Пепел розы-8. последняя

Волчокъ Въ Тумане
ХИМЕРЫ ЗА КАЖДЫМ УГЛОМ

                Она жила во мне, она была жива.
                Петрарка

                И пойдут чередою великие годы.
                Вергилий

ГЕНРИХ ВАЛУА, КОРОЛЬ ФРАНЦИИ

     Где сны и где явь? Когда мы выныриваем из душного плена сновидений - разве попадаем мы в мир настоящий? "О, если б вы видели мои сны, вы сами бы не смогли отличить их от жизни, так они тяжелы и полновесны", - я выкарабкивался из своих снов опустошенным и обессиленным, словно наемник, закончивший дневной труд.

     Мечта моя ожившая, ты в землю живой закопана, похоронена. Небо - как тряпка, которой стерли пену с губ эпилептика. Больно видеть жизнь. Голова раскалывается оттого, сколько вокруг живых людей. Все пишут на смерть Мари, и несут, несут стишата... забалтывают все. А я буду молчать, тише земли на крышке гроба.

     Багряный вечер, багровый... Ужасная боль в середине груди: верно, душа корчится. Умирая она говорила о муже - хватило ж силы и на смертной постели делать ему комплименты... предательница! и я не вспомню о ней перед смертью! Страшно сознавать, что был обманут. Эта любовь, как обманная туча, даже капли росы мне не подарила, и растаяла навек. Страшно, что я жил одним ожиданьем будущего, Страшно, что не было ничего, кроме моего больного бреда. А она могла бы понять, что я ее убил; ее не ребенок Конде разорвал изнутри, а моя любовь.

     Я распахиваю руки и сердце перед вопящей пустотой: "Неужто ты не видишь?" Но не остановится на мне любящий взгляд, не протянется рука из облаков, чтобы пригладить мои взъерошенные волосы, обтереть мокрые щеки.

      Герцогиня д'Юзе, помнится, еще до несчастья наставляла меня, как неразумного ребенка: "Давно пора счастливым быть". После смерти Мари эта румяная парка куда-то исчезла вместе с вязаньем, видно, порвалась все же ниточка, не связать...

      И что мне остается? Жениться на доброй и скромной девушке, чтобы рожала мне детей и не лезла в мои дела? Рыданья раскатываются под сводами, тяжелые, литые мячи слез. Я вспоминаю: капли по серому шелку, влажный шепот Мари: "Платье испортила, ах, оставьте меня, не терзайте".

      Я клянусь и режу руку в подтверждение клятвы на крови: "В память о ней я сойду с ума и никогда не буду счастлив".


               
 

                * * *

     - Я боюсь за короля, Келюс, - шептал Можирон. Глупая печаль разливалась по его лицу, его тревожили суеверные страхи, ночные кошмары и бука за дверцей шкафа. - Он с тобой за последнюю неделю хоть раз говорил?

     - А как же! Три раза сказал "оставьте меня" и два раза "пошли вон!" - отвечал Келюс.

     - У меня дурные предчувствия, - упрямо буркнул Можирон и стал кусать губы, темные от вина.

     - Он слишком тяжело переживает ее смерть, - Жаке о Марии Клевской не жалел, его голос передал это с хрустальной четкостью, замерз, как крупинка града. Лу поднял брови.

     - Она его не любила, - спокойно объяснил Жаке. - Мне кажется, тебе пора вернуться. Довольно мучить друг друга. Мы сейчас нужны ему все.

     Вернуться - значит, отказаться от года, который он прожил, как безумец, нанося раны себе и другим, чувствуя постоянную боль там, где сердце и мысли. Никто так и не признал его права на долгую память этого года. Можирону было жаль своей боли, которую все забудут, как пустой каприз, детскую обиду, а он обречен помнить. Жаке наблюдал за мечущимся движеньем его взгляда, затравленного и умоляющего.

      - Конечно, я вернусь к королю, - сказал Лу, тяжело дыша, словно не его взгляд, а он сам метался по комнате, бился о стены.

      - Я-то ладно, - сказал он вдруг детским голосом, и вопрошающий взгляд. Жаке покраснел. Жаке был слишком хорош, он был идеален - и его фантастическое лицо, словно античный призрак белым ослепительным пятном мелькнувший в этой жизни, и его манеры - точно выверенная смесь учтивости и достоинства. Он был из тех редчайших людей, к которым подходили самые поэтические сравнения и самые возвышенные фразы, они бы не сделали его смешным, он им соответствовал, как облик Александра соответствует его деяньям. Жаке был идеален - ведь ко всему этому еще и тонкий ум, и сила воли, чувство такта и вкуса развиты так, что иногда казались видимыми глазу, они окутывали его серебристым туманом. От него веяло некий восхитительным холодком, как, должно быть, от призрака или от ослепительных вершин гор вдали - недоступность и слишком чистый блеск для нашего мира. Но сам он постоянно чувствовал свою ущербность, носил ее в себе, словно моллюск жемчужину, она разъедала его изнутри. Ради состраданья или чего-то в этом роде он мог забыть о чести - грех непростительный. Из-за этого в нем был некий надрыв, отстраненность - он не слишком-то любил выставляться напоказ.

     - Дитя мое, бейся со мной и за меня, - просил король Можирона. Тот, всхлипывая, кладет голову Генриха на свое плечо, бережно выбирая выдранные пряди волос, устраивая свою влажную щеку на его виске (там бьются мотыльки и мелкие пташки, маленькими усиками и клювами причиняют невыносимую боль).

     - Вам так покойно, государь? - шепчет. Король не может врать и молчит, но чистый запах ребенка и его стесненное дыханье - как целебный бальзам обволакивает его бедную голову. Можирон дует ему в затылок и что-то нежное шепчет переливами голубиного голоса. "Где ты научился так утешать, мой маленький?! - "Я так утешал свою собаку, когда она умирала," - отвечает честный мальчик и ладонь его теплом скользит по волосам короля и гладит ухо, как солнечный зайчик. "Ягненочек мой," - думает Генрих.

     Виллекье где-то нашел рецепт, как испытать радость юродивым Христа ради, в какой-то итальянской книге. Вот он: "3 унции надежды, 3 унции веры и 6 любви, 2 унции слез и все это поставить на огонь страха". Куртуазные острословы сочинили по этому образцу множество подражаний. Самый модный в братстве кающихся грешников - "3 унции юности, 3 унции красоты и 6 доблести, 2 унции любви и все это поставить на огонь веселья". "На огонь верности", - говорят друзья короля. "На огонь отчаянья", - говорит король.



                * * *

      Это галантная охота Армиды. Король в костюме амазонки, ха-ха, с обнаженной грудью, танцевал гайярду. За руку схватил Келюса - ты со мной, милочка? Тот иногда вырывался, хватал стакан со стола и пил залпом, а король отбирал и допивал остатки, опять хватал мальчишку за пояс, а тот глаза закрывал. Армида говорит: "Открой глаза, посмотри на меня, разве я тебе не нравлюсь?" Еще кто-то все время рядом смеялся, нехорошо, по-больному. Келюс так и запомнил: как ни кружимся, а смех прямо над ухом. Фарандолу король танцевал с Виллекье. Они одного роста, хорошо смотрелись. Виллекье медленно улыбался и галантно его кружил, очень достойно, как даму королевской крови. Потом король стал кричать: "Где мой лук?" Потому что у амазонки должен быть лук, он с луком пришел и Виллекье где-то нашел, встал на одно колено, подал ему, так красиво, если на короля не смотреть, потому что Его Величество очень худой и ему совсем не идет с обнаженной грудью - хотя кому бы пошло? Виллекье тоже с ног до головы покрыт пудрой. Почесывается и представляет себе, как завтра будет свербеть кожа.

      Сразу видны любимые. В этой кривляющейся толпе они не суетятся, надменны и капризны. Виллекье с инстинктом зверя старается держаться ближе к ним. Вот, Луи-Гиацинт де Можирон в коротенькой тунике и прелестно выкрашен золотой краской, по поводу которой король долго консультировался с Мироном. Ему вовсе не хочется, чтобы его любимого детку постигла судьба золотого мальчика Леонардо. А мальчик великолепен. В Виллекье сразу волк зубами заскрипел на такого зайчика. Он дотронулся до его руки и золотая пыльца прилипла к его пальцам: "Вы просто ослепительны." Можирон сразу скосил глаза вниз, на подол своей туники, которую то и дело целомудренно расправлял на худых стройных бедрах.

     - Ужасно холодно, Виллекье. Я предпочел бы быть медведем, - Рассудителен и скромен, как всегда, пожал руку Виллекье, рука холодная, как потухшая свеча.

     - Почему вы не одеты, Виллекье? - Это Бельгард, в широченных фижмах, пышный, полный, широкоплечий Бельгард поправляет смелое декольте. "Трудно в доме без мужчины", говорила матушка Виллекье, и он ответил Бельгарду в том же духе.

     - Я вам нравлюсь? - спрашивает Бельгард не без кокетства.

     - Вы мне напоминаете одну миловидную молочницу. Только усы у нее были пореже. На мой взгляд, ваши плечи слишком волосаты для такого декольте. Впрочем, я думаю, найдутся любители, которые оценят вас по достоинству...

       Его усы (прекрасный цветок, Гордость Гаскони) совершенно дико смотрятся на напудренном и нарумяненном лице. Бородка Армиды не идет с ними ни в какое сравнение.

       А королю стало дурно, потому что пил много, он повис на Келюсе, и тот потащил его в комнату, уложил на диван. Генрих лежал с закрытыми глазами, в глубоком вырезе худая безволосая грудь, мокрая от пота, на лице пудра комьями, помада размазалась, дышит тяжело. Жаке отворачивался, потому что страшно было смотреть - король весь тек, как воск плавится, с него лицо сходило. Приказал сквозь зубы: "Дай мне зеркало". В зеркале была какая-то старуха. Жить не хотелось. Король скосил глаз на Келюса, показалось - гримаса отвращения на лице, развернулся и со всей злобы - по бледной щеке. Келюс вздрогнул, побелел еще больше, взглянул на дверь - никого, потом на короля - сумасшедшие вороньи глаза в больной пленке. Минутная растерянность исчезла, когда он понял, что дверь закрыта и никто не видел. Жаке еще успел удивиться, что не чувствует оскорбления, за короля было страшно - тот дышал тяжело, всхлипывал, закатил глаза, так, что видны одни желтые белки. Усмехнулся, заметив, что рука искала шпагу, скользя по пластинам римского доспеха. "Подай мне лук", - потребовал король. Жаке поднял лук с пола и вложил ему в руку с почтительным поклоном, подумал мельком, что он, пожалуй, человек без чести, щека розовела - не от обиды, от жара прикосновения. Король приказал встать у стенки, он встал, спокойно улыбаясь. Сразу выстрел, тупая позолоченная стрела царапнула шею.

      Потом Келюс вышел, как ни в чем не бывало, даже с Камиллом поговорил о чем-то, еще бутылку выпил, не танцевал уже ни с кем.

     - Мои римские предки Целии погибли, приняв сторону Помпея Великого. Я же предпочитаю умереть во славу Божественного Цезаря. Величие нынешних Магнусов меня не привлекает...

     - Хорошо сказано, - удивился Камилл, Жаке тоже - он ведь думал совсем о другом.

      Армида же встала в дверях потаенного покоя, расставив ноги и уперевшись руками в бока, как немецкий солдат, хохотала визгливо, без всякого веселья.

     "О, это слишком!" - вопит Можирон из-под юбок, которые Камилл и Великий Приор пытаются натянуть на него насильно. Он пытался забиться в угол, но отовсюду блестел, как тусклый огонек. Этот крик напоминил Виллекье визги одной полубезумной проститутки в квартале Юле. "О, это слишком!" - и голые потные ребра выгибаются дугой, и бедра ходят в бешеном ритме. Мальчик отбился и снова спрятался в углу, сел прямо на пол, обхватив руками голые колени. Позолота с него сильно облезла, он весь захватан чужими лапами, отпечатки у него всюду, на плечах, на бедрах, на шее, как на крыльях пойманного рукой мотылька.

      - У вас нет подходящей сказочки? - злобно и устало сверкнул он зубами на Виллекье.

      - Разве что о Духе Ночи, которому дана власть мучить нас до рассвета.

      - А далеко ли до рассвета, Виллекье?

      - Некоторым мотылькам до утра не дожить.

      Мимо прошел Келюс с покрасневшими глазами, он был на рандеву с Армидой. О женственные твари! Виллекье хотел каждого, больше за уродство, чем за красоту. Эти размалеванные рожи и ребра, стиснутые корсетом... Молодые ослепляли, у зрелых же жесткие рты женственно и слабо кривились, расширенные зрачки, раздувающиеся ноздри, едкие капли пота.


ГЕНРИХ ВАЛУА, КОРОЛЬ ФРАНЦИИ

      Я же все смотрел в прошлое, вглубь земли, куда стекала дождевая вода, где сплетались корни, гнили и истончались дубовые доски и черви с трудолюбием дровосеков грызли, точили... Кто-то поэтично сравнил меня с цветком гелиотропа, обращенным в сторону закатившегося солнца. О да!

      "Мари, Мари"! Спит теперь на Божьей ладони, как в колыбельке. Невинность может творить и зло, но ни за что не несет ответа. Спи, детка, ты никогда не могла понять, что значит любить без меры. Звонко чмокнуть в горящую щеку розовыми губками, трижды сказать "я люблю Вас", будто речь идет о конфетах, погадать на ромашке, вышить вензель любимого на платке, думать, как бы не размазалась помада и не измялось платье...

      Тупо сидел в саду, уставясь в пустые глаза незабудок. Меня мучил странный, жестокий, неусмиримый жар мечты под холодным лбом в испарине. "Ну как там, под землей?" - "Все прекрасно, и погода нынче чудесная." - "Здесь или там?" - "Да о чем вы?" Невинно и наивно распахнуты мило-сизые глазки. Любимая собачка подошла, с ироничным выраженьем на морде понюхала, отщипнула травку, потом - брык на спину, и катается с наслажденьем явно эротического порядка. Покататься, что ли, по земле? Может, нежные пальцы дотянуться сквозь почву и будут ласкать, нежные пальцы смягчившейся в посмертной скуке Мари? "Иди сюда", - проворковал я рассеянно и подставил согнутый мизинец, словно ручному щеглу, черно-золотому шмелю. Вдруг вспомнил чьи-то слова: "Она была проста, как маргаритка, а Его Величество в память о ней вышивает траурные лилии"...

      Жирная, черная, чужая тень легла на траву и цветочки. Я чуть глазом покосил, и снова - взгляд в пустоту, томно-досадливым голосом: "Как поживаете кузен?" Гиз в испанском костюме прямо по незабудкам протопал, встал напротив, но я упрямо отводил глаза. Пальцы подрагивают, брови нахмурены, дрожащий рот жалобно и недовольно искривлен. Внутри же - вдруг стальной костяк и уверенная злоба. "Давай, давай, подойди поближе..." Кузен и подошел, расслабившись.

      - Неплохо, очень неплохо, - гудит Гиз, будто по животу себя гладит, так доволен. - А вы все в меланхолии, я смотрю?

      Добродушное презренье в голосе. Оценив мнимое бессилье короля, добродушно по плечу его похлопал - всегда допускал такие родственные вольности, когда чувствовал, что с рук сойдет.

      - Говорят, вы сегодня сильно кашляли? Это никуда не годится, надо взять себя в руки, Ваше Величество. Дел, честно скажу, невпроворот, и многие не терпят отлагательств.

      - Ты с ними неплохо справляешься и без моего участия, - я, наверно, с виду был точно из соломы, дерни за поясок и развалится.

      - Я позволил себе составить список лиц, которые хотят быть представлены Вашему Величеству.... Как главный распорядитель двора, я позволил себе сделать замечание де Нанси и дю Гасту...

     - У вас есть на это право. Согласно ордонансу Людовика Святого, лицо, занимающее коронный пост, не смещаемо, - с глубоким отвращением припомнил я с усилием. Гиз удовлетворенно усмехнулся.

     Кардинал Лотарингский после мессы попросил меня об аудиенции. В ризнице задыхающийся старик хватал меня за руки, частил: "Вы прервали переговоры с Данвилем, не захотели говорить с гугенотами Конде. Это ведь война, Ваше Величество, это война, и это бы не страшно, но вы предались отчаянью и бездействуете в тот момент, когда необходимо собирать все силы. А этот возмутительный манифест... Данвиль нападает на духовенство, требует свободы вероисповеданья, словно проклятый еретик, он клянется с помощью оружия освободить короля Наваррского, собирается созвать Генеральные штаты, а также раздает обещанья дворянству и народу, словно на его голове корона... Вы не находите, что это узурпация вашей власти, Ваше Королевское Величество?" У дверей, верно, слушает матушка и еще с десяток пар озабоченных ушей. Через полчаса каждое слово будет известно всем. Патетика дается кардиналу без труда, а я надеюсь, что у меня достаточно прозрачный безмятежный взгляд, я отворачиваюсь, подставляю лицо солнечному свету, который сквозь витражи красит все лица вокруг синими и багряными пятнами, я закрываю, и на веки ложатся два ярких желтых пятна, словно золотые монеты. Старик хватает меня за плечи и разворачивает к себе: "Что, что вы на это скажете?"

     - Только то, что я король, а Данвиль нет, - я погладил кардинальский рукав, прощенья попросил: не сердитесь...

     - Ах, Ваше Величество, узы уважения, которыми прежде Франция была прикована к своему королю, отныне расторгнуты. Боюсь, вам придется сражаться даже за то, что всегда считалось непреложным - за божественное право королевской власти.

     - Я сделаю все, что нужно, - бормочу я. - Мне только нужно немножко отдохнуть.

     Кардинал, наверно, думает, что король Франции, к сожалению, идиот, и одна надежда, что, может быть, он долго не протянет, говорят, у короля боли в легких, как у покойного Карла - ну может быть два месяца от силы... И я на это надеюсь, потому что слишком тягостно мне жить.

* * *

       Мы сходим с ума, да, Его Величество, великий помешанный, в желтый дом его, в желтый дом, пусть сдыхает. Грехи мои, моя вина... Когда мы Марии Клевской рубашку к лицу прижали - адом пахло, адом, а мы думали - красотой, мы думали - любовью... теплый, влажный, смертный грех, схожу с ума. Вербены нам, багульника, жасмина, зажгите веточку алоэ, нам снятся страшные сны... Мы уже бегали, как безумец, в Лионе, когда умерла детка, - ее розовое сгубило, розовое, теплое, влажное, ребенок врага нашего спряталась в ее шелковом животе, и девочка наша умерла, а мы бегали в Лионе по улицам, и сзади с расставленными руками - ату его! - ловили, но мы уворачивались, как крыса.

      Да, мы увешаны черепами, да, да, это наш каприз, мы сошли с ума, мы многоглавый король, мы бренчим черепами вместо бубенцов, у нас черепа везде - ха, ха! - даже на шнурках башмаков. Ох, тяжело свой череп в руке держать, хотя, говорят, что Его Величество весьма пустоголовы... Откуда же такая тяжесть? Насыпьте нам розовых лепестков на полу, целую гору, лепестков белой розы, самой пахучей, мы зароемся в них, как крыса, не поймаете. Его Величество большой плутишка.

      "А я вам говорю, вино горчит!"

      Матушка, матушка, нас отравить хотят! нам всыпали яду в розовое испанское вино, нет, мы не говорим, что не вкусно, мы говорим, что вино с горчинкой. Матушка, скоро вы будете рвать волосы у нашего гроба. А вы, милая девушка, оставьте нас, вы слишком белы, вы напоминаете нам о том, что мы в трауре, и вы скоро всплакнете, пожалейте нас, когда мы умрем.

     "Ваше Величество стали слишком беспокойны, неужели вы не пьете те капли, которые я вам выписал? Эдак и с ума сойти недолго. Вам прежде всего необходимо успокоиться." Мы скоро успокоимся, Мирон, обещаем вам, мы очень основательно успокоимся, и нас никто не сможет упрекнуть в излишней живости. Его Величество жмурит глазки, Его Величество такой соня! Мы расшили себе жемчугом подушечку, спать на ней жестко, но все равно, пригодится... Ангелы на ней и цветы небесные. Это небесные цветы, Можирон, а не елки. Мы устали.

      Мы никому не скажем, что с нами происходит, никому не скажем, никому не скажем, никому не скажем... Вам только скажи, Мирон, и вы объявите, что Его Величество сошел с ума, что ему нужно надеть рубашку с длинными-длинными рукавами... Ваше Величество, дайте я вам помогу надеть, Ваше Величество такой копуша... И нежно свяжут руки за спиной. Уж мы лучше помолчим, мы не хотим опять шнырять по углам, как крыса, мы не хотим, чтобы нам опять брили голову и пускали кровь. Красную, горячую, густую.

      Мы еще не до конца верим, что мы сошли с ума, мы надеемся, что нас просто кто-то хочет убить, свести с ума. Когда мы слышим, как они воют, мы затыкаем уши, вот так, мы зарываемся в одеяло, мы шпагу кладем рядом и держим ее всю ночь. У них ведь когти, они оцарапали нам плечо. Его Величество опять упрямится? Мы упрямимся, у нас иногда даже получается, когда у нас загорелось одеяло, а мы лежали, дрожащий и холодный, обнимая шпагу, мы говорили: "Господи, помилуй, Господи, помилуй", а когда загорелась наша рубашка, мы стали бегать по комнате и зажимали себе рот, чтобы не кричать от страха, а потом загорелись наши руки и мы поняли, что пожар не настоящий, мы никому об этом не сказали, а когда у нас спросили, как мы провели ночь, мы сказали: "Очень хорошо". Но нам было нехорошо, потому что мы всю ночь держали руки в воде, а они под водой горели голубым ясным пламенем.

      "Благодарю, братец, сейчас я сплю хорошо, а скоро буду спать еще крепче."
Они говорят с нами ночами, они воют мне в уши. Они отравили моих соловьев, у нас больше птицы не поют в комнате, они успокоились. Они приходят, черные, длинные, холодные, розовые, теплые, жидкие, красные, горячие, густые, дотрагиваются до нас. Но мы зажмуриваем глаза, руки складываем вот так, лицо закрываем, мы говорим: "Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй".
"Ваше Величество, вы ужасно выглядите, посмотрите на себя в зеркало - вы постарели на двадцать лет, вы похудели вдвое, вам нужно немедленно заняться своим здоровьем". Благодарю вас, Мирон, моим здоровьем уже занимаются. Еще один день мы никому ничего не скажем. Если нам сегодня ночью будет очень плохо, то завтра мы кое-что расскажем Мирону, или Келюсу, или Шико, или Можирону, или матушке, или отцу Эдмону, но не сегодня.

     Его Величество сегодня так молчаливы.


Внезапно - конец. Должна была быть вторая часть, но не будет. И так, кажется, все ясно. Остальное можно прочесть у Дюма в "Графине де Монсоро".