Другое русло. Глава четвёртая

Тина Шанаева
   
                ***
   Самое сильное, самое жгущее, колющее и режущее чувство, которое настигает человека, когда он сам способен осознать его причинно-следственнную связь и взвесить на весах своей Фемиды им же брошенный в будущее камень – это чувство вины. Вдруг мне стали понятны старинные эзотерические символы камней,  попадавшиеся то в сказке о выборе пути, то в мифе о Сизифе, то в выражении Экклезиаста, то в пристрастиях к оберегам. Фемиде передается не что иное как камень души, который мы катим по жизни, с переменным успехом вкладывая в этот труд свои иллюзии цели. Мы то разбрасываем, то собираем камни в зависимости от нашего выбора,  и мы можем брести по пересохшему руслу, едва передвигая измученные ноги, можем нестись в круговороте меж подводных камней, рискуя свернуть себе шею,  можем плыть на лодочке и глубину мерить, а можем легонько скользить над поверхностью жизни, едва касаясь её отросшими крылами.
   Не так давно мне попалось воспоминание одного классного инженера-строителя, который на Таймыре чем только не был озадачен, в том числе строительством дорог. Так вот полвека назад в Путоранах он,  что называется, нечаянно наткнулся на залежи отшлифованных камней, которые и при пятидесяти градусах мороза не смерзались. Их черпали огромными ковшами и ссыпали в основу будущей дороги   от Талнаха до Норильска. Строитель сделал вывод, что очевидно – КОГДА-ТО им в помощь потрудилось Древнее Море. Кто его знает? По чтении мне пришло на ум, что КОГДА-ТО нам в помощь потрудилась неведомая цивилизация, переплавившая руды Путоран ради своих уникальных целей. И это были ИХ ИЛЛЮЗИИ, временем преображенные в сказки и мифы.  Мне теперь кажется, что помимо пустой отшлифованной породы, легшей в основу современного русла жизни, было ими впрыснуто в наш состав крови некое очень тяжелое чувство вины. И мы его не изжили. Мы его выкрикиваем всякий раз, когда встречаемся с некой не совпадающей с нашим разумением свободой воли. И в то же время при любых обстоятельствах мы по партизански молчим, если сами оказались в плену этого чувства. Каинов комплекс – чёрная метка души.
   Юрий Васильевич был из тех, кого обошла эта метка. В революцию и гражданскую войну ещё был слишком юн,  потом его орудием труда стал геологический молоток и землемер, в  лагерях  что  не держал в руках, но только не орудие смерти.  Тем более в ту первую ночь  моего красносельского приюта его рассказ потряс меня так, что стал завещанием на всю оставшуюся жизнь. – Никогда не понимал, почему на  Россию обрушилась эта чума – революция. Помню мирное мягкое человечное детство, в котором жизнь казалась устроенной так разумно, что в ней было расстреливать и взрывать? Мы жили на Венце в Симбирске через два дома от Ульяновых. Да ты же была в том доме, у сестры Клавдии Васильевны? Ты его помнишь?
- Конечно. Была  в 1967 году, перед поступлением в Казань. Жива Клавдия Васильевна?
- Ещё как жива. Маленько тронулась душой, чудит по-женски. Но жива. Её награждают как ветерана, каждый год по побрякушке. Даже, по моему, и практикует – все-таки полевой врач.
-  Ваш домашний рояль я до сих пор помню. Боялась мимо ходить. Он сам начинал тихонечко что-то играть.
- Может и так. Володя старший брат спускался с чердака – дух его на клавиши дул. Клавдия рояль берегла как зеницу ока, пылинки сдувала. У нас все играли, но Володя особенно был горазд.
Юрий Васильевич замялся, потёр двумя пальцами правый висок. Это был жест, которым он как бы отделял собственно вИдение от следующей за ним мысли.
-А ведь его кто-то заставил застрелиться. Или застрелил. За что? В чем его обвиняли? Тайна такая, что никто теперь  не разгадает. Сам он не мог. Точно знаю. Не переступил бы запрет.  В Симбирске суицид был небывалый случай. Да и по всей России. В самых, казалось бы, тягчайших обстоятельствах люди не могли на себя наложить руки.  На моей памяти было таких случая два. Один ещё до войны, году в 1938-ом. В Норильск привезли политических женщин. Одна из них была красавица, юная княжна, лет восемнадцати. Известного на всю Россию рода. Машенька. Мария. В неё были влюблены ну буквально все. Любовались как сокровищем. Работала в санчасти и жила в бараке с уголовницами. Такие там были оторвы, не приведи Господи. Но и они к Машеньке относились как сестры.  А один мальчик дворянин умирал от любви к ней. Он умудрялся ей приносить букеты жарков из тундры. Просил кого-нибудь, кто работал в поле. Так вот княжну  изнасиловали охранники.  Затащили её в штольню втроём и погубили. Штольня была  ещё в лесах, крест на крест уходящих вглубь колодца. Она не хотела оттуда выходить. Сидела на досках по птичьи и всхлипывала… как камни в воду бросала. Такой звук.  Говорить не могла, мычала и голову вскидывала как будто голова еле держалась. Офелия. Страшно было смотреть.  Мне удалось до неё добраться и осторожно поднять на поверхность. А мальчик стоял, видел как я её поднимаю. Но она уже никого не узнала, ни меня, ни его. Так потом юродивой  между бараками и бродила. Примерно через неделю меня позвали к штольне. Там на лесах этот мальчик и повесился. Не выдержал. Мы его просили отпеть, среди зэков был священник. Он было отказался, но потом отпел… как жертву…  Кто его историю знал, на похоронах все плакали…
   Юрий Васильевич прошелся по комнате, поправил колпачок лампы так, чтобы она не светила в окно, а  только на пол, потом провел ладонями по стеклу, собрал в них холод и приложил к лицу.
- Были такие люди, совсем пропащие. Будто их обесточили, и они жили как оболочки, а нутро растерзано. У таких людей глаза очень страшные, как слепые. Пустые глазницы. За что и почему отбывали срок, никто не знал и не интересовался. Чувствовали за ними неподъемную вину.  Предательство, например. Таких сторонились  как прокаженных.  В 1946 году я уже был свободным поселенцем  без права выезда.  Работал главным инженером рудника 7/9. Осенью это было, уже снег лёг. Пришёл ко мне в кабинет такой человек. Еле живой, кожа да кости. Взгляд затравленный, сам униженный, грязный, заросший даже не щетиной, а какой-то пакостью. Сам себя с трудом в кабинет протолкнул и поклонился будто барину. Попросил хоть какую-нибудь работу, добавил, что у него последняя надежда - на меня. А у меня работы - ну не было!  (Юрий Васильевич последнюю фразу было крикнул, как будто хотел, чтобы его ещё кто-то услышал.) Я ему так и сказал, рад бы помочь, да никаких вакансий.  Уборщиком? В бригаду? Некуда было брать. Несчастный повернулся, за косяк схватился, помялся и ушёл.  Часа через два я вышел на остановку. Как раз напротив узкоколейки, по которым вагонетки на обогатительную фабрику гоняли. Тут и увидел, что от этого человека осталось.  Окровавленные ошмётки. По клочкам одежды узнал.  Я в его гибели виноват был. Не смог дать хоть какую-то надежду…  Если бы ему хоть слово сказал, мол – приходи через день, через неделю. А я резко отказал, перечеркнул его просьбу. Мой грех. Скольким людям помогал от самого края могилы уйти, от расстрела,  а этому моё НЕТ последнюю жилу разорвало.  Так теперь за мной и ходит… Вот сколько живу НЕ МОГУ СЕБЕ ПРОСТИТЬ.
  Юрию Васильевичу из его комнаты не было видно, как я скрутила край простыни и закусила, чтобы он не услышал, какие слёзы застали меня врасплох. Он походил ещё по комнате, задышал сильно и часто, затем выровнял вздохи и выдохи, так что их уже не стало слышно. Прилег. А мне померещилось, будто тень выскользнула из круга, вытянулась  в сторону окна, протиснулась в форточку и исчезла в морозном воздухе предутреннего часа.
- Слышу, что плачешь.  Да так даже лучше. Со слезами  чернуха уходит. Как её и не было. Всё. Спим. Утро вечера мудренее.
  Знал ли Юрий Васильевич, зачем мне рассказал эту историю? Он будто добывал в моем сознании такое качество, которое всегда будет подсказывать выбор между милостью и жертвой,  каждый раз  в самых щекотливых случаях жизни  безошибочно  извлекая право на милость.