадок в своем припадке малодушия.
 - По-моему, - продолжал царек, - теперь же надо, не теряя времени, бежать! Сегодня ночью будет все готово: и кони, и проводники надежные… Так говори скорее: хочешь со мною ехать или пропадать здесь желаешь?
 - Нет! Лучше здесь умру, чем с позором убегу отсюда! – сказала Марина. – Свидетельствую перед Богом, что, пока жива, вечно буду стоять за свою честь и достоинство… Раз избранная и поставленная государынею стольких народов, царицею московскою, я буду действовать, как надлежит царице!
 - Ну, и черт с тобой, проклятая баба! – злобно крикнул царек. – К тебе явятся изменники гетмана и бояре и скрутят тебе руки за спину, чтобы выдать королю. Меня не скрутят, я еще с ними посчитаюсь!
 И он, махнув рукой, поспешно удалился во внутренние покои.
 Марина бросила взгляд ему вслед полный ненависти и презрения, и затем обернулась к Невзорову, который безмолвно стоял у порога. В его пламенном взгляде Марина прочла такую преданность, такую готовность умереть за нее, такую твердую решимость всюду за нею следовать, что она сочла необходимым сказать ему:
 - Пан стольник, тебе я поручаю охрану дворца и моей особы. На одного тебя надеюсь, и если Бог даст мне победить врагов, награжу тебя так, как ты того не ожидаешь!
 Невзоров ничего не ответил ей. Молча поклонился и вышел.


                XLY

 Дмитрий переоделся в крестьянское платье и вечером убежал из табора.
 С ним ушел шут Кошелев.
 Бежал он в Калугу, и первым делом он написал грамоту и разослал по городам, чтобы московские люди ловили и убивали поляков, а их имущество свозили в Калугу.
 - Бежал! Бежал! Обманщик! Вор! Бежал… Покинул нас!
 - Кто? Кто бежал-то?
 - Вестимо, кто. “Царь” бежал!
 Вот что слышалось во всех концах Тушино спозаранок на другое утро и с быстротою молнии переносилось из уст в уста, одинаково возмущая и русских, и поляков.
 - Да кто сказал, что он бежал?
 - Говорили паны: бежал с туркой да с двумя татарскими князьками.
 - Тьфу ты, непутевый! А Москву забрать собирался…
 - А царицу тут оставил!
 - Хоромы его разбить, ограбить! – ревели в ответ голоса.
 И множество вооруженных людей шумною и мутною волной неслось по
улицам к дворцу царя Дмитрия.
                - Стой! Стой!... Куда вы? Царь убит! Рожинский – гетман тайно умертвил!



                171


 - Рожинского убить! На копья его! Бердышами врозь разнять!... В крошево изрубить, собаку! – неистово вопил голос из встречной толпы, и она очумело несется к избе Рожинского.
 - Братцы! Бояре московские нас Жигимонту продали! – кричит новая толпа, в которой пестрят яркие казачьи шапки. – Посольство шлют к нему под самый Смоленск! Айда к их избам! Не пускать послов!
                И все стремглав бегут к боярским избам, захватывая по пути в толпу всех встречных.
 К полудню все Тушино кипело, как в котле. Всюду шумели, кричали, спорили, вопили. Неистовые люди, как угорелые, бросались из стороны в сторону, не слушая, перебивая друг друга, обмениваясь то руганью, то дюжинными тумаками. Кое-где от крика и ругательств дело доходило даже до ножей… А все же никто еще не знал и не мог с достоверностью сказать, что сталось с царем Дмитрием: убит ли он “предателем” Рожинским или бежал, спасаясь от руки убийц?
 Огромная тысячная толпа сбежалась к хоромам царским и громкими криками требовали, чтобы ей сказали: куда девался царь? Куда сбежал? И жив ли или точно
убит?
 - Эй, вы! Опричники! Выходите-ка сюда! Мы вас попанствуем! Царя вот проспали. Царицу не проспите.
 - Скоро ли ответа добьешься? Чего она молчит царица наша? Тоже норовит, небось, сбежать? Да мы не пустим!
 - Православные! – возгласил толпе подьячий. – Стольник великой государыни Марины Юрьевны сейчас к вам выйдет и прочтет вам царицыно письмо!
 И только он успел это произнести, как из-за стройных рядов царицыной охраны вышел Невзоров в богатом бархатном кафтане с золотыми шнурками и застежками на груди, со свитком грамоты в руках. Сняв шапку, стольник царицы поклонился толпе на три стороны, смело окинул ее ясным взглядом и громко произнес:
 - Православные! Великая государыня Марина Юрьевна шлет вам поклон и привет. Вот и письмо ее ко всем вам, ее воинам и защитникам.
 Толпа выслушала это молча, но к письму отнеслась благосклонно: всем хотелось знать, что может писать им царица.
 Невзоров развернул свиток грамоты и прочел следующее:
 “Царь Дмитрий, мой супруг и государь, глубоко оскорбленный предательством панов гетманов, коварством королевских комиссариев и шатосью бояр, временно покинул Тушино, чтобы избегнуть смуты и кровопролития. Не знаю, куда направился он, но знаю наверно, что он скоро всех своих верных подданных соберет под свои знамена, а изменников и предателей, нарушивших данную присягу, предаст заслуженной ими злой доле. Я осталась среди вас без друзей и покровителей, без родных и кровных, в полном одиночестве. Злая судьбина отняла у меня все: все, кроме прав на московский престол, признанный двукратною присягою всех сословий Московского государства. Эти священные права я сумею охранить, пока я жива. Сумею поддержать и достоинство, и честь московской царицы. Не покину вас, пока мой супруг и государь не призовет меня и вас к себе. Охрану же моей особы с полным
доверием вручаю благородному рыцарству польскому, храброму воинству
российскому и неустрашимому казачеству донскому и запорожскому”.
                Невзоров окончил чтение, бережно свернул грамоту и, отвесив низкий поклон



                172


на три стороны, удалился вновь за ряды царицыной охраны. Толпа с минуту безмолвствовала. Затем послышались отдельные голоса и возгласы довольно примирительного свойства: видно было, что письма царицы всем пришлись по нраву.
 - Значит, не бежал он? Не хоронится от нас?... А что гетманы - изменники и бояре – шатуны, так это точно!... А ей за что зла ей желать? Пусть тут живет, пока что… Можно и оберечь ее… А тут и грамота, пожалуй, точно от него придет!... Поживем – увидим!
 А затем мало-помалу, толпа рассеялась.


XLYI

 Что  испытала Марина в этот день с утра и до вечера! Что пережила она, когда тысячная и шумная толпа стала собираться вокруг дворцовой ограды и с громкими криками, бранью и даже угрозами требовала объяснений и сведений от царицы о царе, о том презренном, трусливом, ничтожном обманщике, который мог бросить ее на
произвол судьбы и дикой разнузданной толпы? Могла ли она надеяться на то, что от этой толпы ее охранит та стража в пятьсот человек, которую в последнее неделю сумел собрать и сплотить Алексей Степанович?... И как она трепетала, когда он вышел читать ее письмо народу! Как мучилась всякими страхами и опасениями, когда, припав к оконцу горячим лбом, она прислушивалась к его звучному, твердому истовому чтению… И как была поражена, изумлена, когда это спокойное чтение оказало на толпу свое действие, и толпа стала мало-помалу расходиться.
 Но этого было мало. Невзоров, успокоив толпу, заглянул к Марине лишь на самый краткий миг, сказал ей, что поручает охрану дворца надежным людям, а сам едет для разведок в разные места Тушинского стана и вернется только под вечер. Это неясное “под вечер” так и застыло в памяти и в сознании Марины как неопределенный срок женских нравственных терзаний… Одинокая, безмолвная, бледная, она, как тень, бродила по своим комнатам, не находя себе нигде покойного угла.
 А между тем, стемнело… В Тушинском таборе и под вечер не смолкал отдаленный шум и гул волнения. С улицы долетали разгульные песни разнузданной вольницы, песни сменялись шумом, сплошным гулом и гамом хмельных ватаг… От времени до времени слышались выстрелы. Где-то вдали вспыхнул пожар и бледным заревом отразился в темных ночных облаках…
 “А его все нет! – с глубоким страданием думала Марина. – Хоть бы еще раз его увидеть, обнять его, поцеловать, хотя бы в последний раз в жизни!” Вот что думала про себя Марина, прислушиваясь к биению своего сердца. Но вот хлопнула дверь в сенях. Ступеньки сенного крылечка скрипнули под знакомою стопою…
 - Он? Кажется он? – вся, замирая в ожидании, прошептала Марина.
 Дверь отворилась, и Невзоров войдя, почтительно остановился у порога.
 - Пан стольник! – прошептала ему чуть слышно Марина, - стань здесь на колени… клянись мне.
 Она не могла договорить. Глаза ее горели, голос дрожал.
                Невзоров опустился на колени около ее кресла и произнес твердо:
                - Клянусь, быть верным тебе, до самой смерти.
                - Клянись любить…, любить меня…, и умереть со мною вместе! - быстро
 


                173


проговорила Марина, протягивая ему трепетные руки и нежно обхватывая ими кудрявую голову Невзорова.
 И она привлекла его голову к себе на грудь и предалась ему со всем пылом долго сдерживаемой страсти. Предалась, забыв и Тушино, и грозящие опасности, и свое царское достоинство, и соблазны величия и блеска, которые так долго туманили ей голову.

                XLYII

 На другой день распространился слух по табору, будто Дмитрий присылал письмо к тушинцам. Табор взволновался снова. Несколько дней он похож был на сумасшедших.
 Весть оказалась ложной, и Рожинский приказал повестить, что вперед, кто будет распространять такие вести, тот подвергнется наказанию.
                Волнение учинили московские люди, гласно заявившие расположение к Сигизмунду. Они оказывали готовность не признавать отнюдь ни царька Дмитрия, ни
царя Шуйского и пригласить на Московское государство царем сына Сигизмунда Владислава.
 Приверженцы Лжедмитрия, как поляки, так и русские, злобились на московских знатных людей, изъявивших это желание. Но поляки видя, что их царька нет более налицо, а русские склоняются к польскому королю, поставлены были в такое положение, что невольно должны были согласиться с комиссарами.
 Комиссары окончили свое дело.
 Московские люди заодно с поляками отправили из своей среды посольство к Сигизмунду.
 Собравшись ехать к королю, Стадницкий написал к Марине письмо. Он называл ее не царицею, даже не великою княгинею, а воеводянкою сендомирскою, и уговаривал оставить честолюбивые намерения.
 Марина отвечала ему: “Доброжелательство вашей милости для меня приятно, как от лица, связанного со мною родством. Я имею надежду, что Бог – мститель неправдам, охранитель невинности. Он не дозволит моему врагу Шуйскому пользоваться плодами измены и злодеяний своих. Ваша милость должны помнить, что когда Бог раз осиял блеском царственного величия, тот не потеряет этого блеска никогда, так как солнце не потеряет своего блеска оттого, что иногда закроет его скоропроходящее облако”. Она подписалась “царицею московскою”.
 Вместе с тем она написала письмо к королю, подписанное числом 5-го января.
 В этом письме Марина извещала, что, узнавши о вступлении Сигизмунда в пределы Московского государства, желает успеха его намерениям. Она писала, что, находясь до сих пор в заключении, которое мешало ей обратиться к королю.
 Марина выражалась так: “Если чем-нибудь на свете играла судьба, то конечно, мною: из шляхетского звания она вознесла меня на высоту московского престола для того, чтобы бросить в ужасное заключение. Только что лишь проглянула обманчивая свобода, как судьба ввергла меня в неволю, по-видимому, лучшую, но, в
самом деле, еще злополучнейшую, так что я не могу жить сообразно моему сану. Все
отняла у меня судьба: остались только справедливость и право на московский престол, обеспеченное коронациею, утвержденное признанием в звании царицы и укрепленное



                174


двойною присягою всех сословий Московского государства. Я уверена, что ваше величество по мудрости своей вознаградите с королевскою щедростью и меня, и фамилию мою, которая достигала этой цели с потерею права и с большими издержками”. Марина подписалась “московскою царицею”.


                XLYIII

 Прибытие московских послов было истинным праздником национального польского самолюбия. Поляки радовались и думали, что завоевание Московии совершено без боя
 Бояре прибыли в лагерь под Смоленск 27-го января. Им дали отдохнуть и 31-го позвали на аудиенцию к королю.
 Король сидел в шатре, окруженный сенаторами. По дипломатическим обычаям, послы произносили перед королем речи таким образом, что один начинал и
останавливал, продолжал другой с того места, где останавливался первый, а другого сменял, таким образом, третий.
 Сначала приблизился к королю Михайло Глебович Салтыков, поцеловал руку и сказал приветствие: он поздравил короля с прибытием в Московскую землю. Михайла Глебовича сменил сын его Иван. Он объявил от лица Филарета, которого
назвал патриархом, от всего духовенства и от всего народа благодарность за то, что король пожаловал в Московскую землю. Ивана Салтыкова сменил князь Василий Мосальский. За князем Мосальским держал речи дьяк Иван Грамотин. Ему приходилось сказать самую суть дела. Он говорил:
 - Так как сам Бог поручил королю прекратить кровопролитие, междоусобие в Московской земле, то патриарх Филарет, духовенство, бояре, окольничьи, дворяне, думные дьяки, стольники, стряпчие и всякого звания московские люди бьют челом королю и объявляют, что они желают возвести на престол Московского государства королевича Владислава с тем, чтоб король сохранил неприкосновенно святую веру греческого закона, которую столько веков свято исповедовали московские люди. 
 По повелению короля послам дал ответ канцлер Лев Сапега.
   - Его величество король очень рад прибытию таких почтенных послов от чинов Московского государства и принимает под свое покровительство святую греческую веру и храмы, сообразно благочестию христианского государства и вашему расположению к его величеству. По важности дела, с которым вы прибыли, король через несколько дней назначит панов сенаторов, которые будут с вами совещаться об этом.
 Между московскими послами и польскими сенаторами произошло несколько совещаний, которые на первых порах привели к недоразумениям, особенно по поводу того, чтобы Владислав привел греческую веру, венчал на царство патриарх, и он же чтобы не пускал католиков в московское государство.
 Две недели прошли в этих спорах. Окончательное признание Владислава отложено до будущего времени и послы, обнадеженные и обласканные, пировали у
Сигизмунда, пировали с панами и были пленены любезностью, с какой обращались с ними поляки.
                Послы собирались уже возвращаться, когда депутаты от войска, которые не



                175


получили удовлетворения от короля, обратились к ним с притязаниями, ссылались на то, что москвитяне в Тушино обещались делиться нераздельно с поляками и теперь настаивали, чтоб они взяли на себя посредство и не отделяли своего дела от их дела.
 Король приказал призвать посланцев от своего войска и в присутствии своем дать ответ решительный. Канцлер вручил им этот ответ на письме, где объяснено было, что король на себя того, чего он взять не может по правам польским без согласия чинов Речи Посполитой, то есть налагать налогов и распоряжаться королевскими имениями, но король обещал им вознаграждения после того, как овладеет Московским государством, и определил Северскую и Рязанскую земли на сбор из тамошних доходов жалованья войску, Сверх того он обещал им особую донативу, то есть в подарок известную сумму.
 Что касается до Марины, то ей как жене бывшего на престоле Дмитрия, король изъявлял готовность сохранить, сообразно справедливости, часть Московского государства, уступленную боярами, и обещал говорить об этом при договоре с московским народом, хотя замечено было, что поступки Марины не приносят пользы ни королю, ни Речи Посполитой. О тогдашнем Дмитрии сказано было, что этот человек
постыдно убежавши от рыцарства, без всякой причины бросался, на людей его королевского величества, и королю известно, что он на них самих зломыслит. Но если он не будет вперед мешать делу короля и Речи Посполитой и не станет отвлекать московского народа от короля, то и ему окажется внимание.
 Канцлер объявил послам, что они могут ехать к войску, а вслед за ними поедет воевода брацлавский Ян Потоцкий, уполномоченный подробнее уладить с ними их дело.
 Московские послы уехали 20-го февраля, польские – 1-го марта.


XLIX

 Между тем в обозе под Тушино происходило ужасное волнение. Посланный к Дмитрию от рыцарства Януш Тышкевич приехал назад в Тушино и привез письмо от царька.
 Лжедмитрий жаловался на коварство польского короля, называл его виновником его неудач, обвинял в измене своих московских людей и в предательстве служивших ему польских панов, особенно Рожинского и Коноровского, убеждал рыцарство ехать к нему на службу в Калугу и привезти к нему супругу. Предлагал тотчас же им по 30 злотых на каждого конного, подтверждал прежние свои обещания, которые должны исполниться по завоевании Москвы. Припомнил, что он прежде ничего не делал без совета со старшими в рыцарстве, и вперед будет советоваться со своими Московского государства боярами.
 Царек требовал, чтобы рыцарство казнило Рожинского и других, кто окажется виновным против царя, а если их нельзя казнить, то, по крайней мере, не держать их в войске. Пусть они будут изгнаны из московского государства навсегда, а вперед рыцарство пусть избирает себе гетмана не иначе, как с царского соизволения.
                Это письмо произвело волнение.
 Сторонники Лжедмитрия и недоброжелатели короля воспользовались им.
 Марина бегала по ставкам, умоляла, заклинала рыцарство, обращалась к



                176


знакомым, являлась с распущенными волосами, со слезами на глазах. В ее голосе и речах было столько увлекательного, в ней была сильная воля, неустрашимость. Она не останавливалась ни перед какими средствами, хотя бы противными женской стыдливости, лишь бы расположить к себе сердца. В ее устах обещания всегда принимали особенную силу, ее агенты рассеивали по обозу вести от Дмитрия.
 Речи их были таковы:
 - Неужели все унижения, все трудности должны пропасть в угоду королю!? Московское государство было почти в наших руках, а мы его упускаем. Будем держаться Дмитрия, получим больше от него, завладеем Москвою, тогда-то заплатят нам за все наши лишения и труды.
 От имени Дмитрия нечего было жалеть обещаний. Поджигали воинов против Стадницкого, Вейера.
 Предводители, которые были рядом познатнее, не соблазнились этим. Но Дмитрий был необходим для тех поляков, которые вышли из отечества, где потеряли собственность или не имели ее и хотели приобрести в завоеванной московской земле.
 Притом же, вступивши в королевское войско, нужно было подчиняться
дисциплине, а в войске тушинского ”вора” ее не было. Тут у самого того, кого называли царем, не просили милостей, а требовали дерзко, даже с ругательствами.
 Такое обращение делало для них привлекательным  тушинский табор. Жаль было веселого своевольного житья в нем.
 Более всего не согласны были служить королю донские казаки. Им Сигизмунд был совершенно чужой, как и Шуйский, как отчасти и сама Москва была им также чужой: им нужен был свой государь, царь своеволия. Их атаман Заруцкий пристал было к стороне короля, и хотел своих подчиненных вести под Смоленск. Но донские казаки выходили из табора и шли к Дмитрию в Калугу. Заруцкий объявил об этом Рожинскому.
 Только что донцы вышли из табора, как Рожинский последовал за ними и начал стрелять по ним из пушек. Таким образом, положили их тысячи две, другие успели уйти вперед и пошли к Калуге.
 Другой отряд был разбит Молоцким на дороге. Остальные достигли Калуги. В числе пришедших с казаками были: князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой и Засекин.
                Были и такие из донцов, что воротились и послушались Заруцкого.
 Однако, по уходе донских казаков, польский обоз не успокоился. Те, которые были расположены к Дмитрию, не могли поспеть на помощь казакам, за которыми погнался Рожинский.
 Марина приведена была вне себя поступком Рожинского. Сделавшись открытым врагом донских казаков, он заявил себя и ее врагом.


                L

                Марина решилась бежать, и от 10-го февраля 1610 года оставила у себя в
помещении письмо такого содержания: “Без родителей и кровных, без друзей и
покровителей, в одиночестве с моим горем, мне остается спасать себя от последнего искушения, что готовят мне те, которые должны бы оказывать мне защиту и попечение. Горько моему сердцу! Меня держат как пленницу. Негодные ругательства над моею



177


честью в своих пьяных беседах приравнивают меня к распутницам и строят против меня измены и заговоры. За меня торгуются, замышляют отдать в руки того, кто не имеет никакого права ни на меня, ни на мое государство. Гонимая отовсюду, я свидетельствую Богом, что вечно буду стоять за свою честь и достоинство. Раз, бывши государыней стольких народов, царицею московской, я не могу возвратиться в звание польской шляхтинки и никогда не захочу.
 Поручаю честь свою о хранении храброму рыцарству польскому, надеюсь, это благородное рыцарство будет помнить свою присягу и те дары, которых от меня ожидают…”
 Ночью со вторника на среду Марина убежала из лагеря, переодетая в гусарское платье. Ее провожали девочка служанка и несколько казаков. Путь ее лежал в Калугу к мужу. Но она сбилась с дороги и попала в Димитров, где был отряд Сапеги.
 Когда не оставалось более в лагере ни царька, ни жены его нужно было или приставать к Сигизмунду, или убегать из-под Москвы. Негодование против Рожинского возрастало более и более с каждым днем. Буйные толпы жолнеров
сходились и кричали:
 - Негодяй Рожинский, ты своим высокомерием прогнал Дмитрия, и бедная супруга его от тебя убегать должна была! Где наша выгода? Под чье предводительство пойдем теперь? Где верность твоя, Рожинский? Зачем через тебя мы теряем жалованья и награды? Нет, ты нам более не гетман, Рожинский! Ты беглец, негодный изменник! Отдай нам царя нашего, и если ты задумал выдать его неприятельскому мечу, то знай, что сам прежде ляжешь под мечом!
 Наконец, прибыли послы в лагерь и прочитали ответ короля, из которого увидели, что там – одни обещания.
 Когда в тушинском обозе все разлагалось, Сапега в Димитрове с Мариной выдержал напор Скопина войска. Сапега должен был запереться в городе. Всего войска с ним было тысяча пятьсот человек.
 Когда московские люди начали сильный приступ к Димитрову, так что осажденные стали терять дух. Тогда Марина взошла на стены и на виду неприятеля кричала:
 - Смотрите и стыдитесь! Я женщина, а не теряю мужества!
 Но московское войско не могло долго теснить Сапегу: у него у самого не было под Димитровым запасов. Они ушли под Троицу, оставив под Димитровым одних лыжников.
 Марина решилась ехать в Калугу к своему Дмитрию. Сначала Сапега ее удерживал советами.
                - Не безопаснее ли вам, - говорил он, - воротиться в Польшу, к отцу, а то вы попадете в руки Скопина и Делагарди.
 - Я царица всея Руси, - отвечала Марина, - лучше исчезну здесь, чем со срамом ворочусь к моим ближним в Польшу.
 Тогда Сапега хотел ее удержать против ее воли. Она сказала:
 - Никогда этого не будет, чтобы ты мною торговал. Если ты меня не пустишь, то я тебе дам битву. У меня есть триста пятьдесят казаков.
 Тогда Сапега не стал ее останавливать. Она надела польский мужской
бархатный кафтан красного цвета, сапоги со шпорами, вооружилась саблей и пистолетом и отправилась в дорогу.



178
 

                До Калуги она ехала то верхом, то в санях. Отряд охочих казаков провожал ее. На заре морозного февральского дня 1610 года прекрасный юный воин с выбившимися из-под шлема локонами осадил горячего, взмыленного коня у крыльца дворцового “царского” жилья в Калуге и велел доложить “государю”, что прибыл с важными вестями его личный комарник. Это было красиво!


                LI

 В маленьком согбенном старичке с седой бороденкой клином, с острым носом и маленькими глазами, трудно было бы узнать русского царя Василия Шуйского, если бы не его парчовый кафтан, да не нож при поясе, да не посох из дорогого рога единорога.
Он сидел в глубоком кресле в своей молельне, положив руки на подлокотники,
и тусклым взором смотрел перед собой. Рядом с ним находился его свояк, князь Иван Воротынский и говорил ему что-то. Но не слышал царь его речей, далеко назад ушла его дума.
 Сколько силы, величия и славы соединялось у русских людей с его именем вплоть до времени царствования его! Где же теперь все это? Неужели Бог покарал его за гордые мысли? И он бил себя кулаками в грудь и шептал молитвы. Когда он был думным боярином при Грозном царе, кто был сильнее его? Годунов, Малюта копались под него, так нет же, осилили! И никому другому, а ему поручил Грозный царь своего слабоумного сына. Кто тогда Русью правил? Слабоумный Федор только в колокола звонил, на колокольни лазил, а он Василий Шуйский, и суд и расправу чинил. Не было больше его человека на Руси. И потом, когда помер Федор, и избрали в цари Бориса Годунова, разве не пытался тот извести его, Василия? Да нет, обжегся! Василий пошел поперек его пути, привел Гришку Отрепьева и на престол посадил. А когда стал не люб этот Гришка, он же извел его. Да! Народ видел его рвение. Разве по проискам этот народ выбрал его, разве напрашивался он в цари? Все пришли, уговаривали.
 И что же? Едва принял он на себя царские бармы и надел Маномахову шапку, изо всех щелей поползла злая крамола. С первых дней пришлось вести войско против Болотникова, укрощать строптивого Ляпунова. А там вор явился и страшное Тушино. Чем прогневал он Бога, когда близкие люди позабыли крестное ему целование и побежали служить “вору”? Послал Бог избавление – Скопин-Шуйского, дорогого племянника, и тот разбил воров, отогнал поляков.
 Мир был бы на Руси – и вдруг, Скопин-Шуйский помер! А теперь все! Ляпунов отложился и землю мутит, поляки подошли и стоят под Москвою с одной стороны, Лжедмитрий с другой стороны, войско разбито, татары ушли, немцы изменили. Нет ни людей, ни войска, ни денег, а враг близко и грозит позором.
 Думал царь, а Воротынский все говорил и говорил. Вдруг Шуйский вздрогнул и схватился за нож.
 - Что, говоришь, Ляпунов здесь? – переспросил он.
                - Здесь не сам он, Прокоп, а его брат, Захар, - ответил Воротынский. – Уж
недели с две путается.
 - Взять его! В застенок! На дыбу!
 - Нельзя, царь. Много здесь рязанцев, а Захару только крикнуть.



                179


                - С кем путается?
 - Больше у боярина Голицына. Что ни день, то собор там у них, и все на твою голову.
 Царь вздрогнул и закрыл лицо руками.
 Воротынский тихо вышел из молельной, а царь долго-долго сидел все в той же неподвижной позе. Но, видно, гордыня победила смирение. Он вдруг выпрямился, грозно сверкнул глазами и твердо произнес:
 - Царь я, народом избранный, царем и останусь.
 Но не так думал народ весь московский, возбужденный к смуте против Шуйского Захаром Ляпуновым, Голицыным и его клевретами.
 “Вор” из Калуги, и воевода Сапега, и Трубецкой князь – все порешили идти в Москву воевать.
 Нерешительный “калужский вор” сдался на убеждение. Сильная рать двинулась из Калуги. Вместе с “вором” ехала и бесстрашная Марина.
 В Москве с ужасом узнали об этом походе. Собрав последние силы, царь Василий отправил против “вора” немалое войско, поставив начальником своего свояка Ивана Михайловича Воротынского, князя Бориса Михайловича Лыкова да окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Они сошлись с крымцами, вызвавшимися помогать царю Василию, и все двинулись против “вора”. Но, не доходя до врага, русские воеводы остановились и выслали вперед крымцев. Тем мало было охоты лить свою кровь. Они сошлись с воровским войском, немного побились и повернули назад, к себе. “Нас город одолевает” – заявили они русским, а храбрые воеводы, не дожидаясь “вора”, торопливо пошли назад в Москву. “Вор” по их следам напал на монастырь Панфутия Боровского.
 Войско самозванца могло бы встретить сильное сопротивление, но воеводы Яков Змеев и Афанасий Челищев изменили царю Василию и впустили к себе “вора”. Третий воевода Михайло Волконский не был с ними в совете и “вор” застиг его врасплох. Дикие орды поляков и казаков бросились в ворота, стали бить людей и грабить дома. Волконский кинулся к церкви с небольшой толпой защитников, но ляхи изрубили его, и он пал, весь иссеченный у царских врат в самой церкви
 Спустя месяц, Рожинский, остававшийся еще в Тушино, боялся, что при всеобщей неурядице, если нападет на табор Скопин, то может идти куда хочет, зажег табор и ушел к Волоку. Часть казаков ушли к вору в Калугу. Другая, тысяч до трех, пошла за Рожинским.
 Под Иосифовым монастырем произошло новое междоусобие. В этой суматохе Рожинский упал на каменную лестницу монастыря, зашиб себе бок, заболел и вскоре умер.
 Большая часть из бывших с ним поляков перешла к королю. Немногие ушли в Калугу. Сапега поехал также к королю, а от короля отправился к вору, и там служившие самозванцу поляки избрали его гетманом.
 Недолго оставался Лжедмитрий с Мариною в Калуге, живя сначала в монастыре, а потом в построенном для него дворце.
Скопина не стало.
Польский гетман Жолкевский разбил наголову войско Шуйского.
Народ явно не терпел своего царя. Как только весть об этом дошла в Калугу, Лжедмитрий с Мариной быстро двинулись к Москве.



                180
 

                Сапега предводительствовал его полчищами. Высланное Василием войско под начальством князя Воротынского и Лыкова не вступило против него в битву. Отряд союзных татар, выставленный вперед, бежал. Вор взял Боровск. Кашира и Коломна отдались добровольно. Полчище подошло к Москве. Марина поместилась в монастыре на Угреше, а самозванец 11-го июня расположился в селе Коломенском.
 Это было в то время, когда с другой стороны шел к столице победитель войск Шуйского Жолкевский.
 Когда же узнали московские люди, что Лжедмитрий стал под городом, заволновались все. С утра 17-го июля тянулся народ в поле за Арбатские ворота, и скоро все поле усеялось толпами представителей всех сословий и возрастов, меж ними то тут, то там сновали клевреты Ляпунова и Голицына.
 Наконец, верхом на конях показались боярин Голицын и Захар Ляпунов. Народ чинно кланялся им, они же ехали без шапок.
 Толпа заволновалась и придвинулась к холму. Голицын поклонился и заговорил:
 - Православные! Беда нам приходит. Московское государство доходит до конечного разорения. Пришли на нас поляки и Литва и с другой стороны Лжедмитрий жмет. Стало тесно с обеих сторон. Православные! Украинских городов люди не любят царя Василия и не служат ему. Льется кровь христианская, отец восстал на сына и сын на отца!
 - Верно, точно! Гибель нам подходит! – послышались голоса.
 Голицын продолжал:
 - Василий Иванович не по правде на престол сел и несчастлив на царство. Будем бить ему челом, чтобы оставил престол.
 - Идем, будем бить! Ко двору.
 - Стойте! – крикнул Захар Ляпунов. – Раньше к калужским людям пошлем, чтобы и они своего “вора” оставили, а там сообща и решим, кого царем выбрать. Тогда и лад будет.
 - Так, так, Захар Петрович, в Коломенское! – подхватили в толпе.
 Ляпунов переадресовал это предложение Терехову, который вскочил на коня и погнал в Коломенское.
 Толпа стояла и стала ждать ответа калужан. Солнце стало палить жаром открытое поле, но никто и не думал оставлять свое место. Все чувствовали, что их волей вершиться судьба государства.
 У холма подле богатырской фигуры Захара Ляпунова столпились рязанцы, подле Голицына стояли думные бояре и князья.
 Так прошло немало времени. Наконец, вернулся Терехов. Он скакал во весь дух к холму и радостно махал шапкой.
 Соскочил у холма, он передавал ответ калужан Голицыну.
 Голицын тотчас обратился к народу:
 - Православные! Калужане ответили, что как сведем мы Шуйского, они сейчас свяжут “вора” и его на Москву приведут.
 - Так прочь Василия! – закричали в толпе.
 - Братцы, в Кремль! – крикнул кто-то.
 - В Кремль, в Кремль! – исступленно подхватили рязанцы, и все бегом бросились с поля, толкая вперед Захара Ляпунова.
               


181


                - В Кремль! – кричала толпа, широким потоком потекла по московским улицам, увлекая за собою всех прохожих.
 Толпа народа, ведомая Захарием Ляпуновым, Федором Хомутовым, Иваном Никитичем Салтыковым, расшвыряв стрельцов, явились в Кремлевский дворец.
 - Василий Иванович! Пришли! – сообщили государю его телохранители. – Тебя вызывают.
 Шуйский писал грамоту в Нижний Новгород, просил прислать дружину – избавить Отечество от поляков Жолкевского, от вора. Он торопился закончить и не отвечал телохранителям. Потом спросил:
 - А моя грамота о привилегиях дворянству сказана? О том, что пятая часть поместья отдается в вотчину, в вечное владение?
 - Не знаем, государь! – ответили телохранители. – Толпа прет, ты уже лучше выйди.
 Шуйский отложил перо, потер красные от бессонницы глаза.
                - Умыться бы…
 Царь! Народ шумит и тебя зовет. Выйди, а то скоро ворвутся!
 Царь быстро встал и его глаза гневно сверкнули.
 - Началось! – тихо сказал он, и, обратившись к стольнику, произнес: - Идем!
 Быстрым, твердым шагом шел Шуйский на Красное крыльцо. Разноцветные стекла в окнах играли всеми цветами на его лице, и он был то бледен, как мертвец, то пылал, как огонь. Через окна он увидел толпу народа, но в эту минуту она не пугала его. Он смело вышел на крыльцо и своим тонким, визгливым голосом крикнул:
 - Что за шум? Зачем я вам нужен? Кто смеет буйствовать?
 Царь топнул ногой: толпа всколыхнулась и сняла шапки.
 В эту минуту на ступени крыльца поднялся Захар Ляпунов. Его дюжая фигура с плечами в косую сажень, с грудью колесом казалась еще массивнее в сравнении с тщедушной фигуркой царя.
 Он выставил одну ногу вперед, заложил руку за поясной шкурой и громко заговорил, обращаясь к царю:
 - Долго ли за тебя кровь христианская литься будет? Ничего доброго на царстве твоем не делается. Земля наша через тебя разделилась, разорена и опустошена. Ты воцарился не по выбору всей земли. Ты погубил многих невинных, братья твои оборонителя и заступника нашего окормили отравой.
 Вся толпа онемела от страха и смущения. Еще не слыхано было, чтобы так с царем говорили. Но при последних словах Ляпунова кто-то крикнул:
 - Верно! – и толпа снова заволновалась.
 Ляпунов вдруг в пояс поклонился царю и громко возопил:
 - Сжалься над умалением нашим! Положи посох свой!
 В голосе Захария была покойная правота. Шуйский сорвался:
 - Смел! Смел мне в лицо говорить, чего и бояре не смеют. – Кровь хлынула в голову, в ушах зазвенело.
 Не ведая, что творит, умница Василий Иванович вытащил нож, замахнулся.
 - Василий Иванович! – Ляпунов даже головой покачал. – Не бросайся на меня. Ты махонький, а я-то  вон какой. Сомну тебя, только косточки хрупнут.
 - Нечего с ним говорить! – Хомутов и Салтыков оттащили Захария от Шуйского. – Пойдем к народу на площадь: не хочет добром державу положить.



                182
               

                Красная площадь была запружена полками, а люди все подходили и подходили. Уже звенели и…, пока бубенцами, не слившись в единые колокольные гулы.
 - Голицына! Василия Васильевича.
 - Владислава! Королевича!
 - Сапегу!
 - Мстиславского!
 И было новое среди этих имен.
 - Михайла! Степашку Филарета! Он царю Федору Иоанновичу двоюродный брат. Мишу! Михаила Федоровича.
 Сделалась давка, и Ляпунов, которого одного и слушали, предложил с лобного места:
 - Идемте за Москву-реку, за Серпуховские ворота, там, в поле, все поместимся.
 Послали за боярами, за патриархом, пошли за Москву-реку, в чистое поле судьбу царства решать. Помост плотники соорудили в мгновение ока.
 Снова говорил Захарий Ляпунов:
 - Шуйский сел на царство не по выбору всей земли, по крику купленных людей. Четыре года сидел, довел Россию до погибели. Нет на нем Божьего благословения. Его братья на войну идут – пыжатся, а с войны бегут сапоги теряют. Сказ один: скликать нужно Собор всей земли – Шуйского с царства ссаживать, выбирать царя, каков будет всему народу люб, как был люб отравленный Шуйскими князь Михаил Васильевич Скопин.
 - Не хотим царя Василия! Не хотим! – раскатилось над полем.
 Захарий Ляпунов подошел к Гермогену.
 - Говори, владыко! Ты один доброхот Шуйского.
 Гермоген поглядел на Захария с укором.
 - Я его первый противник. Одно знаю: потеряем плохого Шуйского, потеряем само имя свое – Русь!
 - Говори!
 Патриарх выдвинулся из толпы бояр.
 - Не хотим Шуйского! – крикнули ему.
 Гермоген поднял руку, молча перекрестил народ, молча сошел по ступеням на землю. Решали недолго. К Шуйскому отправился близкий ему человек, свояк, боярин князь Иван Михайлович Воротынский.
 Василий Иванович, зная о сходе народа, сидел на троне в Мономаховой шапке, но в простом платье.
 Воротынский, войдя в Грановитую палату, стал на колени.
 - Вся земля бьет тебе челом, оставь свое государство ради того, чтоб кончилась междоусобная брань. Тебя не любят, государь, не хотят…
 Мгновение, одно долгое мгновение Шуйский сидел неподвижно, разглядывая жемчужину на державе. Встал, положил на трон скипетр, яблоко, снял с головы венец, поцеловал его, положил. Повернулся к иконе и говорил, крестясь:
 - Господи! Твоей ли волей сие вершится? Прости слабость мою. Я им уступаю.
 Сошел с возвышения. Воротынский метнулся поцеловать ему руку, но



                183


Шуйский руку отдернул.
                - Государь, тебе в удел Нижний Новгород отдают. Богатый город…
 Шуйский ушел, не оглядываясь, в покои царицы.
 - Кончилось мое царство, Марья Петровна. Поехали в старый дом.
 - Соберусь вот только.
 - Поехали без сборов. Ничего нам не надобно из приутех царских. Еще поплачут о нас.
 На другой день собралась дума, выбрала из себя правительствующую троицу бояр и князей – Федора Ивановича Мстиславского, Василия Васильевича Голицына, окольничего Данилу Ивановича Мезецкого, главными дьяками Телепнева да Луговского.
 А у народа была своя дума. Толпы москвичей пришли к Даниловому монастырю смотреть, как привезут Вора. В Коломенское сообщить о сведении с престола Шуйского поехал Федор Засекин.
                От Данилова монастыря до Коломенского недалеко, версты четыре. Ответа ждали, сидя на травке.
 Часа через полтора самые зоркие увидели:
 - Скачет!
 - Один, что ли?
 - Один.
 - Так ведь не Вор же?
 - Знамо, что не Вор.
 Прискакал Переляй. Остановил коня поодаль. Спросил:
 - Кто из вас Захарий?
 Ляпунов поднялся с земли.
 - Тебе грамота от нашего войска, - воткнул в землю копье с грамотой на шнуре, умчался прочь.
 Воровские люди писали: “Хвалим за содеянное вами. Вы свергли царя беззаконного – служите же истинному. Да здравствует сын Иоаннов! Советуем Богу молиться. Дурно, что вы переступили крестное целование своему государю, мы обетам верны! Умрем за Дмитрия!”
 - Воры – воры и есть! – троекратно плюнул под ноги себе Захарий Ляпунов.
 А народ смеялся. Над Захарием, над собой:
 - Облапошили! А ведь они молодцы: “Умрем за Дмитрия!” – и умрут. Да чем он, Дмитрий Иоаннович, хуже Василия Ивановича? У Дмитрия Ивановича всякий человек в почете.
 … В Москве сделалось страшно. Власти нет – власть у разбойников. Грабежи пошли среди бела дня.
 Кажется, один Василий Иванович чувствовал себя покойно и был доволен.
 Он проснулся поздно. Умылся, помолился. Садясь с Марьей Петровной кушать, более для слуг-соглядатаев, тюремщиков своих, рассказал сон, который тотчас и выдумал.
 - Будет нам, Марья Петровна, великое благополучие. Хлебы мне во сне подносили. Один другого выше. А некто в сияющих одеждах, подал хлеб в виде собора Василия блаженного, с куполами, с крестами.
 - Одно желаю, чтоб забыли нас, - сказала Марья Петровна. – Они – нас, а мы



                184


их.
 Василий Иванович обратился к слугам.
 Вас приставил ко мне Мстиславский, но сегодня он правитель, а завтра слуга. Я же помазанник Божий. Вы присягали мне, и горе вам, если станете клятвопреступниками. Обо мне докладывайте, как велено, что говорю, какой иконе молюсь, но кое-что и для себя оставляйте, платить буду золотом. Желаете послужить государю али страшно?
 - Желаем, – сказали слуги.
 - Я дам денег. Деньги отнесете стрельцам. Пусть явятся ко мне, когда скажу, и заслонят меня от предателей бояр.
 Когда, наконец, остались одни, Марья Петровна сказала:
 - Не утерпел ты, Василий Иванович, тихо жить.
 - Ради России стараюсь.
 - Не криви душой… ради себя. Я замуж шла – в царицы – трепетала от счастья. А ныне – хоть в дворянки, хоть в крестьянки.
 Шуйский ожил. Он тотчас стал подкупать стрельцов, которых в Москве было тысяч до восьми, чтобы захватить престол. Москвичей охватил страх. Грозили поляки, требуя признания Владислава, грозил “вор” со своей силой, а тут еще Шуйский готовился затеять смуту в самой столице. И вот несколько человек решили устранить его, лишь бы покой в доме.


                LII

 19-го июля утром царь Василий с женой пробудились рано. Прочитали житие святой Макрины. Марью Петровну тронуло, что святая сохранила верность умершему жениху и осталась в девстве. Василий Иванович даром чудотворения восхитился.
 - С детства это помню. Поцеловала Макрина девочку в бельмо, и бельмо само собой сошло с глаза. Уж как мне всегда хотелось целовать слепых. Ты только представь себе, Марья Петровна! Живет во тьме человек. Вдруг чмок – и свет, и весь мир Божий.
 - Василий Иванович, чтобы о тебе ни говорили, я знаю – ты для деланья доброго рожден. Потому и вознес тебя Господь в царское достоинство.
 Они сидели в спальне, на постели. Жития были у Марьи Петровны, она, движимая благодарным чувством к Богу, поцеловала книги, и в этот самый миг дверь с треском отворилась. В дверях Захарий Ляпунов и толпа. Ввалились в комнату: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, князь Федор Морин-Волконский, дворяне…
 Морин-Волконский подошел к царице.
 - Ступай с нами!
 - Куда?! Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.
 - Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете, уведите царицу! Знаете, куда везти.
 - Василий Иванович! – закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.
 - Куда вы ее? – спросил Шуйский.
               


185


                - А куда еще – в монастырь, в монахини.
                - Вы не смеете!
                - Ты смел государство развалить.
                - В какой монастырь?!
                - Да зачем тебе знать? – усмехнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А, впрочем, изволь – в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.
                - За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – взмахнул руками, отстраняя от себя, насильников. – Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?
                - Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. – Постригите его, и делу конец.
                Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:
                - Хочешь ли в монашество?
                - Не хочу!
                Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.
                - Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!
                - Но это насильство! – крикнул Шуйский
                - А хоть и насильство. – Ляпунов схватил царя за руки. – Не дергайся… Приступайте!
                Иеромонахи торопливо говорили нужные слова. Шуйский кричал:
                - Нет! Нет!
                Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты. Кончилось, наконец.
                - Рясу! – зарычал Ляпунов.
                Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.
                - Теперь хорошо. – Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича. – Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.
                - Дураки! – крикнул насильникам Василий Иванович. – Клобук к голове не гвоздями прибит!
                … Царицу Марью Петровну постригали в иноческий сан в Ивановском монастыре. Силой. Вместо обещаний Господу, вместо радости и смирения царица срывала с себя рясу, бросала куколь, кричала мучительницам своим:
                - Будьте прокляты, сослужители Змея! – и плакала, плакала, звала мужа своего: - Самодержавец мой! Жизнь моя! Свет мой прекрасный! Не монах ты, и я не монахиня, ибо совершалось насилие над супругами. Вот они, волчицы с личинами Христовых невест!
                Царицу заперли в келье.
                Ночью к ней пришла игуменья.
                - Патриарх Гермоген поминает мужа твоего Василия царем, а тебя, Марья Петровна, царицей. Не брани нас, терпи. Бог даст, уляжется смута.
                - Прости и ты меня, матушка, - ответила государыня, - но я тебе скажу. Коли патриарх насильного пострижения не признал, то и тебе не следует держать меня за
инокиню.



186


 - Будь, по-твоему, - согласилась игуменья.
 Марье Петровне принесли кушанье с мясом, и она расплакалась.
 Царица за себя постояла, а Василий Иванович монахам перечить не стал. Держали его в Чудовом монастыре в тюремной келье.

 Боярин Федор Иванович Мстиславский, бояре братья Романовы, вся Боярская дума молчаливо согласилась с воровским посягательством Захария Ляпунова на царское достоинство Шуйского.
 Дума клятвопреступников есть первая погибель государства. Ума – палата, но без совести государство не живет. Одна измена приводит другую, другая третью, и так без конца, покуда меч-кладенец не разрубит прочную цепь.
 Приспело время хитрить.
 На другой день после пострижения Шуйского в монахи Вор прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Ответили уклончиво: нынче день пророка
Ильи, ради праздника никакого дела вершить нельзя, дума соберется завтра.
 На самом-то деле Мстиславскому было не до молитв, не до праздности. Коварствовал князь.
 20-го июля он рассылал по городам грамоты: “Польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а “вор” в Коломенском. Литовские люди, по ссылке с Жолкевским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести.
 Мы, видя, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не хотят, били челом ему. И государь государство оставил, съехал на свой старый двор, и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством и заодно и “вора” на государство не хотим”.
 Городам писалось одно, а гетману Жолкевскому другое. Мстиславский просил не медлить, поспешать к Москве, спасти ее от “вора”, а благородная Москва со всем государством за это спасение присягнет королевичу Владиславу.
 Трех полных дней не минуло, как правдолюбец Захарий Ляпунов ожидал у Данилова монастыря повязанного по рукам-ногам “вора”. Но к Захарию явился из Коломенского сам Рукин, ближний человек Самозванца, привез мешок денег и обещание – отдать роду Ляпуновых в удел на вечные времена Рязанскую землю, а сам род – возвести в княжеское достоинство. И Захар прозрел! Увидел в Воре истину для России. Принялся хлопотать о признании царя Дмитрия на царство. Купил стражу нескольких ворот, чтоб пустили казаков и Сапегу в Москву.
 Сапега придвинулся к городу, ибо “вор” получил от Мстиславского и от всей думы ответ: перестань воровать, отправляйся в Литву.
   Народ роптал, поминал добром царя Дмитрия Иоанновича, а патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятье Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген назвал монахам Туренина, который произносил обеты.
 24-го июля на Хорошевские поля явился с польским войском гетман Жолкевский. Русских у него было шесть тысяч. Королевичу Владиславу присягнули со
своими дружинами Валуев и Елецкий, бывшие защитники Царева-Займища.
                От Боярской думы гетману послал письмо: “Не требуем твоей защиты. Не
приближайся, встретим тебя как неприятеля”.



187


                Мстиславский выслал на Жолкевского отряд конницы, и в этой схватке его человек передал гетману тайное письмо: “Врагом ли ты пришел к Москве лил другом”.
                Гетман послал на переговоры Валуева и сына изменника Михайла Глебовича Салтыкова – Ивана. Валуев передал думе краткое послание гетмана: “Желаю не крови вашей, а блага России. Предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца”.
                Иван Михайлович Салтыков привез договор, который тушинцы утвердили с Сигизмундом, признав над собой власть королевича.
                Судьбу России решили Федор Мстиславский, Василий Голицын, Данила Мезецкий, Федор Шереметьев, дьяки Телепнев и Луговской. Вся эта братия подписала с гетманом Жолкевским статьи договора об избрании на Московское царство королевича Владислава.
                Гермоген узнал о свершившемся последним, даже о том, что на Девичьем поле уже поставлены шатры с алтарями для присяги королевичу. Вознегодовал, но смирился, поставил условие: “Если королевич крестится в православную веру –
благословлю, не крестится – не допущу нарушения в государстве православия – не будет на вас нашего благословения”.
                Жолкевский за Владислава давать клятву переменить веру отказался, но изыскал успокоительное обещание: “Будучи царем, Владислав, внимая гласу совести и блюдя государственную пользу, исполнит желание России добровольно”.
                17-го августа десять тысяч московских людей, среди них бояре, высшее духовенство, служивые люди, жильцы, дети боярские, купечество, именитые посадские граждане, начальники стрелецкие и казацкие, целовали крест королевичу Владиславу.
                Первым клялся в верности договору гетман Жолкевский.
                В одном из шатров присягу принимал сам Гермоген. К нему, прося благословения, подошли Михаил Глебович Салтыков с сыном, князь Мосальский и другие изменники.
                - Если вы явились с чистым сердцем, то будет вам благословение вселенских патриархов и от меня, грешного, - сказал Гермоген, - если же с лестью, затая ложь и, замыслив измену вере, будьте прокляты.
                Начались пиры. Первый дал Жолкевский для бояр, другой бояре – для гетмана. Жолкевскому казалось, что он совершил благодеяние измученной распрями стране. Он отправил королю радостное известие о договоре и ждал торжественного посольства.
                Гонец его был в пути, а от короля 19-го августа приехал Федор Андропов. Король требовал от Москвы присяги ему, Сигизмунду.
                Объявить о королевском послании гетман не посмел. Оставалось уповать на благоразумие короля. А вот с приказом занять Москву согласился. Просил гонца передать его величеству:
                - Я приготовлю русских к этому страшному для них решению. Впрочем, даже малая оплошность с нашей стороны может настроить их на решительное сопротивление. Прошу об одном: не торопите события.
               11-го сентября 1610 года под заклинание Гермогена стоять за православие хоть до смерти, отправилось под Смоленск посольство Голицына и Филарета. В посольстве были люди от всех сословий, слуги, охрана, всего семьсот семьдесят шесть человек.
Как ребенок, радовался Захарий Ляпунов, что его включили в просители
королевича. Конечно, не княжеский титул, но служба государственная, и не малая.



                188


 Посольство уехало, а народ взволновался. Опамятовались москвичи, услышали одинокий голос патриарха:
 - А ну как Гермоген снова посадит царя Василия нам на шею? – ужасался в думе Мосальский, на это изменник Михаил Глебович Салтыков отвечал, почесывая мертвый кривой глаз:
 - Чтоб никому страшно не было, задавить его надо!
 Иван Никитич Романов в тот же день порхнул к Жолкевскому, опасаясь не за жизнь Шуйского, а мятежа. Гетман тотчас при Романове написал Мстиславскому письмо:
 “Находящихся в руках ваших князей Шуйских, братьев ваших, как людей достойных, вы должны охранять, не делая никакого покушения на их жизнь и здоровье и не допуская причинить им никакого насильства, разорения и притеснения”.
 Отправляя учтивое это письмо, Жолкевский сурово потребовал от Ивана Никитича отправить Шуйского подальше от Москвы, в Иосифо-Волоколамский
монастырь.
                В думе о царе Василии поднялись споры. Шуйский ударил боярам челом: разрешить ему жить в Троице-Сергиевом монастыре. Но поляки Троицкой обители как огня боялись. Бояре-изменники согласились: послать Василия в монастырь Преподобного Сергия, чудотворца, молитвенника за отечество никак нельзя. Сам Сергий возьмет царя за руку, и подняв православную Русь, приведет в Москву.
 - Отправим Шуйского в Иосифов монастырь, в Волоколамск, - предложил кривой Михайло Салтыков, исполняя наказ Жолкевского.
 Патриарх Гермоген понял это и сказал:
 - Пусть государь царь Василий Иванович сам изберет, где ему быть: на Соловках или в Кириллове?
 Дума с патриархом согласилась, но уже через ретивый Салтыков выхватил Шуйского из Чудова монастыря и под охраной польской хоругви отправил в Иосифо-Волоколамскую обитель.
 К царице Марье Петровне Жолкевский послал своих рыцарей и карету. Позволил заехать домой, одеться, как пожелает, взять, что надобно, и отправил в Суздаль. Насильственного пострижения гетман не признал, и Марья Петровна хоть поселилась в Покровском Девичьем монастыре, но как белица, а потому иноческого одеяния не носила. Выпроводив из Москвы царя и царицу, Жолкевский, исполняя волю Сигизмунда, решился занять город.
 По настоянию гетмана боярину Мстиславскому дума поднесла титул Слуги и конюшего. Федор Иванович, не раз и не два отказавшийся от шапки Мономаха, вдруг ужасно обрадовался титулам, которыми так умел блистать Борис Годунов.

            
LIII

               Князь Прокопий Ляпунов находился в своем саду. Был он в красной рубахе. Широкий и полный, как богатырь, он сидел, опустив голову на руки, и словно забыв в думе своей все окружающее.
 Там его и нашел посланец из Москвы Терехов.
 Терехов подошел к нему и окликнул его. Ляпунов поднял голову и быстро



                189


встал. Его лицо осветилось радостью, он горячо обнял Терехова и сказал:
 - На добром помине, Петр Васильевич! Веришь ли, сейчас только о наших, о наших думал. Ну, что? Садись, говори!
 Терехов сел и начал рассказывать о свержении Василия.
 - Так свергнут, отрешен? – радостно переспросил Ляпунов и широко перекрестился. – Благодарю Тебя, Создатель! Ну, а еще что?
 Терехов рассказал ему о бедственном положении Москвы, о том, как грозят ей поляки и “вор”, и, наконец, о решении временного правительства.
 - И послали меня с тем, чтобы твоего согласия добиться, Прокопий Петрович! – окончил рассказ Терехов. – Присягать ли Владиславу.
 Ляпунов задумался.
 - Что говорить, - медленно сказал он, - князь Мстиславский – верный человек, да и мой брат, Захар, не изменник. Честные люди и Голицын князь, и ты, и все остальные. Чего же думать мне? Не любо, что поляк над нами сядет, а что делать, коли,
иначе от воров земли не освободишь? Там дальше видно будет! Чего думать? Скажи боярам, что воевода рязанский согласен с ними и следом за Москвою присягнет Владиславу с рязанцами, так-то! Грамота есть? Давай сюда!
 Терехов подал свиток. Ляпунов начал читать его.


                LIY

 Мы своего Дмитрия посадим на престол без всяких условий, и он будет делать все, что вы захотите.
 На это паны отвечали:
 - Как вы можете сравнивать своего “вора” с Давидом? Это мерзко и гнусно. Правда, московский народ не любит свободы и готов переносить всякие тиранства, но от природных своих государей, а не от воров. Если вашего “вора” возвести на престол, то придется вести войну, разве легко усмирить такое пространное государство? А Владиславу оно добровольно отдается.
 Послы объявили, что поляки отступят от “вора”, пусть только Речь Посполитая заплатит им за прежние услуги, но паны отвечали:
 - Невозможно платить вам за то, что вы без воли Речи Посполитой, нарушая народное право, вторглись в чужое государство и служили у обманщика. Условия вы бы могли предлагать, если бы за вами была какая-нибудь сила.
 Поляки, служившие у “вора”, получившие такой ответ, рассердились до того, что хотели брать столицу приступом и биться хотя бы с Жолкевским.
 Между тем сторона ‘вора’ усиливалась. Из Суздаля, Владимира, Ганича стали присылать в его обоз с повинною.
 В самой Москве чернь, страшась польского владычества, склонялись к восстанию.
 Гетман Жолкевский расположился с войсками на Девичьем поле, на стороне, противоположной той, где стоял “вор”. Сапега начал колебаться и вместе со сторонниками самозванца попытался в последний раз сойтись с Сигизмундом в пользу самозванца и Марины.
                Отправили посольство в Смоленск к королю. “Вор” и Марина делали
 


                190


Сигизмунду выгодные предложения с условием, что он не станет мешать им, овладеть столицей. Они обещали в течение десяти лет платить королю по триста тысяч злотых, а королевичу Владиславу по сто тысяч злотых, уступить Польше Северскую землю, возвратить Польше Ливонию, помогать казною и войском против шведов и быть в готовности против всякого неприятеля по приказанию польского короля.
 Паны смеялись над таким предложением. Нелепо казалось им, оказывать помощь “вору” в овладении Москвою, когда уже Москва отдалась Польше.
 Послы “вора”, природные поляки, сказали панам:
 - Мы не запираемся, что человек, который называет себя Дмитрием, вовсе не Дмитрий, и мы сами не знаем, кто он таков. Было много примеров, когда Бог возвышал людей из низшего звания, как например, Саула и Давида. Он Божье орудие. Больше будет славы и пользы Польше тогда, когда вы посадите на московский престол, чем тогда, когда сядет на этот престол Владислав. Бояре выбирают Владислава, а попробуйте заикнуться им, чтобы они уступили Польше московские провинции,
увидите, что они вам скажут, а нам князь московский будет совершенный должник Польши, и отдаст ей северскую и рязанскую земли, которые и теперь в наших руках. Московский народ привык жить под рабством. Ему нужно такого царя, как наш, а не Владислав, который примет царство с условиями слова отступить от самозванца и Марины, но с тем, однако, чтобы называвший себя Дмитрием, был обеспечен. Вожди разъехались, и вечером в тот же день Жолкевский послал Сапеге письменное условие, в котором обещал именем короля дать самозванцу и Марине в удел Самбор или Грозно, если названный Дмитрий удовлетворится этим. Все поляки, служившие у Сапеги, порешили оставить Дмитрия и перейти в королевскую службу.
   Со своей стороны московские бояре отправили к Сапеге боярина Нагого отвести от вора русских и привести к присяге Владиславу. Тогда князья Федор Долгорукий, Алексей Сицкий, Федор Засекин, а также Михаил Туренин и разные дворяне оставили “вора” и прибыли в Москву.
   Только Дмитрий Тимофеевич Трубецкой остался при “воре”.
   Когда представили “вору” и Марине условия, предложенные Жолкевским, Марина сказала польским депутатам:
   - Пусть король Сигизмунд уступит ему Варшаву.
   Вор прибавил:
   - Лучше я буду служить где-нибудь у мужика, и добывать трудом кусок хлеба, чем смотреть из рук его польского величества.
   Когда такой ответ передан был Жолкевскому, гетман с дозволения бояр двинулся с войском через Москву с тем, чтобы захватить “вора” и Марину в монастыре.


LY

    С утра весь стан Жолкевского был встревожен криками команды, звоном оружия, грохотом пушек и музыкой. Поляки строились в боевой порядок и выходили друг за другом из стана, приветствуя своего гетмана, который стоял в воротах окруженный свитой.
    Из Москвы прискакал боярин. Гетман сказал ему несколько слов, и он
   


191


опрометью поскакал назад.
    Войска коронного гетмана из стана увидели, как растворились ворота московские, и русское войско длинной цепью потянулось в поле.
    Из стана Сапеги с развевающимися хоругвями выступило войско. Впереди шли поляки, дальше казаки с Заруцким во главе и, наконец, немногочисленная русская рать. Скоро подле Девичьего поля войска выстроились друг перед другом. Спиной к стенам московским стояли 15 тысяч русских под предводительством князя Мстиславского. С правой стороны от них отдельно выстроились польские войска под предводительством Жолкевского, а в каких-нибудь двухстах саженях стояли войска Сапеги и “вора”. Но никто не начинал военных действий. Вдруг окруженные свитой гетманы отделились от своих войск и быстро помчались друг к другу.
    Сапежинцы не хотели драться, были рады, увидев, что битва может кончиться мирным соглашением вождей и все с напряжением следили за ними. Вдруг вожди стали разъезжаться, но потом, опять съехались.
                На соблазн москалям станем ли друг друга рубить?! – сказал в это время
Жолкевский.
    Сапега задумался, а затем ответил:
 - Я сам зла не хочу и согласен соединиться с вами, если вы обеспечите царя и царицу.
 - Не беспокойся! Мы отпустим их и подарим им Самбор.
 - Тогда по рукам! Прошу сегодня прислать  стации!
 - Прошу вас к нам сегодня! – ответил Жолкевский.
 Войско Сапеги с музыкой стало уходить с поля. Казаки и русские быстро повернули и поскакали прочь. Жолкевский подъехал к Мстиславскому и сказал ему:
 - Князь ”вор” обессилен. На днях я приведу его в Москву живым.
 - С нами Бог! – перекрестился Мстиславский.
 Войска стали уходить с поля. В тот же вечер польские офицеры сошлись и устроили банкет.
 Жолкевский послал через Сапегу грамоту “вору”, в которой обещал ему Самбор или Грозно, но “вор” возмутился и разорвал послание. С казаками он заперся в Угрише, в монастыре, и решил все-таки овладеть Москвой. Но его силы были сравнительно ничтожны, и его игра уже была проиграна.
 Между тем Жолкевский решил обсудить вопрос о поражении “вора” с князем Мстиславским и сказал ему:
 - С этой стороны, князь, нам не подойти к “вору”: он нас сразу увидит. Необходимо, чтобы вы, бояре, согласились пропустить нас через Москву. Тихо, ночью, мы проберемся через нее на ту сторону и возьмем “вора” живым.
 Мстиславский степенно провел рукой по бороде и ответил:
 - Я скажу в думе. Ежели бы одного меня дело касалось, я не препятствовал бы.
 В тот же день боярин собрал думу.
 - Понятно, пропустим! – твердо заявил князь Голицын. – Все равно пока к нам придут, и в Москве даже жить будут, а тут ведь дело идет о том, чтобы им только перейти через город.
 - Пропустить! По крайности “вора” возьмем! – твердо сказал Ляпунов, и к его
мнению присоединились все остальные.



192


 Гонец из Москвы поскакал на Девичье поле. Гетман Жолкевский собрал свое одноцарство и сказал:
 - Панове, сегодня ночью мы сделаем небольшой поход на “вора”. Для этого русские позволяют нам пройти через Москву. Прошу вас, будьте благоразумны: скажите и солдатам своим, чтобы не позволяли себе никаких вольностей, а шли чинно, спокойно. Русские увидят, какие мы…, и охотно подчинятся нам. А то взбунтуются и не будет толпа. Теперь прошу готовиться. С Богом!
 Офицеры разошлись.
 Едва смеркалось, как ворота московские открылись настежь и тихо, словно тени, стали проходить через них полки. Длинной вереницей тянулась конница, чуть слышно бряцая оружием, лавой потекла пехота и через всю Москву протянулась по узким улицам.
 От странного шума москвичи просыпались и выглядывали из калиток.
 “С нами сила Господня!” – зазвенела у всех мысль, когда они увидели, как при бледном свете луны сверкали шашки и брони, в тишине ночи бряцало оружие, и
мерно стучали конские копыта.
 Москвичи испуганно пятились, прятались в свои пуховики и говорили:
 - Поляки у нас в Москве!


LYI

 А в это время в келье монастыря Николы на Угреше, опустив руки на колени, сидела Марина. Она несколько времени глядела на сидевшего перед ней “вора” и затем ушла, сказала:
 - Нет, закатилась твоя звезда! Да и не было ее. Пока ты ладил с поляками, еще была сила, а теперь… Лучше бы я с батюшкой в Самборе жила!
 “Вор” покраснел от ее упреков, его глаза сверкнули.
 - Не так, Марина, не так! – перебил он ее. – Еще есть надежда, и не малая. Уруслам-бек идет ко мне: придет с ордой, и тогда возьму Москву! Так ли, Иван Мартыныч?
 - Так, так! – поддакнул Заруцкий.
 - Да и казаки Ивана Мартыныча – помощь не малая! – оживился “вор”, - небось! Еще потрясем их! Попляшут.
 Марина покачала головой и повторила:
 - Закатилась звезда твоя!
 - Тьфу, чертова баба, одно заладила! – и “вор” в волнении вскочил с места.
                В дверях показался его шут, Кошелев.
 - Какой-то москвич к тебе просится!
 - Зови! Вот видишь, сами идут! – хвастливо сказал “вор” Марине.
 В келью вошел московский мещанин в рваном армяке, с колпаком в руке и низко поклонился самозванцу.
 - Бог с тобой, Дмитрий Иванович! – униженно сказал он.
 - Бог и с тобой! – ответил  “вор”. – Что скажешь?
 - Бедный я мещанишка, из посадских, - жалобно заговорил он, - доходишки
мои скудные. Только и есть, коли, кто за добрую весточку даст гривну-две. Я вот и



                193


пришел…
 - На! – “Вор” гордо кинул к ногам мещанина кошель, который глухо звякнул. – Говори.
 Мещанин жадно схватил кошель и сунул его за пазуху, потом поклонился еще ниже.
 - Сто лет тебе жить, царь-батюшка! А весть моя такая, что, коли, не хочешь живым в руки полякам попасться, беги скорее.
 “Вор” ждал приятного известия, и даже отскочил назад, словно отброшенный его словами. Марина выпрямилась, Заруцкий вскочил.
 - Почему знаешь? Почему говоришь так? – спросил он.
 - А потому, что бояре наши сговорились пропустить тебя через Москву. Они уже идут и часа через два тут будут!
 “Вор” схватился за голову.
 - Измена!... Измена! – вскрикнул он в отчаянии таким голосом, что мещанин
юркнул в дверь и в страхе пустился бегом из монастыря.
 - Закатилась звезда твоя, - повторила Марина.
 “Вор” опустился на лавку и тихо заплакал. Один Заруцкий не потерялся. Он вышел из кельи, отдал приказание и тотчас вернулся назад.
 - Не время теперь перекоряться да плакать, - сказал он, - бежать надо. Марья Юрьевна, иди, собирайся в путь!
 Марина тотчас вышла.
 - Встань, Дмитрий Иванович! – произнес Заруцкий, взяв “вора” за плечи. – Баба ты, что ли? Срам, ей Богу! Бежим в Калугу, а там казаки да татары, силища великая. Перезимуем, а потом сюда. И зададим же мы им звону!
 Малодушный “вор” снова ожил. На его лице отразилась надежда.
 - Тогда бежим! – воскликнул он, вскакивая.
 Через полчаса из Угреш по дороге в Калугу во весь дух мчался небольшой отряд донцов. Во главе его скакал “вор” с Заруцким, и Марина со своей неразлучной подругой, Варварою Пржемышловской.
 Жолкевский никого не застал в монастыре и на рассвете вернулся в лагерь через Москву.
 А наутро москвичи с изумлением говорили друг другу:
 - Были поляки, и нет их! Что за диво: ни одной бабы не тронули, никакого шума не сделали, никакого срама не учинили. Видно, и впрямь за ум взялись и нас полюбили.
 Между тем время шло. Русские хотели видеть своего новоизбранного царя –
королевича Владислава, а король Сигизмунд не отпускал послов, день за днем, откладывая переговоры с ними. Становилось холодно, начинался октябрь, пора было думать о зимней квартире, и Жолкевский хотел вернуться под Смоленск.
 Когда Жолкевский со своими полковниками находился в палатке, в дверях показался жолнер.
 - Бояре из Москвы! – доложил он, и за ним в палатку вошли князья Голицыны, Волконский и Мстиславский.
 Гетман торопливо встал навстречу.
 - Мы к тебе с просьбой! – Поклонились ему князья.
 - А что?



                194


 - Да слышали мы, что ты хочешь свое войско отвести, - сказал Мстиславский. – Сделай милость, оставь его у нас.
 Жолкевский нахмурился.
 - Так, вельможный пан, - заговорил Голицын, - нельзя иначе. Если ты не займешь Москвы и уведешь войско, народ сейчас за “вора” станет и нас перебьет. Придет “вор” на Москву – и опять кровь польется! Не губи нашего дела!
 Жолкевский задумался, потом бросил на стол булаву и сказал:
 - Ну, быть, по-вашему!
 В тот же день бояре стали составлять списки постоя и назначать города для продовольствия.
 Утром 9-го октября 1611 года поляки вошли в Москву. Чтобы не пугать москвичей своей численностью, они вступали в город небольшими отрядами и тотчас были размещены по квартирам. Гетман со своим полком занял Кремль, Гонсевский – Девичий монастырь, в Китай-город стал Казановский, в Белом – Зборовский. Полки Струся стали в Верее, Можайске и Борисове.


LYII
 
В своей ставке, в роскошно убранной горнице, за письменным прибором сидел Ян Сапега и быстро писал длинное послание. Этот человек был одним из замечательных деятелей того времени. Полурыцарь, полуразбойник, знатного рода, безумно отважный, он исходил Россию вдоль и поперек, грабя и разоряя города и села, унижая и истязая русских. Его войско в три тысячи человек, приведенных в Тушино к “вору”, наполовину истаяло при осаде Троицкого монастыря, но и оставшихся полутора тысяч было достаточно, чтобы Ян Сапега был для всякой стороны желанным союзником или опасным врагом. И Сапега пользовался своим положением и извлекал из него для себя выгоды. Из-под Троицкой Лавры он прямо прошел под Смоленск к польскому королю, но, взвесив выгоды и увидев, что трудно ему первенствовать наряду с гетманами Жолкевским и Потоцкими, перешел на сторону “калужского вора”. Есть некоторые данные догадываться, что, помимо соображений выгодности положения, в его решении присоединиться к “вору” играло роль еще следующее обстоятельство: он был очень неравнодушен к обольстительной Марине Мнишек, а та, не жалея, расточала перед ним свои чары.
 Теперь Сапега сидел и хмурил свое красивое, мужественное лицо. Легче было ему биться одному против десяти, чем писать хитрое письмо в королевский стан. Ни на
один миг он не упускал своих выгод.
 “Ваше преподобие, - писал он королевскому исповеднику, иезуиту Мошлинскому, - прошу вас уверить его королевское величество в моей неизменной преданности его короне и готовности служить во славу его своим оружием, только пусть преподобие ваше уверит короля, что я завишу от него, что я всегда покорный его слуга”.
 Здесь Сапега опять задумался и невольно усмехнулся. Да, придя в Калугу с полутора тысячами воинов, он вдруг стал гетманом над шестью тысячами, потому что
все поляки отдались под его булаву. Он опять взялся за перо и снова стал писать,
высчитывая плату своему войску. Потом он описал положение “вора”, придав этому



195


грозный характер, и в виде угрозы упомянул, что от него зависит двинуть всю эту вольницу на Москву, а оттуда…
 Сапега положил перо и засмеялся.
 - Хоть на Смоленск,  на Ваше величество! – громко сказал он и встал.
 В дверях появился пахолик.
 - Приготовь парадный кунтуш, и вели седлать коня. Я еду на полеванье
 с царем. Пусть со мной едет Петрусь с одной сворой! А с письмом отправь кого-нибудь из ретивых.
 Сапега быстро переоделся и выехал на своем вороном, направляясь ко дворцу самозванца. Позади него ехал Петрусь, держа на своре двух великолепных гончих.
 Однако гетман опоздал. У крыльца уже толпилась вся схода. В середине на  коне в русском боярском одеянии красовался сам царек. Маленькие глазки на его припухшем лице тускло смотрели, толстый нос, и широкий рот с отвислыми губами придавали лицу выражение брезгливого недовольства. Рядом с ним на осле сидел неразлучный с ним шут Кошелев, Немного вбок подле царька на сером армяке сидела красавица Марина, столь ненавистная всем русским, а рядом с нею, тоже на коне, ее
подруга, Варвара Пржемышловская. Вокруг гарцевали польские паны, русские бояре, казаки и татарские мурзи.
 - А вот и гетман! – радостно воскликнул царек. – Чего запознился так? А еще охотник.
 - Делами занялся. Много их, дел-то, царь! – весело ответил Сапега, здороваясь со всеми, но никого не видя, кроме прекрасной Марины.
 - А какие дела гетман? – весело спросила Марина. – Может сердечные?
 - Сердце я отдал своей царице! – смело ответил гетман, и от его ответа лицо Марины невольно вспыхнуло.
 Все старались льстить Сапеге, и сам царек более других.
 - Смотри, - сказал он, - все уже ехать хотели, да я удержал их из-за тебя! Ну, а теперь и в дорогу! Гайда! – Царек ударил лошадь и двинулся вперед.


                LYIII

 Калуга – город был наиболее удобен для осуществления замыслов царька. Расположенный на Оке, он с юга был защищен ею, с востока его защищали высокие холмы и непроходимая чаща леса, а с запада – тоже холмы и речка Ячейка. Находясь в котловине, будучи окружен водой и лесом, этот город являлся Богом устроенной крепостью. Но еще, помимо того, он был особенно удобен для воровских целей
самозваного царька и его приспешницы Марины. Калуга была в то время порубежным городом. “Вору”  надо было собирать войска, и туда тянулись и порубежники, буйная вольница, шел и казак, и литвины, и всякий жадный до наживы. Войско быстро комплектовалось: основой  явились местное стрелецкое войско, казаки Трубецкого да беглые бояре со своими отрядами. Затем из Тушино пришла к “вору” часть поляков, скоро явился Ян Сапега со своим четырехтысячным войском и стал во главе всех поляков и литовцев. Пришли хищные киргизы. И вот через четыре месяца после
бегства из Тушино “вор” снова почувствовал свою силу. Как царь московский он
окружил себя боярами, стольниками, окольничими, стрельцы были его



196


телохранителями, пышные выходы, церковные ходы, обеды, забавы и игрища – все увидела Калуга.
                Только не радовались калужане. Поляки с казаками своевольничали, содержание двора ложилось тяжелой повинностью на город, и обыватель только почесывался, глядя на царское великолепие пришлого “вора”.
                Народ торопился на площадь! Ныне царь там потеху устроить приказал. Бой будет!
 Был яркий весенний полдень. Солнце грело с синего неба и весело освещало приодетую толпу, в которой больше всего преобладал военный элемент, хотя виднелись и мещанский кафтан, и купецкая шапка, и серый зипун.
 - Едут, едут! – пронеслось вдруг в толпе, и все разом хлынули сперва направо, потом налево.
 Царек ехал на высокой черной лошади, рядом с ним по правую руку ехала Марина, а по левую – его шут и наперсник Кошелев. Следом за ними ехали Варвара Пржемышловская, подруга Марины, рядом с Сапегой, а там князья Трубецкой, Теряев, Раструхановы и другие. Впереди шли шестнадцать стрельцов, расчищая дорогу, с боков шли музыканты, а шествие замыкала свита из польских всадников, казаков, купцов и русских воинов.
 Не доезжая круга, “вор” сошел с коня и направился к своему месту. Под пышным балдахином, на возвышении, стояли два высоких кресла на алом сукне, а подле них два низких табурета. Несколько поодаль, ниже кресел, были расположены полукружием с боков табуреты.
 “Вор” поднялся на возвышение и сел в кресло, рядом с ним по правую руку села Марина.
 Кроме дорогого костюма, в “воре” ничего не было царского. Невысокого роста, полный, с одутловатым лицом, он не имел ничего величественного. Толстый нос, мясистые губы, причем нижняя губа опускалась книзу, придавали ему вид слабого, безвольного пьяницы, каким он и был на самом деле. Его безобразие еще увеличивалось от контраста с Мариной и ее подругой. Хотя заботы и тревоги наложили на лицо красавицы Марины, урожденной Мнишек, свою печать, но она все еще была настолько прекрасна, что Ян Сапега забывал свою гордость и тщеславие в ее присутствии.
 - Кто хочет царь-батюшку потешить, выходи! – стал кричать глашатай.
 В тоже время на огороженное цепью место вышел стрелец, сбросил с себя кафтан и шапку, и, поклонившись, царю, медленно стал ходить по арене. Это был действительно богатырь. Он оправил свою рубаху, подтянул кушак и хвастливо крикнул:
                - Выходи, не бойсь! Насмерть не зашибу, а царь-батюшка рублем одарит!
 - Кто хочет, выходи! – повторял глашатай.
 Наконец, из толпы выделились два парня. Один из них легко перескочил через ограду, и, бойко поклонившись царю и царице, помолившись на видневшийся собор, снял свой кафтан с шапкой и стал надевать рукавицы.
 Царек подал знак, и бойцы стали друг против друга, шагах в шести.
 Начался бой, но со второго же удара бойкий паренек упал на землю с лицом,
облитым кровью. Второго постигла та же участь.
                - Довольно! – произнес царек.



197


 Бойца сменили борцы. На арене боролись русские крест-накрест, киргизы на поясах. Потом тянулись на палках.
 Наконец, глашатай объявил:
 - Именитый боярин князь Теряев-Распояхин желает царя-батюшку боем на мечах потешить. Если есть охочий дворянский сын иль боярский сын, боярин или князь, пусть на клич отзовется.
 - Дозволь царь мне! – вызвался на поединок рязанский боярин Теряев.
 Царек кивнул головой.
 Теряев стремительно напал на Терехова. Но тот приготовился к нападению. Мечи зазвенели.
 Толпа замерла. Все как-то сразу поняли, что этот бой не для потехи царя, а для личной мести и должен окончиться смертью. Вдруг все вскрикнули. Меч Теряева опустился и поднялся, орошенный кровью. Терехов пошатнулся, но тотчас оправился и быстрым натиском напал на противника. Мечи снова скрестились. Теряев вдруг припал на одно колено, готовясь нанести удар снизу, но в ту же минуту меч со звоном вылетел из его рук. Терехов быстрым ударом ноги повалил его наземь и нагнулся над ним.
 - Бей! – раздалось в разъяренной толпе, но в ту же минуту стрельцы по
приказанию царька бросились на Терехова, обезоружили его и быстро поставили перед царевым местом.
 Толпа рванулась за ним, оборвала цепь и окружила царское место. Царек выпрямился в кресле, видимо, взволнованный, и спросил Терехова:
 - Кто ты и откуда, что хотел нашего верного слугу убить? Зачем сюда приехал, наш ли ты слуга?
 - Я – боярин рязанский, приехал сюда к куму своему, князю Трубецкому. Тебе не слуга, а убить хотел Теряева, как и он, убил бы меня. Такие правила поединка.
 - Взять! – заорал царек, топая ногами.
 Стрельцы подбежали к Терехову. В это мгновение выступил князь Трубецкой. Его лицо побледнело, когда он заговорил:
 - Царь, это – мой гость и не по чести мне будет, если ты его казни предашь. Ведь он тебя боем тешил.
 - Это не был потешный бой!
 - Однако смотри: Теряев без ссадин, а у этого все латы в крови.
 Марина взяла царька за руку и промолвила:
 - И что скажут про нас, если мы станем своих бояр казнить? Придет время – и он будет нашим верным слугой.
 Царек смутился, его глаза вдруг потухли, и он даже согнулся в своем кресле.
 - Иди вон, иди с глаз моих, супротивник! – крикнул он Терехову.
                Неожиданно для бояр гетман объявил о своем отъезде. Понял: король не отпустит Владислава в Москву, будет добиваться признания своего владычества. Обманувшись в надежде сам, гетман не желал обманывать веривших ему. Предвидел бунт, уничтожение на долгие годы добрых отношений с русскими.
 К нему явился все тот же Иван Никитич Романов, умолял не покидать Москвы. Жолкевский медлил, но король своего решения не поменял, и гетман отправился в Смоленск.
 Отъезд стал зрелищем для Москвы.
 Справедливость польского вождя народу пришлась по душе, провожали,
 


                198


жалеючи. А вот на бояр – а тут была вся дума – плевали.
 Гробы праотцов бились под землею, дети заливали утробы матерей слезами -  своего царя своими руками в плен отдать?
“Трофей” Жолкевский поставил впереди поезда. Сразу за отрядом крылатых гусар катила карета, где сидел Дмитрий с Иваном, в другой ехали жена Дмитрия, Екатерина Григорьевна, дочь Малютина, Шуйские увозили в плен дюжину слуг, скарб.
 Семь верст провожали гетмана бояре. Наконец, распрощались, а гетман простился еще и с “трофеем”. Под охраной хоругви пана Неведомского Шуйских повезли в Белу, в Литву. Жолкевский же отправился в Волоколамск забрать из монастыря царя Василия, чтобы отвезти его под Смоленск, к королю Сигизмунду. Там все еще стояло московское посольство Голицына-Филарета.

 Коронный гетман Станислав Жолкевский переступил порог убогой кельи государя и царя великой России князя Василия Ивановича Шуйского.
 Окно в келье было узкое. Лампада перед единственной иконой едва теплилась. Ряса на Шуйском висела мешком. Под мышками прорехи, локти сверкают.
 - Ваше величество, я изумлен! – воскликнул Жолкевский. – Как смеют
подданные содержать своего государя, пусть и лишенного престола с такой изощренной презрительностью. Да кормят ли вас в этой богатейшей обители?
 - Мне дают два сухаря на день и кружку воды, - ответил Шуйский, не поднимаясь перед гетманом.
 Жолкевский опасливо покосился на лавку, но сел.
 - Я этого не понимаю, ваше величество! Мне показалось: русские великие охотники признавать над собою власть знаменитых людей.
 - Чем с больших высот низвергается человек, тем дружнее топчут его, - сказал Шуйский. – Отеческое правило.
 - Велика подлость народа.
 - Народ не надо оговаривать. Для христианина всякий обиженный как сам Иисус Христос. Я только теперь понял Ивана Васильевича Грозного. Он боярскому роду мстил за его подлость.
 - Если бы вашему величеству удалось вернуть себе престол…, - начал Жолкевский.
 - Пан Станислав не трудись с вопросом, - улыбнулся Шуйский. – Я – не Грозный, все мое наказание: прощение.
 - Вы простили бы ваших уничтожителей?
 - Не только бы простил, но никогда, ни единым словом не попрекнул бы никого.
                - Страшный народ русские! – сказал гетман и поднялся. – Ваше величество, я забираю вас отсюда.
 - Чьей властью? – помаргивая глазками, спросил Шуйский.
 - Но здесь вас уморят голодом.
 - Как Бог даст.
 - Я не позволю совершиться злодейству! – воскликнул гетман, но фальши не сумел скрыть. – Вас хотят сослать на Соловки. Это я приказал держать ваше величество
здесь, спасая от убийц.
                - Не лукавить, гетман, - сказал Шуйский и замолчал.



199
 

 Перемены, однако, последовали незамедлительные. Царя Василия перевели в келью игумена, подали обед игумена. Одет все еще был нищим, но прислуживали как царю. Боярского русского одеяния не нашлось, и Жолкевский подарил Василию Ивановичу польское тонкое белье, дорогой польский кунтуш, подбитый мехом, золотой плащ.
 Но именно в эти дни царь Василий Иванович Шуйский стал воистину нищим.
Король Сигизмунд, получив в донесении о судьбе свергнутого государя, отправил грамоту Боярской думе: “По договору вашему с гетманом Жолкевским велели мне князей Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских отослать в Литву, чтобы тут в государстве Московском смут они не делали. Поэтому приказываю вам, чтоб вы  вотчины и поместья их отобрали на нас, господаря”.
 Вскоре частью поместий князей Шуйских был награжден кривой Салтыков. Не за кривой глаз – за кривую совесть, первым присягнул Сигизмунду. Михайло Глебович получил Вагу, Тотьму, Ряжму, шестьдесят тысяч рублей годового дохода.
 Бояре, присягнувшие Владиславу, от зависти волками взвыли.
 А Смоленск стоял себе. Взять его поляки не могли, зато праздниками, придуманными, себя тешили.

                LIX

                Вести о том, что с поляками дело не ладится, дошли в Калугу до “вора”, и он послал одного попа, по имени Харитон к одному из бояр, заседавших в думе, Воротынскому. Этот поп попался под пытку. Он наговорил на Воротынского и на Андрея Голицына, брата Василия, бывшего в числе послов.
 Гонсевский был уже недоволен этими боярами, и по наговору попа, посадил их под стражу. Попа казнили. Заточение под стражу двух важных в государстве особ еще более увеличило раздражение московских людей.
 Но самому “вору” не довелось уже более поймать в мутной воде рыбу.
 В числе сторонников “вора” был касимовский царь. Он пристал к нему еще во время стоянки его под Тушино. Когда “вор” должен был бежать из-под Москвы, касимовский царь отъехал от него, приехал к Жолкевскому и вместе с гетманом отправился под Смоленск.
 Сын его с матерью и бабкою оставались с “вором” и уехали с ним в Калугу. Прожив несколько недель под Смоленском, царь истосковался по семье и отправился в Калугу с намерением отвлечь сына от “вора”. Ему самому понравился прием у поляков.
                Приехавши в Калугу, отец притворился перед “вором” и показывал вид, будто предан ему по-прежнему. Но сын подружился с “вором” искренно и передал ему, что отец обманывает его, и в самом деле приехал единственно за тем, чтобы взять свою семью, а потом опять ехать к полякам.
                “Вор” пригласил старика ехать с собою на живую охоту, назначил день. “Вор” выехал вперед за реку Оку и послал просить касимовского царя выехать к нему. Царь выехал с двумя татарами. “Вор” обошелся с ним дружелюбно, потом оставил своих псарей вдали, взял с собой двух приятелей, Михайла Бутурлина и Игнатия Михеева, и поехал по берегу Оки. Касимовский царь ехал рядом с ним. Вдруг все трое нападают на
него, и “вор” убивает его собственноручно. Тело бросили в Оку. Потом “вор”  в тревоге
скачет к прочим своим людям и кричит:



                200


 Касимовский царь Урманет хотел убить меня. Чуть-чуть ушел я от него. Он сейчас убежал к Москве. Догоните его и поймайте.
 Люди пустились в погоню, и, разумеется, никого догнать не могли.
 С тех пор “вор” подавал делу такой вид, будто Урманет пропал куда-то и неизвестно, где находится. Но проговорились те, которые с ним вместе спровадили старика в Оку. Друг Урманета, крещеный татарин Петр Урусов, упрекнул “вора” в глаза убийством касимовского царя. “Вор” посадил его в тюрьму и держал его там шесть недель.


                LX

 В Калуге жилось и царьку, и Марине, и всем их приближенным привольно, шумно, весело. Пиры у царька чередовались с охотою, пьяные гулянки сменялись пирами на славу у его бояр. Еще недавно только отпраздновали свадьбу царицыной фрейлины Зоси с любимцем царька, окольничим Игнатием Михеевым, а на днях готовились к другому, подобному же торжеству. Другую фрейлину Марины, Варвару Казановскую, помолвили за сына боярина Михайла Бутурлина и спешили сладить
свадьбу до разрешения от бремени царицы, которая, по словам приближенных к ней женщин, была на сносях и дохаживала последние дни.
 Дня два до этой свадьбы народ приветствовал отряд касимовских татар, возвращавшийся с удачного набега и гнавших перед собою толпу израненных пленных поляков. За ними следом на многих возах везли добытые доспехи, оружие и сбрую, награбленную по пути добычу, и гнали с полсотни захваченных ими коней.
 - Пана Чаплицкого разбили…, всех его ляхов разметали… Ай, да татары! Молодцы! – слышались крики в толпе, бежавшей за татарами к царскому дворцу.
 Звуки татарского бубна и дудок, радостные крики толпы и топот многих сотен коней долетали уже и до слуха Марины, которая сидела в комнате у окна, выходившего на дворцовый двор, и слушала чтение грамоты, которую держал в руках Невзоров, царицын боярин и любимец. Марина слушала грамоту с наслаждением: ей было весело и приятно слышать присланное боярами Дмитрия доношение о московских смутах, о происках Жолкевского. Еще приятнее и веселее было то, что приятные вести слышала
она из уст любимого человека, которого она приблизила к себе, с которым почти не расставалась, разделила с ним труды и заботы управления, даже постель. Царек давно уже на все махнул рукою и предался какому-то безумию, бесшабашному разгулу.
 Марина слушала чтение грамоты и изредка поглядывала в окошко на раскинувшийся кругом двора город, с белой, нежной, ярко блестящей на солнце пеленою снега, с возвысившимися к небу церквами и башнями городской ограды, с курившимися в прозрачном воздухе синеватыми струйками дыма. Она нарочно поглядывала в окошечко, чтобы не смотреть на Невзорова, которого ее взгляд смущал и путал в чтении грамоты, заставлял от нее отвлекаться и обмениваться с Мариною ласковыми взглядами. Но, и, не взглядывая друг на друга, они были счастливы, они были довольны, им было так хорошо вместе.
 - Что это, посмотри! – вдруг сказала Марина, указывая на пеструю толпу народа, которая мигом залила дворцовый двор, между тем как татарский отряд,
посвечивая на солнце шлемами и, сверкая копьями, выстраивался на улице перед



                201


дворцовыми воротами.
 - Это отряд касимовских татар Ахтет-Булата, Урмаметова сына! – сказал Невзоров. Они вернулись из набега… Верно, одолели ляхов… Вот везут добычу, гонят полоняников.
 - Победа! Одоление! – раздался в это мгновение голос царька за дверью, которая тут же с шумом открылась.
 - Вот как мы воюем! – громко и весело кричал он, шумно вваливаясь в комнату и широко размахивая руками. Видно было, что он уже был порядочно хмелен. – Вот как нам Бог-то помогает! Всех врагов и супостатов нам… под ноги… Да!
 И он стал поспешно и сбивчиво передавать Марине подробности набега, ход битвы с отрядом Чаплицкого и перечислять полон и добычу.
 - Вот они, татары-то, каковы! Мои татары! – хвалился царек, грузно опускаясь на лавку около Марины. – Их мало наградить по-царски… Озолотить их надо! Вот они как мне удружили!
 И хмельной царек, бестолково размахивая руками, внушительно вперял очи то в лицо Марины, то в лицо Невзорова.
 - Коли уж хочешь их наградить, государь, - сказала Марина, обращаясь к царьку, - так я бы вот что придумала – вели освободить их князя, Петра Урусова.
Шестую неделю ты его томишь в тюрьме… не по вине… Из-за пустого слова на пиру, когда вы были…
 - Ай да жена! Ей-ей придумала отлично! Веришь ли, я сам то же думал… Дай, мол, я его из тюрьмы… вызволю… Давно уже по нем соскучился! Бывало, все с ним вместе: и пили, и с собаками в отъезжем поле тешились. Да! Да! Сейчас послать за ним… Эй, кто там?
 В дверях явились двое царских стольников.
 - Скорее, бегите… к тюрьме, велите именем моим Петра Урусова освободить… Ахмет-Булату скажите, что ему в награду мы его вину прощаем. Сама, мол, царица за него просила. Вот как… Да прямо из тюрьмы сюда его ведите, за наш царский стол сажайте – так-то!
 Стольники бросились исполнять приказания царька, а он, тяжело и неуклюже приподнявшись с места, поклонился в пояс Марине и сказал с усмешкой:
                - Ну, женщина, спасибо за совет добрый! Угадала, чем угодить мне. А я думал все: что, мол, как жена? Как ей, по нраву ли придется. А она сама! Спасибо… Ну, вы тут с грамотами, а я своей дорогой в столовую избу.
 Он махнул рукой, повернулся к двери, задел по пути ногою за ларец, стоявший под лавкою, и, пошатываясь, вышел из комнаты царицы.


                LXI

 Весь тот день в большую часть ночи дворец царька гудел и гремел громкими криками пиршеств, звоном чарок и ковшей. Царек угощал татарских князьков на славу, целовался и братался с их князем Петром Урусовым, и с братом его Мамутеком, и с Ахмет-Булатом. Царские кравчие и стольники, стоявшие у поставцов, не поспевали наливать напитки и раскладывать пищу для прожорливых гостей, которые ухитрились
уписывать по полбарана на брата и запивали эту волчью долю десятком ковшей



                202


старого меда и полуведром различных ягодных квасов. Царские приспешники до смерти уморились, таская из поварни в столовую палату громадные мисы и блюда, выкатывая из погребного запаса тяжелые бочки и спешно разливая их по жбанам и кувшинам. Далеко за полночь дворцовая служня еле развезла гостей из дворца по домам, накладывая их в сани-розвальни, как дрова, рядком, а царька и его бояр под руки развела по их опочивальням, только братья Урусовы ухитрились уйти с царского пира не пьяными, и на коней сели бодро, и домой поехали, что называется, “как ни в одном глазу”. А на пиру Мамутек перед царьком похвалился, что он завтра ранним-рано за Оку на охоту поедет, потому у него в Сидоровских угодьях медведица с медвежатами обложена. Царек, как ни был хмелен, сам к нему с боярами в товарищи напросился и приказал наутро все к охоте приготовить.
 Когда же наутро Невзоров пришел к царице с письмами и грамотами на совет и думу, она встретила его взволнованная и, видимо, чем-то растревоженная.
 - Что с тобою, государыня? – спросил Невзоров, нежно заглядывая в глаза Марине.
 - И сама не знаю! – отвечала она с некоторым смущением. – Сон дурной привиделся, напугал меня: а потом этот шут.
 - Какой шут? – с удивлением спросил Невзоров.
                - Царский шут! Старик этот – не знаю, как там его зовут…
 - Кошелев Степан?
- Он! Он! Представь себе, прислал ко мне просить, чтоб я допустила его к себе…, что дело есть у него тайное… Я дозволила, и он ползком приполз сюда через весь двор… большой, еле живой… и еще больше напугал меня.
 - Зачем ты допустила его, государыня? Тебе испуга и сглаза беречься надо.
 - Он пришел и со слезами молил меня и в ноги мне кланялся, чтоб я царя Дмитрия не отпускала нынче на охоту.
 - С татарскими князьями? Да разве же ему впервой с нами охотой тешиться?
 - Не отпускай, - молит, - не отпускай – день не хорош сегодня, и приметы все… И того мне насказал, что я хочу тебя просить, боярин, поезжай и ты с ним на охоту, и с ближними боярами… Он еще от пира вчерашнего в разум не пришел! Пожалуй, опять затмит ссору… А ты сбережение его, я знаю.
                - Готов приказ твой исполнить, государыня, хотя признаться, много накопилось дел, которые не терпят ни задержки, ни проволочек.
 - Нет уж, успокой меня, боярин! Ты знаешь сам, мне нужен покой, мне уже немного осталось.
 - Ладно, ладно! – поспешил успокоить ее Невзоров. Еду и оберегу от напасти, клянусь в том!
 И взором простившись с Мариной, он положил бумаги на стол и поспешил к себе домой, чтобы переодеться в полевое платье и присоединиться к охотничьей ватаге, которая давно уже собралась во дворе дворца и ожидала выхода заспавшегося царька.


                LXII

 Большой и веселый поезд, саней в двадцать двинулся за Оку. В задних санях
везли всякую звероловную снасть: рогатины, лыжи, пищали. В средних – всякую снедь



                203


и погребной запас. В передних пяти санях ехали ближние бояре с музыкантами и песенниками и, наконец, далеко впереди – сам царек в расписных и раззолоченных санях, крытых пестрым ковром. Около саней, по бокам и сзади, гарцевали человек двадцать татар, с князьками братьями Урусовыми во главе. Рядом с ними ехал Невзоров с двумя боярами и десятком конных жильцов.
 Хмель от вчерашней попойки еще держался крепко в голове у царька и у его бояр, не успевших еще ни выспаться, ни отрезвиться. Они перекликались между собой громко, смеялись без причины и повода, то нестройно пели сами, то с присвистом и гиком вторили песенникам. Один Невзоров, не любивший пьянства, удалившийся от пиров и шумного веселья, ехал сумеречный и молчаливый и все припоминал то, что говорила ему Марина… Посматривая кругом, он все приглядывался к князькам братьям Урусовым, и крепко не полюбилось ему лукавство, с которым они пили, отвечая на частые и шумные здравицы царька и его бояр. Невзоров подметил, как оба брата при частых остановках саней, каждый раз, когда царек приказывал их угощать и приносить им вина и меда, не выпивали своих кубков, а ловко и быстро выплескивали на снег…
 “Эге”. – Подумал Алексей Невзоров. – Неладно дело! Тут умысел какой-нибудь… недобрый кроется…
 - Государь! – сказал Алексей Степанович Невзоров, кивая на князей Урусовых, - князья лукавят. Не выпивают кубков.
 - Не выпивают? – со смехом крикнул царек. – Посмотрю я, как они не выпивают!
 - Ты соврал, соврал, боярин! – злобно крикнул на Невзорова Петр Урусов, сверкнул на него глазами из-под косматой шапки.
 - Сам врешь, князек татарский! – гневно ответил ему Невзоров. – Лгать мне не рука.
 - Ну-ну, не грызться! – весело перебил царек. – Князь Петр Арсланович, князь Мамутек Арсланович, трескайте до дна, медведь вас задерет! Коли не пить до дна…, не видать добра!
 И, выждав, пока князья, морщась и отплевываясь, осушили свои кубки, царек
разом опрокинул свой стакан меду, швырнул его в сани, и закричал зычным голосом:
                - Пошел! Пош-ел!
Кони поскакали, взрывая копытами крепко смерзшийся снег. Татары двинулись вслед за царьком, плотно наседая на них со всех сторон, вслед за татарами поскакал и Невзоров с конными жильцами… За ними немного поотстав, двинулся и весь поезд остальных саней.


                LXIII

 Переживая, тоскуя и ободряя себя, паж Марины Протвин все ближе продвигался к Калуге. Он рассчитывал поспеть туда 10-го. Но на исходе дня конь примял, вероятно, ногу, стал прихрамывать, и Протвин решил переночевать где-нибудь в пути, чтобы дать ему отдохнуть.
 Для этого он пристал во встречной церковной сторожке: хозяин, старый
пономарь, оказался на месте, чудом пока уцелев от хищных набегов поляков и



                204


воровского люда.
 Угостив голодного старика, давно не видевшего свежего хлеба, остатками своих богатых припасов, Протвин остался ночевать в сторожке.
 И так уныло и печально было на душе Протвина. Тоскливые мысли одолевали его, он не мог уснуть.
 Внушенное обманчивое убеждение, что он иначе поступить не мог, что он обязан служить “законно венчанной московской царице”. Он создал себе кумир из этой женщины, которой уже искренне сам верить не мог. Он презирал себя, а ее ненавидел, потому что хотел, но уже не мог освободиться из-под власти ее чар, а она больше льстила Невзорову.
 Он ехал в Калугу и знал, что как только приблизится к ней, так снова станет ее рабом, сделает все и пойдет всюду, куда она прикажет.
 Попадись бы сейчас вдали от ее влияния сильной воли человек, который смог бы оказать воздействие на его колеблющуюся душу, и, пожалуй, он в Калугу больше не вернулся бы.
 Но такой человек не встречался, пока нет дела, которое подвигло бы его на решимость, душа его была мертва и пуста и охвачена всяким безразличием. Подобно человеку, который страдает от своей безвольной страсти к запою и, если бы жизнь
приобрела смысл и значение, но не может, продолжая влачить нудную, бесцельную, запойную жизнь, оставить свою страсть и тянется к вину – так и он, сбитый с толку, бежит под власть женщины, которую ненавидит вдали, а вблизи не может избавиться от ее чар, пока не выйдет из нездорового дурмана, которым как будто опоила его “польская нимфа”.
 И тоскуя и страдая душой, он ехал теперь в Калугу, призывая на помощь спасительную надежду, что произойдут, наконец, события, которые заставят его встряхнуться, найти новый смысл жизни, чтобы уйти из-под власти ненавистной польки к чистому счастью.
 Утром 10-го числа Протвин двинулся дальше.
 К полудню он уже был на расстоянии всего часа езды до Калуги. Встречные стали попадаться чаще. Сновали конные татары и казаки с длинными винтовками за плечами, тянулись под их охраной обозы съестных припасов, награбленных в
окрестностях, дровни с тушами и битой птицей, шли изнуренные крестьянки, погоняя не менее изнуренный захваченный тощий скот.
                Разыгравшаяся с утра метель прекратилась, выглянуло яркое солнце и весело заиграло искрами алмазов на пластах яркого снега, темневшего синевой в ложбинах и скатах. Протвин ехал по зимнему шляху, широко разъезженному под городом. С одной стороны тянулся берег Оки, а с другой – густой бор. Вдруг до слуха его долетел шум голосов вперемешку с беспорядочными звуками гулливых песен. Протвин вгляделся вдаль шляха – там темнела кучка всадников, быстро скакавших навстречу. Поняв, что это, может быть, “вор”- самозванец, выехавший по обычаю со своими приближенными на прогулку и с утра уже пьяный, Протвин, желая избежать неприятной встречи, докучливых расспросов и участия в прогулке, поторопился свернуть по проезжей тропе в бор, сдержал коня в нескольких саженях от шляха, и под прикрытием широколапчатых елей стал наблюдать за быстро приближавшейся ватагой.
                Протвин не ошибся – то был Лжедмитрий “вор”. Он сидел в нарядных санях, в
богатой меховой шубе, крытой кирпичного цвета алтобасом (шелковой материей), с 



205


пышным собольим воротником, с голубыми бархатными нашивками, завязками и кистями- воротниками того же цвета по бокам. Его голова с красным лицом, в напяленной по уши меховой шапке, украшенной по краям разрезов жемчужными нитями, пьяно качалась из стороны в сторону. Сани “вора” украшали конные бояре из калужского стана. Седла под ними с золочеными луками были обиты золотоузорным красным сафьяном. На ногах коней, богато убранных, с мордами, украшенными серебряными оковами с ожерельями из серебряных блях вокруг шеи, звенели колокольчики. Сзади седел прикреплены были медные литавры, по которым всадники время от времени ударяли бичами из гибкой татарской жимолости. За санями “вора” скакали с одной стороны крещенный татарский князь Петр Урусов, с другой – его брат. Их сопровождало человек тридцать татар. “Вор” орал диким голосом нескладную песню, размахивая руками в персчатых меховых рукавицах. Он был совершенно пьян. На полости саней подпрыгивал пустой раструхан из-под вина, недавно им опорожненный.
                Со звоном колокольцев и гудливыми звуками литавр, с визгом, гамом, улюлюканьем и криками мчалась пьяная ватага по шляху, приближаясь к этому месту, где, скрытый елями, стоял невидимый для них Протвин.
                В этом месте, с противоположной стороны шляха, возвышалась горка с
поставленным на вершине ее большим деревянным крестом.
                - На гору! – вдруг завопил визгливым голосом “вор”, когда сани его поравнялись с горкой. – Скачи, крест руби! Ого-го-го!...
                Всполошился лес многоголосым стонущим эхом, словно возмутился от готового совершиться кощунственного дела. Но когда ватага повернула к горке, лошадь, запряженная в сани “вора”, спотыкнулась, сани на мгновение остановились, осадили назад, и оба брата Урусовы наскочили мордами своих лошадей на сидевшего в санях “вора”. Он резко подался вперед, отчего меховой ворот на шубе его распахнулся. В это мгновение Петр Урусов вдруг взвизгнул пронзительным татарским посвистом, выхватил из ножен кривую саблю и с исказившимся от злобы лицом со страшной силой ударил ею “вора” по плечу. Его брат последовал его примеру, выхватил свою серповидную острую саблю, также пронзительно гикнул, взмахнул саблей над головой “вора”, и не успел Протвин опомниться от неожиданности, как окровавленная голова
самозванца, срезанная словно бритвой, упала с плеч на придорожный снег, окрасив белизну его ярко-красными разводами. Ватага, пораженная неожиданно совершившемся на глазах ее злодеянием и видом обезглавленного “вора-царя”, на мгновение замерла.


LXIY

                - Вот он наш царь-собака. – Крикнул Петр Урусов, оборачиваясь на скаку к русским и привставая на стременах.
                И он высоко поднял за волосы окровавленную голову царька, отсеченную от туловища.
 Все это случилось так быстро, так неожиданно, что Невзоров, увидав голову
царька, совсем растерялся в первое мгновение. Оцепенели около него и жильцы, и
бояре…



                206


 - Измена! Злодей! Бей татар! – закричал, наконец, Невзоров не своим голосом, выхватывая саблю и бросаясь вперед на кучку татар, все еще со смехом скакавших за санями царька.
 - За мной! За мной! Бей злодеев! – кричал он, наскакивая конем на Мамутека Урусова и нанося удары направо и налево…
 Но оказалось, что он бросился вперед один: все остальные, жильцы и бояре, ошеломленные случившимся, сбились в кучу, крича и размахивая руками. Невзорова окружили пять-шесть татар… Бой был неравен и продолжался недолго: через минуту Алексей Степанович, окровавленный, оглушенный в голову ударом, тяжело рухнул на снег из седла. Ближайший татарин ухватил его доброго коня под уздцы, и все они вихрем умчались из глаз оторопевшей свиты и служки царька.
 Тогда, при виде этого двойного убийства, страх и ужас напал на всех… Никому и в голову не пришло, не только преследовать убийц, но даже подъехать к саням царька, брошенных среди дороги татарами, которые угнали с собой упряженных коней, ловко обрубив у них сбрую и постромки. Никто не вспомнил даже о Невзорове… Все бросились стремглав обратно, толкаясь, путаясь, и обгоняя друг друга, чтобы поскорее принести в Калугу страшную весть.


LXY

 Марина в этот день с утра недомогала. Проснувшись на рассвете, она стала томиться какими-то неясными тоскливыми предчувствиями. Ночью приснился ей неопределенный, показавшийся вещим и страшным сон, что вокруг постели мужа кружит, прихрамывая и жалобно мяукая, бесхвостая, уродливая, со злыми страшными глазами, черна, косматая кошка на трех ногах. Временами она прекратит назойливое кружение, остановится возле высунувшейся из-под одеяла посинелой, вздувшейся, будто мертвой ноги “царя” и начнет глодать ее палец.
 Марина нехотя встала, умылась и все утро не находила себе место. Не выходя из спальни, она то примащивалась на постели, то садилась на любимое кресло у окна, то, накрываясь горностаевой шубенкой, ложилась на крытую шелковым стеганным на пуху полавочником широкую скамью с приголовником, которую она велела подвинуть к жарко натопленной печи. Несмотря на тепло в спальне, она зябла, ее лихорадило и знобило. Бессмысленный сон не давал ей покоя, навязчиво лезли в голову тяжелые мысли. Она знала, что муж, напившись с утра, выехал на веселую прогулку со своими новыми приятелями: братьями Урусовыми. Эти крещеные татары ей не нравились. Она боялась их, не раз уже предостерегала мужа по поводу близости с ними, но тому, постоянно пьяному, море было по колено. А Урусовых из-за произошедших в последнее время событий, следовало бояться. Они наверняка не забыли ее мужу смерть касимовского царя, старика Урмагета, которого тот недавно убил. Пользуясь этим, Марина убедила мужа оказать внимание татарам и в благодарность выпустить из тюрьмы любимца их Урусова. Сама Марина благоволила к нему. Он был красив собой, отличался веселым нравом, обращался с нею почтительно, одаривал ее нарядными восточными шелковыми тканями, до которых она была большая охотница. “Вор”
исполнил ее просьбу, выпустил Урусова, простил обиду, приласкал его, и братья
Урусовы стали неизменными сотрапезниками “вора” во время бурных его пиршеств.



207


Словом, примирение наладилось. Но три дня назад Марине сообщили, что когда во время пира “вор” заснул, Урусов во хмелю неосторожно похвастался:
                - Постой-де, подлый самозванец, научу я тебя, как настоящих царей топить да мурз в тюрьму сажать.
 Эту дерзкую похвальбу Марина скрыла от мужа, чтобы не восстанавливать  его снова против Урусова и не осложнять недавно налаженных отношений, сама же насторожилась и стала бояться Урусовой опасности.
 Накануне вечером она наблюдала за ним во время попойки, и ей показалось, что Урусов льстя “вору”, смотрел на него злобными и страшными глазами – такими же, какие были у той кошки во сне, что кружила вокруг “вора” и грызла ему мертвый палец.
 Проснувшись, Марина поехала предупредить “вора”, чтобы он не ездил на предложенную с вечера прогулку, но в ответ “вор” велел ей сказать, что “она безмозглая польская дура”, крепко выругался по обыкновению и в благодарность за заботу о нем посулил по возвращению с прогулки “раскровить дуре польскую харю”.
 К этим любезностям “польская нимфа” отнеслась равнодушно (она уже успела привыкнуть к такому обращению), но о супруге продолжала беспокоиться. Сам по себе он был ей не нужен, она рада была бы освободиться из-под унизительного ига
этого грубого хама, но пока “вор” был нужен ей как орудие для достижения задуманных ею планов, гибель его теперь, когда она должна была стать матерью, оказалась бы совсем несвоевременной.
 К полудню, когда солнце выглянуло из-за снежных туч и весело залило ярким светом терем “царицы”, на душе Марины тоже просветлело. К ней вернулось обычно присущее ей жизнерадостное настроение. К тому же она вспомнила, что сегодня должен вернуться ее паж Протвин, которого она посылала в Польшу накануне, а сейчас ждала при мысли, что он развлечет ее новыми вестями и слухами.
 Марина окончательно развеселилась. Она бурно вскочила с неприбранной еще постели, захлопотала маленькими ручками и звонко позвала:
 - Варва!
 В спальню тотчас вошла немолодая, но сохранившая следы былой привлекательности, пани Варвара Казановская, гофмейстрина (старшая приближенная
фрейлина) “государыни”, искренне преданная ей, разделившая и переживания с Мариной, и все бурные события со времени приезда в Москву.
 Приседая и умильно улыбаясь накрашенным лицом, на котором под слоем краски умело были скрыты морщины, гибкая полька плавной походкой подошла к своей госпоже и с кошачьими ужимками любовно поцеловала ее в плечико.
 - Благодарение Богу! – сладким, певучим, вкрадчивым голосом воскликнула она. – Моя выглядит совсем здоровой. Я уж начала беспокоиться, думалось, не настало ли время.
 - Глупости! – поморщилась Марина, - ты же знаешь, что это может случиться не раньше двух недель. И так это некстати – все праздники, верно, придется пролежать.
 - Зато наша коханая, ненаглядная птичка подарит нам царевича-птенчика, - заискивающе-подобострастно заметила Варвара, - и с ним мы крепко сядем на московский трон, который нам никак не дается.
 - Да, да, это правда, - улыбнулась Марина. – И избави меня Бог от девчонки. Ей в этой дикой стране грозила бы слишком страшная участь. Ну, дай мне зеркало!



                208


 Варвара торопливо исполнила приказание, взяла с туалетного стола, уставленного безделушками, и подала Марине небольшое круглое зеркальце с резной костяной ручкой итальянской работы – подарок любимого шута Марины Антонио Ригати, вывезенного когда-то ее отцом из Болоньи, и сопровождавшего ее в составе многочисленной пышной свиты в поездке из Кракова в Москву.
 Марина посмотрелась в зеркало: оттуда глядело свежее привлекательное породистое личико. Высокий открытый белый лоб осеняли в небрежной прическе густые волосы. Над ярко-красной полоской плотно сжатых губ виднелся темноватый пушок. Ноздри прямого, хищного, с горбинкой носа, чуть заметно, нервно трепетали. Лицо украшали красивые, продолговатые, похожие на миндалины глаза, над которыми прихотливо извивались темные брови. Теплый, влажный блеск глаз смягчал общее холодное выражение лица, несколько поднятое и сухое.
 - Моя драгоценная государыня, я думаю, никогда не постареет, - льстиво заметила Варвара, но Марина тщательно рассматривала себя в зеркале, боясь найти какой-либо новый изъян – след бурно прожитых последних лет жизни. – Правда, сколько пережито, а царица моя выглядит все такой же молоденькой паненкой, как была в Самборе, в золотые дни нашей жизни. Как ни светит ярко солнце – в зеркале не видно ни одной морщины.
 Марина самодовольно улыбнулась. Внешность, отраженная зеркалом, ей в самом деле понравилась.
 - Ну, Варва, теперь давай мне кушать, - весело сказала она. – Оказывается, я ужасно голодна. Да в столовую я не пойду. Подай мне сюда, поближе к печке. Что там есть? Я хочу чего-нибудь вкусного.
 - Государыня прикажет постное? Сегодня ведь среда…
 - Глупости! Я нездорова и вообще не хочу поститься. Когда меня посадят в монастырь – а этим в лучшем случае мы с тобой рано или поздно обе кончим, тогда я подумаю о своей грешной душе. А пока я буду заботиться о своем грешном теле…, таком слабеньком и хрупком. Правда?
 - Государыня милостивая любит шутить. Дай Бог всем быть такими хрупкими. Может быть, ненаглядная государыня скушает кусочек лососины под ягодным взваром?
                - Нет!
 - Может быть, грудку курицы с изюмом и сарашинским пшеном под шафрановым соусом, как грубые москали называют –“ курярафленое”?
 - Нет!
 - Так, может быть, рябчика жареного с майораном и сливами? – Хорошо, - кивнула, наконец, утвердительно прихотливая Марина. – Пусть будет рябчик. Побольше масла и сметаны. Не забудь мою бутылочку венгерского. Да дай после леденцов и ягод в сахаре. И поскорей!... Пока ты меня мучила своими глупыми расспросами, я совсем проголодалась.
 Чтобы скоротать время до еды, Марина достала из дубовой скрини небольшой ларец, расписанный яркими красками и золотом с затейливыми украшениями, и занялась любимым своим занятием – разглядыванием драгоценностей, хранившихся в нем. Увы, они много уступали и ценностью и качеством тем драгоценностям, стоившим баснословных денег, которыми ее одарил ее первый муж и которые после
его смерти правительство Василия Ивановича Шуйского у нее отобрало. Но и теперь



                209


украшений было у нее не мало. Они грудой лежали в ларце. Ту были и разнообразные серьги, одинцы и двоичные с изумрудами, яхонтами и множеством “искр”, десятки зарукавьев с жемчугами и алмазами, десятка два перстней и колец с такими же камнями, с искрами с сердоликами, монисты жемчужные и золотые. Марина без ума любила свои ценности, любила носить, а в особенности рассматривать их. У нее, помимо этих украшений, была горсть рассыпанных необработанных камней: яхонтов, изумрудов, алмазов. Высыпая их на ладонь, тихо шевеля рукою, чтобы заставить грани играть, она часами могла просиживать над ними, как бы очарованная их сверкающими переливами. Блеск драгоценных камней был так же нужен ей, как сияние славы, в погоне за которой она отдала свою жизнь.
 И теперь, залюбовавшись любимыми камешками, среди которых было несколько новых, недавно подаренных ей атаманом Иваном Мартыновичем Заруцким, Марина не обратила внимания на то, как вошла Казановская, поставила столик возле печи и подала завтрак.
 Искусно приготовленное польским поваром любимое блюдо, а в особенности две-три стопки душистого густого венгерского вина, окончательно привели Марину в благодушное настроение. Покончив с завтраком, она взглянула на лежавшие на туалетном столике большие серебряные часы, единственное воспоминание, оставшееся
у нее от первого мужа. Был всего двенадцатый час дня. Возвращение мужа с прогулки ждать было рано. Надо было чем-нибудь занять время. Она могла бы велеть заложить в маленькие санки своего любимого резвого бахмата и поехала бы покататься, но мысль, что Протвин с часу на час может вернуться, удержала ее дома. Она вспомнила, что давно уже собиралась пересмотреть письма, скопившиеся с тех пор, как стала помнить себя взрослой. Мысль перелистать теперь письма понравилась ей, и она решила привести ее в исполнение. В той же скрыне, где хранился нарядный ларец с драгоценностями, стоял другой, с письмами. Это была простая объемистая шкатулка, орехового дерева, украшенная скромной резьбой, давний подарок матери в дни далекого детства.
 Она взяла шкатулку из скрыни, достала небольшой ключик, висевший на тонком шнурке, предупредила предварительно свою гофмейстрину, чтобы ее не беспокоили, запретила, кого бы то ни было впускать, кроме Протвина в случае его
приезда, удобно уселась в кресло и, положив шкатулку на колени, вставила ключ в замочную скважину. Звонко щелкнул старый замысловатый секретный замок. Марина подняла крышку. Вся жизнь, с первых чистых лет девичества до последнего почти времени, встала перед нею. Она перевернула вверх дном содержимое шкатулки, чтобы в последовательном порядке пережить эту жизнь.


LXYI

                Письма были перечитаны, вся жизнь – пережита. Марина бережно собрала их и, повернув ключ в звонком замке, снова заперла шкатулку и свои воспоминания. “Вся старая жизнь – в шкатулке под замком, мысленно улыбнулась она. – И нечего выпускать ее из-под запора. Бог с ней, радости было мало. Что-то ждет впереди?”
                Думая об этом, она встала, подошла к скрыне и только собралась поставить на
место шкатулку, как неожиданное обращение к ней заставило ее вздрогнуть и уронить



210


шкатулку в выдвинутый ящик скрыни. У порога стояла Варвара.
                - Матерь Божья, как драгоценная пани испугалась! – растерянно улыбнулась она.
                Взглянув на ее встревоженное лицо, Марина сама безотчетно заволновалась и побледнела.
 - Что случилось? – громко спросила она.
 - Бог мой, ничего, драгоценная государыня, - потупила Варва глаза. – Я пришла только доложить о приезде хлопчика – так называла она Протвина, своего пажа, которого Марина шутя так называла. – Хлопчик просит скорее его принять.
 - Варва, ты от меня что-то скрываешь?
 - Как Бога люблю, милостивая пани, нет…
 - Зови, и скорей.
 Марина взволнованно прошлась по горнице. Она не могла сдержать безотчетного испуга, сердце тревожно билось.
 На шум быстрых шагов она обернулась, в дверях стоял Протвин. Он только что прискакал: лицо его было встревожено, глаза взбудоражено горели.
 Он торопливо подошел к Марине и поцеловал ей руку.
 - Государыня… я…
                - Езус Христус, что же, наконец, случилось? – спросила она и пугливо посмотрела на него.
 - Государыня, не тревожься, - перехваченным от быстрой езды и волнения голосом начал он.
 Но эта просьба уже сама побуждала тревогу.
 - О чем мне не тревожиться? – вскрикнула Марина. – Да не пугай же, говори, наконец… Несчастье? С государем?
 Протвин отвернулся от пытливого устремленных на него глаз Марины, хотел “подготовить” ее к страшной вести, но, как это всегда бывает, понял в решительную минуту, что из тщательно продуманной заготовленной речи ничего не выйдет.
 - Несчастье… - развел он руками.
 - Ну?
 - Государь! Беда с ним.
 - Убит?
                - Не тревожься, государыня… Авось…
 - Ах, да что тревога! Правду хочу…
 Протвин мгновение поколебался. Делать было нечего.
 - Убит… - решился он сказать и со страхом взглянул на Марину.
 Она схватилась за грудь, облокотилась о стену, набрала широко открытым ртом воздуха, провела рукой по лицу.
 Боясь, что она упадет, потеряет сознание, Протвин с тревогой смотревший на нее, протянул руки. Но она уже пересилила первый испуг.
 - На прогулке? Кто?... Урусов? – призывая на помощь все свое хладнокровие, быстро задавала она вопросы.
 Так, государыня, - подтвердил Протвин.
                - Коней живо! – приказала она. – Сама поеду… Дорогой расскажешь… Пошли Варву.
                Протвин вышел. Марина, скрестив со страшной силой руки на груди, как-то



211

 
вся подобралась и на мгновение замерла с зажмуренными глазами, переживая сообщение.
 Вошла Варва с встревоженным лицом.
 - Ни слова, Варва! Утешений не надо, - хладнокровно приказала Марина. – Одевайся… Скорей…
 Она наскоро обулась в выходные сафьяновые башмаки, расшитые жемчугом, покрыла голову бархатной шапкой с собольей оторочкой и с золотой запоной впереди, накинула на плечи подбитую горностаем шубу и направилась к дверям.
 - Драгоценная моя государыня, - остановила ее Варва, у которой глаза уже были полны слез. – Пусть милостивая пани дозволит мне вместе поехать… Не дай Бог, что случится…
 - Варва, без глупостей! – строго остановила ее Марина. – Ты меня знаешь… Значит, за меня бояться нечего. Убили, так убили! Днем раньше или позже – все равно. Мы не пропадем.

                LXYII

 Она вышла в сени. У крыльца стояли уже запряженные кони. Прискакав во
дворец, Протвин, прежде всего, попросил заложить большие разложистые сани. Одновременно он предусмотрительно распорядился, чтобы вместо любимого Мариной обычно возившего ее лихо наездника, татарина Тугайни, кучером ехал (верхом на коренной лошади из числа двух запряженных гусем) не менее лихой наездник, любимец “вора” Самсон по прозвищу “разбойник”.
 Около крыльца толпились встревоженные бояре. Марина молча села в сани, рядом с ней поместился Протвин. Самсон-разбойник гикнул, кони-вихри горячо подхватили сани и вынесли их за ворота.
 Впереди и сзади них поскакали отряды, человек по двадцать казаков телохранителей Марины, разгоняя спешивших ко дворцу калужан уже всполошенных страшной вестью, привезенной боярами и Кошелевым.
 По дороге Марина приказала гонцу поведать все обстоятельства злодеяния, спокойно выслушав их, погрузилась в сосредоточенное молчание и за все время пути не проронила ни слова. Мысли вереницей проносились в голове. Приходили на память
страшные далекие майские события, разыгравшиеся четыре года назад в Москве. Обоих Дмитриев постигла одинаковая участь насильственной смерти. Что ждет теперь ее? Тогда после смерти первого, положение ее было не таким опасным. Уцелев случайно от первого взрыва народной мести, она могла быть спокойна. По крайней мере, за свою жизнь. Как бы там ни было, бояре и народ не могли не считаться с ее положением недавно всенародно венчанной царицы. Теперь же просто “воруха”, так зовут ее в Москве. Со смертью мужа, который использовал царский титул, калужане, оказавшие ей уважение, как “царской” супруге, теперь готовы будут от нее отвернуться. На что им царицей еретичка-полька, когда у всех одна мысль на уме, как бы избавиться от насилия поляков и против воли навязанной государем польского королевича! Им нужен русский царь, под видом которого они и терпели Дмитрия. Впрочем, если калужане изменят, при ней удальцы казаки, которые за нее пойдут в огонь и воду. Страшиться, значит, нечего. Надо лишь успеть вовремя воспользоваться
минутой, и сегодня же расположить в свою пользу казаков, навести с их помощью



212


страх на калужан.
                Мимо саней мелькали перекошенные от ужаса скуластые татарские лица. Узнав о гибели “царя” и о виновниках ее, они, застигнутые этой вестью в пути, во весь опор мчались теперь в город, для того чтобы спасать свой скарб и семью от возможной мести за преступление. “Погуляли собаки! – злобно подумала Марина. – Постойте, дайте мне только вернуться в город!” Она покажет им себя и безжалостной казнью татар устрашит одновременно на всякий случай и калужан.
                Кони, поводя ушами, храпя и пугливо скашивая глаза в сторону трупа, остановились возле горки, где недавно произошло преступление. Вид ”вора” был ужасен. Обнаруженный труп лежал лицом вниз. Кругом снег был густо залит кровью.
                При виде этой страшной картины Марина, как ни была подготовлена к ней рассказом гонца, содрогнулась и от ужаса, стыда и брезгливости закрыла глаза.
 - Государыня, - тихо сказал Протвин, не утруждайся, побудь в санях. Я с казаками приберу покойника.
 Но сильным напряжением воли, она уже вернула себе самообладание. Нельзя отдаваться во власть женской чувствительности. Она готовится стать матерью: надо спокойно, без волнений пережить это испытание, хладнокровно перенести предстоящие впереди тревоги сегодняшнего дня.
                - Оставь, - отрицательно качнула она головой. – Я сама.
 Поддерживаемая под руки Протвина, она вышла из саней и, увязая в глубоком снегу, с трудом дошла до места с воткнутой на нем головой, схватила ее за волосы, сложила на убрус и быстро завязала концы его в узел. Потом, вся дрожа, с этой страшной ношей она бегом вернулась к саням, на которые казаки укладывали обернутый восточной полостью и прикрытый сверху медвежьей шкурой труп покойника.
 Испуганные кони с бешеной скоростью помчали сани домой. Прижавшись к плечу поддерживавшего ее Протвина, Марина, продолжая дрожать всем телом, впала в забытье.
 Доскакав до Калуги, сани, въехав в город, вынуждены были замедлить ход: на улицах стояла густая толпа народу, привлеченного любопытством и желанием встретить въезд “царицы” с телом мужа. При въезде саней, толпа, озаренная кровавым светом кое-где мелькавших факелов, в угрюмом молчании снимала шапки и
равнодушно отнеслась к гибели “царя”. “Вор” своими бесчинствами успел за последнее время восстановить против себя беспрекословно терпевших его подданных. Гибель не встречала сочувствия, память не поминалась добром. “Собаке – собачья смерть”. – Проносилось в мыслях у многих калужан.
                Толпа бояр во главе с атаманом Заруцким и сановитейшими представителями “царского” двора – князьями Черкасским и Трубецким, Бутурлиным и Микулиным – встретили сани “царицы” у ворот дворцовой ограды. Передав тело мужа и узел с его головой боярам, которые при свете факелов внесли остатки “вора” в приготовленный уже покой. Марина приказала Протвину распорядиться прибрать покойника, а сама направилась на свою половину и попросила позвать к себе Заруцкого. Пока Варва ходила за ним, она торопливо обмывала руки, подкрасила перед зеркалом несколькими привычными мазками румян побледневшее лицо с подведенными, впавшими от пережитого волнения глазами, наскоро сменила, подбитый мехом, ярко-лазоревый
картель, в котором с утра она сидела дома, и который был под шубой, на смирную



213


одежду, какая нашлась под рукою в виде черно-синего летника, ярче оттенившего темным цветом белизну ее холеной шеи, ловким движением распустила по плечам волнистые пышные волосы и стала ждать Заруцкого.
                Как ни была она смятена пережитым волнением, она думала только об одном: о необходимости немедленно и окончательно завоевать расположение становившегося теперь особенно нужным ей атамана. Для этого есть ее красота, и к помощи этого оружия она и прибегла.
 В соседней горнице послышались грузные отчетливые шаги атамана. Марина направилась к двери, и не успел Заруцкий войти, как она устремилась к нему навстречу и в страстном порыве прижалась, обвила его шею руками.
 - Ян, - так она звала Ивана, - мой любимый Ян, истинный муж мой, царь мой! – прошептала она. – Ты один спасешь меня, поможешь мне ради нашей любви!...
 - Марыся, сердце мое, моя царица, - в тон ей ответил он. – Пойду, куда велишь, исполню все, что прикажешь. Нет врага, от которого бы я тебя не защитил, нет подвига, которого не совершил бы.
 Он коснулся поцелуем ее лба.
 - Ты звала меня? Что хочешь приказать?
 В эти мгновения готовности жертвовать собой ради нее он был почти
искренен.
 -Ян, злодейство не может остаться безнаказанным, - властно и решительно сказала она. – Я желаю казни татар. Пусть кровь их зальет улицы, пусть устрашатся калужане и знают, что за казнь царя пощады к злодеям у меня нет. Вели казакам жечь и грабить дома, резать поганых нехристей, бросать жен, детей на растерзание голодным псам. Не медли, Ян – царица твоя того желает.
 Взволнованная своей речью, она раскраснелась.
 Заруцкий ответил не сразу. Подобная безжалостная расправа с несчастными татарами, повинными в убийстве “вора” лишь, поскольку они были соплеменниками Урусовых, вовсе не пришлась ему по вкусу. У него не было желания восстанавливать против себя жестокой казнью калужан, не зная, как сложатся дальнейшие события. И он не был уверен, что казаки ради вдовы Марины беспрекословно пойдут на эту ненужную жестокость.
 - Что ж медлишь с ответом? – нетерпеливо спросила Марина.
                - Царица, - сказал он. – Разумно ты замыслила. Да, не знаю, пойдут ли на такое дело казаки. Скажут, пожалуй. Царя нет, сам ты-де, не спросясь царицы, казнь татарвы задумал.
- Лукавишь ты, Ян! – сверкнув глазами, гневно сказала Марина.
 - Не время лукавить, Марыся, - простодушно ответил он.
 - Так к чему же речь свою ведешь?
 - К тому, чтобы сама дала ты приказ казакам. Ведь дело надумала ты нелегкое и не мое. Тебя, царицу, пожалуй, послушают, за тобой пойдут. Ступай в дома к казакам, приказывай, грози ослушникам. Коль не послушают, проси и плачь. Возьми слезами, горем. Дело, говорю, нелегкое, Марыся. Вспомни Тушино. Попытаться же и вправду следует.





               
                214


                LXYIII

 Она сразу поняла его мысли: атаман, ясное дело, хитрит, отлынивает от ответственности. Но, с другой стороны, он, в сущности, пожалуй, и прав.
 - Добуже, - тряхнула она головой. – Коли так – идем.
 Специально не собрав распущенных волос, она накинула шубу, второпях после возвращения сброшенную на пол. Торопливо вышла из спальни и выбежала во двор. Заруцкий следовал за нею. Схватив во дворе горящий факел, недавно воткнутый в снег кем-то из встречавших, Марина устремилась на улицу.
 И калужане стали свидетелями удивительного зрелища. “Царица”, простоволосая, в распахнутой шубе, особенно прекрасная в своем волнении, рыдая и заливаясь слезами, бегала из дома в дом к казакам. Освещенная во тьме ночной зловеще-красным светом пылавшего и дымно горевшего факела, она в огненном дыму казалась страшным, но прекрасным демоном зла и разрушения. Казаки хватали оружие, выскакивали на улицы и следовали за ней. Она заклинала их памятью злодейски убитого “царя”, молила о беспощадной расправе с татарами.
 Началась зверская резня. Под заунывный звон колоколов, по обычаю вещавших о смерти “царя”, улицы огласились неистовым, жалобным, стонущим воем несчастных татар.
                К утру в Калуге не осталось в живых ни одного татарина.
 Марина, вернувшись в покои, удовлетворенная блестящим осуществлением задуманного ею зверского дела, в порыве благодарности горячо прильнула к проводившему ее Заруцкому. Отпустив его, она пошла в спальню и прилегла на постель. Все тело ныло от усталости, но на душе было спокойно: она убедилась в преданности казаков и в том, что в случае необходимости, они не выдадут ее, пойдут за “царицей” в огонь и в воду. Ближайшее будущее перестало казаться страшным.
 Растянувшись с наслаждением на постели, Марина в полусне вспомнила о покойнике, забытом среди тревожной ночи. Подумала, что ради соблюдения приличия следовало бы ей наведаться в крестовую, где лежало на столе (за неимением пока гроба) обезображенное подобие царского одеяния тело “вора”, над которым крестовый дьяк гнусаво читал Псалтырь в присутствии дневальных бояр, окольничих и стольников “царского” двора, но не было сил подняться. Смыкались веки, клонила дрема. Однако Марина не могла заснуть, вспомнила о Невзорове, которого в бесчувствии привезли вместе с обезглавленным мужем.


LXIX

 Невзоров очнулся уже на постели в тереме Марины. Широко раскрытыми глазами, на которые уже начинали налетать предсмертные тени, он обвел кругом себя и чуть слышным шепотом назвал дорогое ему имя:
 - Марина!
 - Я здесь, я здесь мой коханый, сердечко мое! – отозвалась Марина, с трудом сдерживая рыдания, которые ее душили, и, осеняя поцелуями руки Невзорова.
 - Умираю, Марина! Мой час… пришел… Прощай!
                - Нет! Не верю! Не верю! – воскликнула она в ужасе. – Ты у меня один, один!



215


Я одного тебя любила… Ты должен жить для твоего ребенка! Ты – отец его!
 - Умираю! – еще раз прошептал Невзоров и вдруг стал прислушиваться. – Что это? Набат гудит? Пожар?
 - Нет! – громко рыдая, отвечала Марина. – Это не пожар! Это месть моя за тебя!... Это их проклятых бьют, и режут, и убивают…
 - Кого?... За что?
 - Татар! Всех татар, какие есть в Калуге… Всех избить велела! Всех лютой смерти предать!
 - О-ох! Грех великий!... кровь напрасно пролитая! Невинных за виновных! Бог тебя накажет, Марина!
 Но ответом ему были только отчаянные, душу раздирающие рыдания ее.
 -Умираю… Любил…, и клятву… свою… сдержал, - чуть слышно прошептал Невзоров, и когда Марина припала ухом к его изголовью, она могла уже уловить только один легкий, свистящий, последний вздох… Невзоров умер.
 А между тем весь город был в волнении, набат гудел. С подворья и с улицы долетали крики, нестройный гам и шум толпы… Вот, шум все ближе, ближе… Вот толпа ввалилась на дворцовый двор, слышно, как по крыльцу топчут сапожищами, как идут в сени. Вот двери скрипнули в соседней комнате… Марина оторвалась от ложа смерти, бросается туда и видит попа Ермилу, который, снимая перед нею свой шлем и
бряцая кольцами кольчуги, низко кланяется ей:
 - Приказ твой исполнили, государыня! – говорит он густым басом. – Всех, сколько их было, лоском положили! За царя Дмитрия Ивановича отомстили!
 - Да здравствует царица Марина Юрьевна! – громко ревут у него за спиной голоса толпы, опьяненной кровью
 Марина хватается за притолоку двери, чтобы не упасть. “Бог тебя накажет!” – звучит у нее над самым ухом голос умирающего Невзорова.


                LXX

 Пережив неожиданно разыгравшееся в Калуге тревожное событие, Протвин – паж Марины, окончательно пал духом. Холодная, отчаянная тоска сильнее овладела им. Прежде всего, его возмутил поступок Марины, когда она, бегая по городу, разжигала казаков на месть ни в чем не повинным татарам. Зная ее самообладание, Протвин в искренность слезных воплей и отчаяния не верил. Холодный расчет повлиять на зверские чувства казаков был для него очевидным. А омерзительное зрелище избиения татар, жен и детей лишило его уже всякого самообладания. Их безумные отчаянные вопли заставили его убежать домой. Он заперся в своей коморке, которую занимал в дворцовых палатах, бросился на постель и зарылся с головой в подушки. Отчаяние овладело им. Мириться с положением покорного раба этой безумной в своих честолюбивых стремлениях женщины он больше не мог. Бесцельность, унизительность дальнейшей жизни в Калуге стала для него понятной. Решимость закипела в нем. Не рассуждая, желая немедленно положить конец всяким сомнениям, он сорвался под утро с постели и побежал к покоям Марины, чтобы выложить ей обуявшие его в порыве решимости мысли, сказать ей если она еще не ложилась спать, что он ей больше не слуга.
               


216


                По длинному теплому крытому переходу он шел к ее покоям в то время, когда она, возвращаясь с ночных похождений, входила в сопровождении Заруцкого. И вдруг он увидел, как она обвила шею атамана и поцеловала его. Так вот до чего дошло падение женщины, этой гордой польки. Бешенство и презрение к ней вспыхнуло в Протвине. Он последнее время изменял своим убеждениям, кривил душой, придумывал отговорку, что он не вправе отказаться от присяги “законно венчанной царицы”. Он этим заставлял страдать свою любимую девушку, которую оставил совсем беззащитной среди врагов, отца в захваченной поляками Москве. Но зато теперь он окончательно прозрел и возврат к прошлому был для него отрезан навсегда и бесповоротно. Так, по крайней мере, решил он в эти минуты.
 Он вернулся в свою коморку, почувствовал сильное утомление. Сказывались дни, проведенные в пути, пережитые волнения и передряги. Он повалился в постель и заснул. Но сон его не был спокоен. Мерещился обезглавленный труп “вора”, его страшная голова с выпученными глазами, насаженная на кол, виделись ужасы свирепой резни во мраке ночи, озаренной зловещим кроваво-красным огнем факела в руке Марины, слышались вопли избиваемых татар. Он сам кричал во сне, бредил, беспокойно метался на постели. Протвин захворал. Его скрутила огневица. Болезнь его затянулась.



Глава  третья

I

 Между тем в Калуге назревали новые события. У Марины родился сын, и радость ее была безграничной. Рождение “царевича” упрочило и выяснило положение матери “вдовы-царицы”, сразу разрешив все тревожные вопросы.
 В соборной церкви, в которой с великим торжеством отпели “вора”, так же торжественно совершено было через несколько дней в присутствии толпы празднично и восторженно настроенных калужан, крещение “царевича”, названного в честь “деда” Иваном. Калужане ревностно готовы были служить и прямить “внуку” Ивана Грозного. Самое понятие это оказывало на них волшебное влияние. К покойному “вору” к концу его бесславного “царствования”, они успели охладеть и разочаровались в нем. Так как, не являясь истинным царем, “вор” был груб, разгулен, корыстен, жесток. Сын его, родившийся среди столь тревожных событий, вызывал к себе сочувственное и жалостное отношение. Покойный “вор” представлял определенную отрицательную величину – ребенок давал повод к утешительным надеждам на светлое будущее. Словом, калужане охотно присягнули “царевичу”, и положение “вдовы-царицы”, на которую возлагалось правление от имени “царевича” до возраста его, вполне определилось. Таким образом, новый призрак законного государственного строя и призрак более страшный, чем прежний, готов был снова увлечь за собою маловерный
народ, напуганный тревожными слухами о насилиях, чинимыми в стране поляками.
                Таково было настроение калужан-простолюдинов. Бояре и сановитые люди калужского “двора” из недавних “перелетов” отнюдь не разделяли настроение народа. В личности “вора” они уже давно успели разочароваться. Приверженность ему



217


тяготила. Нелепость его попыток завладеть престолом становилась очевидной. И поскольку совесть этих “царевых” слуг не погрязла в измене, угрызения совести мучили их. Появилось желание образумиться. Но пока “вор” был жив, не хватало смелости привести это желание в исполнение, то есть отстать от него, вернуться в Москву и в честной службе найти искупление былым грехам. Неожиданная гибель “вора” развязывала теперь руки. Оставалась правда “вдова-царица”, но служить этой явной искательнице приключений с ее “царевичем” желания отнюдь не было. Поэтому, не разделив радости калужан по поводу рождения Ивашки, бояре, князья Черкасский и Трубецкой, Бутурлин и Микулин, несмотря на сильное покровительство Заруцкого Марине, решительно отказались признать “царевича” и написали обо всем случившемся в Москву, принося раскаяние и готовность загладить вину дальнейшей честной службой. Эта “измена” бояр сильно навредила Марине, калужане задумались, решимость их прямить “внуку” Грозного стала колебаться, а вскоре под влиянием новых событий, и вовсе рухнула.


II

                Калужские бояре, воеводы и начальные люди собирались каждый день на совещание, спорили, шумели, ругались, чуть не дрались, а дело не двигалось вперед, и никто не знал, чего держаться, на чью сторону гнуть, куда преклонить голову… А все это время, как назло, стояли такие морозы и вьюги, что всюду от Калуги пути запалили
И ниоткуда до калужских бояр не доходили вести – ни из-под Смоленска, ни из-под
Москвы, ни с Поволжья.
                Так прошло время до самого Рождества. В канун сочельника дошли вести из ближайших к Калуге окрестных мест, что подступает к городу Ян Сапега со своим польско-литовским войском, и будет требовать сдачи Калуги на имя короля Жигимонта. Слух этот вихрем взбаламутил не только бояр и воевод бывшего царька, но и простые ратники и казаки, и все горожане калужские взволновались, поднялись и зашумели:
 - Не хотим сдаваться Яну Сапеге! Не сдадимся! Мы королю Жигимонту не слуги и его воеводе не подначальные!
 В этом желании все сошлись воедино и тотчас же, по общему решению, начали готовить город к отпору и обороне против Сапеги…
В это же время калужские сошлись на окончательном совещании о том, как им быть – кому прямить и служить? Все бояре, воеводы и казацкие атаманы – собрались в Приказной избе и положили из избы не выходить, пока не принято будет такое решение, к которому все охотно и добровольно приложат руку.
 - Господа бояре! – заговорил прежде других бывший благоприятель царька Михайло Бутурлин. – Всем вам ведомо, что Бог послал царице нашей Марии Юрьевне, сына, нареченного в память деда – царя Ивана. Царица стала всех нас, бояр, молить, чтобы мы немедля присягнули на верность царевичу Ивану…
 - Какому царевичу? Где ты царевича выискал? Что ты нас с толку сбиваешь! – закричали разом несколько голосов.
                - Как же не царевичу? Коли царя Дмитрия сын? – с некоторою нерешительностью возразил Бутурлин.
 


                218


 - Глаза отвести нам хочешь! Нешто мы не знаем, каков он был царь? – загремели новые крики с разных концов.
                - Царь ли, не царь ли, - мы того не ведаем…, а как царю присягали ему – значит, и сын у него царевич! – попробовал, было, вступить Игнатий Михеев.
 - Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! – громко крикнул один из калужских бояр. – Аль не знаем мы, каким обманом и изменным делом вы с Бутурлиным, да с Михайлом Салтыковым, да с Юрием Мнишеком тушинского “вора” за царя Дмитрия признали да всем пример показывали на обман, да на смуту!
 - Молчать! Кто смеет так говорить? – зашумели приверженцы бывшего царька. – При жизни его, небось, пикнуть не смели, а как умер – все ободрились!
 - Молчите вы, собаки! Пикнуть не смейте! – крикнуло огромное большинство собрания. – Спрячешь язык, как всякое слово, в Оке топят да тайной отравой поят!
 - И кто у него, “вора”, заплечным мастером был: ты же, Мишка Бутурлин, да и ты же, Игнашка Михеев.
 Приверженцы царька попробовали, было возражать и отругиваться. Но в избе поднялся такой шум и гам, на них посыпались такие угрозы, что они должны были смолкнуть и не перечить большинству.
 Когда шум поулегся, с лавки поднялся старый и почтенный боярин, Алексей Солнцев-Засекин, и сказал добродушно:
 - Отцы родные! Криком да перекорами мы дела не решим… Ругайся хоть до третьих петухов, что толку? А коли по-Божьему-то судить, так вот что мне сдается: обманом весь свет пройдешь, да назад не оборотишься.
 - Верно! Верно! – послышалось со всех сторон. – Молчите… Не мешайте слушать!
 - Вот, так-то и с покойным царем тушинским…, или какой он там был…, не тем он будь помянут! Обманом и кровью начал – в зле живот свой положил… Не нам судить его, и не о нем судить мы собрались, а о том: кому служить? Кому прямить? Кому крест целовать, душою не играючи, креста не ломаючи. Так ли, братцы?
 - Так, так! – послышалось отовсюду.
 - Ну, коли так, так я скажу, что на душе накипело. Пора нам всем за дело взяться – пора о Руси подумать! Пора от обмана отстать и откреститься и грехи наши замолить. Не за грехи ли наши лютые вороги Русь православную врозь несут? Не за грехи ли мы теперь, в канун великого праздника Рождества Христова не в церкви Божьей на молитвы собрались, а в Приказной избе сидим. Не благовестья в церкви ждем, а пушек Сапеговых… Где уже тут свой лоб перекрестить, как ворота бердышами окрестить собираешься…
 - Верно! Где уж! Вестимо дело! – послышались голоса.
 - Так вот что, братцы, - все ободряясь и возвышая голос, продолжал опять Солнцев-Засекин, - вот что я думаю: не можем мы, калужане, ни сыну Марии Юрьевны, ни иному кому крест целовать… Не великие мы люди: побольше нас люди всей земли Русской! Пождем, что земля скажет. На чем старшие города положат, на том и мы станем. Кому Москва присягнет, тому, и мы свою присягу понесем.
 - Верно! Верно! На этом и положить надо! Верно, боярин сказал! – послышались отовсюду громкие голоса большинства.
                - А как же быть с царицей? С Мариной Юрьевной?... Как быть с царевичем? –
раздались отдельно несмелые голоса приверженцев бывшего царька.



219


                - Какой он царевич? – крикнул кто-то из калужских бояр. – Он прижит в блудном житии Мариной Юрьевной с Невзоровым Алешкой. Так станем ли мы присягать невзоровскому щенку?
                Опять подняли гвалт и крик, в котором никто и ничего не мог уж разобрать. И снова Солнцев-Засекин выждав удобное мгновение затишья, возвысил свой голос:
                - Братцы! – сказал он спокойно и твердо. – Не будем препираться! Положим на том, чтобы выждать московских вестей… Сапеге не поддадимся – он нам не указ!... Марине Юрьевне мы тоже зла не хотим: пускай живет и радуется на свое дитя. Но дабы смуты, какой из-за ее ребенка не приключилось, дабы она и сама нам не могла вредить своим упорством женским – мы ее возьмем с сыном за приставы! Так ей зла не учиниться никакого, и себя обережем. Недаром говорится: опаслив – не напраслив!
 Все согласились с мнением старого и умного боярина и стали составлять общий приговор, под которым грамотные расписывались за себя, а неграмотные прикладывали печать и ставили свой свои знаки с письменными оговорками. Все положили быть за одно и присягнуть тому, кому присягнет Москва, а от Марины и ее козней беречься и самое ее оберегать от всякого вреда и зла, на всякий случай.
 В это время, когда в Приказной избе происходили эти шумные совещания и споры, Марина, с утра ожидавшая решительного ответа от Боярской думы, сидела у себя в хоромах над колыбелью своего младенца-сына. Только что оправившаяся от болезни, исхудавшая, бледная, истощенная душевными страданиями последнего времени, Марина была неузнаваема. Большие глаза были окружены темною тенью и казались впалыми и злобными. Длинные пряди темных волос, неприбранных и неприглаженных, падали ей на лоб и щеки, по которым змеились заметные морщины.
 Брови были сурово сдвинуты. Бледные губы сжаты и сухи. Тяжкое раздумье
клонило ее голову на грудь… Думы, одна мрачнее другой, что черные вороны, носились над ее измученною, озлобленною душою. Грядущее пугало ее, страшно не только за себя, но и за ребенка.
 - Все прошло, все минуло, и нет возврата ни мне, ни судьбе моей! В прошлом – позор и обман! В будущем терзанья…
 Ребенок закопошился в это время в люльке, поворачивая из стороны в сторону свое красное маленькое личико и чмокая сморщенными губками. Марина обернулась к нему, и вдруг лицо ее прояснилось. Нежный отблеск смягчил суровое и озлобленное выражение ее лица. Что-то похожее на улыбку скользнуло по ее устам. Она тотчас сообразила тонким чутьем матери, что ребенок ищет груди, поспешно расстегнула пуговицы ферязи, и, опустившись около люльки на колени, стала кормить сына, ласково поглаживая рукою его спинку и плечики.
 - А, может быть?... Кто знает, может быть, он будет счастлив? Вырастет в нем и царь. Он сын моего милого, моего ненаглядного…
 И мечты ее ушли далеко в будущее. Ребенок, насытившись, выпустил грудь и заснул спокойно, ровно дыша. И долго-долго мать любовалась этим безсуетным покоем, которого она уже давным-давно не знала.
 Шаги в соседней комнате заставили Марину очнуться из полузабытья. Панна Гербуртова приотворила дверь и сказала шепотом:
                - Пришел боярин, посланный из думы. Прикажешь ли принять его, наияснейшая панна?
 - Зови, зови его скорее в комнату! – тревожно проговорила Марина, поспешно



                220


оправляя одежду и приглаживая волосы, и накинув на плечи соболье ожерелье, вышла к ожидавшему ее боярину. Боярин Солнцев-Засекин (это был он) поклонился Марине
в полпоклона и сказал:
                - Пришел я к тебе, государыня Марина Юрьевна, с нашим думским приговором. Изволишь выслушать его?
                Марина, страшно бледная и взволнованная, опустилась на лавку и кивнула боярину в знак согласия.
                - Дьяк! Читай! – сказал боярин, обращаясь к Демьянушке, почтительно стоявшему за его спиной.
  Дьяк выступил вперед и весьма отчетливо, ясно и внушительно прочел уже известный нам приговор Думы о том, чтобы ни Марине, ни сыну ее Ивану не присягать, а выждать, на чем положат старшие города с Москвою вместе.
 Марина выслушала все, потом поднялась, прямо глядя в очи боярину, сказала:
 - Не признаете меня царицей и сына моего царевичем, так отпустите меня отсюда… Найдутся люди, которые пойдут за мною и останутся верными мне и сыну моему!
 - Дума положила, - спокойно ответил старый боярин, - до времени тебя и сына твоего отсюда не выпускать. А чтобы зла никто вам никакого не учинил – взять тебя и сына за приставы.
 - Изменники! Злодеи! Предатели! – воскликнула Марина, подступая к боярину и сверля злобными очами. – Как смеете вы мной распоряжаться? Я не хочу здесь быть! Я сейчас…
 - Не выпустим! – спокойно сказал боярин. – Не круши себя напрасно.
 И без поклона, повернувшись к дверям, он вышел из комнаты. А Марина,
вдруг утратив всякое самообладание, бросилась на скамью и, ломая руки, залилась слезами злобы и отчаяния.
 - Игрушка злой судьбы! Несчастная, покинутая всеми, всеми забытая, всеми презренная!... Что осталось мне еще в жизни?... Неужели я дам собою помыкать этим неучам, этим… Неужели дождусь того, что они станут за меня торговаться и передадут меня и сына тому, кто больше даст за меня и за него?... Нет! Клянусь – нет! Я не дам им над собою тешиться… Я сумею задушить мое дитя и закопать себя!
 И она поднялась с лавки трепещущая, бледная, страшная, как тигрица, у которой хотят из логовища похитить ее тигренка.


                III

 Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество. Марина сидела в это время за веселой рождественской кутьей. Ничто не нарушало ее светлого праздничного настроения. В ближайшей горнице, не предчувствуя горькой участи, орал звонким голосом маленький Ян – “царевич Иван” Большой Ян – атаман Заруцкий, сидевший за столом с видом хозяина, расточал Марине любезности. Гости были оживленно-веселы. Царило непринужденное праздничное настроение. И вдруг пришла тревожная весть о появлении под стенами Калуги третьего Яна. Марина смутилась, но ненадолго. Что ей было бояться с таким могущественным заступником, как атаман
Заруцкий с его верными казаками? Марина даже пошутила:
 


                221


 - Вот как он, кстати, пожаловал, - рассмеялась она. – Верно, захотелось ему нашей кутьи. Бедненький, он там мерзнет в поле. Позови же его в гости.
 И под диктовку своей госпожи Варва мигом написала записку, состоящую из обворожительных любезностей. В ней Марина приглашала Сапегу на кутью. В конце она не забыла, конечно, поставить подпись “царица московская” и стала с нетерпением ждать ответа. Но ответ на эту очаровательную записку пришел только утром: то были пушечные ядра и ружейные пули, которыми ставший столь нелюбезный Ян под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город. Марина не на шутку струхнула. А спустя два дня положение осажденной “царицы” стало настолько тревожным, что она послала гетману вторую записку. Но на этот раз ей было не до игривых любезностей. Она умоляла гетмана оставить ее в покое. “Освободите ради Бога, освободите меня! – заклинала она его. – Я больна. Мне двух недель не доведется жить на свете, если вы не оставите меня в покое. Вы славны, вы сильны. Вы будете еще славнее, если пожалеете и спасете несчастную женщину. Милость Божья будет вам вечной наградой”. Но эти мольбы уже не нужны: Сапега 31-го декабря снял осаду и удалился из-под стен города. Но не потому, что он внял просьбам Марины. Он просто достиг своей цели: устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли “царевича” и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королю и королевичу, так как вопрос о воцарении их был уже решен вполне определенно.


IY

 Не успела Марина опомниться от этого удара, который принесли ее положению отошедшие от нее калужане, и от тревог, принесенных ей осадой Калуги, как другая беда нагрянула: к стенам города подошла сильная рать, высланная из Москвы в ответ на грамоту бояр. Военачальники, приведшие рать, предложили Марине двоякий выбор: либо мирное оставление Калуги и добровольное удаление с сыном на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен. Но Марине долго раздумывать не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с московской ратью была незначительна. Волей-неволей пришлось остановиться на “добровольном” удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков – до нового поворота судьбы.
 И складывая свои “монатки”, драгоценности, свои мишурные короны, цветные камушки и письма, Марина вдруг вспомнила о своем больном “паже”, забытом было ею сначала от радости материнства, а затем – среди волнений тревожных рождественских событий. Несомненно “пажа” нельзя было оставить в Калуге, надо было прихватить его с собой. Теперь больше чем когда-либо ей могли понадобиться преданные защитники, в особенности из числа москалей. А рабская преданность “пажа” казались ей по-прежнему вне сомнений. И Марина, как ни была она озабочена спешными сборами, решила его навестить.
 Всеми забытый, Протвин понемногу поправлялся. Если в последнее время он и думал о Марине, то вскользь. Была одна главная мысль: Марина - его враг, который



222


убил его жизнь. Чем скорее покончит с ней счеты, тем лучше. Теперь при мысли о предстоящем прощании с этой женщиной, которая имела такое огромное значение в его жизни, Протвин вспомнив о Марине, невольно углубился в воспоминания о времени, пережитом вместе с нею, стал подводить итоги взаимоотношений. В его давней решимости пристать к первому Дмитрию им, прежде всего, руководил порыв вспыхнувшего юношеского легкомыслия, порыв безумной веры в этого “спасителя” …, в тождественность его с истинным царевичем Дмитрием. Но немаловажно было значение и влияние Марины: она сразу властно завладела его волей и руководила ею. Если раньше, в самом начале и бывали хотя бы короткие минуты раздумья, то она не давала ему времени подумать: именно она, подчинив влиянию своих чар, внушила ему после казни второго Дмитрия мысль об обязанности соблюдать присягу “законно венчанной царице”. И, утвердив его в ней, вертела им, как хотела. Да, вся решимость служить ей была вызвана чарами “польской нимфы”, безотчетным ее влиянием. Но, нет теперь уже возврата, быть не может. Он навсегда покидает ее с тем, чтобы вычеркнуть из своей памяти и больше никогда к ней не вернется.
                Увлеченный этими мыслями, Протвин, лежа на постели, не заметил, как сгустились сумерки. Вдруг тихо звякнуло кольцо на двери, заменявшее дверную ручку. Течение мыслей сразу прервалось этим неожиданным, сторожким и почему-то показавшимся странным звуком. Протвин вздрогнул и прислушался. Сразу никто не вошел.
- Кто там? – неожиданно громко для себя крикнул он.
 И вдруг – что это? Видение или явь? Будто привлеченная его настойчивыми мыслями, в каморку тихо входила Марина, освещенная в наступившей тьме, как
факелом в ту ночь, красным, трепетным светом нагоревшей спальной свечи в ручном шанделе.
 Облокотившись, он приподнялся с постели и с ужасом смотрел на входившую. А она, поставив мандал на пол, подошла к нему, склонилась, коснулась рукой его горячей головы и присела на постель.
 Он хотел вскочить, но она его удержала.
 - Пусть хлопчик лежит: он нездоров. Ему нельзя вставать. – Шаловливо-наставительно, как взрослый говорит с больным ребенком, заговорила она вкрадчивым, певучим голосом. – Давно, давно собиралась я проведать моего верного пажа: мне жалко было его. Скучала я без него, и вот лишь сегодня довелось мне отлучиться. Матерь Божья! Чего я не пережила, пока хлопчик болел: сама болела и чуть не умерла. После поляки грозили пленом, и я еле от них спаслась. Теперь москали пришли… Вот сколько бед досталось на голову несчастной царицы! И все же она не забывает своего коханого хлопчика, и пришла его проведать. Ну а он помнил свою царицу, скучал без нее, жалел ее? Да, ну же, пусть хлопчик скорее говорит!
 Но Протвин молчал. Она провела рукой по его лицу, заметила, как оно похудело, осунулось во время болезни.
 - Езус! Какой хлопчик стал тощий! - всплеснула она маленькими холеными ручками. – Но зато теперь мы скоро поправимся. Москали вынуждают меня ехать в Коломну, боятся меня оставить здесь. Что ж делать! Тяжелая моя судьба! Но надо быть покорной воле Божьей, надо смиренно переносить несчастье, чтобы заслужить крепкое счастье. Мы поедем в Коломну вместе с хлопчиком. Там отдохнем от государственных
дел, наберемся сил, чтобы начать новую борьбу, и на этот раз последнюю. Пусть же



223


хлопчик скорее поправляется: нам сидеть здесь долго не дадут.
                Протвин тяжело, прерывисто дышал. Близость Марины, как раньше, дурманила ему голову. Только что твердая решимость высказать все, что накипело в его душе, уже колебалось. Но он собрал всю силу воли.
 - Царица… - глухо начал он, но от волнения голос у него пресекся.
 - Ну? – нетерпеливо подхватила Марина, немного смущенная его долгим молчанием и, чувствуя, что в душе ее “верного пажа” творится что-то неладное.
 - Царица!... Я… ехать с тобой не могу… Отпусти меня… Не терзай ты мою душу… Сил моих больше нет… Измаялся… Не губи меня вконец… В Москву я поеду… Правому делу служить хочу…
 Пораженная этим неожиданным признанием, она даже отшатнулась. Измена ей и делу каждого лишнего человека в эти напряженно тревожные дни печального поворота судьбы была для нее ощутима. А уход такого преданного человека, как Протвин, был особенно тревожным предзнаменованием. Нет, нет, “царица” этого решительно допустить не могла.
 - Что? – резко вскрикнула она. – Хлопчик мой, мой верный рыцарь, мой паж зраду против “царицы” своей надумал? Ха-ха, какое глупство! Хлопчик сам не знает, что говорит. У него от хворости, верно, голова мутится.
 - Нет, знаю я, что говорю, Марина Юрьевна, и не мутится моя голова, - уже набираясь решительности после трудного первого признания, страстно заговорил Протвин. – Бог видит, не могу тебе больше служить. Сердце, душа не позволяют. Довольно намучила ты меня. Довольно надо мной и родиной моей издевалась. Грех подлой жизни мучает меня. Хочу верной службой забыть грех свой, хочу вину с души
снять. Будет, Марина Юрьевна. Довольно ты мною помыкала. Не тебе, а родине моей иду служить отныне.
 Быстрым движением он опустил ноги на пол и попытался вскочить. Она удержала его за руку.
 - Что? Так ты вправду надумал зраду? – глухо дрогнул ее голос и, вспыхнув, зажглись гневом глаза. – Ты решил меня покинуть? Ты! А коли, я не хочу, коли, я не могу без хлопчика остаться, не могу его отпустить… Не могу, не хочу и … не пущу.
 Несмотря на то, что ее как будто стальная рука вцепилась в его локоть и не пускала встать, он резким движением высвободил, почти вырвал свою руку и вскочил. Поднялась вслед за ним и она.
 - Не пустить меня не вольна ты, Марина Юрьевна, - весь дрожа, раздельно проговорил он. – Не вольна ты больше надо мной.
 Оба взволнованные стояли вплотную друг к другу и смотрели горящими глазами. И оба, страшно волнуясь, понимали, что наступает миг, который должен решить, на чьей стороне окажется победа.
 - Так я над тобою больше не вольна? – задорно спросила и засмеялась хищным, коротеньким смешком. – Я не вольна?
 И не успел он опомниться, как руки ее, будто змеи, обвились вокруг его шеи… Потом еще миг, и они развелись, и сама она, как змейка, гибко ускользнула от него, устремившись к двери.






224


Y

 В избе рязанского воеводы Прокопия Петровича Ляпунова кипит деловая работа.
 В общей горнице под руководством опытного в приказном деле дьяка десяток подьячих и нанятых со стороны ради спешного отписного дела писцов, изогнувшихся в три погибели над обширными тесовыми столами, строчат, яростно поскрипывая перьями. Сам воевода в своей комнате рядом. Стол его завален свитками и грамотами. Он то сидит перед ним, углубившись в чтении рукописи, то встает и в глубоком раздумье, с перевальцем и, размахивая оттопыренными руками, долго шагает из угла в угол, тяжело стуча по полу сапогами со множеством гвоздей на подошве, с высокими железными подборами и подковами. И как только раздадутся эти тяжеловесные шаги, дьяк знает, что воевода вскоре кликнет его либо сам войдет в писарскую, чтобы отдать приказ по поводу написания новой грамоты к городам.
 Эти грамоты, как и грамоты патриарха Гермогена, производили ожидаемое действие на население близких и дальних пригородов и сел, куда они попадали. Под их влиянием у народа открывались глаза на истинное положение вещей в Москве, на коварство Сигизмунда, на измену и происки бояр – народ поднимался, выражал готовность идти на выручку Москвы, а впоследствии целовать крест и прямить тому новому законному природному московскому государю, какого Богу угодно будет даровать.
 Работа в воеводской избе кипела. Каждый день новые грамоты рассылались в разные стороны. На месте – в Рязани и в ближних городах и селах воодушевление было огромное. Рязанская земля поднималась уже как один человек. Местом сбора своих
ратных людей воевода назначил город Шацк, и ежедневно ополченцы прибывали туда сотнями. Вскоре к рязанцам примкнули дети боярские из Михайлова, за ними темниковцы, алатырцы. Подходили даже отряды инородцев – мордва, чуваши, черемисы.
 Нижний Новгород горячо отозвался на воззвание Прокопия Петровича. Вскоре после получения послания нижегородцы поспешили сообщить рязанскому воеводе свою крестоцеловальную запись и уведомили, что они по просьбе воеводы разослали списки с его грамот от лица всех сословий и к казакам, в низовье города, и в города приморские, и в другие ближние и дальние. Вслед за этим сообщением воевода получил уведомление, что казаки отнеслись к его воззванию сочувственно и что украинские города уже поднимаются. Такие же сведения приходили ежедневно и из других местностей и городов. Поднялись по зову Нижнего Новгорода ярославцы, послав от себя грамоты в Углич, Бежецк, Кошин и Романов, подняли население этих городов.
 На грамоты, посланные из Ярославля, откликнулся Великий Новгород. Заключив под стражу предателя воеводу Ивана Салтыкова, польского сторонника, нижегородцы, с благословения владыки Исидора, дали торжественную клятву стоять против поляков и отписали о том увещательные грамоты во все города новгородской и псковской земель, в Ивангород, в Великие Луки, в Невель, в Яму, в Копоры, в Орешек,  в Ладогу, в Тверь, в Торжок и далее. Целовала крест стоять против поляков за православную христианскую веру Кострома. Примеру ее последовал Галич. Галичане отписали воззвания в соль-Галицкую землю, отсюда полетела грамота в Тотьму, из



225


Тотьмы в Устюг, отсюда – в Холмогоры, на Вагу, на Вым, в Пермь. Пермьчане отписали воззвания в Верхотурье, в далекие местности Сибири. Поднялся Владимир, за ним Суздаль, Ростов. В мощном воодушевлении поднималась вся Русь, целовала крест стоять за избавление Московского государства от поляков, стоять за дом Пречистые Богородицы, за чудотворные мощи, за святые церкви Божьи, за православную веру. Будто муравейник стала Русская земля. Гонцы бегали из города в город, из села в село. При известии о приходе посыльщиков с грамотой или со словесным наказом под призывный колокольный звон быстро собирались многолюдные сходни в благоговейном молчании, сняв шапки, народ выслушивал призывное слово. Затем каждый, способный к ратному делу, и млад и стар, торопливо бежал домой, вооружался, чем попало, рогатинами, вилами, ножами, ружьями, запасался свинцом, порохом, сухарями, толокном, наскоро прощался с семьей и спешил к назначенному месту сбора – в ближайший город, где в соборе или на площади в присутствии духовенства приносилась торжественная присяга, происходило целование креста на верность службе. После присяги отдельные отряды стягивались в многотысячные ополчения.
                Особенно огромно было ополчение рязанской земли. Сюда во множестве прибывало украинское казачество. Сведения о готовности казацких воротил – Заруцкого и князя Трубецкого пристать к общему движению, оказались правильными: Ляпунов списался с ними и получил благоприятный ответ. Оба они были готовы стоять против поляков. В искренности, руководившей в этом решении Трубецким, рязанский воевода не сомневался. Князь Дмитрий Тимофеевич был человек высокого, знатного рода, Гедиминович по происхождению. Его оплошность – служба Лжедмитрию – давно тяготила ему, давно вызывала раскаяние, желание честной службой искупить вину за
измену ратному долгу и чести. Что же касается атамана Заруцкого, этого дерзкого искателя приключений, то к искренности его служить московскому делу Прокопий Петрович отнесся с большим сомнением: он давно раскусил атамана и был уверен, что это новая решимость, обуявшая Заруцкого, несомненно, основывалась на том или ином личном расчете. Так оно и было: договорившись с Мариной добиваться всеми мерами признаний прав на престол для мнимого внука Ивана Грозного – новорожденного “царевича” - стоять за московское государство, шел теперь против поляков, тем более что освобождение от них Москвы соответствовало и его личным целям. Кроме того, будучи освободителем Москвы, Заруцкий становился лицом властным, что было на пользу Марине, которая и не замедлила воспользоваться новым положением своего покровителя и поспешила покинуть Коломну, где после Калуги томилась по решению московских бояр в плену. Словом у Заруцкого были свои виды, пока скрытные. Но, так или иначе, атаман в качестве союзника представлял огромную величину и силу, и рязанский воевода решил воспользоваться до времени услугами атамана и послал его в Тулу, куда переехала и Марина с “царевичем”.
                Значение этого соглашения не замедлило сказаться. Казаки, проведав о переходе любимого атамана на сторону Ляпунова, толпами, из отдаленнейших мест, устремились в Рязань, а донцы направились в Тулу, где под начальством Заруцкого встали и тульские боярские дети. Таким образом, в Туле сосредоточилось значительное количество воинской рати, которая должна была грянуть на Москву вместе с рязанским ополчением из Шацка, а другая рать двинуться из Зарайска под предводительством их воеводы, славного князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Одновременно должны



226


были выступать нижегородцы через Владимир, костромичи с ярославцами, новгородцы, псковичи и, наконец, калужане с князем Трубецким во главе. Словом, со всех сторон двигалась ополченная рать, готовясь тесным кольцом окружить Москву. Русских людей охватил необычайный порыв воодушевления, и дело пошло быстро: всего два месяца прошло с тех пор, как рязанский воевода бросил клич, и ополченские массы уже выступили в поход.


YI

                Назревали важные события. Вся Москва кипела, как вода в котле. Еще немного – и с шумом все выплеснется через край. И это все яснее и яснее сознавали поляки, и те русские, которые держали их сторону и засели в Кремле, в царском тереме. Бояре Салтыков, Андропов, дьяк Грамотин и другие чувствовали, как должна быть велика к ним ненависть всех русских, и трепетали за свою жизнь, зная, что им первым не будет пощады.
                Беда надвигалась. Гонсевский – гетман польских войск в Москве, ходил мрачный, как туча. Бояре дрожали, когда он их созвал на думу.
                - Здесь крамола среди бояр, - сказал Гонсевский. – Не может иное быть! По всей Руси из Москвы идут грамоты. Кто пишет? Откуда?
                - Не иначе как патриарх, - ответили трусливые бояре.
 И в тот же день к Гермогену была приставлена стража, были отняты у него бумага и чернила, и было прервано всякое сообщение с внешним миром.
 Отношения обострялись.
 Приближалось торжественное празднование в Москве Вербного воскресения 1612 года. В былое время через всю Москву ехал патриарх на осляти, которого вел за узду сам царь, и на этот праздник народ стекался в Москву со всех сторон. Это скопление особенно пугало поляков.
 - Не делай им праздника, - уговаривали бояре Гонсевского. – Смотри, смута будет.
 Гетман был согласен с мнением бояр, но он был прозорливее их и знал, что это легко сделать лишь на словах.
 И действительно, обычно выход патриарха и шествия на осляти состоялись, но никогда Москва не праздновала так печально этого дня. Накануне разнесся слух, что поляки хотят привлечь этим шествием, как можно больше народа и начать избиение. Слух подействовал, и главные московские улицы были почти пусты. Освобожденный на время патриарх ехал на осляти, как пленник, с поникшей головой и безнадежным взором, а вел осла под уздцы всем ненавистный боярин Гундуров.
 - Поношение и поругание! – с возмущением говорили москвичи и мстили полякам везде на окраинах города, где не показывались поляки, тотчас затевалась свалка, и избитые поляки возвращались в Кремль, горя ненавистью и злобой.
 Поздно ночью Салтыков пришел к Гонсевскому.
 - Слышь, воевода, - заговорил боярин, - бьют москвичи ваших! Вступись за своих и задай им жару!
 - Если я вступлю в бой, они зададут нам жару, а не мы им! – ответил
Гонсевский.



227


                Вскоре у Гонсевского собрался совет.
                - Панове, братья, - сказал он, - нам друг от друга таится нечего. Мы окружены врагом, враг идет со всех сторон, а помощи нет – разве пан Струсь один. Так надо хоть всем вместе держаться. Поначалу нынче же в ночь пусть все наши соберутся в Кремль, и завтра же начнем вооружать его.
 Поляки разошлись. Спустя час, весь Кремль словно ожил. Со всех сторон в него тащились фуры, нагруженные добром поляков. При свете факелов происходило размещение по квартирам.
 А в это время по всей Москве шла спешная, тайная работа. Поляки размещались в Кремле, и Гонсевский держал совет со своими полковниками относительно защиты Кремля, а москвичи хлопотали, готовя ненавистным гостям нежданный подарочек. Со всех сторон тащились в Охотный ряд да в Гостиный двор люди, неся охапками мечи, бердыши, топоры, сабли, а некоторые и тяжелые мушкеты. На постоялых дворах, в кружалах, тайно, за закрытыми ставнями, собирались люди и сговаривались, где и как им стоять. Земляк находил земляка, и так собирались отдельные отряды.
 Встревоженные поляки в эту ночь забыли о своей неусыпной бдительности, всецело занялись переселением в Кремль, размещением в нем и думали о его защите.
 Однако в то время как старшие проводили часы в озабоченном совете, младшие чины и не думали о грозящей опасности и беспечно заливали вином и медом свое новоселье.
                Ротмистр Косоковский, которому было поручено поставить на кремлевских стенах пушки, выехал за ворота Кремля и прямо врезался в толпу извозчиков.
Загораживая ворота своими таратайками, дрогами и тележками, извозчики в длинных кафтанах, с гречишниками на голове, с кнутами в руках в необыкновенно большом количестве толпились на площади и почти не подались, когда ротмистр въехал в их толпу.
 - Эй, вы! – властно закричал Косоковский. – Беритесь-ка за работу! Вот пушки стоят. Тащите-ка их на стены! Кто скоро сделает, тому гривна.
 - Тащи сам, коли охота! – ответил кто-то из толпы.
 - Скоро собаки потащат вас за хохлы из города! – крикнул другой.
 - Недолго засидитесь, собачьи дети! – закричал еще кто-то.
 Ротмистр Косоковский покраснел от гнева.
 - Сволочи! Сейчас беритесь за работу, не то я… - и он взмахнул плетью.
 - Не больно храбрись! – закричали из толпы, и огромный ком грязи с силою ударил в морду его коня, так что тот взвился на дыбы.
 - Пан ротмистр, - вдруг сказал ему жолнер, - взгляните! – и он указал на кремлевскую стену.
 Ротмистр взглянул и громко выругался. Некоторые из извозчиков, как муравьи, копошились на стенах и скатывали по откосу поставленные туда пушки.
 - Что, не по вкусу? – засмеялись в толпе.
 - Так я же вас! – заорал храбрый ротмистр и вместе с жолнерами поскакал к стене, но на них тотчас с заборов, кровель полетели камни, а несколько отчаянных богатырей бросились на них с бердышами и тяжелыми палками.
                На помощь Косоковскому прибыл отряд под командованием Зборовского.
                - Надо разогнать всю эту сволочь и идти на помощь к гетману! – сказал он, и



228


разбил всех поляков на три отряда.
 Они бросились по разным улицам, взяв копья к стремени, неудержимые, как ураган. Русские побежали, защищаясь столами, скамьями, которые опрокидывали под ноги коням, и под конец конные поляки должны были сворачивать. Но едва они оборачивались, как в них летели камни и их с тыла  осыпали выстрелами.
 Рассеяв москвичей, Зборовский поспешил на помощь Гонсевскому.
 Гонсевский был в это время на Сретенке, куда уже подошел князь Пожарский со своим ополчением. Пожарский уже успел двумя залпами из пушек отразить нападение поляков и поставил острожек подле церкви Введения (на Лубянке), где стал со своими людьми и пушкарями.
 Объединив силы, поляки под общим командованием Гонсевского бросились на Тверскую, но там вдруг наткнулись на тяжелые бердыши стрельцов и бросились назад.
 - Плохо дело! – вздохнул Зборовский.
 - Ах, если бы нам пана Струся! – сказал Гонсевский.
 К Гонсевскому подскакало несколько полковников.
 - Ад кромешный! – заявили они. – Нас разъединяют. В этих улицах не повернуться и коню.
 - Ах! – воскликнул Гонсевский. – Я знал все это! Что делать? Дать бой в поле – нас не выпустят из города. Надо вернуться в Кремль и там засесть.
 - А москвичи будут в Белом городе, где все довольство, – сказал Зборовский.
 -Пусть жолнеры возьмут факелы и жгут город. – Отдал распоряжение Гонсевский. – Мы им оставим пустыню.
 Жолнеры спешились и устремились во все стороны с факелами, паклей просмоленной лучиной. А бой кипел на всех улицах, в переулках, на площадях, жестокий, беспощадный бой. Разрозненные отряды поляков сходились на Никитскую улицу, где стояли полки Зборовского, Гонсевского, Маржерета и готовились прокладывать дорогу к Кремлю. Русские их окружили сплошной стеной.
 Дым черными клубами закрывал небо Москвы, и в тоже время тревожный набат десятков колоколов гудел в воздухе.
 - Горим! Горим! Поляки жгут дома. – Неслось по Москве.
 Москвичи на время забыли о поляках и бросились спасать свои жилища. Стоны, вопли, проклятия, треск пожара и гул набата сливались в один страшный шум.
 По всей Москве стояли крики ужаса, отчаяния и на каждом шагу происходили раздирающие душу сцены.
 Все это позволило полякам с конницей впереди и тяжелой немецкой пехотой позади, двинуться к Кремлю.
 Полякам удалось прорваться в Китай-город, запереться в нем и основать в Кремле свою крепость.
 У князя Пожарского в острожке собрался совет.
 - Тушить пожар и город от огня охранять, - сказал Пожарский, - теперь у нас есть дела. Поляки не выйдут в открытый бой. Они, наверное, послали за помощью, и будут ждать королевского войска, а тем временем нам огнем досадят. Так надо от огня уберечься. А помощь у нас большая будет. Сегодня в ночи Плещеев подойти должен с коломенцами.
                Город горел, и под звон набата со всех сторон неслись крики отчаяния и



229


ужаса. Народ метался во все стороны, то туша пожар, то спасая имущество, то убегая от невыносимого жара и дыма.
                В то же время в дворцовой палате гетман Гонсевский держал совет со своими полковниками и изменниками-боярами. Вряд ли даже среди поляков находились в это время большие зложелатели, чем эти изменники. Особенно среди них волновался Салтыков.
                - Что важности в Белом городе? – сказал он. – Сожгите весь, и все-таки вокруг стены будут, которые ни вас не выпустят, ни к вам не впустят. Надо Замоскворечье зажечь! Сожгите все и сразу – проход будет. А то, как сюда помощь от короля придет?
 - Дело боярин сказал, - подхватили другие, - слушайся нас, гетман, жги весь город, иначе плохо будет!
 Гонсевский провел руками по лицу, словно сгоняя грусть, и решительно сказал:
 - Ну, на то воля Божья! Значит, решим теперь же: с завтрашнего утра будем жечь город. То, что в Белом городе не дожжено, дожжем да запалим Замоскворечье.
 Ходкевич и Чупрынский, польские полковники, на другой день чуть свет вышли под прикрытием Маржерета, французского наемника, дожигать город. У каждого жолнера в руках были пакля, смоляные лучины и тлеющий фитиль. Они тихонько вышли, спустились на лед Москвы-реки и стали осторожно двигаться к Чертопольским воротам.
 Ходкевич заметил, что русские по оплошности оставили Водяные ворота под Пятиглавой башней открытыми, и поляки стремительно ворвались через них в город. Раздался вопль растерявшихся русских. Плещеев, который подошел к Москве ночью, побежал со своими стрельцами. Ходкевич первый добежал до церкви Святого Ильи.
 - Жгите! – приказал он.
 И скоро запылала церковь, а за нею Загатьевский монастырь и ближайшие дома. Из Кремля прибыли два жолнера и сообщили, что идет на помощь пан Струсь, которого нужно впустить в город, а то москвичи задержат его под Деревянной стеной.
 - Струсь идет, Струсь! – пронеслось среди поляков.
 В то же время через реку по льду промчался в Замоскворечье отряд Зборовского.
 - Жечь Замоскворечье! – закричал Маржерет, поворачивая фронт своих солдат.
 Поляки бросились через реку. Смешавшиеся москвичи старались не пустить поляков, и те, пробиваясь через их толпы, косили их без пощады.
 Деревянная стена, огибавшая Замоскворечье, запылала. Треск пожара, залпы выстрелов, крики и стоны смешались в сплошной гул. Стена стала представлять собой сплошной огонь. Со свистом и шипением он истреблял сухое дерево, и одна из башен с грохотом рухнула на обезумевших москвичей.
 В тот же миг через груды развалин сквозь огонь и дым проскочил на коне неустрашимый полковник Струсь, крича:
 - За мной!
 Следом за ним друг за другом посыпались жолнеры, быстро проскакали огненную брешь и, выстроившись, ударили на русских.
                -Хвала Богу! – кричали поляки.
                Струсь со своим отрядом поскакал в Кремль. Гонсевский, плача от радости,



230


обнял его.
 - Что теперь прикажете делать? – спросил, подскакавши к Гонсевскому, Ходкевич.
 - Дожигать город! – приказал тот. – Жгите и Лубянку.
 Ходкевич снова повел своих жолнеров. Он рад был этой беспрерывной адской работе. Она заглушала терзания его сердца, наполняла его какой-то безумной радостью мести, и он снова с ожесточением бросился в узкие московские улицы.
 Москвичи защищались с отчаянием погибавших, но против них была сама стихия. Ветер бросал огонь и дым им прямо в лицо, и они поневоле шаг за шагом отступали перед остервеневшими поляками.
 Поляки победили. Смятенные русские бежали во все стороны, давя и толкая друг друга, от своих пепелищ, ища пристанища. Одни убегали к Троицкой Лавре следом за Пожарским, другие бросились в Симонов монастырь, в Коломну, наконец, многие попрятались в слободы, которые уцелели от огня.
 Поляки дожигали город еще и в четверг, убивая всякого, кого заставали на пепелище. Три дня горела Москва, и на ее развалинах в последний раз восторжествовали поляки. Как жадные шакалы, они выходили из Кремля, шарили по подвалам и разрушенным церквам Белого города и возвращались, отягощенные добычей. Серебряная и золотая утварь, шелк, парча, драгоценные камни доставались им в таком изобилии, что простые пахалики играли в кости на пригоршни камней и потехи ради заряжали ружья жемчугом, священными ризами одевали коней, среди площади спали завернутыми в парчу и бархат.
 Страшное это было торжество последней победы – торжество в разврате и
пьянстве, среди дымящихся развалин и удушающего смрада обгорелых трупов. Но к торжеству примешивалось чувство тайного ужаса: каждый понимал, что здесь, среди сожженной Москвы, его ожидает гибель, потому что русские ополчения уже подошли и железным кольцом окружили Москву.


                YII

Cо времени рокового вечера, когда Марина убежала из Калуги, Протвин, в течение еще почти трех месяцев, продолжал оставаться в городе. Потом он послушно последовал за Мариной в Коломну, а затем и в Тулу. Так ее чары оказались еще раз действенными, но ненадолго.
 Если бы обстоятельства государственной жизни продолжали оставаться прежними, то есть, если бы поляки продолжали владычество, а москвитяне покорно признавать их владычество, если бы Московскую землю не всколыхнул взрыв единодушного желания свергнуть иноземцев, чтобы избрать законного государя – череда беспросветной жизни продолжала бы тянуться, и Протвин не в силах был бы избавиться от влияния Марины. Но когда пришла весть о том, что русский народ поднимается на защиту Москвы, перед Протвиным встала вполне определенная цель, какой раньше не было: примкнуть к освободителям Москвы и честной, боевой службой искупить грех измены. Даже атаман Заруцкий решил встать против поляков и идти на выручку Москвы. Хотя в искренность этого решения Протвин не верил, зная, что
Марина с Заруцким решили посадить на престол “царевича Ивана”, но с уходом



231



атамана Протвин не мог больше сидеть, сложа руки.
                Марина об отъезде его и слышать не хотела: приказала ему оставаться в Туле под тем предлогом, что с уходом Заруцкого она остается здесь одинокой и беззащитной. Но на этот раз решение Протвина было окончательным. Он видел вокруг себя спешные приготовления к походу и не мог оставаться безучастным. Решение воевать против врагов было непреклонным.
 Незаметно для окружающих Протвин стал готовиться к отъезду в Москву. Привел в порядок ратные доспехи, незаметно, по отдельным предметам вывез вооружение за пределы города, спрятал их в большом дупле старого дуба и стал ждать выступление тульской рати, чтобы в тот же день бежать.
 Наконец, на заре первого дня Светлого Христова Воскресенья Заруцкий выступил в поход. Протвин наблюдал из открытого окна своей горницы нежное прощание с ним Марины. Она велела подать себе коня, чтобы верхом проводить его за границу города. Он услышал это приказание. Удобное время для него неожиданно настало. Выждав ухода рати и отъезда Марины, он побежал на конюшню, наскоро оседлал коня, ответил на пытливые расспросы начальника стражи Марины, которому было приказано наблюдать за Протвиным, что он проспал отъезд Заруцкого и Марины, теперь спохватился и хочет их проводить, и уехал налегке, без доспехов, окончательно усыпив бдительность охраны. Но, отъехав из дома, он свернул в противоположную сторону от направления Заруцкого, что было духу, погнал коня, захватив по дороге из потайного места доспехи, и помчался к Москве.
 Вернувшись домой, Марина, не подозревая о бегстве своего верного ”пажа”, прошла к “царевичу Ивану”, видела, как он встал, затем занялась новым нарядом,
которым она хотела поразить и очаровать в этот день послушного “хлопчика”, удивилась, что он долго не идет, и сама пошла к его горнице, просунула записку под дверь с таким расчетом, чтобы он увидел ее, как только встанет, и стала с нетерпением ждать.
 Но “паж” не приходил. Тогда Марина приказала Варве оседлать двух коней, наведаться к “пажу” и сказать, что “государыня” ждет его для прогулки верхом. Варва послала на конюшню слугу, который, вернувшись, доложил, что Протвин утром уехал проводить войско и не возвращался. Встревоженная этим известием Варва, побежала в горницу к Протвину, постучала, не получив ответа, открыла дверь – горница была пуста, а на полу ее лежала нераспечатанная записка. Варва раскрыла ее, узнала почерк Марины и не смогла преодолеть искушения потешить свое любопытство.
 Прочитав записку, “охмистрина” ухмыльнулась, повздыхала над ветреностью своей госпожи, положила записку на место, и пошла доложить, что “хлопчик” отсутствует. Марина побледнела, догадалась, разгневалась, послала в разные концы погоню, но “пажа” давно и след простыл. Он успел проселочными дорогами обогнать выступившую в поход рать, и счастливый от сознания достигнутой, наконец, свободы, мчался во всю прыть к Москве. Вслед ему неслись из города ликующие звуки пасхального перезвона, и в лад колоколам ликовала его душа. От греха, оставленного позади, он в день Воскресенья Христова мчался в светлую даль новой, честной жизни.






                232


                YIII

 Ополчения по разным дорогам дружно подходили к Москве. Во вторник пришел Ляпунов, занял подгородный Симонов монастырь и раскинул свой стан, плотно
окружив его “гуляй-городом”. На следующий день пришел Заруцкий и расположился по соседству с рязанским ополчением, рядом с Симоновым монастырем, по берегу Москвы-реки. Против Воронцова поля стали калужане, которых привел князь Трубецкой. Почти одновременно подошли владимировское, костромское и ярославское ополчения, расположившиеся у Петровских городских ворот. Нижегородцы и муромцы под предводительством князя Василия Федоровича Мосальского, суздальцы под начальством Артемия Измайлова, черкасы и казаки атамана Просовецкого раскинули стан у Сретенских ворот.
                Воины-ополченцы, отдохнув и подкормившись после долгого пути, так как была Пасха, почистились, принарядились, и, переходя из стана в стан, заводили знакомства, обменивались впечатлениями, угощали друг друга привезенными с собой припасами. Некоторые были одеты попроще – в кошули-тулупы, крытые крошениной, в кафтаны из толстого белого сукна, в серые армяки, подпоясанные пестрыми кушаками. Иных облегали кафтаны-тешляи с короткими рукавами. Реже мелькали малиновые, желтые, лазоревые и других цветов кафтаны и полукафтанья боярских детей побогаче с дорогими, шитыми золотом или серебром воротниками-ожерельями. Изредка виднелись в толпе и богатые шубы боярские, покрытые шелками и бархатами. А над толпою мелькали разнообразные шапки, косматые бараньи кучмы, надрузы, колпаки, железные шишаки и шлемы. В стороне от станов паслись табуны лошадей. Тут были преимущественно низкорослые, узкобрюхие, с тяжелой головой на короткой шее татарские астраханки, неказистые на вид, но быстроходные и выносливые.
Попадались принадлежавшие богачам персидские и арабские красавцы и статные белые, как снег, кони, которыми любили щеголять знатоки-лошадники. Картина ополченских станов была очень нарядна, разнообразна и живописна.
 В пятницу, на Святой неделе, новые ратники привлекли внимание. Численность их была невелика. Но впечатление произвел внешний вид их и как они пришли. Казалось, будто две струи – одна ярко-красная, другая черная – вливаются одна за другой в общий людской поток ополченцев. То пришли стрельцы в красных кафтанах и шапках с остроконечными тульями, вооруженные бердышами, саблями, а за ними следом – монастырские слуги от Троицы в черных одеждах, черных клубучках и скуфейках с тяжелыми мечами, а иные с пищалями. Этот отряд, посланный архимандритом Дионисием и келарем Авраамием Палицыным, вел двоюродный брат его, Андрей Федорович Палицыным. Помощником отрядного головы был пятидесятник Протвин, который после прибытия в Москву доставил благополучно своего отца в Лавру и с благословения архимандрита Дионисия, шел в бой смывать кровью позор прежней жизни. По званию боярского сана ввиду ратной опытности ему была поручена команда в пятьдесят человек. Отряд этот стал у тверских ворот под начало к князю Мосальскому.
                Когда воины разместились в быстро раскинутых шатрах и палатках, Протвин с Андреем Палицыным отправился к рязанскому воеводе для согласования ратных дел.




233


IX
               
                Вскоре после прихода ополченцев поляки в начале апреля вывели свои войска из Москвы, чтобы дать союзникам сражение. Первая битва закончилась для поляков неудачно. Они вернулись в город, не нанеся ополченцам существенного поражения, а
те захватили в Белом городе Яузские, Покровские, Сретенские, Петровские и Тверские ворота. Затем в течение долгого времени крупных сражений не было, но и не проходило без мелких стычек и драк.


X
               
                В июне к Москве подошел с сильным войском двоедушный Ян Сапега. Продолжая лелеять мысль о царском венце, он распространил слух, что сочувствует ополченцам, готов помочь им завладеть Москвой, выгнать не по праву засевших там поляков. Не доверяя искренности этих обещаний, Ляпунов не менее предложил Сапеге щедрую плату за помощь, если бы тот согласился ее оказать. Но Сапеге были нужны не деньги, а царский венец. Не дождавшись и намека от Ляпунова на возможность осуществления этого заветного мечтания, Сапега послал Гонсевскому сказать, что будет служить королю, и на деле подтвердил эту готовность. В двадцатых числах июня поляки под предводительством своего военачальника Струся сделали вылазку из Кремля. Ополченцы ударили по ним и стали теснить. Тогда Сапега повернул в сторону поляков, отбив русских, и помог им под прикрытием войска вернуться в Кремль. Видя, что расположение Сапеги действительно стало переходить на сторону поляков,
Гонсевский предложил ему оказать такую помощь: отступить от Москвы, заняться грабежом съестных припасов в окрестностях, чтобы снабдить продовольствием нуждавшихся в нем поляков, а вместе с тем увлечь за собой часть русских и ослабить, таким образом, силы осаждавших. Сапега принял это предложение и ушел.
                С уходом Сапеги осаждавшим стало возможно охватить тесным кольцом Кремль и Китай-город, лишая возможности общаться с внешним миром. Начавшийся голод у поляков грозил им страшными бедствиями. Хотя осада Москвы и затянулась, но успехи осаждавших были уже значительны. И только осложнившиеся между военачальниками ополченцев недоразумения погубили успешно начатое дело.
                Военачальников было трое: Прокопий Петрович Ляпунов, князь Дмитрий Михайлович Трубецкой и атаман Иван Мартынович Заруцкий. Они, по общему молчаливому соглашению, составили временное правительство под Москвой. От их имени писались грамоты в города, к ним обращались с челобитными, они распоряжались набором ополчений, сбором денежных средств, награждали поместьями и забирали их. В осуществлении этого последнего права и был главный корень зла.
                Первое место между этими тремя начальниками по родовитости, знатности происхождения, по старшинству принадлежало князю Трубецкому. Но человек он был недалекого ума и личного почина и власти не умел проявлять. Дела, таким образом, вершились почти исключительно Ляпуновым и Заруцким. Но они были настолько противоположны друг другу по характеру, нравственному складу и убеждениям, что осуществить общую власть не могли. У них были разные цели и желания. Кроме того,



234


Заруцкий завидовал Ляпунову. Рязанский воевода был сильнее казацкого атамана. Его, а не Заруцкого, не говоря уже о Трубецком, все считали верховодчиком. Таковым по заслугам (он ведь был вдохновителем ополченского похода) признавала его вся русская земля. Цель у него была одна: очистить Москву от поляков, навести порядок и избрать законного царя. Заруцкий же был душой казачества, преследовавшего буйные, корыстные интересы и отнюдь не склонного к порядку спокойной жизни. Заруцкий тайно мечтал и добивался одного: рано или поздно посадить на московский престол сына Марины, мнимого “царевича Ивана”. При несходстве целей того и другого военачальника не могло быть и единодушия между ними. Ляпунов призывал всех к порядку и, хорошо понимая, что общая разнузданность нравов много содействовала в последнее время гибели Московского государства, требовал строгой законности в поступках, подчиненности и послушания. Казаки же занимались грабежом, насилием, пьянством. Заруцкий, поддерживая расположение к себе, потакал им во всем, становился сам в обостренные отношения с Ляпуновым и настраивал против него казаков. А главное – пошли нелады с раздачей земель и поместий: Ляпунов жаловал поместьями по заслугам своих земских людей, дворян, детей боярских. Заруцкий незаслуженно награждал ими казаков. Нередко одно и то же поместье оказывалось пожалованным и Ляпуновым и Заруцким двум лицам разных партий. Это вело к раздорам, к спорам, кончавшимся и убийствами. Приверженцы Ляпунова были врагами Заруцкого, и наоборот. Дисциплина падала, те, что насильно занимались оспариванием друг у друга лакомых кусков-подарков, а бедные испытывали острую нужду.
                Чтобы положить конец этим непорядкам, люди порядка – дворяне и дети боярские, сговорившись между собой, подали трем своим военачальникам челобитную, где они просили, чтобы те созвали думу, которая установила бы согласованный порядок правления. Заруцкий явно уклониться от осуществления этого единодушного
предложения челобитчиков счел неблагоразумным и скрепя сердце вынужден был дать согласие на созвание думы, надеясь, впрочем, что во время совещаний казаки возьмут верх численностью и новый порядок установится соответственно их желаниям. Но эта надежда не сбылась, нововведения ни к чему не привели. Новые порядки подрывали власть Заруцкого и отнюдь не приходились по вкусу казакам. Между приверженцами Ляпунова и Заруцкого вражда возрастала еще сильнее, и дело спасения Москвы готово было погибнуть.
                С напряженным вниманием, радостно потирая руки, следили поляки за разгоравшимися раздорами в стане ополченцев. Видели они свой успех – воспользоваться раздорами русских для гибели Ляпунова. С удалением Ляпунова новые раздоры между ополченцами и казаками, несомненно, должны были окончательно погубить русское дело и помочь полякам, хотя бы временно вздохнуть свободнее. Расчет казался безошибочным, и поляки, а также приверженцы их москвичи-изменники решили осуществить его.
                Как поступить? Подсказал случай. Близ Николы на Угреше кучка казаков, человек двадцать восемь, пьяны, остановили телегу, на которой ехал старик с двумя дочерьми. Казаки обшарили карманы старика и обняли девушек. Вдруг показался конный разъезд стрельцов под начальством дворянина Матвея Плещеева
                - Стой! – зычно приказал Плещеев. – Отпусти девок!
                В ответ послышалась грубая брань казаков. Мужик, почуяв неожиданную
помощь, опрометью кинулся в сторону Плещеева, и упал в ноги.



235


                - Милостивец, заступись! – завопил он, ломая руки.
                Плещеев всадил каблуки в бока лошади и в два прыжка очутился среди кучки казаков.
                - Прочь! – крикнул он, занося нагайку и огревая ею бородача казака.
                Казак поднял булыжник и запустил им в голову Плещеева. Тот покачнулся, на лице его выступила кровь. Из среды сгрудившихся казаков раздались выстрелы. Тогда
стрельцы обезумели, ринулись с наскоку на казаков, превосходя их численностью, окружили и после недолгой борьбы похватали.
                - В воду их кидай, топи! – вне себя от раздражения и боли крикнул Плещеев
 Рядом был небольшой пруд. И здесь разыгралась трагедия. Стрельцы волокли казаков к пруду, бросали их в воду, отталкивали ружейными прикладами пытавшихся выплыть, иных прикладами по голове добивали. Не прошло и нескольких минут, как с казаками было покончено. Только один из них успел в суматохе вскочить на коня и во весь опор помчался в стан. Стрельцы прозевали его бегство, потом заметили, бросились в погоню, но догнать не могли, и казак успел скрыться. Смекнув, что он не замедлит вызвать товарищей, стрельцы поспешили вскочить на коней и умчались. Мужик, крестясь и охая, подобрал девок, уложил их на воз и, что есть духу, погнал лошадей.
 К месту происшествия на полных рысях многочисленная ватага казаков. Они бросились к пруду, стали вылавливать трупы товарищей, обшаривать дно пиками. Все казаки, брошенные в пруд, оказались мертвыми. Среди прибывших возбуждение возрастало с каждым мгновением.
 О случившемся стало известно полякам. Смерть казаков можно было возложить на Ляпунова.
 Изучив в совершенстве умение Ляпунова составлять послания городам, была составлена фальшивая грамота, в которой невозможно было отличить поддельную
подпись Ляпунова от настоящей.
 В фальшивой грамоте, адресованной различным городам, подробно развивалась мысль, в которой Ляпунов, объявлял казаков врагами русских людей и Московского государства, приводил примеры, страстно взывал к желавшим блага земли русской истреблять их без пощады, при каждом удобном случае, даже без определенных поводов, ставил в пример поступок дворянина Матвея Плещеева, и сулил щедрые награды в здешней жизни и вечное блаженство за гробом всем ретивым истребителям врагов земли Русской.
 В ополчение грамота была переправлена чрез пленного казака Илейка, освобожденного в обмен на польского хорунжего.


                XI

 Необычное волнение охватило казаков, когда 25-го июля атаман Сидор Заварзин, принес в круг грамоту, переданную ему Илейкой. Подпись Ляпунова казалась подлинной, содержание грамоты совпадало с толками о ненависти его к казакам, а после убийства, учиненного стрельцами Плещеева, она была тем более правдоподобной.
 - Ну, браток, теперя-то не увернешься! – злобно и мрачно сказал Заварзин.                - Рядите, панове, как быть с Прокопием? 



                236


                - Смерть ему! – поднялись грозные крики.
 - На круг позвать!
 - Пускай сам скажет!
 Решено было послать к Ляпунову с требованием, чтобы он явился на казацкий круг. Трое казаков отправились выполнить это поручение.
 - Не пойду! – ответил им рязанский воевода. – Не желаю знаться с разбойниками. Приду я один, вас много, вы меня убьете. Жизнь мне не дорога, да
нужна государству Московскому! Без меня кто с вами управится!
                - Писал ты грамоту? – спросили посланцы.
                - И ответа вам давать не стану! – гордо ответил воевода. – Говорить с вами не желаю, не по чести вам. Пускай круг посылает разрядных людей.
                Вернулись посланные, сообщили ответ Ляпунова, приврали от себя, и вышло, что воевода чует свою вину и поэтому укрывается от ответственности.
 Послали к Ляпунову вторично простых казаков. Те грубо потребовали, чтобы он немедленно явился, надерзили ему. Ляпунов их прогнал.
 Круг стал советоваться. Решили отправить более почетное посольство в лице людей степенных и вежливых – Сильвестра Толстого и Юрия Потемкина. Уклоняться на этот раз Ляпунов счел неудобным, могло сложиться впечатление, что он, в самом деле, виновен и уклоняется от ответа, и послы посоветовали ему пойти.
 - Мы соблюдем тебя, Прокопий Петрович, - убежденно сказали они. – Не бойся, зла тебе никакого не учинится.
 Ляпунов как сидел безоружный, так и пошел. Он вступил на середину казацкого круга, который плотным кольцом замкнулся за ним.
 - Ты писал? – протянул ему седоусый атаман Карамышев грамоту.
 Ляпунов удивленно пробежал ее глазами.
 - Нет, - пожал он плечами. – Я не писывал!
 - Рука твоя? – продолжал допрос Заварзин.
 - Рука схожа с моей, но не моя! – открыто глядя ему в глаза, снова ответил Ляпунов.
 - Стало быть, отрекаешься? – мрачно спросил Карамышев.
 - Это враги сделали, я не писал, - коротко еще раз подтвердил Ляпунов.
 Наступило жуткое молчание. Многие казаки, видимо, колебались и готовы были поверить воеводе. Он вообще отличался прямотой нрава и правдивостью. Говорило в его пользу и то обстоятельство, что он пришел один и безоружный.
 Молчание длилось несколько мгновений. И вдруг, чтобы положить конец раздумью, один черный казак с лицом зверским и свирепым, густо заросшим бородой, выхватил саблю за спиной и с размаху нанес ему удар. Ляпунов схватился за голову. Брызнула кровь.
 - Прокопий не виновен! – раздался вдруг отчаянный крик. – Грех нам!
 То кричал давний враг воеводы – Иван Ржевский. От сознания явной неправоты казаков он забыл былую вражду, понял, что Ляпунов действительно не виноват, что казаки введены в заблуждение, и не мог сдержать благородного порыва искренности.
 Обливаясь кровью, Ляпунов окинул Ржевского благодарным взглядом, а тот выхватил саблю и грудью заслонил его.
 Но было поздно. Вид крови, сознание возможной и неисправимой уже
 


                237


ошибки, былая ненависть к рязанскому воеводе опьянили казаков. В приливе безумной злобы, в неудержимом порыве мщения, большинство из них, как один человек, выхватили сабли и обрушились на воеводу и нежданного его заступника, недавно своего единомышленника Ивана Ржевского.
 Без крика, без сопротивления упали оба под бешеными ударами сабель. Несколько мгновений – и все было кончено. Молча и угрюмо разошлись казаки. И лишь Сильвестр Толстой и Юрий Потемкин, посулившие защитить воеводу и
оказавшиеся беззащитными или не решившиеся исполнить это обещание, помедлили уходить, сняли шапки над изуродованным трупом и перекрестились. Ржевский лежал неподвижно, тело же Прокопия Петровича поводили предсмертные судороги. И вдруг по странной случайности голова его, лежавшая лицом к лагерю, повернулась в сторону Москвы и глаза полураскрылись, как бы посылая ей прощальный привет.
                В эти минуты ни Заруцкого, ни Трубецкого не было в собрании. Заруцкий нарочно устранил себя от этого дела, чтобы не принять на себя ответственность за смерть человека, любимого всей Русской землей, и не лишиться через то власти. Трубецкой поступал по наущению Заруцкого. Останки славного народного вождя были преданы земле в церкви Благовещения на Воронцовом поле.
 И вот, таким образом, полякам удалось избавиться от опасного врага.


                XII

 Шли дни. Послов к королю об избрании Владислава, сына короля, царем на
Московское государство долго не звали к переговорам. Между тем и Смоленск не сдавался.
               В конце января Иван Салтыков и Иван Безобразов привезли новую грамоту из Москвы, где, как и в прежней, приказывалось сдать Смоленск и присягать на имя короля вместе с сыном.
 30-го января призвали послов, прочитали грамоты. Послы сказали:
 - И грамота писана без патриаршего согласия. Притом его  величество король уже объявил нам через вас, панов, что не велит присягать смолянам на королевское имя.
 Патриарх в это время был под стражею поляков в Москве.
 - Вы врете, - закричали паны, - мы никогда не оставляли крестного целования на королевское имя.
 Тогда Филарет сказал:
 - Если у нас объявилась неправда, то, пожалуйста, побейте челом о нас его величеству, чтобы нас отпустил к Москве, а на наше место велел выбрать и прислать иных послов. Мы никогда ни в чем не лгали, а что от вас слышали, то все помним. И таково посольское дело из начала ведется, что говорят, того после не переговаривают и бывают их слова крепки. А если от своих слов отпираться, то чему же вперед верить? И так ничего нельзя более делать, коли, в нас неправда показалась.
 Тогда паны сказали:
 - Коль вы по боярской грамоте не делаете, то ехать вам в Вильну к королевичу.
 И только 13-го апреля ко двору, где содержались послы, подвезли судно и
 


                238


приказали им садиться. Когда слуги посольские стали собираться, приставы Самуил Тышкевич и Кохановский велели выбросить из судна их пожитки, лучшее взяли себе, а слуг перебили: холопская кровь не стоила большого внимания! Пленников окружили жолнеры с заряженными ружьями, и судно поплыло вниз по Днепру. За ними в двух негодных суденышках повезли посольских дворян.
 Король стал смотреть на Московское государство как на страну не только покоренную, но порабощенную. Поляки уже не считали себя обязанными признавать посольской чести за теми, которые были представителями этой страны перед польским
правительством.
                Время проходило. Все ждали, что смоляне доведутся до крайности, не станут более терпеть тягот войны и сдадутся. Но смоляне не сдавались. Уже послы были отвезенные в Польшу – смоляки все упорствовали.
                Поляки решили: не двигаться с войском к Москве, а оставаться под Смоленском, пока не возьмут этого города.
                30-го октября 1610 года коронный гетман Жолкевский торжественно представил королю Сигизмунду драгоценный плод своих побед – поверженного пленного московского царя Василия Ивановича Шуйского всея Руси самодержца.
                - До чего же спесивый народ! – изумлялся Шуйский, озирая приготовленную то ли для короля, то ли для самого Бога живую квартиру.
                Король Сигизмунд в позлащенном шлеме стоял в окружении знатных рыцарей на холме. За его спиной реяли знамена. Провели пленных, взятых королевскими полководцами. Устлали подножье холма знаменами, добытыми коронным гетманом. Наконец, повели на холм русского пленного царя.
                За царем следовал на коне сам Жолкевский, его полковники и хорунжие.
                Затем трубы, ударили литавры и барабаны и смолкли. В наступившей тишине
громогласный Викентий Крукошицкий произнес речь, превознося счастье короля и доблесть коронного гетмана
 - Никогда еще к ногам польских королей не были доставлены такие трофеи, - гремел голос Крукошицкого, - ибо отдается армия, знамена, полководец, правитель земли, наконец, государь со всем своим государством!
 - Кланяйся! – шипели королевские вельможи Шуйскому. – Королю поклонись! Встань хоть на одно колено!
 Шуйский, совсем маленький перед королевскими телохранителями, смотрел поверх головы Сигизмунда, король даже оглянулся.
 - Царь всея Руси! – не выдержал Жолкевский. – Король Речи Посполитой ожидает от тебя покорности. Поздно упорствовать.
 - Не годится московскому царю голову склонять перед королем, - ответил Шуйский. – Бог судил быть мне на этой горе. Одному против короля и одному против его войска. Да как одному? Вон Смоленск-то! И что ты так гордишься, Жолкевский? Не в бою ты меня взял, не польскими руками схвачен, ссажен с коня. Мои московские изменники, мои рабы отдали меня тебе.
 Тишина разразилась на холме.
 Течение праздника нарушилось, ответить Шуйскому было нечего.
 Его повели прочь с холма. Заиграла музыка, перед холмом рысью прошла рота гусар – крылатой польской конницы. Тем торжество и кончилось.
 Потом Жолкевскому и от русских послов Филарет уличал коронного гетмана
 


                239


в оскорблении православной веры.
 - Это кощунство и самоуправство – позволить иноку Василию да инокине Марии ходить в мирском платье!
 Гетман ответил достойно:
 - Я не знаю, как мне обращаться к вашей милости. Одни называют Филарета митрополитом – тогда ваша милость есть высокопреосвященство, другие именуют патриархом, тогда мне следует называть вашу милость святейшим. Но разве не удивительно: вы не ведаете сами иноческих имен Василия и Марии. Верно, я не
искушен в тонкостях священных обрядов, принятых в московских церквях, однако, уверен: насильное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам. Царь Василий и царица Мария не произносили клятв перед Богом. Эти клятвы дали за них насильники. Святейший патриарх Гермоген почитает тех, кто давал клятвы. Филарету пришлось извиниться перед Жолкевским.
                Посольские съезды стали пустыми. Поляки требовали от послов, чтоб приказали смоленскому воеводе Михайлу Борисовичу Шеину сдать город королю, послы отвечали – Шеин их не послушает.
 Король осерчал, посольство арестовали, отправили в Польшу.
 Увезли в Польшу и царя Василия Ивановича. Вместе с братьями он жил в Мокитове под охраной, но без особого утеснения. Королю высокие пленники нужны были живыми и здоровыми. У Василия Ивановича даже собственность появилась. Во время пребывания в королевском лагере получил он подарки: от Сигизмунда – серебряную братину и серебряную ложку, от литовского канцлера Льва Сапеги – серебряный ковш, стакан и еще две ложки.
 Проходил май. Смоленск не сдавался. И только в полночь со 2-го на 3-е июля, когда уже занималась летняя северная заря, поляки пошли на приступ. Этот приступ
был сделан внезапно и стремительно: осажденные никак его не ожидали. Завязался кровавый бой. На стенах вдруг вспыхнул порох, подожженный поляками в подстенную канаву. Пораженные неожиданным взрывом, русские пришли в панический страх, оставили стены и валы и метались в беспорядке.
 В городе начался пожар. Он охватил башню, стоявшую близ Княжеских ворот. В башне был порох, башню взорвало.
 Русские, видя, что все уже пропадает, зажгли пороховой склад под домом владыки. Владычевы палаты с громом полетели на воздух.
 - Где Шеин? – кричали поляки.
 Им указали на одну башню. Там заперся Шеин с женой, с сыном, с товарищем своим, князем Горчаковым и с несколькими дворянами.
 Толпа немцев бросилась на эту башню, русские побили их. Тогда сам Стефан Потоцкий, староста фелинский, руководивший приступом, приблизился к башне и звал Шеина на объяснение.
 Шеин показался наружу с сыном. Потоцкий уговаривал, чтобы он пощадил свою жизнь. Не столько сам Шеин, как другие, с ним бывшие, решили сдаться. Шеин сошел и отдал оружие. За ним то же сделали и другие.
 Так пал Смоленск, долгое время не поддававшийся воле короля.
 Шеина пытали, предъявили ему двадцать семь вопросов. В Литву отправили в цепях, держали в тюремном замке, не снимая железа с рук и ног.
 Семью Шеина, как добычу славы, делили. Сына взял король, жена и дочь
 


                240


достались канцлеру Льву Сапеге.
 19-го октября 1611 года Варшава торжествовала триумф короля Сигизмунда.
 Какой народ не любит победы и славу? Вся Варшава пришла смотреть на покорителей Москвы и на самих покоренных. Шествие двигалось через весь город, от Краковской заставы до королевского дворца. Первыми проследовала крылатая тяжелая конница, наводящая на врага ужас. Сверкали железные груди, развевались пышные плюмажи над железными шапками, ветер посвистывал в крыльях, и юные польки бросали под копыта могучих коней цветы, а рыцарям дарили воздушные поцелуи.
                За крылатыми гусарами следовала пехота, били барабаны, реяли знамена, суровые лица бойцов светились.
 - Да здравствует наша сила и слава! – ликовал народ.
 Рассыпая дробь копыт, играя саблями, на танцующих конях предстали пред варшавянами украинские казаки. Прошли алебардщики, гайдуки, мушкетеры. Провезли огромные пушки, сокрушившие стены смоленской твердыни. Пронесли знамена, проплыли, как по небу, шестерка белых, будто облака, коней, запряженных в золотую открытую коляску. В коляске с булавой коронного гетмана восседал покоритель Москвы великий воин Станислав Жолкевский.
 - Слава гетману Жолкевскому!
 Дивная коляска победителя и покорителя открывала иное зрелище. Несли опущенные знамена московских ратей, пленные знамена. Вели пленников, везли пленных воевод Смоленска и самого ненавистного, самого мужественного изо всех русских – воеводу Михаила Борисовича Шеина. Толпа притихла перед мощью пленных русских пушек, но удивились простому обличью ратников.
 Наконец, появилась еще одна шестерка изумительных коней, еще одна открытая золотая карета, а в ней жемчужного цвета парчовой ферязи, в высокой, из
черно-бурых лис, шапке – царь Василий Иванович Шуйский. Напротив него сидели Дмитрий с Иваном и между ними громадный суровый пристав. Одежду для Василия Ивановича изготовили на деньги короля специально для сего триумфа.
 На пленников, некогда несметно богатых, повелителей чудовищной Московии, народ смотрел с удивлением.
 Такой махонький, совсем старичок – а повелевал миллионами людей, пространствами немыслимыми. Сидел царь осанисто, но лицом был прост. Русский человек! У русских мудрого царя от веку не видывали.
 Василий Иванович и впрямь смотрел на торжествующих поляков как на детей. Не ведают, для чего устроено королевское величание, а устроено, чтоб взять деньги у этих веселящихся, чтоб снова идти войной на Московию.
 - По милости бояр государя всея Руси сделали шутом! – сказал братьям Василий Иванович и усмехнулся. – Да ведь и Жолкевский, выставляя себя напоказ, разве не шут? Да еще и враль! Воеводу Шеина везут, так он и впрямь – трофей, взят в бою. Но показывают пленниками послов. Сунина ведут, Мезецкого, Воротынского, дьяка Луговского… Про нас уж и речь молчит.
 - Сердится! Сердится! – закричали зеваки, указывая пальцами на Василия Ивановича. – Медвежий царь!
 - Пососи лапу, медвежий царь! – толпа захохотала, смех перекрывался все дальше, дальше, хотя смеющиеся уже и не знали, чего ради смеются.
 Карета, наконец, въехала на площадь перед новым королевским дворцом.



                241


 Сигизмунд оставил Краков и Вавель ради Варшавы.
 Гетман Жолкевский подошел к карете Василия Ивановича и, слегка поклонившись, сделал широкий жест, приглашая следовать в Сенаторскую избу.
 - Терпите, - сказал братьям Василий Иванович, разминая ноги.
 Сенаторская изба ошеломила московских владык. Зола на полу. Потолок – поднебесье. Окна с двух сторон, огромные, набранные из цветных стекол. Справа и слева – длинный ряд кресел, соединенных в единое целое. В каждом кресле сенатор. За спинками кресел многие ряды лавок, и на них склонив головы – шляхта. В конце
“избы”, как на краю земли – возвышение, сверкающий трон, длинные лучи алмазов с короны короля, толпа вельмож, и все это на фоне ковра, уж, наверное, из самого рая.
                Жолкевский выставлял грудь колесом, прошествовал со своими пленниками к подножию Сигизмундова трона.
                Царь Василий склонил голову, Дмитрий отдал поясной поклон, Иван коснулся рукой пола.
               Сенаторы зашептались, обсуждая, достаточно ли смиренно ведут себя пленные.
 Жолкевский выступил вперед и, обращаясь к королю и к сейму, звенящим голосом произнес первую фразу хорошо заученной речи:
 - Вот он, великий царь московский! – указал на Василия Ивановича обеими руками. – Вот они, наследники московских царей, которые столько времени своим могуществом были страшны и грозны панской короне и ее королям , турецкому падишаху и всем соседним государствам. Вот брат его Дмитрий! – снова взлет рук и указание на вспыхнувшего, опустившего голову князя – он – предводитель шестидесятитысячного войска, мужественного, храброго и сильного. Недавно они повелевали царствами, княжествами, областями, множеством подданных, городами,
замками, неисчислимыми сокровищами и доходами, но, по воле и благословению Господа Бога над вашим величеством, мужеством и доблестью польского войска, ныне стоят они жалкими пленниками, всего лишенные, обнищавшие, поверженные к стопам вашего величества, и, падая на землю, молят о пощаде и милосердии.
 Жолкевский умолк, давая время жалким пленникам упасть на землю. Пленники не шевелились, пауза затягивалась. Лица зрителей вытягивались. Василий Иванович видел это краем глаза, посмотрел на братьев, улыбнулся, переложил шапку из правой руки в левую, неторопливо нагнулся, достал пальцами земли, поднес руку к губам, поцеловал.
 Дмитрий на колени пал неторопливо, ткнулся головой в пол, вскочил.
 Иван заплакал вдруг, отбил три смиренных поклона.
 - Ваше величество! – воскликнул Жолкевский, переводя дух. – Я вас умолял за них! Примите их не как пленных, окажите им свое милосердие. Помните, счастье непостоянно! Никто из монархов не может назвать себя счастливым, пока не окончит своего земного поприща.
 - Я жалую стоящих передо мною! – сказал Сигизмунд. – Пусть подойдут.
 Дал целовать руку, всем троим Шуйским.
 Следующий говорил канцлер Крыский. Растекся речью витиеватой, восхваляя Сигизмунда, но более Жолкевского. Канцлер кончил речь, обращаясь к Шуйским:
 - Радуйтесь! Вы в руках не жестокого варвара, но монарха просвещенного и
набожного, доброго христианского короля. Да хранит его Господь!



                242


И тут поднялся воевода сендомирский Юрий Мнишек. Метал в московского царя громы и молнии, требуя казни за вероломное убийство Дмитрия, царя коронованного, всеми признанного. За убиение панов, приехавших на свадьбу. За слезы коронованной царицы Марины, за поругание, за ограбление, за неволю, какие претерпел сам он, сенатор Речи Посполитой, от похитителя московского трона, от исчадия ада, называющего себя царем московским.
 Речь Мнишека была выслушана, но оставлена без внимания. Сигизмунд
отпустил братьев Шуйских с миром. Их отвели в одно из помещений дворца, оставили в покое до вечера.
                Жолкевский не случайно помянул в своей речи турецкого падишаха: на сейме присутствовал посол Порты.
                Вечером король давал пир в честь турецкого гостя, и тот вдруг пожелал видеть бывшего московского царя.
Василия Ивановича одели в вишневый бархатный кафтан, в золотой парчовый охабень, привели на пир, посадили напротив турка.
 Этот азиат, сверкая черными глазами, долго рассматривал Шуйского.
 - Не дивись моей участи! – вдруг заговорил турку Василий Иванович. – Я был сильный государь, а теперь пленник. Но попомни мое слово: если король овладеет Россией – твоему государю не миновать моей участи. У нас, русских, так говорят: сегодня мой черед, а завтра твой.
 Глаза турка вспыхнули гневом, но ничего не ответил.
 Во время пира все взглядывали на Василия Ивановича призадумываясь, а русский царь кушал, пил вино и не горевал, что это его последнее царское застолье.
               
                Праздники поношения закончились. Шуйских отвезли за сто тридцать верст
от Варшавы, в заброшенный Гостингский замок, под стражу почетную, свободную. Имена новых постояльцев замка держали в секрете, называя князьями Левиными.
 Старостой гостингским и правителем замка король прислал Юрия Гарвовского, стражей командовал пристав Збигнев Бобровицкий.
 Василия Ивановича поместили в комнате над воротами замка. На окнах железные решетки, стены высокие, серые – каменный мешок.
 - Вот ты, какое последнее прибежище! – сказал Василий Иванович, окидывая рассеянным взором свой каземат.
 - Здесь светло и тепло, ваше величество! – поклонился государю пан Збигнев. – Прислуживать вам будут шестеро слуг, ваших, русских.
 Слуг вывезла жена Дмитрия Екатерина Григорьевна, всего их было тринадцать.
 Дмитрию с супругой назначили жить в первом этаже замка, с окошком на мост и на рощу причудливо разросшегося виноградника.
 Ивана устроили во флигеле, большую часть которого занимала семья пристава.
 Василий Иванович установил складень со Спасом, с Богородицей да Иоанном Крестителем на столике в красном углу.
 Слуга по имени Втор сказал:
 - Я угольник сделаю.
 - Лампадку бы достать.
 


                243


 - Не сыщем, так соорудим, - пообещал слуга.
 Василий Иванович подошел к окну, сел в деревянное, ласково скрипнувшее креслице.
 Прямая как стрела дорога светилась среди пирамидальных, очень высоких тополей. Далеко Василий Иванович не видел.
 - Поглядим, сколь много у нас свободы, - сказал государь и пошел из комнаты, спустился по лестнице во двор.
                Не остановили.
 Тогда он отправился смотреть, как устроился Дмитрий.
 Комната была занята кроватью, комором для платья, столом.
 - Скажи мне, Екатерина Григорьевна, - спросил Василий Иванович, смущенно улыбаясь. – Пока вас везли сюда, и, знаешь, даже во сне, хотел я вспомнить себя ребенком и не мог. К чему бы это.
 - Наверное, ты не был ребенком, вот и не можешь вспомнить, - в сердцах сказал Дмитрий: ему не нравилась теснота жилища.
 В глазах Екатерины Григорьевны тоже мерцала ненависть. Василий Иванович удивился.
 - За что ты на меня в обиде, Екатерина Григорьевна?
 Она молчала, но злые огни засверкали чаще и ярче.
 Василий Иванович вздохнул.
 - Напрасно гневаешься. Твой супруг погубил меня в Клушине. Но я не виню Дмитрия. Мы дети греха. Мой отец водил дружбу с опричниками, о твоем батюшке, Екатерина Григорьевна, умолчим. Не станем поминать и нашей вины перед людьми, перед Богом. Их много, - вдруг поклонился Екатерине Григорьевне до земли. – Прости
меня! Ах, если бы я только вспомнил себя ребенком!... Тогда бы я жил…
 - Зачем?! – крикнула, как сорвалась Екатерина Григорьевна.
 - Ради жизни. Мне шестьдесят лет. Навуходоносор семь лет травой питался, а потом Господь вернул ему величие и царство.
 - Тебя не вернут! Тебя вся Москва ненавидит! – закричала Екатерина Григорьевна.
 - Неправда, - сказал Василий Иванович. – Нам другого надо опасаться. Как бы в Москве не пожелали моего возвращения.
 - И что тогда? – спросил Дмитрий насмешливо.
 - Тогда нас убьют… Сеном удушат.


                XIII

 Смерть Ляпунова отразилась победой стороны казацкой и поражением земской. Заруцкий сделался главным деятелем. Он хотел поставить себя так, как будто кровь Ляпунова не ложится на нем. Слабый Трубецкой делал, думал и говорил то, чему научал его Заруцкий, а впоследствии оправдывал свои поступки тем, что он все делал неволей. И то была правда: его неволя была в слабости его собственной воли и ума.
 Начались гонения на дворян и детей боярских. Заруцкий отрешал их от начальств в ополчении, ставил на их место своих угодников – атаманов казацких, 
жаловал последним целые города и волости и не сдерживал никакого своевольства,



                244


лишь бы мирволить казацкой толпе и иметь ее за собой.
 Заруцкий был казак душой, ненавидя все польское, как и все земское московское. Он ревностно продолжал начатое, как будто хотел доказать всей Руси, что со смертью Ляпунова дело народное не проиграло ничего, а, напротив, выиграло. Несколько дней спустя после убийства Ляпунова, принесли из Казани список сословной чудотворениями Казанской иконы Богородицы. Земские служилые люди пошли встречать ее пешком, казаки верхом. Тут казаки стали поносить земских людей, дворян и детей боярских, и все ожидали тогда на себя убийства, какое постигло
Ляпунова. Но на другой день Заруцкий приказал бить тревогу – не на беду земским людям, как они ждали, а на приступ к Девичьему монастырю, который оставался еще во власти поляков. Там было двести немцев и четыреста казаков, служивших в польском войске. Заруцкий двинул туда сначала понизовую силу, только что пришедшую из Нижнего Новгорода, из Казани и из стран Нижнего Поволжья. Бились день и ночь. Немцы оборонялись храбро, выдержали восемь приступов. Заруцкий двинул туда еще новые силы. У осажденных в монастыре не стало пороха.
 Немцы послали Заруцкому предложение выпустить их живыми. Заруцкий обещал. Но как только они вышли, казаки Заруцкого, не уважавшие вообще никаких договоров, бросились на них и начали убивать.
                Оставшихся в живых разослали по тюрьмам в города, а некоторых Заруцкий оставил у себя в таборе на случай, когда можно будет обменять их на русских пленников. Всех черниц из Девичьего монастыря отослали во Владимир. Многих из них прежде отсылки изнасиловали и всех ободрали. В числе черниц было две царского рода: королева ливанская, вдова Магнуса, дочь Владимира Андреевича, и дочь Бориса Годунова, Ксения, в монашестве Ольга. Казаки ободрали их донага, хотя прежде на них и смотреть не посмели бы.
                Продолжалась месть казачества над побежденной земщиной. Дворяне, стольники, дети боярские, и все вообще, которые могли по происхождению и по прежнему своему положению быть названы людьми честными, терпели такие насилия и поругания от казаков, что сами себе искали смерти. Заруцкий не давал земским людям ни жалованья, ни корму. Все доходы, присылаемые из городов, обращались на одних казаков. Земские люди должны были содержать себя на свой счет. Но Заруцкий лишал их и таких средств. Отбирал у них поместья и отдавал атаманам.
                В Ярополче (Вязешках) помещены были дети боярские, которые пришли из Вяземского и Дорогобужского уездов, выгнанные оттуда поляками. Заруцкий приказал взять у них поместья, изгнать оттуда их семьи на голодную смерть, а земли их раздали своим. От таких обид дворяне, и дети боярские, и вообще люди, и принадлежавшие к земской стороне, которой представителем был Ляпунов, бежали из табора и разносили по Руси ненависть и озлобление против казаков.


XIY

 14-го августа возвратился к Москве Сапега. Приблизился он к Москве в такую пору, когда в таборе, после убийства Ляпунова, было торжество казачины, а земские люди терпели поругания от казаков и бежали из стана.
Сапежинцы напали на передовые отряды, находившиеся за станом, и начали
 


                245


гнать их в табор. По крикам и стрельбе польское войско, сидевшее в осаде в столице, догадалось, что пришел Сапега, и обрадовалось. Но теперь предстояла сапеженцам трудность пробиться через неприятельский стан и провезти осажденным в Китай-город и Кремль возы с запасами. Для этого нужно было, чтобы сидевшие в Москве поляки сделали со своей стороны вылазку и напали на русских, в то время как Сапега с противоположной стороны будет напирать на них т пробиваться с запасами.
 Сапеге посчастливилось ввезти в Кремль возы, нагруженные запасами, и этим он достиг самой высокой чести. Этим самым он делался высокомернее, а его войско своевольнее и требовательнее. Сапежинцы домогались уплаты, а так как ее дать было
невозможно, то составили коло и постановили идти в Польшу. Сапега стоял обозом под Девичьим монастырем, хотя он и действовал заодно с Гонсевским, который находился с войском в Кремле, но не только ему – никому в свете не хотел повиноваться, никого не считал выше себя, ничем не хотел быть связанным, никакого долга не признавал, хотел быть вполне вольным человеком, сам по себе. Поляки должны были благодарить его, превозносить, а в то же время и побаивались, он сносился с Заруцким.
                При посредстве Валавского, бывшего канцлера тушинского вора, он вел переговоры с Заруцким. Сам выезжал к нему на разговор.
                Казаки предлагали какие-то статьи, которых Сапега не принял. Тем переговоры и закончились.
                В конце августа Сапега заболел. Болезнь оказалось не пустой. С 14-го по 15-е сентября в 4 часа утра он скончался, войско его сделалось необузданным.

XY

 Московское государство все более и более разлагалось. На севере появился
третий, новый Дмитрий. Стоявшие под столицей признали псковского “вора” Дмитрием, но сам подмосковный стан еще более прежнего обезлюдел.
 Заруцкий пристал к воле казаков и вместе с ними провозгласил нового Дмитрия царем. И князь Дмитрий Тимофеевич, угождая казакам, таким признал его, из желания удержать влияние на дело, в надежде скорого переворота.
 Переворот застал Заруцкого врасплох, хотя своей агитацией в пользу Марининого сына он сам невольно подготовил почву к успеху нового Лжедмитрия.
 Присяга открыла новому самозванцу путь в Москву. Псковский “вор” готовился прибыть в столицу и предъявить права на Марину Мнишек в качестве ее супруга и отца ее ребенка. До сих пор атаман пользовался безраздельным влиянием на Марину Мнишек. Царица видела в нем свою последнюю опору. Она вступила в любовную связь с ним. Воскрешение законного супруга грозило ниспровергнуть все достижения атамана. Но он был не таким человеком, чтобы без борьбы уступить любовницу и власть безвестному бродяге и проходимцу Матюшке, бывшему московскому дьякону.
 История псковского авантюриста незамысловата. Едва калужане предали земле останки шкловского бродяги, как в Москве нашелся другой авантюрист, взявшийся докончить прерванную комедию.
 Новый вор происходил из духовного сословия. Дьякон сбежал из Москвы в Новгород. Опустошив свой тощий кошелек, Матюшка попытался заняться мелкой
торговлей. Он раздобыл несколько ножей и еще кое-какую мелочь, и задумал сбыть



                246


свой товар с выгодой для себя. Предприятие быстро лопнуло, и беглецу пришлось просить милостыню, чтобы не умереть с голода. В один прекрасный день он, наконец, собрался с духом и объявил новгородцам свое “царское” имя. Толпа осыпала новоявленного царя бранью и насмешками. Многие узнали в нем бродячего торговца. Незадачливому самозванцу пришлось спешно убираться из Новгорода. Все же ему удалось увлечь за собою несколько десятков человек. С ними он бежал в Ивангород. Крепость эта находилась в руках бывших тушинцев, и самозванец рассчитывал на их любезный прием. Ивангородцы изнемогали в неравной борьбе. Несколько месяцев крепость осаждали шведы. Затем к городу подошел пан Лисовский с отрядом.
Горожане не поверили его дружеским заявлениям и заперли перед ним ворота. Наконец, их призывы о помощи были услышаны. В город прибыл собственной персоной воскресший “Дмитрий”. Три дня новгородцы палили из пушек в честь долгожданного спасителя. Простым людям “царек” казался своим человеком. Иноземцы находили его смелым по характеру и находчивым краснобаем. В самом деле, “вор” без устали повторял историю своего спасения всем желающим. Он был зарезан в Угличе, но избежал смерти. Его изрубили и сожгли в Москве, но и тогда он восстал из мертвых. Его обезглавили в Калуге, но вот он – жив и невредим, стоит перед всеми.
                Добившись признания в Ивангороде, самозванец тотчас завязал тайные переговоры с псковичами.
 В Пскове сторонники калужского ”царька” воспряли духом, едва прослышали о появлении “государя” в Ивангороде.
 Казаки, очертя голову, бросившиеся в новую авантюру, принуждены были хитрить. Атаманы объявили о сборе в поход, и их сотни в боевом порядке покинули Псков. Едва за спиной у казаков захлопнулись крепостные ворота, отряд развернулся и помчался к Ивангороду. Прибыв в Ивангород, казаки уверили Матюшку о том, что
Псков примет его с распростертыми объятиями. “Царек” поверил им и в начале июля разбил свои бивуаки в псковских предместьях. Его посланцы затребовали ключи от города. Псковичи долго советовались, как быть. В конце концов, они решили, что проживут и без “царька”.
 Матюшка окончательно испортил дело после того, как велел захватить городское стадо и на славу угостил свое воинство. Шесть недель самозванец маячил у стен крепости, а затем внезапно исчез. Его спугнули шведы. По новгородской дороге к Пскову приближались шведские отряды и ополчение новгородских дворян. К ним присоединилось немало псковских помещиков. Младшие люди Пскова знали, что их не пощадят в случае поражения, и решительно отвергли все предложения о сдаче.
 “Новгородское государство” тщетно убеждало псковичей последовать его собственному примеру и отдаться под покровительство Швеции. Псковский народ решительно отверг путь предательства.
 Шло время, а поток известий о деяниях Дмитрия не только не иссяк, но стал разрастаться. Время брало свое и легковерные люди все больше свыкались с мыслью о новом спасении поистине бессмертного сына Грозного. На удочку попали те из казаков и московских повстанцев, которым не довелось видеть мертвого “вора”. Новообращенные большой толпой присоединились к отряду, направленному в Псков вождями ополчения.
 Прибытие в Псков сторонников Лжедмитрия мгновенно изменило ситуацию в
городе. Под влиянием их агитации псковские низы потребовали признать истинного



                247


государя. Их посланцы выехали в Ивангород и передали ему приглашение псковского “мира”. Матюшка не стал ждать, чтобы его попросили дважды. Он тотчас собрался в путь. “Царек” и его свита выбрали глухие проселочные дороги. Им удалось миновать шведские заставы. 4-го декабря 1611 года кавалькада показалась в окрестностях Пскова. Жители успели простить государю забитых коров из городского стада. Они устроили ему радушную встречу. Воеводы не имели сил противиться общему порыву. Матюшка тотчас вознаградил их покорность. Воеводы князь Иван Хованский и Никита Вельяминов сподобились боярского чина и заняли почетное место подле самозванца. Обосновавшись в псковском детинце, Матюшка сразу же отправил в подмосковные
таборы атамана Герасима Попова с воззванием к тушинским ветеранам. Казаки созвали круг и внимательно выслушали речи государева посланца атамана Попова. Некоторые из участников круга открыто выражали сомнения в чудесном спасении Дмитрия. Наконец, было решено отправить в Псков особую делегацию для опознания царя.
                Лжедмитрий устроил посланцам ополчения торжественную встречу. Допущенные к руке старые казаки убедились, что перед ними самозванец, нисколько не похожий на их прежнего “царька”. Но вооруженная стража Матюшки окружала трон толпой, и казакам поневоле пришлось прикусить язык. Никто из них не решился обличить “вора”. Под нажимом псковичей послы направили ополчению грамоту с подтверждением истинности Дмитрия.
                Грамота полномочных послов и привела к провозглашению над Москвой государем псковского самозванца.
 Если псковский вор и нужен был атаману, то лишь для того, чтобы усадить на трон царицу Марину и ее сына Ивана.
 В середине марта 1612 года ополчение постановило направить в Псков посольство. Заруцкий добился того, что главой посольства был назначен Иван Плещеев. Плещеев служил в полку у Заруцкого и считался его человеком. Никто не
знает, о чем Плещеев совещался с Заруцким перед своим отъездом. Ясно одно – Заруцкий обладал реальной властью в ополчении, и его подручный Плещеев никто не решился бы восстать против утвержденного присягой псковского “государя” без прямых указаний с его стороны.
 Миссия Плещеева была достаточно сложной. Отправляясь в путь, казаки поклялись на кресте перед всем честным народом, что еще раз “досмотрят” псковского царя “в правду” и обличат его, если он окажется не тем, за кого себя выдает. Если государь истинный, его надлежало торжественно препроводить в столицу.
 По прибытии в Псков, Плещеев повел дело с большой осторожностью. Не желая рисковать головой, он, будучи допущен к руке “царя”, громогласно признал истинным Дмитрием. В течение месяца бывший тушинский боярин усердно разыгрывал роль преданного слуги, а тем временем тайно готовил почву для переворота.
 Самозванец не пользовался популярностью у населения Пскова. Найденные в городской казне деньги самозванец вмиг пустил на ветер, после чего стал добывать деньги “немерным правежом”. Воздвигнув в Пскове призрачный трон, “царек” усвоил все повадки своих предшественников. Он спешил взять от жизни все, что можно. Матюшка бражничал и предавался разврату. Его слуги хватали на улицах
приглянувшихся ему городских красавиц и приводили во дворец на блуд.
               Роль самодержца оказалась беглому дьяку не по плечу.



248


               Недовольных в Пскове было более чем достаточно, и Плещееву удалось составить обширный заговор против “вора”. В нем участвовали несколько старших воевод, дворяне и псковские торговые люди, негодовавшие на поборы “царька”.
 В мае шведы осадили псковский пригород Порхов. Заговорщики использовали момент, чтобы удалить из Пскова казачьи отряды, преданные самозванцу. Матюшка чувствовал, что дело неладно, и искал случая бежать из Пскова. Но псковичи не выпустили его из крепости.
 18-го мая 1612 года самозванец был разбужен в своем доме посреди ночи. Кто-то ломился к нему в ворота. Матюшка вскочил на неоседланного коня и без шапки, в одном плаще, бежал из крепости. Его сопровождали князь Хованский и другие казаки. Беглец не знал того, что ночевавший во дворце Хованский был одним из главных заговорщиков. Не владея собой, не зная дороги и не соображая, куда повернуть, “вор” промчался мимо Порхова и оказался на пути к Гдову. Спутники покидали его один за другим. У одних кони не выдержали бешеной скачки, другие не желали рисковать головой.
                Высланная из Пскова погоня вскоре напала на след “вора” и без труда захватила его. По улицам Пскова самозванца провели как пленника, привязанным железными путами к коню. Псковичи немедленно посадили Матюшку в “палату” под стражу. Прошло это 20 мая. Плещеев снарядил нарочного в Москву и известил ополчение об аресте самозванца.
 В начале июня 1612 года Совет земли постановил считать присягу псковскому “вору” недействительной. Недолгому “царствованию” лжецаря Матюшки пришел конец.
 1-го июля Матюшку под усиленной охраной повезли в Москву. В пути конвой попал в засаду. Лисовский едва не отбил самозванца у ратных людей. Казаки, провожавшие царька, бежали и тащили за собой связанного “вора” на коне. Вдруг он
упал с лошади. Тогда кто-то из казаков проколол его копьем. Потом кинули на шею веревку и привязали к лошади.
 Посадские люди стали утрачивать интерес к земскому правительству, после того, как самый популярный вождь ополчения Ляпунов был убит, а сменивший его Заруцкий предложил избрать на трон сына самозванца. Первыми зашевелились казанцы. В августе 1611 года они снеслись с нижегородцами и выработали соглашение. Приговор двух крупных городов послужил грозным предостережением для подмосковных властей. Посадские люди предупредили, что не потерпят смещения воевод, посланных ими для освобождения Москвы, и не признают назначений, произведенных Заруцким и казаками по своему произволу. Соглашение между двумя городами послужило прологом к организации второго ополчения. Казанцы, пошумев, отступили в тень, нижегородцы, наоборот, вскоре перешли от слов к делу.
 Нижний Новгород, не имея своего епископа, находился в непосредственном ведении патриаршего дома. По этой причине нижненовгородцы решили обратиться за духовным советом к своему покровителю Гермогену. Они снарядили в Кремль посланца Мосеева с советной “челобитной”. Посол проник в осажденный Кремль к опальному Гермогену. В скудости и печали доживал свои дни престарелый патриарх. Слуги Гонсевского совлекли с него святительные ризы и заточили в Чудов монастырь.
 Гермоген выслушал Мосеева и заявил о поддержке нижегородского почина.
 Осенью 1611 года нижегородцы избрали земским старостой Кузьму Минина,
 


                249


который происходил из богатой посадской семьи. Земский староста обратился к горожанам с призывом пожертвовать всем ради спасения родины, освобождения Москвы. Его поддержали.
 Взявшись за организацию войска, посадские люди доверили командование князю Дмитрию Пожарскому.
 Прошло совсем немного времени, и в своем обращении к народу князь Дмитрий Пожарский во всеуслышание заявил о том, что все города – понизовые, и поморские, и поволжские, и Рязань – шлют всякий доход в Нижний для подготовки похода к Москве.
                Политическая ситуация определила собой военные планы нижегородских вождей. Вскоре после 6-го января 1612 года они известили город о том, что намерены идти к Суздалю. Пожарский предлагал сделать местом сбора ополчений из замосковных и рязанских городов. Но ему не удавалось осуществить свой замысел. Заруцкий опередил нижегородскую рать. Заруцкий начал стягивать в районе Суздаля и Владимира послушные ему части. Земское правительство преподало нижегородцам наглядный урок. Занятие Суздаля казачьими отрядами сорвало замыслы Пожарского насчет созыва в этом городе нового Земского собора. Тогда нижегородцы обратили взоры в сторону Ярославля.
 Главные силы нижегородского ополчения выступили на Балахну в Великий пост 23-го февраля 1612 года.
 Поход Пожарского послужил сигналом к объединению сил, выступивших против Заруцкого. В Балахне к нему присоединился Матвей Плещеев. Воевода этот пользовался большой известностью в первом земском ополчении.
 Покинув Балахну, войско в сумерках добралось до Юрьевца, где устроилось на ночлег. В Юрьевце в ополчение влился отряд татар. После Юрьевца рать сделала
привал в селе Решма, затем новый привал в Кинешме. Из Кинешмы Пожарский выступил к Костроме.
 Теперь уже был совсем близко Ярославль. Вступление войска в Ярославль обеспечил брат Пожарского Лопата-Пожарский, который шел в авангарде войска.
 Нижегородские полки вступили в Ярославль под звон колоколов.
 Никто не предвидел, что ярославское стояние Пожарского продлится долгих четыре месяца.
 В Ярославле был образован Совет. Старшими членами Совета числились бояре князь Андрей Петрович Куракин, Василий Морозов, князь Владимир Долгорукий и окольничий Семен Головин. Родственники Куракина и Головина входили в Семибоярщину, а сам Долгорукий сидел в Кремле с “литвой” до марта 1611 года. Членами Совета в Ярославле стали князь Никита Одоевский, князь Петр Пронский, князь Иван Черкасский, Борис Салтыков, князь Иван Троекуров, князь Дмитрий Черкасский, братья Шереметьевы и другие.
 Минин и Пожарский не требовали от ярославского Совета мандата на единоличную власть. Они помнили о судьбе Ляпунова и не помышляли о возрождении триумвирата. Под текстом соборной грамоты князь Дмитрий, приложив руку десятым, признал тем сам местническое превосходство девяти других более знатных бояр и стольников. Кузьма Минин приложил руку пятнадцатым. Сдержанность Пожарского успокоила знать, но поколебала его собственные позиции. В апреле Совет земли
разработал план наступления против литовских людей. В наступлении должны были



                250


участвовать почти все наличные силы ополчения. Знать и слышать не желала о службе под началом неродословного стольника. Чтобы избежать местнических распрей, Совет поручил руководить операцией не Пожарскому, а другому воеводе – князю Дмитрию Черкасскому. Прошлое Черкасского было более чем сомнительным. Он долгое время подвизался в тушинском лагере, потом перешел к литовцам и лишь затем – в земское ополчение. Черкасский отличался знатностью и занимал высокое положение. Предложив Черкасскому важный пост, Совет окончательно перетянул его из подмосковного лагеря на ярославскую службу.
 В разгар зимних морозов литовские отряды пытались захватить Себеж.
Наступление поддержали атаманы Ширай и Наливайко. Земское командование приказало Черкасскому разгромить Наливайко.
                Черкасскому были подчинены воеводы князь Семен Прозоровский и Леонтий Вельяминов с казаками, Лопата-Пожарский со смолянами, Петр Мажуров с вологжанами, остатки казанской рати и романовские татары.
               В апреле земское войско выступило из Каширы в поход. Но в его рядах нашелся предатель. То был Юрий Потемкин, один из участников убийства Ляпунова. Сменив несколько лошадей в пути, изменник предупредил черкас об опасности. Наливайко отступил на запад. Князь Дмитрий Черкасский не пытался преследовать неприятеля. Запорожцы не были разгромлены и позже соединились с Ходкевичем.
                В тылу у земских войск оставались казачьи отряды, сохранившие верность Заруцкому. Они располагались в Угличе. Совет земли надеялся избежать кровопролития и привлечь казаков на службу в Ярославское ополчение. Князь Черкасский получил предписание уговорить атаманов и привести их в Ярославль. Когда он подступил к Угличу, четверо атаманов сразу перешли на его сторону. Прочие нехотя выехали в поле и начали биться с дворянами, но потерпели поражение. Черкасский не догнал Наливайко и довел дело до битвы в Угличе.


XYI

 Заруцкий стоял только за сына Марины. Но этим именем нельзя было соединить всех. Было опасение, что как только Пожарский явится, многие казаки пристанут к нему. Заруцкий решил избавиться от Пожарского и подослал к нему двух убийц – казаков Обрезку и Сеньку.
 Затесавшись в ополчение, они успели приобрести сообщников между людьми, близкими к предводителю. Вошли с ними в заговор человек семь: один из них жил во дворе князя. Пожарский кормил его и одевал.
 Стали они выбирать случай убить князя. И вот, когда Пожарский был в съезжей избе, вышел, стал у разрядных дверей и рассматривал пушки, какие из них взять с собой под Москву, какие покинуть. Около него была большая теснота. Какой-то Роман схватил князя за руку: он был соучастник убийц и хотел придержать убиваемого. Тогда из толпы, расталкивая людей, бросился на Пожарского Стенька, направил свой нож в живот князю, но промахнулся и перерезал ногу казаку Роману.
 Казак упал и вопил от боли. Князь Пожарский сначала думал, что казака
нечаянно ранили в толпе, но тут народ закричал:
                - Тебя хотят убить, господин!



251


 Ратные и посадские схватили Стеньку и стали мучить. Он во всем сознался, указал на сообщников. Народ хотел всех перемучить, но князь Пожарский не велел это делать: одних посадил в темницы по городам, других приказал вести под Москву для обличения Заруцкого.
 Пожарский направил в подмосковный табор своих людей склонять на свою сторону казаков. Заруцкий прознал про это, велел их убить. Но они спаслись в стане Михайла Самсоновича Дмитриева, присланного недавно Пожарским.
 В казацком таборе возникла рознь: многие стали отпадать от Заруцкого.
 На Трубецкого не было уже надежды: он готов был тотчас перейти к
Пожарскому, как только последний явится под Москву.
 Ходкевич рассчитывал, что Заруцкого можно склонить куда угодно и подослал к нему Бориславского. Тот прибежал в подмосковный лагерь, объявил, что недоволен гетманом Ходкевичем и хочет служить русскому делу. Его приняли казаки. Тогда он вручил тайно Заруцкому письмо Ходкевича. В войске казацком было несколько поляков: они были в соумышлении с Бориславским. Но один из них, Хмелевский, донес об этом Трубецкому. Поляков перехватили, пытали и замучили. Бориславского сожгли живым. Заруцкому нельзя было оставаться, и он убежал. Заруцкий недолго был в Коломне, где жила Марина, ограбил город и убежал вместе с Мариной и ее ребенком в Михайлов.
 

                XYII

 20-го августа основные силы Пожарского подходили к разоренной столице. Передовой отряд высмотрел удобное место для стана, оно было против Арбатских ворот.
 К Пожарскому пришли посланцы от Трубецкого. Они приглашали его с ополчением стать в одном таборе с казаками, но у него были живые воспоминания
времен Ляпунова, и оставалась сердечная неприязнь к казачеству.
 Пожарский отвечал:
 - Мы не можем стоять в одном таборе с казаками: они начнут враждовать с нашими людьми.
 Тогда Трубецкой сам приехал к Пожарскому. Трубецкой был боярин, пожалованный в это звание в Тушино. Пожарский – только стольник. Трубецкой просил стать вместе. Но Пожарский и ему отказал. Трубецкой воротился огорченный.


                XYIII

 Число осажденных в кремле увеличилось. Во время суматохи успел прорваться в город полковник Невяровский с тремя станами пехоты, но при недостатке продовольствия это умножение военных сил послужило к большой тягости и затруднениям.
 Русские заперли Кремль и Китай-город со всех сторон.
 Недостаток съестного усиливался с каждым днем. Около 1-го октября в
Москве цена ржи доходила до 100 золотых за четверть, продавали хлебы, печенные из



                252


лободы по три злотых, четверть конского мяса стоила 120 злотых.
 Через неделю после того голод достиг ужасающих размеров. Осажденные переели лошадей, собак, кошек, мышей. Грызли разваренную кожу с обуви, с гужей, подпруг, ножен, поясов, с пергаментных переплетов книг – и этого не стало. Грызли землю, в бешенстве объедали себе руки, выкапывали из могил гниющие трупы, изъедено было до восьмисот трупов, и от такого рода пищи и от голода смертность увеличивалась.
 При съедении умерших соблюдался строевой порядок. За следуемого к съедению товарища велись процессы, шло разбирательство, кто имеет право его съесть. В одной шеренге гайдуки съели умершего товарища. Тогда родственники умершего жаловались ротмистру, что они по праву родства имели право его съесть, а гайдуки
доказывали, что товарищи по службе имеют на это более право, находясь с ним в одном десятке. Ротмистр не знал, как рассудить их, и, опасаясь, чтоб раздраженные декретом не съели судно, бежал от них. Стали и живые бросаться на живых. Сначала на русских, потом уже, не разбирая, пожирали друг друга. Пан не мог доверяться слуге, слуга пану. Сильный зарезал и съедал слабого. Один съел сына, другой слугу, третий мать. Человечье мясо солили в кадках и продавали. Голова стоила три злотых, за ноги по костки заплачено было одному гайдуку два злотых. В осаде съедено было более двухсот человек из пехоты и товариства.
                Иные перескакивали через кремлевские стены и убивались или счастливо спускались и отдавались русским. Добродушные кормили их и потом посылали к стенам уговаривать товарищей сдаться.
                Казаки таких перебежчиков не миловали, мучили их, ругались над ними и рубили в куски.

XIX

 Летом 1612 года корольСигизмунд III завершил приготовления к новому
походу в Россию. Он намеревался разгромить силы земского ополчения под Москвой и усадить на торн избранного Земским советом царя Владислава.
 В дни подготовки к походу окончательно решилась судьба царя Василия Шуйского и двух его братьев, ранее доставленных из России в Варшаву. В глубокой тайне они находились в Гостингском замке. Содержали под крепкими караулами. Люди, видевшие в то время Василия, так описали его внешность: пленник был приземист и смуглявый. Он носил бородку лопаткой, наполовину седую. Небольшие воспаленные глаза царя уныло глядели из-под густо заросших бровей. Нос с горбинкою казался излишне длинным, а рот чересчур широким на круглом лице.
 Василия держали в тесной каменной камере под воротами замка. К нему не допускали ни его родственников, ни русскую прислугу. Князь Дмитрий Шуйский жил в каменном нижнем помещении.
 Дома земля давно белая. Лес, как царь-государь в горностаевой шубе. А здесь одно небо в пороше, зима в воздухе тает.
 Запестрело, наконец, побелело. Потом сыпало, сыпало. Гостингский замок стал ниже, меньше.
 У Василия Ивановича кружилась голова даже по утрам. Однажды,
поднявшись с постели, он упал. Приезжал доктор, важно чмокал губами, пустил кровь



                253


и приписал лежать.
 Василий Иванович лежать не захотел. Одевался, молился, смотрел в окно, ожидая, когда подадут кушанья.
 Ему хотелось веселой трескучей зимы, но более всего он ожидал тепла. Да только мысли о тепле день ото дня становились холоднее, оборачивались сосульками.
 Василий Иванович иногда ложился и принимался вспоминать, что сделал доброго для царства. Мысли рассыпались, как пшено, и ни одну из пшенинок не удавалось взять пальцами, поднести к глазам, рассмотреть. Ну, никак, никак нельзя было ухватить. Ни единого зернышка.
 … В тот разъяснившийся день царица Марья Петровна сидела возле окна в келье своей, в городе Суздале, за стеной Покровского Девичьего монастыря.
Вышивала серебряной крученой ниткою ангела на плащанице. Синицы на голеньких вишнях свистели. Тонко, чисто. В небесных полынях являлось солнце, и Марья Петровна чувствовала, как лучи прикасаются к щеке, и, радуясь ласке, думала о муже.
 - Пусть и тебя согреет, как меня.
 Вдруг потемнело, сильный грубый удар потряс окно.
 Марья Петровна вскрикнула. Подбежала келейница.
 - Что государыня? Снежком, что ли, в окно попали? Птица.
 Марья Петровна тоже посмотрела: в оконном углублении, склонив голову на раскрытое крыло, лежал белый мертвый сокол.
                Братья имели неодинаковый возраст и обладали не одинаковым здоровьем. Но умерли они почти одновременно. Царь встретил свой смертный час 12-го сентября 1612 года. Никто из близких не присутствовал при этом. Дмитрий скончался пять дней спустя. Тюремщики разрешили его жене и слугам наблюдать за агонией князя. Трупы умерших тайно предали земле, чтобы никто не догадался о местонахождении могил.
 Младшего из трех братьев, Ивана Шуйского, власти пощадили. Его поместили отдельно от остальных братьев. Он должен по условию забыть свое подлинное имя и
происхождение. Отныне он фигурировал под именем Ивана Левина. Расходы на его содержание урезали до 3-х рублей в месяц. Оставшиеся у него дорогие вещи были отобраны в королевскую казну. Его братья Шуйские погибли в Литве “нужной” (насильственной) смертью.


                XX

 22-го октября казаки Трубецкого, стоявшие станом на восточной стороне Китай-города, ударили на приступ. Голодные поляки не могли защищаться, и ушли в Кремль. Русские вошли в Китай-город, и первое, что они там увидели, были чаны, наполненные человечиной.
 26-го октября поляки отворили ворота на Неглинную (Троицкая) и стали выпускать бояр и русских людей. Впереди всех вышел Мстиславский, за ним бояре, составляющие совет, дворяне и купцы, сидевшие в осаде.
 Земское ополчение стало в боевой порядок. Русские вышли из ворот, стали на каменном мосту в нерешительности, и, ожидали, как их соотечественники начнут за них бой между собой. Казаки показывали намерение броситься на земское войско. Но
до этого не дошло.  Казаки покричали, пошумели и ушли в свои таборы. Ополченцы



                254


Пожарского проводили вышедших из Кремля в свой земской стан.
 На другой день отворились все ворота и земские воеводы приняли капитуляцию от вражеского гарнизона. Русские хотели ознаменовать вступление в свою столицу религиозной торжественностью. Впереди в Кремль шли духовные, за ними ополчение. И в Кремле русские увидели чаны с человечьим мясом, слышали стоны и проклятия умирающих в муках голода. Были опустошены и церкви и царские сокровища. Поляки побросали оружие и ожидали своей судьбы. Их погнали в таборы. Те, которые достались Пожарскому, уцелели. Их отправили в разные города. Но казаки не вытерпели и, нарушив крестное целование, перебили чуть не всех. Из пехоты не осталось ни одного в живых.               


XXI

                Освобождение Москвы не избавило еще русских от новых опасностей. Когда кремлевский гарнизон доведен был голодом до сдачи, король Сигизмунд был уже в Московском государстве. В этот поход он двинулся вместе со своим сыном Владиславом.
 В Смоленске стояла на квартирах еще часть польского войска, но оно не захотело следовать за Сигизмундом. Не склонили рыцарства его просьбы и обещания. Только тысяча двести конных, уговоренные королем, выехали из Смоленска. С ним ехал Владислав. Отец вез его теперь напоказ московским людям, как избранного ими царя. Сигизмунд с этим войском прибыл в село Федоровское, тут принесли ему весть, что поляки в Кремле погибли от голода, остальные сдались ополчению.
 Никто не приходил на поклон ни к Сигизмунду, ни к Владиславу.
 Морозы становились все суровее. Продовольствие истощалось. Подвоз из
Смоленска был затруднителен, а собирать запасы в Московском государстве мешали бродившие по пути шайки шишей.
 Кругом край был опустошен, а посылать подальше собирать запасы нельзя было: сил было мало. Ничего не оставалось Сигизмунду с Владиславом, как уйти назад, и он ушел со срамом в Смоленск, а из Смоленска – в Польшу.


                XXII

 Московские воеводы оповестили грамотой от 21-го избавления Москвы. Спустя некоторое время была отправлена вторая грамота, в которой предлагалось выбирать лучших и разумных людей для избрания государя. Когда съехалось в Москву достаточное число выборных людей, по совершению поста начался выбор.
 Прежде всего, единодушно все объявили, что отнюдь не выбирать никакого иноземца, не законопреступного сына Марины.
 Все согласились на то, чтобы выбрать достойного царя из своих.
 Казалось, нечего было даже рассуждать. Заранее можно было предвидеть, что выбор падет на Михаила, сына Филарета. Еще в 1610 году московские люди, которые
не желают иметь царем иноземца, желали – одни Голицына, другие Михаила Романова.
Теперь Голицына не было. Михаилу никто не мешал.



                255


 Никакой другой род в Московском государстве не пользовался такой любовью, и никто не заслужил ее более, как род Романовых.
 В народном чувстве не изглаживалась память доброжелательной Анастасии. Помнили любимого в свое время народом Никиту Романовича.
 Казаки, составляющие главную военную силу, везде кричали, что не допустят иного царя, кроме Михаила Федоровича.
 В неделю православия собрали всех выборных на Красную площадь. Набралась туда громада всякого звания народа обоего пола и вооруженные толпы казаков, готовых поднять оружие, если б не сделалось по их воле. Сторонники Михаила взошли на Лобное место. И им не пришлось ни говорить, ни спрашивать. Прежде чем один из них успел сказать слово, все сборище в один голос закричало:
 - Михаил Федорович Романов будет царь-государь Московскому государству и всей русской державе!
                - Се быть по усмотрению всесильного Бога, – ответил из Лобного места Авраамий Палицын.
 После этого было единодушное избрание.


                XXIII

 Когда Москва праздновала возвращение к порядку и после ряда похитителей увидела, наконец, на престоле царя, действительно избранного землею и, следовательно, вполне законного, на юге государства поднималась опять воровская смута.
 Заруцкий и Марина провозглашали наследником престола трехлетнего Ивана Дмитриевича и накликали к себе вольницу. Казаки великорусские в большинстве уже обращались к новоизбранному царю, надеясь, что этот царь, избранный с их участием, будет царем желанным и для них. Но по московской Руси бродили множество черкас
(малорусов), которые были чужие Московскому государству и по сердцу, и по преданиям. Они стекались к Заруцкому. Еще с дороги в Москву царь назначил против Заруцкого главным воеводой князя Ивана Никитича Одоевского. Велено ему помогать воеводам окраинных городов Михайлова, Зарайска, Ельца, Брянска, а также Суздали и Владимира.
 Послали сборщиков собирать нетчиков, детей боярских в Рязань, Турусу, Алексин, Тулу и другие города.
 На исходе апреля 1613 года Одоевский с собранными силами двинулся к Лебедяки, где был Заруцкий со своими черкасами. Он ушел к Воронежу. Одоевский погнался за ним, и под Воронежем в конце мая произошел между ними упорный бой. Бились целых два дня. Заруцкий был разбит. Взяли у него обоз, коней, знамена. Заруцкий убежал за Дон, к Медведице. Одоевский воротился в Тулу. По-видимому, дело было покончено с ним. Кажется, после того на Заруцкого мало обращали внимания до весны следующего года. Но Заруцкий очутился в Астрахани и там себе нашел притон. Осенью он утвердился в этом городе.
 У Заруцкого были широкие затеи. Он задумал покликать на Русь силы персидского шаха Аббаса, втянуть в дело и Турцию, поднять юртовых татар, ногайцев,
волжских казаков, стянуть к себе все бродячие шайки черкас и воров Московского



                256


государства и со всеми идти вверх по Волге, покорять своей власти города. Дело его, казалось, могло пойти успешно, при крайнем недостатке средств, необходимых для защиты, при общем обнищании государства. Заруцкий захватил татарские учуги и ловли и обратил их доходы в свою пользу, лишив, таким образом, Московское государство этого источника.
 Астраханский воевода Иван Хворостинин воспротивился, было, заводимой смуте. Заруцкий убил его, перебил с ним вместе многих лучших людей.
 Овладев Астраханью, он освободил содержавшегося в тюрьме ногайского князя Джан-Арслана, врага начальствовавшего над юртовскими татарами Иштерека.
 Последний признал уже избранного Русью царя и отправил своего Мурза бить ему челом, как вдруг Заруцкий, послав против него татар джан-арслановых, и воров своих, и они сказали ему:
 - Весь христианский мир провозгласил государем сына царя Дмитрия. Служи и ты, дай подписку, дай сына своего атаманом, да смотри не хитри, не веди с нами
пестрых речей, не то – мы подведем на тебя Джан-Арслана с семиродцами, твоими врагами, и пойдем сами на тебя.
 Перед татарами Заруцкий не называл себя Дмитрием, как его называли в астраханских челобитных. Иштерек должен был исполнить требование. Его татары волновались. Он не знал, кто, в самом деле, крепче. Тот ли царь, которого выбрали в Москве или тот, которого признавали в Астрахани. Заруцкий взял у него вместо одного сына двух обманом, - как выражался отец в своем письме. Иштерек со своими мурзами жертвовал Заруцкому на том, что весной поможет идти вверх по Волге под Самару и под Казань. Подобно Иштереку жертвовали Заруцкому другие татарские князья – Тильмамет и Каракелмамет: один дал ему в атаманы сына, другой – брата.
 Заруцкий надеялся на татар и ласкал их. Они с утра до вечера ели и пили у него. Иногда он с мурзами и сыновьями Иштерека ездил гулять верст за пять и за шесть от Астрахани. Отряд татар, человек в пятьсот или шестьсот, провожали его при этом.
Из них он посылал в темникавские и алатырские места подъезды – проведывать калмыков.
 Татары более всего удерживали его власть в Астрахани. Собственно Астраханцев было тысячи три, и они были мало расположены к нему. Но у Заруцкого было до тысячи воровских казаков, кроме татар, стоявших под городом ордою. С этими силами он принуждал повиноваться астраханцев.


                XXIY

 Перед зимним Николиным днем, Заруцкий, постоянно находившийся в Каменном городе, послал на посад казака Тимофея Чулкова с грамотою, и велел всяких чинов людям прикладывать руки, но никому не дозволил посмотреть в грамоту. Астраханские попы и дьяконы подписывались, а за ними прикладывали руки безграмотные миряне, и никто не знал, к чему пристают они все. Тех, которые противились или после показывали свое нерасположение к Заруцкому, хватали ночью, мучили огнем и бросали в воду. Каждый день кого-нибудь казнили: кровь лилась. Зато каждый день Марина думала о возможности внезапного восстания. Она не велела
звонить рано к заутрене, как будто для того, что ее сын полошится от звона. Это у нее 



                257


делалось оттого – как пояснил один из убежавших астраханцев – что она боялась “приходу”. Заруцкий отправил посольство к шаху и отдавал Персии в подданство Астрахань. Этим он думал втянуть Персию с Московским государством в войну. Посланы были “подметные” письма к волжским казакам и к донским. Донские решили оставаться в верности избранному, по желанию казаков наравне с земскими людьми, московскому царю, но между волжскими, состоявшими из сброда разных беглецов, живших станицами на берегах Волги, ниже истребленного Саратова, и по волжским притокам, произошло разделение: люди молодые увлеклись “прелестью” и готовились весной идти вверх по Волге до Самары.
 - Нам, - говорили они, - куда ни идти, лишь бы зипуны наживать.
 Двое волжских атаманов, Неупокой-Карга и Кароцкий, находились в Астрахани у Заруцкого и оттуда волновали своих собратий на Волге. Были из волжских атаманов и такие, что не хотели идти с Заруцким, но обманывали его: надеялись выманить у “вора” жалования и дожидались прихода персидских судов, которые должны были, как распространяли пособники Заруцкого, придти на помощь для
принятия Астрахани под руку персидского шаха. Они надеялись их ограбить. Всю зиму Заруцкий покупал татарских лошадей, часть лошадей держал в городе, в стойлах, гораздо большую отправлял кормиться на отары к татарам. Изготовлял струги и перетаскивал на другой берег, готовился к весеннему походу. Рассылал казаков по Руси собирать охотников до воровства, и больше всего обнадеживал своих воров скорым приходом помощи из Персии.
                Носились в Астрахани слухи, будто шах писал в Астрахань: “Что вам надобно, пишите ко мне, и будьте надежны”. Но бывший в Астрахани персидский купец по имени Муртаза, говорил добрым людям в Астрахани:
                - Шах Астрахани не возьмет, и людей волжским ворам в Астрахань не пришлет, и казны им не даст, и не захочет ссориться с Московским государством.
                Надежда Заруцкого на татар также не могла быть очень прочной. Они отстали
бы от него, как только бы пришло московское войско и им стало очевидно, что Московское государство в силах одолеть и уничтожить астраханское воровство. Заруцкий беспрестанно открывал между астраханцами себе врагов, беспрестанно казнил их и мучил, беспрестанно убегали из Астрахани его противники, спасая жизнь.
                Зима приходила к концу. В Московском государстве принимались меры к подавлению воровства. Царь поручил очищение Астрахани снова боярину князю Ивану Никитичу Одоевскому. Товарищем ему был дан окольничий Семен Васильевич Головин, некогда шурин и сподвижник Скопина. В марте они отправились в Казань собирать войско.
 В то же время посланы были к Заруцкому грамоты от царя и от священного собора духовенства.
 В царской грамоте было сказано Заруцкому: “Чтоб ты вспомнил Бога, душу свою, и нашу православную крестьянскую веру, от непригожих дел отстал, и снова кроворазлитие в наших государствах не всчинил, тем души своей и тела не губил. Во всем великому государю добил челом и вину свою принес, а мы, великий государь, по своему царскому милостивому праву тебя пожалуем. Вины твои тебе отдадим и поправим вины твои нашим царским милосердием, и впредь те твои вины вспомянованы не будут, а се тебе наша царская грамота опасная”.
Освященный собор в своей грамоте подробнее исчислял вины Заруцкого и



                258


уговаривал его принести повинную государю, и обнадеживали его царскою милостью. “И ты бы, - писано было в той царской грамоте, - верил: иного государева слова не будет”. За непослушание святые отцы грозили Заруцкому царским гневом и Божьим взысканием в день страшного суда.
 Таким образом, власть употребила прежде все кроткие меры, чтобы дать возможность остаткам смутной эпохи получить прощение и забвение наравне со всеми, что в прошедшие годы напошлил Русской земле, чтобы потом, когда никаких увещеваний не послушают, можно было достойно и праведно наказать их.
 Власти, без сомнения, уверены, что увещания не послужат к пользе, и в одно и то же время, когда писали Заруцкому, обращались с грамотами к жителям Астрахани и увещевали их отстать от Заруцкого и Маришкина злого душепагубного воровства, и принесли вины свои государю, а государь обещал всем прощение и забвение прошлого.
                Писаны были тогда в одно и тоже время, освященного собора и от бояр грамоты к донским и волжским казакам. Извещали их, что с князем Одоевским отправлено к ним жалованье – деньги, сукна, селитры, вино. Побуждали их не верить ни в чем злодейской прелести Ивашки Заруцкого и сендомирской дочери, быть в соединении неотступаемом со всем великим  Российским государством и за свою христианскую природу и за отечество. В этих грамотах исчислялись подробно от начала совершенные злодеяния и вины против Московского государства Ивашки Заруцкого и некрещеной еретицы польки Маришки, которая по ссылке с Жигимонтом, королем и папой римским, хотела в Российском государстве попрать истинную
православную христианскую веру и учинить римскую и лютеранскую и иные  проклятые и богомерзкие веры.
 Одоевский с товарищами, прибыв в Казань, отправил гонцов по соседним городам с грамотами, где требовалось доставить на главную службу под Астрахань указанные в грамотах для каждого города число ратных людей с оружием из иных городов с пищалями и рогатинами, на которых должны быть непременно прапоры. Из других – только с лучным боем и с рогатинами.
 Между тем, в апреле с севера, из-за Онеги, из-за Белоозера стали стягиваться и подвигаться к югу шайки черкас и с ними разных воров. Они зимовали на северных пределах Московского государства, вероятно, зашедши туда с целью грабить края, менее опустошенные и более укрытые от ужасов смутного времени, чем срединные области государства. До них дошли призывы Заруцкого. Они почуяли, что снова поднимается воровство, и поспешили на помощь к зачинщику воровства. Их шайки появились в Пошехонском уезде, где по своему обычаю начали мучить и жечь огнем крестьян: последние бежали и принесли вести о движении воров. Другие воры шли через Володский уезд на соединение со своей братией в Пошехонье. В Городецком уезде, при селе Белых, угличане разбили наголову их отряд. Сзади тех, которые были в Пошехонье, собирались еще шайки в Череповце. Воры делали себе струги, хотели опуститься по Шепсне, потом плыть вниз по Волге до Астрахани: между тем отдельными шайками делали на окрестности набеги.  9-го мая напали на Любин. Другие шайки около того же времени опустошили уезды Романовский и Ярославский. Дошли об этом вести до Одоевского, и он сделал распоряжение отрядить и поставить на разных местах по берегу Волги караулы, чтобы не пропускать воровских шаек. Эти караулы из отрядов стрельцов по несколько сот поставлены были на Ириховском острове, за десять верст от Свияжска на устье Казанки, на Услоге, в Тетюшках и на 



                259


реке Усе. Эти караулы прекратили всякое торговое и промышленное сообщение, и по письмам самарского воеводы Дмитрия Петровича Пожарского к Одоевскому выходило, что прежде, чем явятся те воры, которых боятся самарские жители, получившие съестное сверху, могли помереть с голода.
 В половине мая сам Одоевский спустился и стал в Самаре. К счастью, все эти предосторожности  оказались лишними против Заруцкого.


XXY

 На вербной неделе к Заруцкому в Астрахань пришли на помощь пятьсот шестьдесят воровских волжских казаков из столицы. Тогда между астраханцами распространился слух, будто Заруцкий в совете с новыми и прежними своими соумышленниками, хочет семьсот астраханцев послать на море, как будто для охранения персидских бус, а триста человек в Карабузу, а затем всех остальных астраханцев побить во время заутрени светлого воскресенья, чтобы овладеть их имуществами.
 Неприязненные отношения, возникшие уже давно перед тем между Заруцким и астраханцами, возрастали.
 В среду на страстной неделе астраханцы, предупреждая ожидаемую опасность, поднялись сами на Заруцкого: началась драка. Заруцкий с пришедшими казаками и прежними товарищами заперся в Каменном городе. Сообщников с ним
было до восьмисот. Астраханцы укрепились в остроге. Их было тысяч до трех. Юртовские татары, как только узнали, что астраханцы отпали от воровства, да к тому же услыхали, что сверху на Астрахань идет царская рать, сами отпали от Заруцкого и изрубили присланных им трех человек.
 Их Астрахани в первый день усобицы убежал стрелец Никита Коровин с восемнадцатью товарищами в Самару и дал знать Одоевскому. Воевода тотчас отправил под Астрахань на судах отряд стрельцов, приказав им идти днем и ночью, а сам намеревался выступить за ними. Пока отряд плыл, узнали в Тереке о том, что происходит в Астрахани. Терек, было, пристал к ворам, но когда Заруцкий потребовал к себе тамошнего воеводу Петра Головина, который не хотел приставать к ворам, жители Терека не дали его и отвечали: “С Головиным хотите сделать то, что уже сделали с Хворостининым? Не быть нам с вами в воровском совете. Не отстать нам от московских чудотворцев”.
 Головин, вслед за тем услышавший о восстании в Астрахани и о сборе против Заруцкого московской рати сверху, отправил на помощь астраханцам отряд стрельцов под начальством Василия Хохлова. Заруцкий, узнав об этом, сообразил, что он неизбежно пропал, если со всех сторон на него придет рать, и, собрав своих воров, прежде прибытия Хохлова, 12-го мая, в ночь с четверга на пятницу, прорвался из Каменного города, сел на струги и убежал вверх из Астрахани на Бонду: вниз бежать ему было трудно, чтобы не встретиться с Хохловым. На другой день, 13-го числа, Хохлов прибыл в Астрахань. Тотчас в Соборной церкви отслужили благодарственное молебствие. Звонили на радости в колокола, целовали крест царю Михаилу.
 Хохлов успел лишь захватить оставшуюся от своей госпожи Мнишек,
преданную ей до конца, верную охмистрину Варвару Казановскую.
 


                260


 Заруцкий рано в субботу вознамерился проскользнуть на стругах мимо Астрахани и убежать на море, но астраханцы увидали. Хохлов со своими стрельцами и астраханцами сели на струги, и против Астрахани на Волге началась битва. Многие из воровских казаков причаливали к берегу, разбегались или прятались в камышах, много второпях попадали в воду и топились. Но Заруцкого и Марины не успели схватить. Они с немногими стругами убежали вперед, стрельцы не могли скоро отгадать, куда они уехали, а разбиваться на мелкие отряды было опасно.


XXYI

 27-го мая прибыли в Астрахань посланные Одоевским стрельцы. За медленность они получили выговор. Вместо того чтобы спешить, они на Саратовском городище искали каких-то поклаж.
 Вскоре прибыл в Астрахань и Одоевский со своими товарищами. Хохлов по его приказанию приготовил ему церемониальную встречу. Часть служилых людей встречала его верст за двадцать от Астрахани, другие должны были стоять с оружием на берегу Волги. Одоевский въехал в город с иконою Казанской Богородицы. Духовенство должно было в облачении встретить его у соборной церкви, и весь астраханский народ, мужчины и женщины, даже с сосущими младенцами, должны были встречать его. Хохлов очистил для него с товарищами дворы. Одоевский вступил
как победитель, хотя не он прогнал Заруцкого, впрочем, без сомнения, страх его прибытия понудили Заруцкого к скорейшему бегству.


                XXYII

 Долго не знали, где Заруцкий и что с ним. Но 29-го мая еще до прихода Одоевского, явился к Хохлову стрелец Григорий Елизаров с рыбного учуга Колуборей. Он рассказал:
 - Переезжал я через притоку Теребердееву, и мой весельщик увидал: плывут лодки. Я стал в камышах и вижу: гребут два струга, а меня не видят. Я стал спускаться вниз для того, что вверх нельзя было плыть, чтобы на них не наткнуться, и слышу большой шум, и увидел я из камышей: плывет Ивашка Заруцкий с Мариною и с ними воры – казаки и дворяне, и поплыли по притоку Аргану.
 По этим вестям Хохлов отправил погоню для розыска следов Заруцкого и Марины. Думая, что воры ушли на открытое море, их стерегли на Тереке, но они на море не объявились, и о чем известил Одоевский в Москву.
 Узнали или догадались, что Заруцкий и Марина отправились на Яик.
 7-го июня Одоевский выслал отряд под начальством стрелецких голов Городню Пальчикова и Севастьяна Онучина на Яик – рассматривать станы и сакмы, куда пошли воры и где их найдут – промышлять над ними. В отряде Онучина был Протвин, бывший паж Марины.
 Пальчиков и Онучин прибыли на Яик 11-го июня и напали на следы, место,
где стояли воры.
                Плывя вверх через два дня, 13-го июня, они напали на другой след на
 


                261


Баксаковом верховье. Было видно, где воры останавливались, разводили огни, ловили рыбу, стреляли зверя.
 На другой день снова напали на стан, и нашли там воровское письмо. По этим приметам отряд поднимался все выше и выше по Яику, мало тогда известному русским, кроме казаков. Так они плыли между лесистыми берегами Яика до 24-го июня, и в этот день нашли воровской табор на Медвежьем острове. Воры сделали острог. Пойманные около Астрахани ногайцы объяснили, что казаки стали на Медвежьем острове с тем, чтобы оттуда, промысливши лошадей, переволочиться на Самару. Было воров человек до шестисот, многие из них были ранены. Всем заправлял
Атаман Трень (Третьяк) Ус с товарищами. Заруцкому и Марине ни в чем не было воли. Даже сына Марины держал у себя Ус.
                По этим вестям Одоевский отправил на подмогу на Яик еще один отряд в шестьсот человек со стрелецким головою Баимом Голчиным. Стрельцы осадили воров.
 Битва, длившаяся сутки, была упорная. Наконец, Трень Ус с товарищами сдались, изъявили готовность целовать крест московскому государю и выдали Заруцкого, Марину и сына ее – Ивана. Заруцкий понял, что песня его спета, сопротивляться не стал и сдался отряду Онучина. Брать Марину под стражу довелось Протвину. В решительную минуту она выхватила из-под рубахи привязанный к шейному гайтану пузырек с ядом, выпрошенным когда-то еще во время ссылки из Москвы в Ярославль, у придворного своего аптекаря Стася Колочковича, и пыталась
отравиться. Протвин вырвал у нее пузырек. Тогда, обезумев от отчаяния и бешенства, она ловким кошачьим движением выскользнула из его рук, посмотрела на него взглядом, полным жгучей ненависти, выхватила висевший у пояса короткий кривой кинжал и с бешеной силой всадила его в грудь Протвина. Потом быстрым движением она тем же кинжалом пыталась нанести рану и себе, но у Протвина хватило сил удержать ее руку. Марину схватили. Протвин, обливаясь кровью, упал…
 Взяли также из захваченных  Заруцким и находившихся у него в атаманах детей ногайского князя Иштерека и Мурзу Джан-Арслана. Только атаманы Трень Ус да Верзила ушли как-то и несколько времени занимались разбоями, но уже не во имя воровских властей.


                XXYIII

 6-го июля пленников привезли в Астрахань. Казаки, бывшие в воровском деле, целовали крест царю Михаилу.
 Держать Заруцкого и Марину оказалось опасным в Астрахани, чтобы не произошло смуты. 13-го июля Одоевский отправил их в Казань. Заруцкого провожал стрелецкий голова Баим Голчин. С ним для береженья было сто тридцать стрельцов и сто астраханцев.
 Маринку с сыном провожал другой стрелецкий голова, Михайло Соловцов: с ним было пятьсот человек стрельцов самарских.
 В наказе, данном им, было сказано так: “Михаилу и Баиму везти Марину с сыном и Ивашку Заруцкого с великим береженьем, скованных, и станом ставиться осторожливо, чтобы на них воровские люди безвестно не пришли. А будет на них,
придут откуда воровские люди, а им будут они в силу, и Михаилу и Баиму – Марину с



                262


выродком, Ивашка Заруцкого побить до смерти, чтобы их воры живых не отбили”.
 В таком виде их привезли в Казань, а оттуда по царскому указу в Москву, куда Марина с таким великолепием въезжала когда-то в первый раз в жизни, надеясь там царствовать и принимать поклонение.


                XXIX

 По всем крестцам и базарным площадям Москвы разъезжали бирючи, и, взяв шапку на палку, громко выкрикивали:
- Православные люди русские, горожане московские! Собирайтесь!
Сходитесь! Извольте боярской грамоты прослушать. А прочтет вам ту грамоту государский дьяк Демьян Иванов-Заяц!
 И собирались московские люди толпами, спинами сплетясь около голосистого бирюча на приземистой и косматой саврасенькой лошадке и около сухопарого дьяка на гнедом коне, окруженного полудюжиной стрельцов с бердышами и копьями.
 Вот дьяк снимает колпак, крестится большим, широким крестом на крест ближайшей церкви, и все шапки разом летят с голов, и вся толпа спешно и размашисто крестится вслед за дьяком, готовясь слушать то, что он будет читать… И когда он с должным почтением вынимает грамоту из-за пазухи, развертывает ее и начинает
читать, вся толпа, как один человек, обращается в слух и внимание. Но при всем желании большинство в толпе слышит только отдельные места и отдельные фразы грамоты.
 …” В вашем великом государстве, Божьею милостью и великого государя хотением… во всем строится доброе, все люди во всех городах московского государства меж себя в любви и соединении, а великого государя и самодержца жалованием и милостивым презрением благоденствуют…”.
 - Слава тебе, Господи! – шепчут, слыша это, набожные люди.
 - Тсс! Молчать! Не мешай слушать!
 …”И польских и литовских людей, - раздался вновь над толпою голос дьяка, - из Московского государства выгнали, и города все, которые были за ними, очистили!”
 - Очистили! Дай-то Бог!... Здравия великому государю! – шумно и бестолково галдит толпа.
 - Стойте! Стойте! Дослушайте! Эки черти, олухи окаянные.
   Толпа опять смолкает на мгновение и успокаивается, и опять до слуха большинства долетает чтение грамоты.
 Одна только смута осталась во всем Московском государстве – в Астрахани, а ныне, Божьею милостью Пречистой Богородицы и всех святых молитвами и государя царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси счастием, и город Астрахань от воров очистили и ведомых воров – Марину лютеранку-безбожницу, ее сына и Ивашку Заруцкого поймали и в оковах к Москве везут…
 - Везут?! У-у-у! А!!! О-о-о-го! Пымали!... То-то! Чтоб не повадно им ворам было! – завопила толпа.
 - Через неделю, вишь…, в будущий во вторник привезут их сюда…
 - К заутрене и привезут – и прямо на Варварку в острог.


               
               
                263


                XXX

 Наконец, настал и этот желанный день – въезд в Москву бывшей царицы московской. Утро было свежее, чуть-чуть туманное, но яркое, солнечное, обещавшее жаркий, душный день. Тысячные толпы московского населения, чуть не с рассвета, хлынули к въезду в Москву со стороны Владимира и широкою темною лентой заняли обе прилегающие к дороге полосы полей и лугов. Живописные, пестрые группы горожан толпились, сидели, лежали на траве в ожидании зрелища. Дети со звонким смехом шумно резвились и бегали между взрослыми, кувыркаясь в дорожной пыли, играя в чехарду и в сквайру. Разносчики с сойками и с квасом бродили среди толпы, выхваляя свой товар, и бойко оборачиваясь на зов покупателей. Издали, из ближайших
московских церквей, долетал звон утренних колоколов и плавно гудел, разносясь в прозрачном утреннем воздухе. Около самой дороги, опираясь на клюки и на посохи, собиралась низшая братия, калеки, перехожие, и заунывным, гнусливым, однообразным напевом пели свои духовные стихи, протягивая прохожим деревянные чашки за подаянием. Не пел только один. Это был громадный мужчина, атлетически сложенный. Грязные и рваные лохмотья едва прикрывали его могучее тело, густая борода с сильною проседью опускалась почти до пояса, а беcпорядочно всклокоченные волосы длинными прядями падали ему на лицо и на плечи. Он был страшно искалечен.
Правая нога была у него отрублена до половины, у правой руки не было кисти. Широкий шрам от сабельного удара багряно-красной полосой пересекал ему наискось лицо. Опираясь широкими плечами на два толстых, самодельных костыля, он пристально смотрел вдаль, еще подернутую легкою дымкою утреннего тумана.
                - Ермилушка! – обратился к этому калеке ближайший нищий-старец. – Что ты воззрился вдаль? Смотри, какого жирного купца прозевал: всех нас оделил.
                - Бог с ним! – пробасил Ермилушка. – Не лезть же мне за милостыней в его мошну!... А их-то погубителей-то моих, куда как хочется еще раз на веку увидать… Да вон – никак едут.
                - Едут! Едут! – уже загудела толпа кругом и вся заколыхалась, как ржаное поле от налетевшего ветра.
                Вдали действительно замелькали цветные кафтаны и пестрые шапки Сенькиного отряда конных стрельцов, который сопровождал “ведомых воров” от Казани в Москву.
 Вот поезд ближе, ближе… Вот проехала мимо Ермилушки сотня стрельцов, бренча оружием и обдавая толпу облаком пыли, поднимаемой копытами коней. Вот, постукивая колесами, прокатилась колымага, одетая цветным сукном, в которой сидели сопровождавшие поезд стрелецкие головы. За ними между двух рядов немой вооруженной стражи неслись две телеги. В первой, спиною к коням, сидел прикованный к поперечине Заруцкий – в ободранном красном казацком кафтане. Он смело и нахально смотрел по сторонам на толпу. Презрительная улыбка кривила иногда его уста. И глаза вдруг вспыхивали холодным огнем бессильной злобы. За этою переднею телегою ехала другая: в ней на куче соломы сидела женщина в ручных оковах. Какая-то яркая, затасканная и рваная верхняя одежда была наброшена ей на плечи. Грязный платок прикрывал ей голову. Падали на страшно исхудавшее, истощенное лицо, почерневшее лицо… В этой женщине трудно было узнать Марину, бывшую царицу московскую.
 


                264


 На коленях у Марины, обвив ее шею маленькими ручонками и плотно прижавшись к ее груди, сидел мальчик, лет четырех, в синем кафтанчике, обшитом галунами. Изредка он приподнимал свою курчавую головку, пугливо озирался на галдевшую кругом толпу и опять спешил укрыться от любопытных взоров на груди матери.
 Этот ребенок тяжело подействовал на толпу, собравшуюся по дороге, чтобы полюбоваться на проезд “ведомых воров” – злодея Заруцкого и Маринки лютерки-безбожницы. Он даже самых озлобленных в этой любопытствующей толпе примирил с Мариною, и вместо злобных криков и возгласов толпа смолкла при проезде этой несчастной матери, и по ней словно шелест ветерка по листьям пролетал чуть слышный говор:
                - Бедненький!... Чем он виноват?... За грехи родительские в воры попал… Господи! Хоть и сын вора, а жаль, жаль его… бедного… курчавенького…
 - А вот и господа дьяки едут! – загудели кругом голоса в толпе. – Федор Лихачев да Демьян Иванов.
 Ермила быстро обернулся и узнал Демьянушку, который тревожно ехал в одноколке позади поезда. Из-за шитого картуза жалованного кафтана выставлялся
только высокий бархатный зеленый колпак, надвинутый на самые брови, а из-под колпака виднелся только острый кончик носа и клок жиденькой бороденки.
 - Демьянушка! Демьян Иваныч! Приехал старый! Аль не узнал меня? Не один год мы с тобой в товарищах бывали! – забасил весело и шутливо Ермила, выступая на дорогу и протягивая дьяку руку.
 Но Демьянушка грозно воззрился на него, мигнул стрельцам, и они сразу приняли Ермилку в две плетки, согнали прочь с дороги.
 - Ништо тебе! Не лезь с посконным рылом в калашный ряд.
 Толпа захохотала.
 Ермила оглянулся кругом и проговорил печально:
 - Ништо мне! Поделом мне! Мало покарал меня Господь… Минуло смутное, темное царство… Иное время наступило: всем нам на покой пора, в могилушку… Землею-матерью свой позор прикрыть и язвы гнойные… И он заковылял на своих костылях в сторону от дороги.


                XXXI

 Когда поезд с “ведомыми ворами”, Ивашкой Заруцким и Маринкою с сыном, прокатив по самым людным улицам Москвы, въехала, наконец, в ворота тюрьмы, телега остановилась у особой избы, налево обнесенной внутри общего тына  высоким частоколом. Заруцкого повезли дальше внутрь двора, поближе к застенку. Особые тюремные приставы сняли Марину и сына ее с телеги и ввели в избу, предназначенную для приставов. Здесь около печки, была уже поднята тяжелая дверь в подполье и опушена туда стремянка, по которой Марину и сына бережно опустили. С нею вместе туда же спустились два пристава и кузнец.
 Марина остановилась посреди темного подполья и обвела его утомленными очами. Сын Иван боязливо прижался к ней, шепча и указывая на кузнеца:
 - Мама! Кто этот черный? Я боюсь его.
 


                265


 - Неказисты твои нынешние хоромы, Марина Юрьевна! – заметил один из приставов. – Да и за них благодарить Бога надобно – в гробу и того хуже, а всем нам сего не миновать… К стенке изволь подвинуться поближе… Нам на цепи тебя держать приказано, на длинной. Чтобы тебе вольготнее было…
 Кузнец надел Марине толстый железный обруч на пояс, наложил накладку на пробойную петлю и повесил в петлю тяжелый висячий замок. Цепь, спаянная с обручем, была наглухо прикреплена к толстому железному крюку с кольцом, вложенному в стену. Эта цепь была настолько длинна, что Марина могла отходить от стены почти наполовину подполья и могла свободно ложиться на кровать, поставленную для нее в углу.
 - Ну, а теперь, братец, сними с нее ручные кандалы. Они уже более не нужны.
 Тут же кузнец опять подошел к Марине, ловко расклепал поручи,
заклепанные гвоздем, и сняв с Марины ручные цепи, которые пристав “на всякий случай” приказал оставить тут же в углу подполья. Затем и кузнец и приставы ушли наверх, втянув за собой стремянку и захлопнув тяжелую дверь. Марина слышала, как ее задвинули засовом и заперли на замок…
                Долго сидела она, как окаменелая, на своей кровати, на которую был положен жесткий соломенный матрац и подушка, обтянутая грязным холстом… Она оглядывала темное подполье, в которое свет и воздух проникали только через две небольшие
продушины, прорубленных в нижних венцах избы, настолько высоко от полу, что, даже встав на кровать, до них нельзя было достать рукою. Пол был земляной. Рядом с кроватью, на толстом обрубке дерева, стоял глиняный кувшин с водою, и лежала краюха ржаного хлеба.
 - Мама! – вдруг обратился к Марине ее сын. Мы так и будем здесь жить?
 - Так и будем.
 - И никуда больше не пойдем?
 - Не знаю.
 - Здесь темно… Мне скучно здесь! – прошептал мальчик и тихо заплакал, не смея тревожить мать.
 Мать притянула его к себе, взяла на колени и утешила, как могла.


                XXXII

 На другой день начались допросы. Рано утром пришли в тюрьму к Марине двое незнакомых ей бояр и незнакомый дьяк. И долго-долго бояре задавали ей вопросы, а дьяк записывал ее ответы. Там, где Марина отказывалась непониманием русского языка, ей тотчас дьяк переводил вопрос по-польски и ее ответ переводил боярам. Дважды один из бояр на уклончивые ответы Марины заметил сухо и сурово:
 - Вчера Ивашка Заруцкий был допрошен в застенке с пристрастием и с пытки показал на то, что ты показываешь нам…
 - Что же! Пытайте и меня, коли не верите моим словам, - злобно отзывалась на этот довод Марина.
 - Давно бы свезли в застенок, кабы можно было. – Спокойно отвечал ей суровый боярин. – Да пытать тебя-то не велено. Велено для переду блюсти, на укоризну литовским и польским людям.
 


                266


 Эти слова запали в душу Марины… Она истолковала их себе на пользу! Слабый луч надежды мелькнул в ее сознании… Ей показалось, что ее и сына пощадят, быть может, даже отпустят в Польшу. Она почти повеселела после этого первого допроса, и когда на другое утро сын ее стал плакать и жаловаться на духоту и мрак тюрьмы, она сказала ему в утешенье:
 - Не плачь! Недолго нам здесь сидеть. Скоро тебя поведут гулять.
 Ребенок и точно утешился и даже стал расспрашивать у матери, что за город этот Москва и почему он такой большой и в нем так много церквей…
 Но бояре явились опять с дьяком и провели в допросах почти все утро. И на другой день то же. И еще пять дней кряду длился все тот же мелочный и утомительный допрос. Этот допрос – тяжелая невыносимая словесная пытка – до такой степени измучил Марину, что  она решилась на следующий день уже ничего не отвечать на вопросы бояр. Но бояре не пришли, и Марина успела отдохнуть от их пытливых
взглядов и тщательно обдуманных вопросных пунктов… Не пришли бояре и еще два дня… И снова надежды стали пробуждаться в душе Марины, и она решилась даже спросить у пристава, нельзя ли будет ее сыну побегать по двору, побыть на солнце.
                - Изнывает он здесь… Слезами меня измучил… Гулять проситься…
                Пристав посмотрел на нее не то с изумлением, не то с состраданием.
                - Н-н-не знаю! – сказал он как-то нерешительно. – А, впрочем, думаю, что ему               
и так недолго здесь быть…
                Марина не поняла странного смысла этих слов, а пристав удалился так поспешно, что она не успела его ни о чем более спросить.
                - Что он сказал тебе, мама? – спросил ее сынишка, когда пристав ушел. – Скоро ли пойду я гулять и опять поеду в телеге на конях?
 - Потерпи, поедем, дитятко мое! – утешала ребенка мать, лаская и укладывая его возле себя на жесткий соломенник. – Закрой же глазки, усни.


                XXXIII

 Вскоре и мать и дитя крепко заснули. И Марине привиделся страшный сон. Она увидела себя в Астрахани в обширных и светлых покоях воеводского дома, который ей там служил дворцом. Сидит она у колыбели сына, расписанной и раззолоченной, окинутой узорным пологом. Первые лучи солнца проникают в окна комнаты и радостно играют на стенах ее и на колыбели младенца, который сладко спит на мягком изголовье под шелковым одеяльцем. Марина любуется им и только хочет поцеловать его в разгоревшуюся щечку, как входит кто-то и вызывает ее в соседнюю комнату. А та комната полным полна священников, монахов и всякого духовного чина, и все они в черных рясах, в черном облачении, все со свечками в руках, как на отпевании.
 - Что вам здесь нужно? – гневно вскрикивает Марина, топая ногою, - и кто смог сюда вас пустить?
 А священники и весь духовный чин Марине в пояс кланяются и говорят ей:
 - Пришли мы к тебе, государыня, со слезами и молением. Запретила ты нам к
заутрене в колокола благовестить, запретила нам звоном колокольным православных в Божий храм сзывать. Для ради наших святых угодников возьми свой запрет обратно.



267


                - Как вы смеете меня об этом просить? Сказано вам, чтобы вы по утрам не смели звонить, не смели моего царевича будить! Чуть посмеете – проучу вас по-своему!
 Поклонившись ей еще раз в пояс, священники и весь духовный чин сказали в один голос:
 - Будь, по-твоему! Только и ты помни, что как умрет твой сын, не будем по нем панихиды петь, не будем благовестить.
 И все разом сгинули из глаз Марины, которая проснулась, встревоженная сновидением, и разбудила сына своими страстными, горячими поцелуями. Мальчик проснулся, и первым его словом было:
 - Мама! Гулять хочу! Пусти меня – мне скучно здесь.
И вдруг затопотали где-то тяжелые шаги у них над головою. Застучал засов – и тяжелая дверь, скрипя, отворилась. Опустилась в темницу стремянка, а по ней сошли приставы, тот дьяк, что был при допросе и два дюжих стрельца. Мальчик, отбежавший
от матери в противоположный угол подполья, посмотрел на этих новых пришельцев с недоумением.
                - Вы пришли за нами? – почти радостно проговорила Марина, приподнимаясь с кровати и гремя своей цепью.
                - Не по тебя пришли мы, Марина Юрьевна, а сына твоего забрать, - сказал ей дьяк.
                - Как? Вы его хотите взять у меня? – с испугом проговорила Марина.
                - Так нам велено.
                И он указал приставу на ребенка, который пугливо забился в самый угол. Пристав подошел к нему и взял его за руку.
 - Гулять пойдем, гулять! – нашептывал он ему, поглаживая его по курчавой головке.
 Ребенок не сопротивлялся и только поглядывал на мать.
 - Куда вы его ведете? – вдруг воскликнула Марина, выступая вперед, насколько ей позволила цепь.
 - Ведем, куда приказано, - коротко и ясно сказал дьяк, поворачиваясь к лестнице.
 Марина все еще не могла уяснить себе смысл этих слов. Но даже и простая разлука с ребенком представлялась ей ужасною! Она упала на колени, простирая руки к дьяку и приставам, говорила умоляющим голосом:
 - Ради Бога, ради всего святого! Скажите – лучше ли ему там будет, чем здесь? Вернется ли ко мне, увижу ли я его?
 - На все то воля Божья, Марина Юрьевна, - глухо проговорил дьяк и стал подниматься по лестнице.
 Пристава подхватили ребенка, который даже не успел, и оглянуться на мать, как уже очутился наверху. За приставами поднялись стрельцы – и дверь подполья тяжело захлопнулась, заглушая стоны несчастной матери.
 А приставы вывели ребенка на двор тюрьмы, где уже ждали их… Ребенок увидел перед собою толпу вооруженных людей, увидел священника с крестом в черном облачении и какого-то высокого рыжего мужика в красной рубахе и кафтане внакидку, с широким топором за поясом
 - Вот! На тебе его! – сказал один из приставов, передавая ребенка палачу.
 


                268


 - Ну, этот здесь! А те-то где же? – крикнул палач, поднимая ребенка на руки.
 - И те идут! – отозвался кто-то.
 И точно, из одной избы вышел Заруцкий и еще другой, высокий, худощавый мужчина. На обоих были надеты поверх одежды белые саваны, в руках у них были зажженные свечи.
- Дядя! – обратился мальчик к палачу, - мне холодно! Мой кафтанчик там, у мамы остался…
 - Ничего. Нам недалеко с тобой гулять, -сказал ему палач и заботливо прикрыл ребенка полою своего кафтана.
 - Ну, все готово, господин дьяк! – доложили приставы.
   Дьяк сел на подведенного ему коня, махнул рукою и приговорил:
 - С Богом!
 Ворота тюремного двора отворились, и шествие медленно двинулось к месту казни. Осужденные на казнь затянули на ходу заупокойные молитвы и их голоса звучно и глухо разносились в холодном и прозрачном воздухе сентябрьского утра.


XXXIY

 Когда дьяк и приставы увезли сына Марины и дверь подполья тяжело
захлопнулась за ними, Марина долго рыдала, стоя на коленях. Слезы горькие, горючие, ручьем лились из глаз ее, лились неудержимо… Лютое горе разлуки с единственным ребенком, единственной утехой, которую, как  кровожадный зверь грыз ее сердце и заставлял ее рыдать так, как не рыдала она даже над трупом Алексея Степановича, как она никогда не плакала над собою, над своим горем, над всеми своими утратами.
 Вдруг до ее слуха долетели какие-то странные звуки… Что это за звуки?... Где она слышала их? Почему они так неприятны, так тяжко поражают ее слух?
 Марина поспешно отерла слезы рукою, присела на полу и стала прислушиваться. Да! Она не ошибается: она слышала это пение. На отпевании царька и Алексея Степановича! Слышала где-то и этот голос, который ведет и тянет те же звуки… Это похоронное пение! Но отчего же оно раздалось так близко, так явственно около самой ее тюрьмы? И потом стало удаляться более и более, пока не замерло в отдалении? Отчего это пение раздалось почти тотчас после того, как ее сын, ее милый Иванушка, вышел из тюрьмы на Божий свет – на простор, на солнце, на свежий воздух?
 “Бедное, несчастное дитя! Отторгнутый от матери, только что покинувший мрачную, смрадную тюрьму, ты уже на пороге ее должен был встретить погребение, услышать погребальные песни, увидеть гроб и страшное напоминание о том конце, который нас ждет рано или поздно”.
 Марина поникла головой и задумалась. И долго, долго думала о смерти, которая давно уже представлялась ей единственным возможным успокоением после всего, что было ею пережито и перенесено за последнее время. И похоронное пение, давно затихнувшее вдали, но все еще звучащее в ушах ее, вдруг стало ей видеться почему-то милым, знакомым призывом в ту дивную, обетованную страну, где с человека, подобно ветхой одежде, спадут его тело и все его телесные потребности и где тому именно “нет ни плача, ни вздыхания”.
 “Смерть! Смерть – покой, отдохновение, успокоение… Успокоение! Но не



                269


дал мне, презренной, опозоренной, запятнанной кровью, виновной и перед людьми, и перед богом, и перед совестью”.
 Она закрыла лицо руками и невольно вспомнила то описание мучений, ожидающих грешника в аду, которое когда-то в детстве ей пришлось услышать от ксендза… И тот неугасимый огонь пепла, и те раскаленные сковороды, на которых бесы с хворостами жгут свои жертвы, и те котлы, которые кипятят их, и те крючья, которыми рвут и терзают их… Вспомнились ей эти страшные картины, некогда пугавшие ее детское воображение, и показались ей бледными, ничтожными по сравнению с теми терзаниями и муками, среди которых протекла ее жизнь за последние годы, с самой смерти Невзорова… “Сколько унижений, сколько оскорблений, сколько страхов, опасений, страданий пришлось мне пережить? Сколько мук обратила я на других, стараясь им отомстить злом на зло, поступая с ними так, как они со мною поступали…”
 И Марина с неописуемым ужасом припомнила все, что пришлось ей пережить за время ее бегства из Калуги в Коломну до этой горестной разлуки с сыном. Припомнились ей грубые насмешки Заруцкого над ее женскою стыдливостью,
припомнились ей его безумные, пьяные речи, его побои, дикие проявления жестокости к тем, кого судьба предавала в его руки. Припомнились ей страшные кровавые расправы с побежденными, жестокие казни астраханских граждан и вечное трепетание за жизнь ребенка, за его настоящее и будущее!... Припомнились ожесточенные битвы с царскими воеводами под Воронежем, и укрывание в волжских плавнях, и скитания по пустынному Яику с последними остатками разбойничьей, и уже непокорной, озлобленной шайки. Припомнилось все – и это все, уже ею пережитое и перенесенное, показалось ей несравненно более страшным, чем все ужасы смерти и загробных мук...
И похоронное пение, все еще звучащее в ушах ее, показалось ей чудной мелодией – добрым призывом к успокоению.
                - Но нет! Нет, я не смею, и помыслить о смерти! Я должна жить, пока он жив, где бы он ни был. Может быть, те же московские люди, которым я наделала так много зла, пощадят меня, как мать – возвратят мне моего ребенка. Мое сокровище! Единственное, что меня привязывает к жизни.
                И она снова залилась горькими слезами при воспоминании о разлуке с сыном. Так, среди слез и тяжких сокрушений о горькой своей судьбе Марина промаялась до ночи, не принимаясь за пищу, стоявшую около ее кровати, не проглотив ни глотка воды… Никто к ней не являлся, никакой шум не долетал до ее слуха, и по временам это тесное, мрачное, безмолвное подполье представлялось ей могилою, в которой она заживо погребена. Один только звон ее цепей напоминал о том, что ее жизнь и мучения еще не кончены. Страшные, бессмысленные сновидения тревожили Марину в течение целой ночи. То виделись ей какие-то битвы – кругом трещали и гудели выстрелы, лилась кровь, падали кони и люди, взрывая густые облака пыли, слышались стоны, вопли, крики… То ей казалось, что она едет на струге по волжским плавням и вода стала быстро его наполнять, а между тем струг полон казаков и награбленной ими добычи.
                - Мы тонем! Бросайте в воду добычу! – кричала им Марина, крепко прижимая к себе сына.
                - Бросай ты своего сына в воду! Не из-за нашей добычи, а из-за твоего сына наш струг идет ко дну!
               


270


                И Марина просыпается в ужасе и мечется на жесткой постели и напрасно ищет около себя теплое, мягкое тельце ребенка, спящего тихим, безмятежным сном…
 - Где-то он? Что с ним, с голубчиком моим? Тоскует ли он по мне, как я по нем тоскую? Вспоминает ли, как я его вспоминаю?...
 Наконец, настало утро, которое проникло сероватым полусветом во мрак подполья. Марина поднялась с постели, измученная тревожным сном и душевными страданиями. Тоска, тоска гнетущая, невыносимая тяготела над ее душою и настраивала ее на все мрачное, ужасное, трагическое. Мрак, полный всяких чудовищных образов, гнездился в душе Марины и туманил ей голову. Ни мыслей, ни желаний в ней не было: было только одно осуждение тягостной жизни.
 Но вот брякнул наверху засов, дверь скрипнула и стремянка опустилась в подполье, а по ней спустился и пристав с краюшкой хлеба и кувшином воды для узницы.
 - Э-э! Да у тебя и та краюшка цела, и вода в кувшине не тронута.
 Марина ничего не ответила ему. Пристав покачал головою и промолвил:
 - Видно, сердце – вещун? Чует беду… Недаром и от пищи отшибло.
                Марина подняла голову и впилась в пристава глазами.
 - Где мой сын? Куда отвезли его? Скажи, сжалься надо мной! – проговорила она, собравшись с силами.
 - Да куда же? Вестимо, в убогий дом…
                - Куда? В какой дом? – переспросила Марина, хватая пристава за руку.
 - В какой? В убогий – ну, куда всех казненных свозят.
 Марина посмотрела на пристава широко раскрытыми глазами. Потом вдруг рассмеялась громко и сказала:
 - Ты, верно, пьян сегодня! Не понимаешь, о ком я спрашиваю…
 - Не пьян, вот те Христос! Маковой росинки во рту не было. А что вчера и Заруцкого и сына твоего на площади вершили и отвезли тела их в убогий дом – так это правда.
 - Казнили? Сына… сына моего казнили?! – в неописуемом ужасе вскричала Марина. – Ребенка! Моего ребенка! А!! Без вины?... Не, по моей вине… Зачем же меня оставили, забыли казнить! Зачем?
 И она в исступлении била себя в грудь и рвала волосы, рвала на себе одежду и металась по постели и по полу, как безумная…
 - Да что ты? Бог с тобой! Уймись. Ведь не поправить дело! – старался ее утешить пристав.
 Но, видя, что ничего не может сделать с обезумевшей от горя женщиной, махнул рукой и поднялся поспешно наверх для доклада старшему приставу.
 Не прошло и получаса со времени его ухода, как двое приставов и один из присяжных сторожей подошли к спуску в подполье, решив, что за Мариной “для береженья” следует установить особый надзор: цепь ей укоротить и человека посадить при ней в подполье, чтобы “над собою какого дурна не учинила”. Но когда они спустились вниз по стремянке, то увидели, что опоздали с приходом и предосторожностями. Марина ничком лежала на зеленом полу около стены в лужах крови. Ее тело подергивалось последними предсмертными судорогами… Она разбила себе голову о крюк, к которому была прикреплена ее цепь.


Рецензии
Уважаемый Иван Сергеевич! Не могли бы вы, разбив текст на небольшие части, публиковать на сайте отдельно каждую часть - для удобства читателей. Именно так поступает большинство авторов. Иначе читать с экрана практически невозможно, а тем более крайне сложно оставить отзыв. У вас очень серьёзные произведения, требующие внимательного прочтения. Очень хотелось бы основательно с некоторыми из них познакомиться, особенно с этим. Буду очень вам признательна.
С глубоким уважением -

Юлия Шилкина   18.06.2014 16:35     Заявить о нарушении