Чечен-городок

Владимир Нестеренко
  Повесть (опубликована в Красноярске в издательстве "Амальгама"
ЧЕЧЕН-ГОРОДОК
Как я возлюбил вас, так и вы да возлюбите друг друга

Стада теснились и шумели,
Арбы тяжелые скрипели,
Трепеща, жены близ мужей
Держали плачущих детей.
Отцы их, бурками одеты,
Садились молча на коней,
И заряжали пистолеты,
И на костре высоком жгли
Что взять с собою не могли
“Измаил-бей”. Лермонтов
 

 Есть у горцев поверье: если горянка латает тулуп мужа, и боясь, как бы тулуп не превратился в саван, берет в зубы соломинку или нитку.
Я тоже верю в поверья. И если случалось, что на одежде, не снимая ее с себя, надо пришить оторвавшуюся пуговицу или заштопать дырку,  брал в зубы нитку или былинку, чтобы не зашить свою память.
Ручку, которой я пишу,  сравниваю с иглой, сшивающей кромки ткани будущего изделия. И ручка моя – игла, сшивающая слова в предложения будущей книги.
Вместо нитки я грызу клочок бумаги или наконечник ручки в мучительных поисках слов, чтобы выразить свои мысли. Я в глухой тайге слов, мне надо правильно найти те сосны, чтобы, срубив их, увидеть правильный путь, который приведет читателя к открытию истины. Ведь не каждый легко отказывается от воспитанного за долгие годы стереотипа мышления, когда тебе подают горькое блюдо вместо сладкого, уверяя, что оно таковое, когда приучают видеть все в перекошенном состоянии, вывернутом наизнанку, и ты уже не знаешь, где правильное, где обманчивое, где черное, где белое.
Но если ты все же зрячий человек, то отличишь день от ночи. Во всяком случае, себе-то скажешь, что день видишь днем, а ночь – ночью, если согласно тем стереотипам тебе пытаются внушить обратное. Дело твое: отстаивать свою точку зрения или нет? Ответит  на вопрос сила твоего духа.
Сильный и мужественный человек чаще всего великодушен, он способен защитить слабого. Но если сильный человек зол и агрессивен – горе  слабаку. Монстр растопчет его, превратит в раба, и будет тянуть из него жилы в свое удовольствие, не замечая его страдания, не признавая его право на свободу.
Но если оппонент слаб лишь физически, но силен духом, то и великан потерпит поражение, пусть даже для этого потребуются два столетия, как это случилось с Россией и Чечней.
Я делал правильно: веря в поверье, брал нитку в зубы, когда штопал на себе одежду. Я не забыл о тех далеких событиях моего детства и отыскал истинные слова в тайге слов с помощью Всевышнего Создателя, которые легли в строки этой книги. Через века до меня доносятся первые залпы русских солдат Александра I, развязавшего Кавказскую войну, слышны и последние, когда горцы салютовали в честь победы на площади в Грозном. Но, как оказалось, война не закончилась, кровавый урок не принес сторонам мудрости.
Что стоила Чечне почти двухсотлетняя война? Один миллион чеченцев разбросан по необъятным просторам бывшей империи. Демографы говорят, если бы не геноцид, было бы их теперь более четырех миллионов. Поражает, что даже в глухие годы сталинской диктатуры, в годы кровавых репрессий этот народ никогда не выходил из состояния войны, вел партизанскую войну и никогда не дрожал от страха. Откуда ж такой дух, такая несгибаемость? На этот вопрос я отвечу легендой.            

Молодой горец похоронил своего отца по его завещанию на высоком утесе. Но горцу показалось недостаточно этого. Ведь отец любил не только горы, но и лес, цветы и травы. В папахе он наносил на могилу отца плодородную землю и посадил деревце, цветы, посеял траву и поливал из родника, вытекающего под утесом.
Много раз на утес налетали бури, обрушивались ливни, уносили землю из-под корней еще не окрепших растений. Но горец каждый раз приносил новую землю и подправлял посадки.
Когда горец состарился, он завещал своему сыну похоронить его рядом с отцом. Сын выполнил завет. Он сделал это бережно, не повредив укоренившиеся растения. Но этого ему показалось мало, и он наносил в папахе еще земли, посадил столько же растений. Вскоре у молодого горца родился сын...
Говорят, сейчас на утесе целая роща.

Глава первая
ЛЯНГА
Храбрец или в седле, или в земле.
Горская пословица.

– Цхьа, ши, кхо, ди, пхи, ялх..,– гортанно начал отсчитывать удары правой ногой о лянгу коренастый, широкоплечий, среднего роста со спокойными черными глазами подросток. Он был стрижен под машинку, но уже с отрастающим смоляным ежиком, одетый в старую, несколько великоватую черкеску, шаровары и поношенные чувяки. Лянга, клочок козьей шерсти с кожинкой, прикрепленной к ней небольшой свинцовой пластиной, мерно подлетала и опускалась от ударов ноги с мягкими шлепками.
Собравшиеся на пустыре до десятка подростков, разделясь на две группы, молча следили за игрой, про себя отсчитывая удары.
Каждый новый удар мог принести славу игроку и позор его противнику. Условия игры жесткие. Проигравший должен обрить всю растительность, которую скрывали штаны, причем без мыла и воды, кинжалом, воткнутым в чурку, что стоит в центре круга.
Играющего подростка звали Махмуд. Его противник, только что обронивший лянгу на тысяча первом счете под одобрительный возглас своих дружков, был одногодок Шурка Ковалев. Он не уступал в росте и крепости фигуры Махмуду, был белобрыс, с короткой челкой, зачесанной направо и повлажневшей от усердия. Одежда его состояла из простеньких хлопчатобумажных штанов, заправленных в кирзовые высокие полуботинки со шнуровкой, на плечах немаркая байковая рубашка. На лице у Шурки, вытянутом и угрястом, самодовольная, ехидная улыбка. Злорадный блеск его серых кошачьих глаз усиливался по мере того, как он остывал от только что оконченной игры.
Шурка весьма доволен собой и явно праздновал победу. Он предвкушал ее, как бы слышал безудержный смех своих дружков, издевки в адрес несчастного профессора-всезнайки Махмуда. Он упивался предстоящим наслаждением от мук и позора своего врага, когда тот, опустив шаровары, взгромоздится на чурку и станет срезать кинжалом волосы. Будет больно, Шурка знал: кинжал не бритва, да еще насухую.
Никто из подростков его возраста не мог выбить тысячу раз, не обронив лянгу. Даже среди старшеклассников это мог сделать один только Пузо. Но тот куда старше Шурки, первый оторвила в Верх-Березовке – он бросил школу и нигде не работал. Он-то и обучил Шурку мастерству игры. Нельзя сказать, что Шурка слыл заядлым драчуном, он редко пускал в ход кулаки, но спорщиком был отменным и успевал всюду, где затевался спор во время игры на деньги: то ли в чику, то ли в пристенок, то ли в орла и решку, то ли в лянгу.
Игра на деньги запрещалась, а в лянгу тем более. Монотонно двигать одной ногой считалось вредным для здоровья: могла развиться пресловутая грыжа в паху. Сам же снаряд – мохнашка со свинцом – считался вульгаризированным изделием, а игра антипионерским и антикомсомольским проявлением. Но, несмотря на запреты, игра оставалась популярной как среди русских подростков, так и среди чеченских мальчишек.
Шурка обыгрывал всех, собирая медяки и серебрушки, половину отдавая Пузо. Но на пути его бизнеса неожиданно встал Махмуд, и чеченское крыло мальчишек отошло от Шурки. Более того, Махмуд стал делать набеги в его квартал, побеждая Шуркиных клиентов и унося мелочь. Но с Шуркой на деньги Махмуд играть избегал из-за каких-то своих соображений, хотя тот был не против сразиться.
– С таким споруном, как ты, я никогда не свяжусь, –  сказал Махмуд, когда Шурка на одной из школьных перемен предложил Махмуду состязание. – Тебя послушаешь – ты всегда прав. Ищи дураков.
– Признайся, Махмуд, боишься проиграть?– сказал Шурка. – Впрочем, куда тебе со мной тягаться.
– Я не боюсь, я не хочу.
Игра в лянгу волной накатывалась на мальчишек осенью, когда они собираются в школу, а на ногах вместо летних тапочек обувь посолиднее, а также по весне, когда из валенок они переобувались в сапоги и ботинки. Почти у каждого в кармане лежала лянга. В нее играли всюду, где мог сыскаться укромный уголок, да собиралось несколько мальчишек. На уроках Шурка то и дело рылся в карманах, перекладывая лянгу из одного в другой, показывая ее соседу или кому-то на заднюю парту, предлагая меняться, создавая шум и возню. Его не раз выставляли за дверь, отбирали лянгу, но он приносил новую. Тогда карманы мальчишек стали проверять дежурные. Но спрятать мохнашку ничего не стоило в другом месте: в портфеле, под брючным ремнем, наконец, в ботинке. Прыткие дежурные девчонки знали об этих тайниках и не раз ябедничали учителям, которые, в свою очередь, приказывали неугомонным мальчишкам снять обувь.
– Вы посмотрите, вся школа играет в мохнашки, – говорили друг другу учителя, – откуда взялась эта дрянная затея. В наше время такой не было.
Пришла же эта игра, как утверждали многие, из чечен-городка потому, что самые добрые снаряды получались из козьей шкурки с длинной шерстью, а таких коз держали чеченцы. У них же можно было купить лянгу на любой вкус. Запрещать же эту игру в чечен-городке не приходило никому в голову. Забава она и есть забава.
Между тем Шурка не унимался и ходил за Махмудом по пятам и кричал:
– Махмуд, сыграем? Я хочу ополовинить твои карманы!
– Отстань, Шурка. Я тебе уже все сказал, но ты упрям, как глупый ишак.
– Чего он к тебе прилип? – спрашивал Влад, которого Махмуд считал своим кунаком и перемены проводил в его обществе. Частенько к ним присоединялся Колька Гугин, рыжеватый, в конопушках, шустрый и такой же языкастый, как и Влад. Рядом с коренастым Махмудом Колька выглядел цыпленком, скорее петушком-забиякой, то и дело прятающимся от наскоков сверстников за широкую спину единственного в классе чеченца. Владик, напротив, был высок и худ, обладал особо звонким голосом и некоторой рассеяностью. Его часто можно было застать врасплох вопросом на любом уроке, особенно на гуманитарном. Но эта рассеянность компенсировалась ловкими рассказами страшных снов.
"Ты совсем не слушаешь урока, о чем ты думаешь?" – спрашивали его учителя.
"Он думает, как бы страшилку поинтереснее рассказать", – ехидничал кто-нибудь из девчонок, которые, между прочим, особо любили слушать Владины рассказы, трясясь от страха, охая и ахая.
Одна из таких страшных историй, как утверждал Влад, произошла на их улице, в доме набожной старушки, у которой часто ночевал приезжающий из города Усть-Каменогорска поп, и которая осталась без сына-кормильца, тоже очень набожного и языкастого Гавриила. Поговаривали, что Гавриил сказал что-то нехорошее своему соседу уполномоченному государственной безопасности и вскоре сгинул. Мать его, оставшаяся без кормильца, стала побираться, прося милостыню у соседей и других жителей Верх-Березовки, и однажды зимой, по пути в Предгорное, замерзла. Старушку похоронили, а дом ее, пятистенный, просторный и светлый, срубленный Гавриилом, занял этот уполномоченный.
"И вот этот дом по ночам стало трясти. Потрясет-потрясет и утихнет. Только шипенье пронесется по комнатам, и все умолкает, – рассказывал Владик полушепотом собравшимся вокруг него соклассникам. – Уполномоченный проснется, прислушается, матюгнется и опять спать. А жена его уснуть не может, чудится ей, что кто-то стоит в дверях, вроде как Гавриил. Знающие люди посоветовали ей читать молитву "Отче наш". Та сначала не хотела, боялась мужа, а потом выучила наизусть молитву и читала. Как начнет читать, так Гавриил уходит из дома. Но дом по ночам все же трясло и с каждым разом все сильнее и сильнее. На просьбу жены съехать с этого дома уполномоченный попросту отмахивался. Тогда несчастная женщина забрала сына и тайком уехала к матери".
Владик переводил дух, умолкал, делал хитрое, но таинственное лицо, оглядывал своих притихших слушателей.
"Что же дальше, Влад?" – раздавались нетерпеливые голоса.
"А дальше – на другой перемене, слышите, звонок на урок".
Горстка его слушателей неохотно отправлялась в класс на скучный, занудливый урок. Многие, кто бросал взоры на Влада, замечали, что тот далек от происходящего в классе и размышляет, как бы поинтереснее, пострашнее рассказать продолжение истории Гавриила.
– Так чего Шурка к тебе прилип, Махмуд? Ты мне так и не ответил, – снова спросил Владик.
– Он боится, что я все копейки у пацанов выиграю и ему не оставлю. Говорит, не ходи на нашу сторону, играй у себя в чечен-городке. Чего захотел! Я ему не стреноженный конь. Он что, Сталин? Нас и так за пределы рудника не выпускают. Чтобы сходить в Предгорное в собес, отец берет разрешение. Да я назло буду орлом парить над его курятником, пролечу по всем улицам, – в сердцах сказал Махмуд, сжав кулаки.
Влад хорошо знал, что Махмуда угнетает ссылка его народа. Его старшему брату Мовлади два года назад не разрешили ехать учиться в техникум, а нынче не приняли в институт, так как он находится в далеком городе. Влад сочувствовал Махмуду, но ничем помочь ему не мог.
После окончания уроков Шурка пулей помчался в левый угол школьной спортивной площадки, обнесенной высоким забором из теса, и стал поджидать Махмуда, который преимущественно шел домой именно через этот угол, который упирался в Пришкольную улицу, а она вела прямо к мосту через ручей и уходила дальше к самому чечен-городку. Махмуд не карабкался на забор, а с разбегу, перебросив портфель, делал стремительный прыжок, и, оперевшись руками в верхнюю, поперек идущую доску, выполнив сальто-мортале, переносил свое тело на ту сторону ограды. Этому знаменитому прыжку Махмуд научился у Мовлади, который занимался гимнастикой, и уж конечно, этот прыжок являлся предметом зависти многих мальчишек. Влад пробовал, но у него плохо получалось. Вот и сейчас Махмуд собирался перемахнуть подобным образом забор и очутиться далеко впереди некоторых своих соклассников, которые ходили в ту же сторону, что и он. Но окрик Шурки заставил его остановиться. Тот сидел у забора на корточках, щурил глаза на прохладное осеннее солнце.
– Махмуд, мне все понятно – ты трусишь! – крикнул Шурка, вставая на пути.
– Прикуси язык, Шурка, а то в лоб дам, и с тебя, как с куропатки, когда ее бьет орел, посыплются перья.
– А что, неправда? Если боишься, то давай так: проигравший никогда больше не играет ни с кем на деньги.
– Пусть встанет на уши тот, кто подумает, что я испугался Шурку. Я буду играть! – разозлился Махмуд. – Но ты, шайтан, принимай и мое условие: проигравший бреет кинжалом насухую то, что под штанами.
Махмуд чисто говорил по-русски, и только когда волновался, выдавал гортанные звуки, пугающие своей суровостью.
Шурка было струсил от неожиданного условия, как кур во щи угодил, но отступать он не мог: играть с Махмудом Шурку заставлял Пузо, а ослушаться его Шурка не смел.
– Ладно, сойдемся на нейтральном пустыре, возле боярышника, – согласился Шурка. – В два часа дня.
– Пусть будет так – слово горца, – ответил Махмуд, разбежался и перемахнул забор своим коронным приемом, вызывая у Шурки редкую по силе зависть.
– Цхьа, ши, кхо.., – Махмуд неожиданно перенес лянгу с правой ноги на левую, отбил с десяток и ловко перебросил лянгу на левый люр, что считалось сложнейшим элементом, позволить который мог себе лишь Пузо. Цена этого люра возрастала в десять раз, тогда как правого люра лишь в пять.
Мальчишки ахнули. И когда Махмуд выполнил с десяток ударов и также ловко перенес лянгу с левого люра на правый, среди мальчишек – сторонников Шурки – легла мертвая тишина, среди противников – взрыв восторга, вслед за которым были слышны лишь мерные, мягкие прыжки Махмуда да глухой шлеп свинчатки о чувяк, да четкий счет Влада, взявшего на себя добровольно роль арбитра.
Если бы в это время кто-то взглянул на Шурку, то наверняка заметил бы его бледность, а в серых кошачьих глазах – паническое изумление, перемешанное со страхом. Но к его счастью, на него никто не смотрел, и он мало-помалу оправился от сюрприза, в надежде, что, выполняя такие сложные трюки, Махмуд обязательно обронит лянгу.
Неожиданно в горном цехе взвыл гудок. Он был так резок и тревожен, что Махмуд покачнулся и едва не обронил лянгу, поймав ее. Это разрешалось правилами, поражения не засчитывалось, но игру следовало начинать сначала.
Поймать лянгу можно было и после люра, но в этом случае не засчитывался только счет люра, простые же удары оставались и можно было продолжать игру и вести счет.
– Ага! Чуть не обронил! – встрепенулся петухом Шурка.
– Неважно, – спокойно сказал Махмуд, – слышишь гудок на руднике. А у меня старший брат в забое.
С пустыря, где собрались мальчишки, расположенного на нейтральном косогоре между чечен-городком и остальной частью поселка, хорошо виден рудник. Копер шахты, отвалы руды, стекающие серыми лавинами в глубокий лог, обогатительная фабрика, вросшая в гору гигантским маршем, железная дорога, вьющаяся по склону с составами вагонов – все это всегда притягивало взор любого человека, особенно Влада. По многим причинам.
Влад, как и остальные, понимал значение рудничного гудка. Когда-то он выполнял роль кукушки в часах: гудел каждый час. Но теперь молчавший, подающий голос лишь в экстренных случаях. Понимал и Шурка. Но он не хотел сейчас идти на поводу у гудка, тем более у Махмуда, и отмахнулся:
– Ну и что из этого? Тебе придется начинать все сначала.
– Знаю, Шурка, не хуже тебя, – невозмутимо сказал Махмуд. В его черных заблестевших глазах поселилась тревога: он слышал, как брат Мовлади говорил отцу, что в шахту, больше всего в их забой, идет гнилая крепь, а в забое плывуны, и работа идет на грани риска жизнью, хотя начальство в курсе дела.
– Ну и что с того? – заорал Шурка, размахивая руками, – ты мне зубки не заговаривай! Если кишка тонка со мной тягаться, так и скажи, сдайся на милость победителю.
– Не тонка, Шурка, только брат мой старший в забое.-- Тревожный гудок  с переливами  и надсадой от ветра, как голос человека сообщающий недоброе, не унимается.—Вдруг в шахте – беда?
– Ты о чужой беде не беспокойся, лучше о себе позаботься.
– Беда моего брата – моя беда, – не соглашался Махмуд.
– Гляди, какой преданный! – Шурка усмехнулся.– Будешь начинать с начала или сдаешься?
Шурка горделиво глянул на своих сторонников, ища у них поддержку.
– Правильно, не уступай ему, Шурка, – заорал Дроздов, попросту Дрозд. – Знаем мы таких!
Каких именно, Дрозд не уточнил, а только ошалело глядел на Махмуда и размахивал руками, как ворона в полете.
– Не вмешивайся, Дрозд, это их дело, – сказал веско Влад. Кроме великолепного рассказчика, он был еще лучшим вратарем футбольной команды и вместе с Барышниковым входил в состав сборной, что имело для каждого мальчишки вес не менее, как на пудовую гирю. Попробуй-ка, выжми ее. Влад тоже не выжимал, но его вратарский авторитет – выжимал.
Рядом с Владом стоял Нажмуддин, постоянный спутник Махмуда. Нажи второй год сидел в четвертом классе и учился в начальной школе, что находилась на горе, и была набита в основном чеченскими ребятишками. Нажи был рослый и сильный, оттого, видно, задирист и готов был броситься в драку по одному лишь знаку Махмуда. И сейчас, сжав свои внушительные кулаки,  бешено вращая зрачками, бросая взгляды то на Шурку, то на Махмуда, готов был, как верный своему наибу мюрид, налететь на заговорившего Дрозда, подмять его, проучить, чтоб не шестерил. Но Махмуд не обращал на Нажи внимания. Дрозд, конечно, и сам не прочь схватиться с Ножиком, так он звал Нажмуддина, притупить его ударом в челюсть, но сегодня не его день, он поддерживает авторитет Шурки, а тот никакой драки не хочет, мол, здесь дело принципиальное, мастерское, кулаки тут ни при чем.
Прислушиваясь к не умолкающему гудку, Махмуд медлил. Наконец он спросил:
– Владик, на каком счете я поймал лянгу?
– На двести двадцатом. Жалко!
– Ничего, сейчас наверстаю. Как ты думаешь, в шахте все в порядке?
– Не знаю, – пожал плечами Влад. – Может, кто по ошибке гудок включил. По правде говоря, гудок какой-то заполошный.
– Сам ты заполошный, – заорал Шурка. – Проиграл твой Махмуд, штаны ему скоро будешь поддерживать.
В глазах Махмуда пронеслись черные волны гнева.
– Рано злорадствуешь, Шурка, побеспокойся лучше о поддержке своих штанов. Я начинаю сначала. Влад, поехали, держи счет.
Махмуд вскинул на ногу лянгу. После пятого удара перекинул ее на правый люр и стал отбивать "пятушков". Мальчишки замерли. Такое количество люров никто никогда из них не отбивал. Двадцать, двадцать пять, тридцать! Махмуд перевел лянгу на прямые правые удары, успокоил неторопливой мерной игрой дыхание и перевел свинчатку на левый люр, отбив десяток, он снова послал снаряд на правую ногу.
– Ну что, сравнялись, – крикнул он, – успеваешь считать, Влад?
– Угу! – только и успел сказать тот. – Не рискуй.

Пляска лянги продолжалась, она отлетала то от левой, то от правой ноги. И пока Махмуд догонял Шурку, отстаивая свою честь в равной борьбе, тебе, мой юный читатель, не мешало бы узнать продолжение той страшной истории, которую прервал звонок. Я с удовольствием продолжу ее устами нашего друга Влада, тем более что этот ненавистный уполномоченный, по некоторым сведениям, приложил руку к событию в шахте, по поводу которого надрывался гудок.
Слушателей Владика на следующей перемене собралось гораздо больше, и это его вдохновило. Он почувствовал такой прилив слов, что мог захлебнуться, и потому торопливо повествовал:
"О том, что жена уполномоченного из-за мистического страха бросила дом и мужа, уехав к матери, последний не мог никому признаться. Он боялся, что его поднимут на смех, даже еще хуже, у начальства появится сомнение: "Что это за уполномоченный, страж порядка, гроза всех и вся, если взялся сочинять этакие небылицы? Да такого человека надо гнать из органов в три шеи".
И особист молчал. Каждый раз, ложась в постель, он вытаскивал из кобуры пистолет и клал его под подушку, чтобы на месте расстрелять того, кто совершит на него покушение.
Однажды он пришел домой пьяный, и, не раздеваясь, плюхнулся на кровать, уснул мертвым сном. Минула полночь, и дом начал сотрясаться. Но первые сравнительно легкие сотрясения не могли разбудить спящего. Тогда по-козьему стала подпрыгивать кровать, на которой лежал человек. И снова никакого результата. В следующий миг кровать подпрыгнула так, что сбросила на пол уполномоченного. Тот что-то невнятно забормотал, приоткрыл глаза и увидел, что лежит на полу, а дом наклонило так, что он покатился к печке.
"А-а! – дико заорал уполномоченный. – Кто здесь? Пристрелю!"
"Я, – послышался в ответ голос, – Гавриил. Только хуже того, что уже со мной сделал, не сделаешь".
Уполномоченный схватился за кобуру. Но его пистолет сам выпрыгнул наружу, завертелся, заплясал, перед лицом у мужика, затем замер и выстрелил в пространство. И тут же раздался смех и голос Гавриила:
"Ха-ха, окаянный, убедился, что со мной уж больше ничего нельзя сделать плохого?"– Затем послышалось шипение, и на голову уполномоченному с печи опрокинулась кастрюля с горячими щами.
"Влад врет, никакие щи на голову этому человеку не выливались, – возразила Галка Серова, – он половину всего, что рассказал, выдумал".
"Ну и что, разве не интересно?" – согласился Влад поджав в усмешке  губы.
"Подумаешь, нашел интерес?– фыркнула Серова. – Лучше бы ты так ловко уроки отвечал у доски, а то ведь за такое по головке не погладят".
"Ладно ты, Серова, – заступился Колька Гугин, коротышка и забияка, каких свет не видывал. – Всю эту историю давным-давно все знают. Только с пистолетом дело было совсем не так".
"А как еще?"
"Пистолет был заряжен холостыми патронами и стрелял сам уполномоченный. Влад подсочинил, чтоб пострашнее было".
"Ничего не подсочинил, – краснея, сказал Влад. – С чего бы этот уполномоченный бросил дом и поселился в общежитии. Все так и было. От горячего супа у него до сих пор на лице шрамы".
Шрамы на лице у уполномоченного действительно были. Но никто из взрослых не осмелился бы утверждать, что виной тому горячие щи. Это была тайна за семью печатями.

***
Безветрие и сухая солнечная погода как никогда соответствовали бабьему лету. Сюда, на пустырь, с рудника долетали вздохи “кукушки”, толкающей состав вагонов, ее резкий свист – "посторонись", звяканье металла о металл – опорожнялись вагонетки с рудой, поднятые из шахты, визжала лебедка копра шахты – на-на-на-на-на! Но никто не обращал внимания на эти звуки; на блеск паутин, висящих на боярышнике; на просвистевших где-то рядом горлиц; и даже на появившийся высоко в небе небольшой клин журавлей, с криками возвещавшими, что они пробуют крыло для дальнего перелета. Все внимание сосредоточено лишь на Махмуде, который заканчивал девятую сотню. И это обстоятельство обручем страха сжимало Шуркину душу. Расплата неминуемо приближалась. Мог, конечно, в дело вмешаться Пузо, которого Шурка ждал с минуты на минуту, но он почему-то не шел. И когда счет стал неумолимо приближаться к тысяче, все услышали крик бегущего Аслана – младшего брата Махмуда. Он что есть мочи бежал к играющим, и в его широко распахнутых глазах плескался ужас.
– Беда, беда, беда! – неистово кричал он по-чеченски.
В его гортанном крике Владу трудно было разобрать хотя бы одно слово, кроме имени Мовлади, но все же он понял, что Аслан принес страшную весть – в забое у Мовлади обвал. Живы или нет забойщики, Аслан не знал, но их жизни грозит смертельная опасность. Влад растерянно взглянул на побледневшего Махмуда и увидел, как тот конвульсивным движением руки поймал лянгу. Замерев на мгновение с остекленевшим взглядом, он резко бросился прочь с поляны по направлению к копру шахты – этому неумолимому властелину поселка, следящему со своей высоты днем и ночью за его жителями, за тем, как они трижды в сутки спешат к нему, к холодному, но живому монстру, обладающему той  властью, которая дана ему человеком, чтобы подчинять своей воле самого человека, делать его безропотным рабом, вроде бы и добровольно трижды в сутки бодро идущего в его пасть и так же трижды в сутки возвращающегося из его нутра измученным, измочаленным мужиком под непрестанную песню лебедок, канатов, моторов, сливающихся в единый вой и грохот.
Владу всегда казалось, что это не песня, не вой и не грохот, а злобный хохот сильного, беспощадного великана, жертвой которого в числе многих стал и его отец.
Глава вторая
ЭТО ПОХОЖЕ НА БУНТ
Мужество не спрашивает, высока ли скала.
Горская пословица.

Махмуд и Влад прибежали на шахту в тот момент, когда из чечен-городка пришли десятка два молчаливых стариков, и друзья поняли, что о случившемся люди узнали гораздо раньше, чем о несчастье сообщил гудок. Старики, кто в черкесках, кто в бешметах, стояли кучно, а на головах неизменно красовались папахи. Но не красота была главным достоинством этого вида, а монолитность кучки старых и пожилых людей, организованность, внушительная сила и непреклонность. Опираясь на костыли с причудливыми набалдашниками ручной работы, они молча взирали на двери конторы, и было что-то грозное в этом молчании и вместе с тем почтенное, перед которым неизменно снимают шапку.
Влад знал, что старики не сдвинутся с места до тех пор, пока им не дадут исчерпывающего объяснения о случившемся, или пока не поднимут на-гора и не отдадут тела погибших. Просить или приказывать разойтись – бесполезно. Их можно прогнать от конторы силой, но сил таких у начальника рудника Ложникова нет. Три милиционера, да один уполномоченный по особо важным делам – вот та сила, которая по его приказу может воздействовать на непокорных стариков. Еще в прошлом году он бы не церемонился, вызвал бы наряд из райцентра, но теперь, когда чеченцам разрешено свободно передвигаться в пределах района, на эту меру идти нельзя. Вернули им и свободу собраний...
– Что, стоят? – нервно спросил Ложников у появившегося в кабинете диспетчера.
– Стоят, Антон Борисович, – ответил диспетчер. – Молча стоят.
– Что они хотят? – Ложников швырнул на стол авторучку, забрызгав лежавшие напротив него документы, выругался по этому поводу. – Это же молчаливый бунт. Вели им разойтись.
– Они ждут вашего слова.
– Где уполномоченный Никифоров, это по его части.
– Никифоров с главным инженером в шахте.
– Хорошо, – Ложников встал, подошел к окну и со второго этажа, увидев монолит папах, сказал: – Хорошо, я выйду к старикам, ты в качестве переводчика. Нехорошо стоять у двери более часа, нехорошо.
– У меня дополнительная информация, – кротко сказал диспетчер, – слесарь Вахрушев, что попал под плывун с наружной стороны завала, пришел в себя. Он сказал два слова "Никифоров – подлец" и умер. Что бы это значило?
Ложников медленно повернулся к диспетчеру и сухо спросил:
– Что еще сказал Вахрушев?
– Ничего больше. Только в руках он сжимал кувалду. Она, видимо, помешала ему отскочить от плывуна на безопасное расстояние.
– Вы так думаете?
– Так думают спасатели. Но Вахрушева в забой к Хасбулатову никто не посылал.
– Какого же черта он там делал?
Диспетчер молча развел руками.
– Ясно, – сказал Ложников, – ерунда какая-то. Пошли к старикам.
Через минуту Ложников появился на крыльце конторы. Старики остались без движения, хотя взоры их были направлены на дверь, которая, наконец, распахнулась и перед ними предстал грузный, несколько обрюзглый человек в темно-синем шерстяном костюме с галстуком на светлой сорочке. Ложников обладал спокойными, уверенными жестами больших рук, волевым, знающим себе цену характером, жесткими, несколько крикливыми глазами и такой же речью, рождаемой большим, желтозубым ртом. Ложникова на руднике уважали за глубокое знание горного дела, но боялись его вспыльчивого нрава. Он не признавал своих ошибок, был скуп и немногословен на похвалу. Но сейчас он вышел с некоторой робостью, чувствуя и свою вину, но ничем не показывая ее.
– Граждане старики! Салям алейкум, граждане старики! – громко произнес Ложников, и, не дожидаясь ответного приветствия, который незамедлительно последовал, продолжил: – На третьем горизонте, откуда сейчас идет основная руда, у нас сложилась неблагоприятная обстановка. Плывуны. Но многие забойщики, пренебрегая опасностью, стремятся дать высокую выработку, спешат, с нарушением техники безопасности ставят крепь. В частности, бригады молодых забойщиков Асланбекова и Хасбулатова отказались от крепильщиков, взяли эту работу на себя, чтобы побольше получить денег.
В толпе стариков пронесся ропот не то неодобрения, не то несогласия. Ложников выдержал паузу до полной тишины и продолжил:
– Что ж тут скрывать, бригада Хасбулатова любит хорошие заработки, это правильно, ребята хотят жить лучше. Но они, очевидно, поспешили, поставили крепь некачественно, в результате – обвал. Трое забойщиков погибли и один слесарь.
– О,Алла! – выдохнула на едином дыхании толпа стариков, как стон, упала на колени, бормоча молитву.
– Я не окончил, граждане старики. Погибших извлекают из-под завала спасатели. Теперь всех прошу разойтись по домам.
Влад знал, что в чечен-городке нет ни единого дома. Их городок – сплошные саманные мазанки, сакли, низкие, врытые в землю с подслеповатыми и немногочисленными окнами, с односторонними глиняными крышами. И улиц, по существу, там нет таких, как в поселке: вьются проходы между саклями, и все, на конной повозке можно проехать, а на машине – вряд ли. Но у чеченцев ни того, ни другого нет. Лошадей им держать запрещено, чтоб никто не уехал никуда, о машинах и говорить нечего. Ни у кого на руднике нет машин, у Ложникова только.
Сакли чеченцы строили из глины. Ее тут полным-полно. Она залегает в полуметре от поверхности. Плотная, вязкая и желто-светлая, на сливочное масло похожая. Почти возле каждой сакли есть круглые глубокие ямы, похожие на ту, в которой сидели Жилин и Костылин. Но ямы эти не для каких-то целей, их специально никто не рыл, а получились они от того, что из этих ям и выросли сакли. Черную землю чеченцы убирали на свои огороды, дойдя до глины, вскапывали ее на штык, поливали водой и месили ногами, добавляя туда солому и коровий навоз. Если замес получался большой, то в яму загоняли быков и гоняли их по кругу. Встанет чеченец в центр, возьмется за аркан, которым бык схвачен вокруг шеи, и бичом на длинном черенке погоняет. Быки ходят лениво, но верно. Человек натягивает аркан, уменьшая его, быки все ближе и ближе к центру, затем так же медленно он стравливает аркан. Так быки хорошо промешивают глину. Два-три раза подбрасывают солому, промешивают. Когда замес поспеет, из него валяют похожие на буханки хлеба валки, кладут стены, а если кирпичи, то сначала сушат. Стены невысокие, метра полтора. Когда кладка улежится, затвердеет, накатывают бревна, выписанные на шахте. Получается крыша. Ее ровно покрывают слоем валков, затирают их, чтобы дождевая вода не задерживалась, а скатывалась с крыши.
Влад хорошо помнит, как несколько лет назад  впервые попал в чечен-городок. Он с отцом ходил смотреть, как чеченцы месят глину, делают саманные кирпичи, сушат, катают валки и делают из них стены.
– Пора нам, Влад, браться за новый дом, – сказал отец.
– За большой? – спросил Влад.
–Конечно, за большой и просторный, высокий и светлый. Пожили в землянке, покормили вшей, да и будет, – говорил отец, улыбаясь. – По русскому обычаю надо бы дом из бревен рубить, да дорогой нынче лес. Вот подучимся у чеченцев лепке из глины и построим себе новый дом.
– И забросим свою землянку!
– Свиней и кур там держать будем.
Они шли по извилистой улице между двумя порядками саклей, и Влад озирался по сторонам, жался к отцу, боясь отстать от него на шаг. Никто из мальчишек не осмеливался подходить к чечен-городку, не говоря уж пройтись по их кривым улочкам. Виной тому были страшные рассказы о чеченских головорезах, которые так и охотятся за пацанами, хватают зазевавшегося даже средь бела дня, закалывают несчастного своим длинным и острым кинжалом, пьют кровь через соломинку.
Влад верил и не верил этим рассказам. Он больше был склонен к тому, что это вранье. Ну,  как, скажите не милость, можно пить кровь через соломинку? Отец его уж два года работает вместе с Хасбулатом, у которого тоже есть сынишка школьник, только учится он в школе на горе, и знает о нем, о Владе, все про все из рассказов своего отца, который знает о Владе из рассказов Георгия. Но как бы то ни было, страх перед разбойниками-чеченцами держался у него стойко, как и у других его сверстников.
Душонка Владика трепетала от страха, он шел и озирался по сторонам, боясь проглядеть спрятавшегося за углом в лохматой шапке чеченца с кинжалом в зубах, готового прыгнуть на спину зазевавшемуся Владику, утащить его неведомо куда. Отец увидел неподдельный страх в глазах  сына, рассмеялся, но все же взял его за руку, крепко сжал  в своей сильной, шершавой ладони, и не отпускал ее до тех пор, пока они не пришли к сакле Хасбулата, где под навесом из кукурузных стеблей дымилась глиняная чеченская печка, от которой вкусно пахло кукурузными лепешками.
"Оказывается, они тоже пекут хлеб, как и мама, прямо во дворе, и уплетают за обе щеки, как и наша семья", – подумал Владик.
Над трубой вился буро-сизый дымок, и пахнет он точно  так же, как и дым, вылетающий из его печки, в которой мама печет с поджаристой корочкой большущие и высокие булки. Дым и у них, и здесь пах кизяком. Влад заметил, что стена сакли с солнечной стороны облеплена кругляшками кизяка и поразился такой хитрости, потому как ему и в голову не приходило таким способом сушить кизяк для печки, а надо шариться по косогорам, где паслись коровы, и собирать подсохшие лепешки в мешок и тащить его на своем горбу домой.
Влад заметил вертящегося под навесом шустрого, пожалуй, покрепче, чем он сам, почти такого же роста пацаненка, который пулей выскочил из-под навеса, что-то закричал людям, копающимся у саманной ямы. Один из них выпрямился, в руках он держал деревянный станок, который аккуратно поставил на землю, впереди только что сделанного саманного кирпича, и направился к пришедшим.
– Салям алейкум!– воскликнул отец Владика, как только увидел входящего под навес человека. – Доброго здоровья тебе, Хасбулат, и твоим близким!
– Ваалейкум салям, Георгий! И тебе доброго здравия и твоей семье! – сказал человек по имени Хасбулат, испачканный глиной, с бритой непокрытой головой, усыпанной бисером пота, босый с высоко засученными штанами, с обнаженной волосатой грудью, с неимоверно широкими плечами и мускулистыми руками. Человек улыбался, приложив правую ладонь к сердцу, с глазами, полными добра, перемешанного не то с некой грустью, не то с печалью, какое бывает от чрезмерной усталости, но сверкающими в лучах вечернего солнца, опускающегося за дальние холмы, что возвышаются над чечен-городком.
– Проходи, гостем будешь. Чай и лепешки ждут тебя. А это кто с тобой? Сынок? Владислав?
– Он самый! – весело сказал отец, пододвигая сына вперед.
– Ну, ему самую большую и вкусную лепешку подадим на угощение! – говорил весело измазанный глиной человек с заметным акцентом.
– Баркалла, баркалла, Хасбулат,– попытался отказаться Георгий, – чай и лепешки от нас не уйдут. Ты сначала покажи свое мастерство. Сакля у тебя, по всему видно, добрая, даже в два яруса сложена, и все из самана? – с восхищением воскликнул отец.
– Нет, Георгий, сначала угощайся, – Хасбулат звонко щелкнул пальцами, и через несколько секунд из сакли выплыла средних лет женщина в прямом длинном цветном платье, с монистами на груди. Она быстро подошла к печке, на которой стоял дымящийся самовар, подхватила его и перенесла на разостланные тут же, под навесом, козьи шкуры, затем быстро появились разнос и на нем аппетитные лепешки с поджаринками, пиалы, в которые женщина проворно налила чай из самовара, забелив его козьим молоком из кувшина, и удалилась.
Хасбулат сделал широкий жест, приглашая гостей к угощенью. В эту минуту к Хасбулату бесшумно подбежал парнишка, что минутой раньше вертелся здесь, и уцепился в пояс отца, искоса поглядывая на Владика.
–А, Махмуд!– воскликнул Хасбулат.– Чего ты лисицей липнешь к отцу. Выходи вперед, знакомься с сыном моего кунака.
Он легонько подтолкнул Махмуда вперед, и осмелевший Влад, под одобрительные возгласы старших, тоже шагнул навстречу черноволосому мальчугану, измазанному глиной, и, протянув ему руку, солидно сказал:
– Влад, будем знакомы.
– Махмуд, – крепко сжал тот Владику кисть, в которой заломило кости.
– Что скажешь, настоящие джигиты! –весело сказал Хасбулат и подтолкнул мальчиков к самовару.
Отец Влада хорошо знал обычаи горцев. Он опустился на край шкуры, поджав под себя ноги, принял от хозяина пиалу с чаем, отломил лепешку, и, подбадривая взглядом сына, который робко следовал примеру отца, отхлебнул горячего напитка.
Лепешка и чай показались Владу необыкновенно вкусными, как он потом рассказывал, что чуть язык не проглотил. Ему не верили, но он ничуть не расстроился.
– Почему хочешь построить дом из самана, Георгий? – спросил Хасбулат, тоже отхлебнув горячего чая. – Разве это не твой край, и ты долго не задержишься на этой земле, и сорвешься с нее, как осенний лист с осины под дуновение холодного ветра жизни?
– Нет, – ответил горестно Георгий, – с детства я в этих краях. Некуда мне идти, но на кирпичный дом замахиваться – кишка тонка. Ты почему строишь саклю для сына из самана? Тоже бедность заела?
– Не потому, Георгий. У меня на Кавказе два каменных дома стоят. Один в горах, в ауле, другой в городе. Вечные дома, в них возвратиться надеюсь. Зачем мне здесь вечная сакля? Из самана сгодится. Придет время, пну ногой, развалю саклю, опрокину лихое время! – Хасбулат энергичными жестами рук подтвердил свои слова.
– Мечтать не вредно. Но жить надо.
– Это не мечта, Георгий. Это вера! – тихо, но внятно, чеканно сказал Хасбулат. – Она держит крепким дух каждого чеченца.
Георгий молча протянул Хасбулату руку, и две крепкие узловатые крепкие пятерни сплелись в страстное одобрительное рукопожатие.
– Раб без кандалов более унижен, чем раб в кандалах, ибо второго боятся,– тихо и задумчиво сказал отец  Влада.
– Именно так, Георгий,– с жаром поддержал гостя Хасбулат,– эта ссылка есть наши кандалы!
Владик тогда не понял тонкий смысл этого рукопожатия и слов, но ему ясно,     что в них есть какая-то скрытая  мужская тайна.
Потом они пошли учиться делать саман. Оказалось просто: деревянный станок наполняли с тщательно перемешанной соломой и глиной, трамбовали, а потом вытряхивали содержимое из станка. Получался кирпич. Но больше всего отца заинтересовали стены сакли. Он вместе с Хасбулатом осматривал их, тыкал пальцем и палкой, пробуя крепость, поднимал руку, измеряя высоту стен, и, наконец, убедился, что саманный дом, какой он задумал, построить можно за лето, которое вот-вот зажжет жарким солнцем.
– Папа, а чеченцы совсем не страшные, – сказал Владик, когда они вышли из чечен-городка и направились по косогору к своей улице. – И лепешки у них вкусные.
Закатное майское солнце подкрасило жидкие облака в малиновый цвет, что висели за чечен-городком, сбросило жар, давая человеку легко и свободно дышать свежим и слегка повлажневшим воздухом, удлинило убегающие вперед тени, которые догоняли Владик и его отец.
– А кто тебе сказал, что они страшные? – запоздало откликнулся отец, размышляющий над тем, как он возьмется за стройку. – Такие же люди, как мы с тобой. Только веры другой. Лепешки по-своему пекут, но от этого они нисколько не хуже. А чай такой же, только с козьим молоком, а у нас с коровьим.
– Махмуд настоящий друг, – сказал Владик после некоторого раздумья. – Он мне подарил складень. Вот. – Влад вытащил из кармана однолезвинный складень ручной работы, – а я ему – фонарик. Правда, батарейка ослабела. Но он сказал, что ему старший брат Мовлади принесет новую, сильную батарейку.
– Молодец, – похвалил отец. – На добро надо отвечать добром, а зло старайся не замечать. И тогда всякий человек, тем более чеченец, будет твоим другом.
– Почему тем более чеченец? – спросил Владик.
– Это такие люди, Владик, судьба у них сложная, в двух словах не объяснишь. Сделаешь им добро на копейку, а они отплатят тебе добром на рубль.
– А если сделаешь зло?
– Зло каждого человека обижает. Чеченца тоже. Но чеченец человек осторожный, хитрый. Он поначалу постарается не заметить твое зло, если оно малое, простит. Но если ты снова попадешься ему на пути со злым умыслом – берегись.
– Убьет?
– Убьет или не убьет, я не знаю, но защитит себя. Это точно.
Впереди, на косогоре, показались огороды и землянки новой шахтерской улицы. По образцу чеченских саклей, они врыты наполовину в землю с односторонним накатом крыш. Дворы и огороды разделялись то плетеным из тальника забором, то штакетником, то жердями. Картошка, подсолнечник, кукуруза уже закрывали собой землю, на навозных парниках радовали глаз разросшиеся огурцы. Зоркий глаз Владика различил в море зелени мальчишку, присевшего в шаге от огуречной грядки.
– Пап, смотри, Вовка Вендерь крадется к нашим огурцам. Ох, я счас задам ему! – он хотел рвануть во все лопатки на выручку подвергнувшимся нападению огурцам, но отец пронзительно свистнул, притаившийся у грядки мальчишка упал на четвереньки, развернулся и бросился наутек.
– Видишь, какой трус, – закричал Владик, – как заяц побежал. Жаль, я ему по шее не дал.
– Ну, мы его и так перепугали. Небось, с ложечку он в штаны со страха напустил, – засмеялся отец. – Небось, запомнит, больше не полезет.
– Вендерь! Да ты его плохо знаешь! – с жаром возразил Влад. – Он такой вредный. Увидит меня, спрячется,  то камнем запустит, то палкой исподтишка в спину ткнет. И прячется-прячется, чтобы потом отказаться, что это не он. А кто ж, кроме него, когда рядом пацанов нет. А еще он любит наших кур из рогатки подбивать, если они к ним в огород зайдут. Причем через дырку в заборе, которую он проделал.
– Да, сложный типус, – согласился отец. – А ты пробовал к нему с добром обратиться? Добро – оно кого хочешь примирит.
– Жди, только не Вендеря. Я позову его в клек играть, он придет, играет, а как станет проигрывать, возьмет и клек в кусты забросит. Ты вон с дядькой Степаном не дружишь.
– Твоя правда, не люблю я его. Этот человек – себе на уме. Но палкой в спину я ему исподтишка все равно не ширяю и помощи не прошу. Я лучше за помощью к Хасбулату пойду. Этот не подведет, ни в чем не откажет, если у него есть, и он может. А Вендерев Степан на все причину найдет, выговорит сто раз. Помнишь, недавно овечку мы резали. Это Хасбулат принес за то, что я ему на лето поработать плотницкий инструмент дал. У нас с тобой есть запасной, а у него – нет. Так он нам за него целого барашка припер. Я отказывался, мол, что с инструментом сделается, у меня же еще есть. Ты саклю сыну построишь, разбогатеешь, купишь свой инструмент и вернешь мой. А он ни в какую, говорит – обидешь, если не возьмешь барашка, который тоже у меня лишний, а у тебя его нет. Говорит, иначе я твоим инструментом не смогу работать, поранюсь. Вот какой человек! Нет у него лишнего барашка. Семья у Хасбулата вдвое больше нашей, а работают два мужика. Он да сын-малолеток, которому только-только семнадцать исполнилось. Нужда окоянная.
            Отец сделал паузу, перескакивая канаву, вырытую перед огородом, чтоб скот не заходил, и, подождав, когда сын одолеет препятствие, продолжил рассказ:
– Понадобилась мне продольная пила. Свою-то, вторую, я тоже одному хорошему человеку отдал на недельку. И вот попросил пилу у Вендеря, так он выговаривать стал, мол, не точеная она. Я ему сказал, что работа мастера боится, я и не точеной пропилю косяк. Он же знает, коли что, я ее тут же подпилком наточу. Так он ничуть не смутился моему аргументу и говорит, что не знает даже, дома ли она, нахлебница, или живет у кого, мол, жена, видно, кому-то отдала. Тогда я пообещал ему за пилу срубить табурет, и пила сразу же оказалась дома и даже наточенная.
– И он будет сидеть на нашем табурете? – возмутился Владик. – Да лучше бы ты меня послал к тому человеку, я бы принес пилу.
– Я так и сделал, разве ты забыл, что бегал на той неделе к Гугиным.
– Помню. Но ты мне ничего про Вендеревы отговорки не сказал.
– Да, тут я впросак попал. От помощника не дело такие штуки таить.
– Махмуд тоже отцу помощник. Он коз на сопки гоняет и пасет. Да не один, их там целая орава чеченят. Он говорит, что по переменке пасут. А коровы у них нет. Сено косить негде. Покос не дают.
– Да, им покос не дают, – задумчиво сказал отец.
– Я знаю почему! – сказал Влад, – потому что ссыльные они, дальше рудника им запрещено ходить.
– Верно.
– А за что их сослали?
– Я не знаю, сын, мал ты еще, чтобы такие дела разбирать.
–  Говорят, за предательство.
– Говорят, говорят.., – задумчиво сказал отец.– Подрастешь, все узнаешь, Владик. А счас мы пришли уж до дому. Завтра первый замес с тобой начнем. Саман пора готовить. Черную землю я уже снял.


***

– Граждане старики! – нетерпеливо повторил Ложников после того, как люди, упавшие на колени, окончили молитву и поднялись с печальными лицами, в которых читалась полная покорность судьбе и событиям, но это было совсем не так, в чем начальник рудника быстро убедился. – Граждане старики! Прошу разойтись, стоять у конторы нехорошо, неприлично, это не магазин и не мечеть. Разойдитесь. Как только тела погибших поднимут на-гора, мы дадим вам знать.
Неожиданно молчание стариков нарушил возглас:
– Врешь, шайтан! Ты погубил наших детей! Ты гнал в забой гнилую крепь!
Эти слова взорвали стариков. Они загомонили на своем гортанном наречии, застучали костылями о камни, но с места не сдвинулись. Они проклинали Ложникова и всех остальных начальников, кто заставлял ставить в забое крепь из гнилого леса.
Лес этот был из Катон-Карагая, заготовленный еще в годы войны, но лишь сейчас доставленный по Иртышу на рудники Иртышского горно-обогатительного комбината. Но это был уже не деловой лес, из огромного штабеля, заготовленного зеками Иртышлага, и женщинами живущих в поселках правобережной поймы Иртыша по разнарядкам военных властей, можно было выбрать лишь несколько бревен, пригодных для крепи в шахте. Но указание: вывезти лес на рудники, речники исправно выполняли. Они приводили плоты и баржи на пристани, разгружали и отписывали тому или иному руднику. Рудники отказывались брать худой лес, но верхнее начальство спускало пса на нижнее, и под угрозой отдачи под суд за саботаж, лес приходилось брать. Его сортировали, пилили, выбраковывали, а проходка на горизонтах шахты остановиться не могла и требовала все новые и новые пачки крепежного материала, и лес пихали и пихали, который не выдерживал не только давления плывунов, но и хорошего удара кувалдой.
Шайтан Ложников ждал беду. Он знал: она рано или поздно свалится ему на плечи. Он мог приказать не ставить крепь из этого леса, а отдать людям на дрова. Но тогда надо было распрощаться с должностью, а может быть, и с семьей, как враг народа. Он мучительно делал свой выбор.
– Граждане старики, – громко, срываясь на крик, сказал Ложников. – В чем моя вина? Вот моя телеграмма директору комбината. – Он достал из кармана пиджака клочок телеграфной ленты и прочел: "Прошу остановить завоз крепежного леса из Катон-Карагая ввиду его непригодности для крепежных работ. Прошу поставлять качественный лес, в противном случае добыча руды и проходка остановится. Начальник рудника Ложников".
Он окинул взглядом собравшихся, пристально следя за тем, как меняются тени на  лицах стариков по мере того, как переводчик доводил до их сознания содержание телеграммы и удовлетворился произведенным  эффектом. Легкий гул некоторого удивления пронесся от старика к старику, но лица  все также оставались мрачны и суровы с печатью горя.
– А вот ответ на мою телеграмму: "Начальнику рудника Ложникову. Добычу и проходку не прекращать. За выполнение плана отвечаешь головой. Другого леса пока нет. Директор комбината Самохвалов".
В толпе стариков пронесся ропот негодования, глаза засверкали гневом оскорбленного человека.
– Зачем ты винил забойщиков? Мой сын хороший горняк! Это знает каждый. Ты взял грех на душу.
Это говорил Хасбулат. Ложников хорошо знал этого человека. Он помнил его, крепкого, пожалуй, самого крепкого и сильного забойщика из ссыльных чеченцев на всем руднике. Теперь перед ним стоял увядающий мужик, как совсем недавний красавец чертополох, вольготно растущий недалеко от конторы с могучими ажурными стеблями, высоко поднимавшими фиолетовые крупные и прекрасные бутоны, а теперь отживший, потерявший прежнюю привлекательность, с пожухлыми колючими грязно-землистыми листьями. Он видел, что ни черкеска, ни папаха уж не могли скрыть Хасбулатову худобу и сгорбленность от свинцовой тяжести в легких, и некоторое сожаление по утраченному человеком здоровью пронеслось в душе у Ложникова.
Он не назвал бы эти минуты обострением человеческих чувств, которые позволяют сострадать и переживать, открываться или замыкаться, быть ближе к истине или хотя бы сделать попытку к этому стремлению, и, наконец, быть честным с самим собой. И дойдя в мыслях  до этого пункта, он с горечью сказал сам себе: "Я даже не могу признаться самому себе потому, что толку в этом никакого».
 А признаться ему было в чем. Накануне, когда в забое Мовлади обнаружился плывун и стало ясно, что там, с такой крепью, вести работы – значит, похоронить людей заживо, в кабинете появился Никифоров и сказал, чтобы он не останавливал забойщиков, а как можно больше направлял туда катонкарагайского леса, мол, пусть крепильщики лес не жалеют, и ставят крепь двойную.
"Но Мовлади работает без крепильщиков, самостоятельно»,– сказал Ложников.   
– Тем лучше,_ выразил удовлетворение уполномоченный такой новостью, твердо продолжил:– и прошу тебя, Антон Борисович, не мешать ему. Лично возьми под контроль все его действия, безо всяких там главных специалистов. Это мои настоятельные рекомендации, – подчеркнул Никифоров.– Если что – ты виноват не будешь, у тебя есть оправдательная телефонограмма. Понял?"
С надменным лицом и осанкой он неторопливо направился к выходу.
Ложников задерживать его не стал, как не стал задавать вопросов.
"Дался ему этот Мовлади", – только и подумал  раздраженно директор.
Теперь Ложникову ясно, почему слесарь Вахрушев появился в забое у Мовлади с кувалдой: сбивал крепь, но никто об этом не узнает. Оттого Ложникову неприятны гневно сверкающие глаза Хасбулата, как бы сжигающие его, и он, впервые за все свое руководство на руднике, кротко сказал:
– Да, Хасбулат, я погорячился. Твой сын очень хороший горняк, нам его будет очень не хватать. Прости. Погибших похороним с почетом.
– Алла! – выдохнули разом старики.

***

Махмуд и Владик, прижавшись к каменной глыбе в несколько десятков тонн, лежащей напротив конторы, на краю асфальтированной площади, молча наблюдали за происходящими здесь событиями. Глыба эта, неизвестно откуда взявшаяся, являлась как бы символом богатства Верхнего рудника. Глыба искрилась кристаллами слюды, темнела прожилинами свинцовой и цинковой руды, краснела и зеленела окисью меди, а если отдолбить кусок, то на солнце блеснет крошечное вкрапление золота. Остался на глыбе след шестигранной призмы – место драгоценного металла бериллия, извлеченного неизвестным старателем. Глыбу хотели взорвать, когда строили контору,  свезти на фабрику и переработать в руду, но Ложников распорядился оставить ее как музейный экспонат, как визитную карточку богатства Рудного Алтая.
– Ты понял, Влад, кто настоящие убийцы моего старшего брата? – тихо, стиснув зубы, со слезами на глазах, сказал Махмуд.
Владик молча  жал крепкую руку друга.
– Пошли, Влад, отсюда. Нельзя, чтобы отец увидел меня здесь. Горец не может плакать. Его слезы – это кровь врага. Только ее он и может пролить.
Махмуд, не дожидаясь согласия друга, бесшумно отделился от глыбы и пустился по тропинке через глубокую балку, по которой бежал ручей с серой мутной водой, похожей на пульпу обогатительной фабрики. Ниже этот ручей сливался с ручьем покрупнее, который протекал через весь поселок, беря начало выше чечен-городка. На этом ручье стояла из камня и глины плотина с донным сливом, образовывая большой пруд, в котором все лето купалась ребятня. К пруду примыкал стадион, обнесенный высоким дощатым забором, вдоль которого росли березы и тополя, ива и карагайник.
Плотина представляла собой дорогу, по которой ездили на бричках, велосипедах и даже на автомобилях: кругломордых, длинных «ЗИСах», полуторках, похожих на большую спичечную коробку.
К фабрике подходила железная дорога. Она извивалась вдоль крутого скалистого левого берега ручья,  уходила к речке Красноярске и дальше на железнодорожную станцию, что размещалась в широком распадке живописных гор с причудливыми невысокими пиками, словно зубчатый хребет динозавра.
По железной дороге бегали небольшие паровозы, прозванные за их крикливость кукушками. Они увозили на станцию вагоны с обогащенным концентратом, из которого на заводах выплавляли свинец, цинк, медь, никель, олово и даже золото.
Махмуд и Влад уже знали все это. Влад гордился тем, что живет и учится в таком знаменитом и богатом месте. Махмуд никогда не восторгался этим и говорил, что у него на родине, то есть на Кавказе, куда красивее и интереснее жить. Там растет столько много разных ягод и фруктов – что ешь  – не хочу, а здесь на этих горах нет даже хорошего леса. Не станет же он, Махмуд, есть руду или свинец с цинком! Он жует картошку и кукурузу, которые сам же и выращивает, а если бы не выращивал, то подох бы с голоду, несмотря на то, что живет в таком богатом месте.
– Наши отцы добывают такое богатство, а живем мы, Влад, как нищие, – говорил Махмуд зло.
Махмуд был во многом непонятен Владу. Что и говорить, он старше на целый год, больше его повидал в жизни. Родился на Кавказе, в живописных горах в большом ауле-городе, проехал на поезде через всю страну, а он, Влад, еще нигде не бывал.

Глава третья
ВЕЗДЕ ЕСТЬ УШИ

   – Что самое отвратительное и уродливое на свете?
   – Мужчина, дрожащий от страха.
   –  Что еще уродливее и отвратительнее?
   –  Мужчина, дрожащий от страха.
«Мой Дагестан». Р. Гамзатов.

На следующий день Шурка встретил Влада у магазина, когда тот, купив несколько булок хлеба, загрузил их в сетку и направился домой. Шурка вылетел из-за угла коршуном, намереваясь схватить Владика сбоку и выяснить кое-что о Махмуде. Ожидающий нападения Влад зорко наблюдал за всеми углами, и, когда Шурка готов был в него вцепиться, резко, не поворачиваясь, поднял навстречу нападающему сетку с булками. Удар пришелся бегущему в грудь и живот. Шурка громко экнул, хватая воздух открытым ртом, замер на месте.
– Ты-ты, чего булками под дых! – заорал  Шурка, с трудом проглотив образовавшуюся от удара пробку воздуха.
– Ты откуда взялся, Шурка? Я тебя и не видел вовсе, хотел только сетку с булками на спину закинуть, а тут ты, как ворон, налетел. Так что я не виноват, сам нарвался.
– Не виноват! Вот как свистну по башке кулаком, будешь тогда поосторожнее своими булками махаться.
Из-за угла магазина вывалился хохочущий Дрозд.
– Ну, Шурка, ты как тайфун, только на твоем пути оказалась скала.
– Скала? Какая скала? Да я этого длинного одной рукой положу, – горячился Шурка.
– Я с коротышками не связываюсь, – парировал Влад.
– Я-то не коротышка, у меня нормальный рост – средний.
– И у меня нормальный – высокий.
– Хе, высокий, подыскал словечко, выкрутился, – примирительным тоном сказал Шурка.– Ты лучше скажи, где твой Махмуд пропал. За ним должок.
– У него несчастье, разве ты не знаешь: его брат в забое погиб. Завтра хоронить будут. Весь чечен-городок в трауре. Три покойника, шутка сказать. У наших один.
– А, – махнул рукой Шурка, – они и хоронить-то не умеют. То песни поют, то пляски устраивают, а покойников сидя зарывают.
– Дурак ты, Шурка, и не лечишься. У них свои обычаи, они мусульмане.
– Мусульмане, – презрительно сказал Шурка. – Сейчас никакой веры нет. Ни церквей, ни попов.
– У нас – нет, у них – есть. Сакля в центре городка – мечеть. Ишь, какое слово красивое, и там мулла. Махмуд своей верой гордится. А мы вот ничем не гордимся.
– Это ты не гордишься, а я Сталиным горжусь, не то, что твой Махмуд. Темные они люди, забитые.
– Это Махмуд-то темный? – Владик расхохотался. – А ты светлый. Двоечник несчастный. Тебе за Махмудом гнаться до упада и не угнаться. Он в школу через день-два ходит, а учится на одни пятерки, за исключением иностранного.
– Один только Махмуд и нашелся такой среди них, выскочка.
Дрозд, молчавший во время спора, не выдержал молчания и заявил о себе.
– Мой брат в вечернюю школу ходит, так говорит, там одна чеченва, а брат Махмуда – Мовлади был у них старостой, нынче весной за десятилетку экзамен экстерном сдал.
– Как это? – не понял Шурка.
– Очень просто, – засмеялся Владик, – не учился в десятом, а сдал все экзамены. Башковитый был малый. А ты, Шурка, говоришь...
– Мне наплевать, кто как учится. Меня должок Махмуда интересует. Пузо говорит, если Махмуд будет увиливать, то он сам лично им займется.
– Не беспокойся, Махмуд отыграется. Ты бы лучше не духарился, Шурка, ты же видел, как он ловко играет. Вот кончится траур, и будешь ты иметь бледный вид и макаронную походку. Лучше замни это дело, – по-дружески посоветовал Влад, закинул на плечо сумку с булками и пошел прочь от надоевшего ему Шурки, который вслед крикнул:
– Я-то чего, я согласен на мировую, да Пузо не позволяет!
Влад часто приносил новости из магазина. Не стало исключением и сегодня. Едва переступив порог и водружая булки на стол, он сказал маме, сидящей за починкой белья:
– Говорят, чеченцы ни за что не присоединятся к похоронной процессии Вахрушева, – сказал он.
– Опять у тебя магазинные сплетни! – крикнула его старшая сестра Валя из комнаты, где стоял широкий стол,  на котором дети выполняли школьные домашние задания.
Стол этот, как и вся комната, как и весь дом, был делом рук отца, матери, и, конечно, его, Влада. Два года длилась стройка, много отняла здоровья у родителей Влада, но все же они теперь живут под добротной крышей в светлом и просторном доме, хотя не до конца отстроенном. Отец хотел разделить перегородками огромную комнату на три маленьких, чтобы была родительская спальня и две детских. Да не пришлось, не  успел…
– Не сплетни, – огрызнулся Владик. – Начальство предлагало объединить похороны погибших, чтоб меньше шума было, а чеченцы отказались.
– Они мусульмане, у них свои обычаи, – сказала мама, – и тебе в это дело нос совать нечего.
– Я не сую. Я только говорю, что они отказались.
– Ты бы лучше взялся за уроки, – крикнула Валя, – а то одни тройки носишь.
– Не одни тройки, – не согласился Владик, – тебя вот за хлебом не посылают.
– Я девочка.
– Ну, будет вам,_ строго  сказала  мама и  через  паузу с  горечью  вернулась к  прерванному  разговору._ Несчастные люди, одно слово, работают, работают, а.., – она вдруг замолчала, спохватившись о чем-то, а хотела сказать она следующее: "а за душой ничего не имеют, все такие же нищие, что и похоронить по-людски не на что. Стол поминальный справить нечем. Отец наш ушел с той шахты  проклятой на  упокой, а что оставил. Голые стены да вас четверых?"
Но мама осеклась, боясь, что ушлый и языкастый Владик тут же намотает себе на ус материнские слова, чего доброго, дернет его сатана за язык, он и ляпнет чего-нибудь себе на беду.
"Уши – они везде есть, услышат, донесут, куда надо. Молчали уж сколько лет, еще помолчим. Говорят, хворать вождь стал чаще, может, заберет его сатана к себе. Не от Бога ведь он, от сатаны".
Но ничего такого не сказала мама, на Махмуда переключилась.
– Горюет, поди, твой дружок, Махмуд. Как же, потеряла семья второго кормильца. Уж нам-то не знать, какое это горе! – Мама всхлипнула, крупные, прозрачные слезины выкатились у нее из глаз, но она их не замечала, продолжала лишь штопать Владика рубашку, широко размахивая рукой с иголкою. Она уж привыкла не замечать свои слезы, пролитые  за долгие месяцы болезни мужа, за долгие и еще более мрачные месяцы после его смерти. Владик всегда страдал, видя слезы на материнском лице. Ему было жаль отца, но еще жальче больную, с шишками на коленях от лесосплава в военные годы маму, которой надо еще жить да жить, радоваться подрастающим детям, этому светлому дому. Но как он мог утешить маму, когда человека, которого она любила, дождалась с проклятой войны целым, хотя и страшно контуженным, так быстро скрутила эта проклятая шахта, и которого уж никогда не вернешь.
Третий месяц идет, как Владик потерял отца. И хотя ум у него еще детский, отходчивый, он уже понимал, что такое смерть близкого человека, какова горечь утраты. И хотя он уже пережил беду, но не смирился с опустошением дома, которое принесла смерть дорогого ему человека. Он видел, как нужда, беспросветная нужда, еще крепче вцепилась своими клещами в его семью, заслоняя собой все до горизонта, гнала их кнутом во мраке жизни, в которой не видно просвета к лучшему.

Георгий заболел селикозом раньше, чем Хасбулат. С виду крепкий и сильный, он пришел с войны в сорок шестом году, перенеся две тяжелых контузии, и надорванный организм не выдержал изнурительной шахтерской работы. Они часто бурили насухую, без воды, что категорически запрещалось на бумаге и на словах. А на деле...
В забое было сыро, жарко и тихо. Слышно, как где-то в темноте капает вода, да шипит воздух в шлангах, подсоединенных к перфораторам. Забойщики – Хасбулат и Георгий, два их помощника, выполняющие обязанности крепильщиков и откатчиков вагонеток, сидели в полутьме, тускло поблескивая огнями фонарей, прикрепленных к каскам, и ждали, когда наладят насосы на станции и подадут в забой воду. Ремонт затягивался, и забойщики стали нервничать.
– Шайтан, – сказал Хасбулат, даже при тусклом свете было видно, как его пронзительные глаза сверкают от гнева, – то у них компрессор полетел, то насос. А мы без заработка останемся. Что жрать будем?
– Да-а, – согласился Георгий, – за простой нам никто пряников не насыплет, хоть и не наша вина.
– И профсоюз не поможет, – подхватил молодой помощник, чеченец. – Давай, Гоша, бурить насухую. Я возьму твой перфоратор.
– Э-э, – сказал Хасбулат, – у нас даже лепестков нет.
Неподалеку раздались гулкие тяжелые шаги. Горняки повернули головы в сторону идущего. Свет лампочки на каске разрастался, и через минуту перед сидящими забойщиками, остановился их мастер.
– Вот лепестки, – сказал он, – нечего прохлаждаться, воды не будет до конца смены. Не дотянете до плана – пеняйте на себя. – Мастер повернулся и ушел.
– Понял! – зло сказал Хасбулат, сверкая углями глаз. – На той неделе наших сменщиков штрафанули за бурение насухую. Сегодня наоборот – заставляют.
– Ничего не поделаешь, – развел руками Георгий, – плетью обуха не перешибешь.
Он взял лепесток и стал подвязывать его, закрывая рот и нос.
– Этот лепесток против свинцовой пыли – так, пустое место. Он бабам в одно место годится, в качестве затычек.
Помощники засмеялись, Хасбулат хмуро сказал:
– Твоя правда, Гоша, – и длинно выругался по-чеченски, заглушив конец фразы неистовым треском перфоратора.
Через несколько минут бурильщики утонули в сизом облаке микроскопически мелкой свинцовой пыли, которая проникала сквозь марлевую защиту в нос, горло, и, смоченная влагой легких, накрепко застревала в живой плоти, запрессовывая ходы и выходы, сокращая приток и обмен воздуха. Но перфораторы не смолкали до конца смены.
Уже поднимаясь по стволу шахты на-гора в клети, Георгий почувствовал сильное удушье. Ему не хватало воздуха, кружилась голова, он зашелся в долгом сухом кашле.
Назавтра у него поднялась температура, и он впервые на месяц слег в постель.
В тот день насухую бурила вся шахта, набивая легкие забойщиков тяжелой свинцовой пылью.

Глава четвертая
ПО ЗАКОНУ ЗВЕРЯ

И красивая сакля может рухнуть, если фундамент и стены у нее непрочные.
  Горская пословица.

Отец Владика вернулся в свою бригаду лишь через месяц. Он подлечился и посвежел, но бурить ему запретили врачи, и теперь решалась его судьба в кабинете начальника шахты. Пока его оставили в бригаде, в том же звене вместе с Хасбулатом, но выполнять он стал только подсобную работу.
– Признали селикоз? – спросил его Хасбулат в первую же минуту, как только они поздоровались, потрепали друг друга по плечу и улыбнулись.
– Он самый, Хасбулат, – с грустью сказал Георгий, – могут вывести на-гора, слесарничать.
Хасбулат понимающе кивнул головой. Они шли в столовую, чтобы съесть свой шахтерский бесплатный обед.
– Что поделаешь, Гоша, если беречь себя, и с селикозом можно жить, – сказал Хасбулат, – никто из нас от него не застрахован. – Тебе бы на Кавказ, на Теберду, там воздух сам легкие лечит.
– Что ты, Хасбулат, кто там нашего брата ждет, где возьмешь такую кучу денег?
– Профсоюз тряси, Гоша, требуй путевку. Ты фронтовик, тебе не откажут.
– Может, и не откажут, да семью-то куда девать, у меня еще дом недостроенный. Войти – вошли, живем, а дел там по горло. Крыша стоит недокрытая. На дворе – зима.
Они вошли в столовую, где размещалось десятка полтора столов, набрали еды по талонам и принялись есть. Когда заканчивали, Георгий заметил, как Хасбулат завернул в тряпочку несколько кусочков хлеба и порцию масла, причитающуюся ему по талону. Так же делал частенько и сам Георгий, прятал хлеб с маслом, приносил домой: гостинец от зайчика, шутил он.
– Вот и ты стал гостинцы домой носить, – грустно сказал Георгий. – Растут рты, требуют. А ты, помнишь, меня упрекал, что от себя отрываю, здоровье не берегу.
Хасбулат как-то затравленно глянул на Георгия, тихо, но гневно, сверкая своими большими черными глазами, сказал:
– Твоя правда, Гоша. Рты растут, а нового дохода нет. Только я не потому. Я сам всегда голодный как собака, да вот новый плакат повесили без тебя, аппетит пропал. – Хасбулат кивнул головой на раздачу, над которой висел огромный красочный плакат, который Георгий сразу же заметил, когда вошел в столовую. Плакат гласил:
"Горняк, твой обед – яркий пример сталинской заботы о твоем здоровье. Ударно трудись!"
Ничего не сказал Георгий, только грустно усмехнулся.
– Когда я вхожу в столовую, Гоша, мне хочется плюнуть, – тихо, но внятно, чеканя каждое слово, заговорил Хасбулат. – По закону зверя живем, Гоша. Сука никогда не уступит брошенную кость своим щенкам, и кошка тоже сама сожрет пойманную мышь, а малышей молоком накормит. Будет сытая сука – будут щенки сыты. И мы так же, Гоша, живем. Не сожрешь всего сам, голодного тебя надолго ли хватит? Работать не сможешь, деньги не заработаешь, семью не прокормишь. Ты погибнешь – семья погибнет. Когда я свободный был, с отцом крупную отару имел, лошадей, скот рогатый. Молоко, мясо ел, вино пил. Шахту мог всю накормить. Сейчас ничего не имею. Голодный хожу. А теперь и вовсе кусок в глотку не лезет, так хоть домой хлеб с маслом отнесу.
– Как ты прав, Хасбулат, как ты прав! А от этого еще тошнее на душе, – ответил Георгий, встал из-за стола, направился к выходу из столовой.
Им, здоровенным мужикам, в которых весу почти по центнеру, никогда не хватало досыта бесплатной сталинской пайки. Под грузом шахты, тяжелых перфораторов с тяжелыми шлангами, руды, отгружаемой лопатами в вагонетки, и сами вагонетки, идущие на пердячем паре, быстро выжигали из них проглоченные калории, и к концу смены они едва несли свои тела, утяжеленные мокрой и пыльной робой, аккумуляторами и прочей горняцкой амуницией. Разгоряченные работой, потные, они поднимались в клети по стволу шахты, в котором гуляли пронзительные сквозняки, добирались до раздевалки и, скинув с себя робу, мужики шли под горячий душ, чтобы смыть с себя грязь, пот, прогнать озноб. Вконец обессиленные горячей водой, они, набросив на плечи домашнюю одежду, шли в столовую, чтобы проглотить сталинский ужин, если остались талоны: стакан сметаны, гуляш или котлету, стакан чая. Затем, угрюмые, они молча расходились по домам, пешком, преодолевая два, а иные и три километра.
Георгию понятно, почему содержание плаката вызывает такую ненависть у Хасбулата. Не только потому, что этот обед – подачка голодному. Не будь ее, горняк попросту в голодные послевоенные годы не смог бы работать в полную силу, а чтобы работал, должен был хорошо питаться дома. Но какой отец будет в кругу семьи есть досыта, а дети и жена – впроголодь? Конечно же, нет. Только высокая зарплата может решить проблему. Но где взять деньги? Так не проще ли сытно накормить работягу на его рабочем месте, то есть человеческое бытие организовать по закону зверя. С таким порядком горнякам приходилось мириться и даже считать за благо.
За все свои годы жизни, Георгий никак не мог привыкнуть к молчанию. Он, в отличие от Хасбулата, был по характеру балагур, и ему трудно было удержаться от оценок того или иного действия его ближайшего окружения, так же как и дальнего, особенно начальства. Но он знал, что высказывать свое мнение смертельно опасно, так как кругом враги народа, они слушают и доносят. Поэтому, в довоенное время, на фронте, и теперь, в шахте, он искал и находил себе надежного собеседника, которому можно высказать свое отношение к правительству, к местной власти, к порядкам, существующим на руднике. Таковыми собеседниками на шахте был у него Хасбулат, надежный, как скала, а дома – жена, с которой он мог обсудить и высказать все, что на душе.
– Понимаешь, Таня, – говорил он тихо, чтоб ребятишки не слышали, – у нас в столовой плакат повесили, мол, наша пайка – это сталинская забота о здоровье. Я поначалу и внимания не обратил, надоел этот брех собачий, а Хасбулат, как увидит этот плакат, лицом меняется, аппетит у него пропадает, говорит: кусок в глотку не лезет от такой заботы.
– Ты бы, Гоша, поосторожнее про все это, ох, страшно слушать мне твои слова.
– Фу, ты, глупая, я ж только с тобой и делюсь, да с Хасбулатом. Не может человек в молчанку играть многие годы, если нормальный он. Так ты понимаешь, до этого плаката Хасбулат сам все съедал, мужик он здоровый, что ему этот казенный, постный харч, пернул раз – и все калории наружу, а мантулить надо шесть часов. Так вот, после плаката, говорю, стал он хлеб с маслом домой носить, как я это всегда делал.
– Я  сколько тебя упрекала, просила самому все есть. Не можешь? И он не может!
– Я к тому и клоню. Не звери мы, не можем, как звери поступать. Хасбулат мне говорит, что по закону зверя мы живем, в такие условия нас поставили партия и правительство. Это я, конечно, от себя добавляю. Так оно и есть, не в бровь, а в глаз ударил словом мужик. – Георгий потянулся в кровати, широко зевнул, поглубже зарылся под одеяло, и через несколько секунд по комнате поплыл его сап неровного дыхания. А жена еще долго не могла сомкнуть глаз, боясь, как бы ее Гоша не проговорился где, не попался на злое ухо.
Назавтра в раздевалке, переодеваясь в робу возле своей клетки, он говорил негромко Хасбулату:
– Ты знаешь, Хасбулат, твои слова тронули меня за живое.
– Какие слова, Георгий? – насторожился Хасбулат.
– То, что ты говорил, – Георгий понизил голос до шепота, – мол, по закону зверя живем. Я вчера полностью согласился с тобой, с твоей правотой – это так. Но это не так.
– Почему?
– А вот послушай рассказ.
– Давай, – Хасбулат любил слушать рассказы Георгия, потому, что он сам был немногословен и потому, что его рассказы всегда были забавны, иногда веселые, иногда грустные.
– Ты сам знаешь, с шахты до дому две версты пешком киселя хлебать. Вроде после смены мы в столовке червячка заморим, ан, нет, обман все это. Дорога к дому убродная: снежина валит, ветер с ног сшибает, как у того Пушкина: "Пляшут бесы, вьются бесы, невидимкою луна". Так вот, тех харчей только на борьбу с непогодой и хватает. Дома туда-сюда по хозяйству – глядишь, час убил. В хату на порог, уж сил нет, кишка кишке протокол пишет по поводу того, что тех калорий, что в столовке проглотил, и в помине нет, все выпердел. А тут жинка встречает, за стол усаживает. В доме курятиной пахнет, лапша с петухом. Тут Владик выкатывается к столу, дочурки Валя с Катей: вечерять пора, щебечат, что пернатые на птичьем базаре, заждались отца.
– А ну, мамка, насыпай больным здоровьица, да побольше, где моя кормилица?
Дочурка младшая Катюша несет мою деревянную ложку.
– Вот, – говорит, – папаня, твоя кормилица, залежалась в столе без дела, соскучилась.
Похвалил я дочурку, беру свою кормилицу, жинка миску лапши уж поднесла и две петушиные ножки. Я возьми да и брякни побасенку:
"Эх, хороша петушиная ножка!"
"А ты ее едал?"
"Та ни, не едал. Я тилько видал, як мий барин едал!"
– Так вы что, выходит, барин? – спрашивает хмуро меня Владик.
– С чего ты взял, что я барин? Это побасенка такая.
– Так лапша-то у вас с петушиными ножками, а у нас голая.
– Поперхнулся я, Хасбулат, после тех слов. Мальчишка мой худоба, скелет ходячий, одиннадцатый год ему заканчивается, растет парень, непоседа. То он по воду бежит, то в магазин за хлебом, то корове сена подбросит, а то на лыжах гоняет. Кормежки ему, как мужику подавай, все сбузует, чашки только пустые отскакивают, мать только поспевай, наливай!
Маманя его ткнула пальцем за такие слова.
– Батюшка ты мой, да как же ты посмел отцу в рот заглядывать. Он – наш кормилец единственный. Работа у него тяжелая, камни бурит, ему кусочек получше требуется.
– А чего, я не против, – отвечает Владик, а у самого слеза на глазах блестит. Обидная слеза!
– Ну, будет, маманя, будет. Он, поди, нынче воду носил, корову кормил, дрова колол, ему тоже ножка причитается.
Отдал я ему ножку, дочуркам вторую разделил. Повечеряли.
Жинка позднее говорит мне:
– Разве ж, Гоша, так можно, сил моих нет. Придется тебе одному питаться, украдкой.
– Как украдкой?
– А вот так – от детей украдкой. Тебя поддерживать мясом да маслом надо, где ж мы наберемся всего на всю семью.
– Не смогу я, Таня, украдкой.
– И я не смог бы, – вдруг раздался голос соседа по гардеробу.
– У меня такая же ситуация, – сказал второй.
Георгий от неожиданности растерялся: никак не ожидал, что его рассказ привлек слушателей. А их собралось, одетых в робу, десятка полтора.
– А ты думаешь, Гоша, у меня по-другому, – сказал Хасбулат. – Разве я этот звериный закон внедрил в нашу жизнь. Ну, нам пора двигать, харчиться.
В столовой было людно и оживленно. Первая смена завтракала перед спуском в шахту. Здесь были и пожилые, грузные тугодумы-мужики, и говорливая молодежь с проходки и забоев, худолицые и мордастые с туго повязанными головными платками женщины-табельщицы, аккумуляторщицы, стволовые и подсобные рабочие. Одни уже сидели за столами, другие стояли у раздачи.
Когда Хасбулат и Георгий подсели за один стол к своим помощникам, Георгий, кивнув головой на парня и девушку с повязками на руках, спросил:
– А это что за контроль?
– Не слышал, что ли, Георгий, – пояснил помощник, – контроль за питанием. Все ли ты сам съел, или домой унес. Рабочком так решил.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – сказал Георгий, иронически усмехаясь. – Будут теперь в рот заглядывать: проглотил я или домой понес?
– Шакалы! – зло прошипел Хасбулат, имея в виду рабочком.
– Хуже шакалов – слуги шакалов, – тихо сказал Георгий.
Горняки мрачно принялись за еду. Их ждал забой. В этот раз Георгий съел все, что ему полагалось по продовольственной карточке забойщика. Хасбулат же демонстративно вынул из кармана цветастую тряпочку, в которую  последнее время заворачивал хлеб с маслом, причитающиеся ему по карточке, неторопливо проделал привычную операцию: уложил в нее оставшийся хлеб с маслом.
– Решил не подчиняться, Хасбулат? – сказал Георгий. – Но плетью обуха не перешибешь.
– Я ссыльный, Гоша, бесправный, темный. Хватит с меня, – сказал Хасбулат упрямо. – Карточка моя – еда моя. Хочу – жру, хочу – собакам выброшу. Вчера получка была. Половину денег на облигации забрали. Вот за эту пайку. Нас, Георгий, чеченцев, много раз уничтожали, и думали, что уничтожили, нас много раз покоряли, и думали, что покорили. Но мы живем, мы не покорены. Я сделаю так, как хочу. – С этими словами Хасбулат взял сверток в правую руку, прижал ее к животу, встал, и,  бережно неся на ладони хлеб, пошел к выходу.
– Товарищ, ты нарушаешь правило, – подступил к нему парень с повязкой. – Надо все съедать в столовой, уносить пищу запрещено.
– А если я сыт? – зло сверкнул своими пронзительными глазами Хасбулат.
– Оставьте хлеб на столе.
– Ишь ты, молодец! – Хасбулат отстранил парня и прошел в дверь.
– Не имеете права, – тонко пискнула девушка, поддерживая парня.
– О каких правах она говорит, сучка? – раздался возглас из угла столовой, где за обедом в горняцких робах сидели четыре женщины.
– В подоле принесет, тогда поймет свои права, – смеясь, сказал их сосед по столу.
– Как, как вы смеете! – девушка покраснела от стыда и пулей вылетела из столовой.
– Вот так-то лучше! – и в углу столовой раздался хохот.
Парень гневно и лихо подскочил к обедающим.
– Вы знаете о том, что в нашей столовой хлеба на обеды расходуется вдвое больше, чем положено, из-за таких, как тот. Кстати, как его фамилия? – указал рукой парень на ушедшего Хасбулата.
– И что с того, что больше. Мы ценный металл стране добываем, она нам этот хлеб спишет, – резонно сказал Георгий, направляясь к выходу, задиристо запел: "Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет..."

***

Уполномоченный Никифоров вальяжно восседал на кожаном диване, что стоял в кабинете начальника рудника, слева от стола, вдоль глухой стены, на которой висела репродукция Сталина на фоне шахтерского копра. Картина была широка, и поэтому ее разместили слева, а не на стене противоположной двери кабинета. Сталин, прищурившись, как бы подсчитывая, сколько же пуль выйдет из добытого свинца, смотрел в окно, где виднелась панорама новой обогатительной фабрики.
Никифоров был сугубо военный человек, какой-то необычайно ровный от аккуратной стрижки волос до блестящих яловых сапог, плотно затянутый в портупею. Глядя на нее, в голову Ложникова почему-то навязчиво лезла рифма: "Как надену портупею, все тупею, все тупею". Ложников не догадывался, что эта рифма, являясь, как бы точным акварельным мазком, хорошо завершала внутренний портрет этого человека. Ложников отмахивался от этой рифмы, боясь, как бы не сказать ее вслух, отчего беседа с уполномоченным шла несвязно и нервно. Он давно знал этого человека, как и все, недолюбливал его, но не боялся. У Ложникова достаточно влияния, да и этот был хорошо прикормлен им на руднике, так что он мог позволить себе кое в чем ему возразить.
– Тебе, Антон Борисович, человек важен как производитель, добытчик руды, – говорил уполномоченный.
– А что же для меня должно быть главным? Хасбулат Султанов мужик крепкий. Я даже лично его знаю, забойщик первоклассный, а то, что он хлеб домой понес, так что тут политического?
– Где он сожрет свою порцию – в столовой или дома, действительно неважно. Хотя хлеба в столовой, да и не только в вашей, расходуется больше нормы.
– Хлеб съедают горняки, все идет на восстановление их работоспособности. Для рудника пять десятков дополнительных булок – пустяки.
– Не возражаю. Но давай заглянем в суть конфликта. Пока выскочки, как ты говоришь, из профсоюза не вынесли вопрос на публику, все шло нормально. Но коль появилась установка, ее обязаны выполнять, тем более это касается ссыльных чеченцев. А здесь что? Неповиновение.
Ложников откинулся на спинку кресла, замахал руками.
– Какое неповиновение, какое неповиновение, Виктор Прокопьевич! Сила привычки. У этого Хасбулата семеро, сестра без мужа с ребенком на иждивении. Вот он и носил излишки со стола домой. Три-четыре кусочка хлеба.
– Э-э, Антон Борисович, никто не понес, во всяком случае, демонстративно, а этот понес. Так что умысел есть – неповиновение! А каждый факт неповиновения мы должны брать под особый контроль. Кто такой    Хасбулат  Султанов? В прошлом он и его отец владели крупными отарами овец. До тридцатого года – мелкобуржуазный элемент. Отец его погиб в перестрелке, когда была вторая экспедиция на Кавказе. Хасбулат спустился с гор и поселился под Грозным. Мы выясняем, чем он там занимался. Но думаю, его в город сбросила коллективизация сельского хозяйства.
"Да, портупею ты носишь не зря, – думал Ложников, – хоть бы кто позвонил из комбината, да  прервал это нудное разбирательство".
Но из комбината никто не звонил, и уполномоченный продолжал:
– Кто его родственники?
– Да все они родственники, весь чечен-городок.
– Э-э, нет, я хочу сказать о его брате и старшем сыне. Брат убит во время коллективизации – оказал сопротивление. О сыне Мовлади – забойщике, у вас только похвала?
– Да, крепкий малый, звеньевой. Бурит как черт, ходит в вечернюю школу, отличник.
– И радиолюбитель, – подчеркнул Никифоров и сделал паузу. – Недавно мы засекли любительскую радиостанцию. Правда, пока не нашли. То, что у них есть подпольный радиоприемник, ловящий вражеские радиопередачи, я не сомневаюсь.
Ложников нетерпеливо заерзал в кресле, взглянул на наручные часы.
– И каков же вывод? У Мовлади Хасбулатова, надеюсь, нет приводов в милицию и фактов неповиновения?
– Нет, но это хитрая лиса. И чем они образованнее, тем опаснее. Будь моя воля, я бы это стадо держал в полной темноте. Никаких школ, техникумов.
– И как бы они работали в шахте?
– Ну, этому ремеслу обучить не трудно, но не более. Научить читать, считать, и точка.
– В таком случае ты ревизируешь решение партии о всеобщей грамотности населения.
– Но я ввел бы это только для непокорного народа, для чеченцев и ингушей, в частности, – напрягаясь, сказал Никифоров.
– Ну, если только так, то я слушаю дальше, – улыбаясь, сказал Ложников, глядя на часы, – впрочем, у тебя – пять минут, далее – планерка.
Несколько сконфуженный Никифоров сказал:
– Я буду краток: за семьей Хасбулата необходимо пристальное наблюдение.
– Это уж по твоей части, отрабатывай свой хлеб.
– Я подберу человека, а ты направь его в бригаду Хасбулата.
– Ничего нет проще, тем более одного хорошего забойщика, ты его знаешь, Георгия Нестеренко, выводим на-гора. Селикоз.
– У тебя, Антон Борисович, как послушаешь, все хороши. А у меня на него есть сигнал.
– Что мог сделать Георгий? – удивился Ложников.
– Я еще точно не знаю, но они вдвоем с Хасбулатом придумали теорию, что живут, видите ли, они и все горняки по звериному закону.
– Что за новость? – удивился Ложников.
– Этот Георгий ловок на язык, рассказывает, как он дома петушиные ножки меж детьми делил, а сам без мяса остался.
– Так что ж тут крамольного?
– То, дорогой Антон Борисович, что вот если бы он сам все съел, а детям не отдал в целях укрепления своих подорванных в шахте сил и здоровья, то по его ядовитым словам выходит, что жил бы он по закону зверя.
– Что-то ничего я не пойму, Виктор Прокопьевич, давай отложим этот разговор, видишь, ко мне уж специалисты собираются.
– Хорошо, я оставлю тебе этот сигнал, ознакомься лично. Там стоит гриф, потом вернешь мне.
Никифоров вынул из портфеля исписанный лист. Ложников взял его, бегло глянул, узнал знакомый  почерк слесаря Вахрушева, быстро сунул донесение в стол.
После планерки, когда Ложников остался один в кабинете, он вынул тетрадный листок и прочитал донесение.
"Надо же, какая галиматья, – проворчал он, – а может стоить человеку дорого".– Быстрым росчерком пера он по привычке написал: "В партком, для сведения" и расписался.

Глава пятая

ЗОЛОТОЕ УХО
Имя ему дали хорошее,
Каков вырастет сам человек.
       Горская пословица

Дежурная по гардеробу передала Георгию, что его вызывают в партком рудника.
– Что они хотят, Гоша? – спросил Хасбулат настороженно.
– Нетерпячка, – ответил Георгий тихо, – рабочим классом укрепляют партию, заявление мое, видно, рассмотреть хотят. Ты же знаешь, меня уже дважды обхаживали. Мы с тобой никак передовики!
– Ты селикозник, а они этого не любят.
– Пожалуй, ты прав, выходит,– отказ. Ну, пока, я пошел.
Когда Георгий вошел в просторный кабинет, обставленный стульями с кожаной обшивкой, то увидел Никифорова, и сердце у него сжалось, как бывало в последнюю минуту перед атакой в заснеженном Подмосковье. Эти минуты он будет помнить до гробовой доски, так как всякий раз прощался с жизнью, со своими родными. Ему повезло. Фугаска, которая разорвалась рядом с траншеей, крепко контузила его. Он пролежал, засыпанный землей, всю безуспешную атаку на высотку, которая переходила из рук в руки несколько раз. Атака захлебнулась, и рота, в которой осталось меньше взвода, скатилась назад в траншею. На снегу чернели трупы только что живых бойцов, среди которых, полагали, был и он, Георгий Нестеренко. Но ротный, собирая в кулак оставшихся, вдруг увидел, что куча земли вовсе не куча, а засыпанный человек. Он позвал санитарку, и та, откопав с бойцами Георгия, нашла, что он хоть и без чувств, но жив. Из  ушей тянулись  кровавые  струйки.
Очнулся Георгий на вторые сутки в санбате. Здесь же он получил свою первую боевую награду – медаль "За отвагу", результат одной успешной атаки, когда рота почти весь день  отбывала немцев, а потом сама пошла на врага, отбросив его с позиций. Лечился он долго. Медленно восстанавливались слух и речь. В ушах постоянно стоял шум, часто шла кровь. Крепкий организм Георгия взял свое, но в строевую часть он уже не годился. Так и остался при санбате, с которым дошел до Берлина, вынося с поля боя сотни раненых.
Георгий остановился у порога кабинета, не смея пройти. В валенках, в полушубке и лохматой собачьей шапке, высокий, грузный сорокапятилетний мужик, он вдруг оробел, как оробел в ту победную атаку, когда, спрыгнув во вражескую траншею, столкнулся с перепуганным насмерть, бледным, лихорадочно перезаряжающим свой автомат немцем. Георгий увидел свою смерть в черном отверстии и оробел, так как еще секунда, и пули вонзятся в его грудь. "Не успею!" – страшно пронеслось у него в мозгу. Но, наверное, то же самое подумал и немец, потому что он видел, как штык неприятеля качался перед его грудью, он мог даже схватить его рукой. И немец замешкался, попятился. Это движение привело в действие  Георгия. "Не успеешь!" – радостно пронеслось у него в мозгу, и штык погрузился в грудь врага.
"Вперед, Нестеренко, по траншее! – услышал он над собой крик ротного. – Добей его, и по траншее!"
"Вот тебя бы, гада, в ту траншею, – подумал Георгий, глядя на Никифорова, – ты бы узнал, как над людьми измываться, мальцов сиротить".
Георгий знал, что присутствие уполномоченного ничего хорошего не сулит.
– Проходи, Георгий, к столу, присаживайся, – сказал секретарь парткома. – Разговор у нас к тебе есть. А кожух скинь, упреешь.
Георгий скинул с плеч полушубок, повесил его на торчащую рогатками вешалку и бесшумно прошел к столу. Когда он сел, вопросительно глядя на Сергиенко, то робости той, которую только что испытывал, уже не было. За собой греха он не знал.
– Заявление твое мы еще не рассматривали на парткоме. Причина – твоя болезнь, но сегодняшний разговор послужит тебе экзаменом, – сказал Сергиенко.
– Я слушаю вас и готов, если смогу, ответить на все ваши вопросы.
– Вот и хорошо. Прочти-ка для начала вот это, – Сергиенко подал Георгию исписанный тетрадный лист. На нем значилось "Секретно", и Георгий несколько смутился.
– Читай-читай, не смущайся. Это наше внутреннее дело.
На что Никифоров неловко ворохнулся на стуле, кашлянув. Георгий взял лист и прочел следующее:
"Довожу до вашего сведения, что между Нестеренкой и Султановым произошел разговор с целью подрыва Советской власти. Нестеренко сказал Султанову, что он не может жить по звериному закону, и когда за ужином жена положила ему в лапшу две петушиные ножки, он рассказал побасенку. "Хороша петушиная ножка (хотя в побасенке должна значиться гусиная лапка). А ты ее едал? Нет, я не едал, я только видал, как мой барин едал". Тогда сын сказал ему, что он и есть барин, потому что в чашке у него две петушиные ножки, а у них – ни одной. Тогда он петушиные ножки отдал детям, их у него трое, а старший в техникуме учится, хотя сам нуждается в мясной поддержке организма, так как у него селикоз".
– Мудрено Вахрушев написал, – сказал Георгий, крутя головой, закончив чтение, чем, словно выстрелом, поразил уполномоченного. – Везде успевает. То-то я смотрю – работает он руками навыверт, а хвалят!
– Как это руками навыверт? – не понял секретарь парткома.
– А вот так, не как все люди – ладонями внутрь, а наоборот. – Георгий показал, как: он вытянул руки вперед, растопырил пальцы и повернул руки так, что ладони оказались наружу.
Сергиенко расхохотался.
– А ты как?
– Я вот так! Сгребу перфоратор обеими руками и бузую, аж пар  трубой. И меньше чем на сто двадцать процентов не получается, но и не больше, хоть из себя вылезь, а у Вахрушева почти всегда на сто пятьдесят.
– Бузовать, как ты говоришь, перфоратором ты умеешь. Сила да сноровка в тебе есть, – сказал Сергиенко.
– На убыль пошла сила, легкие вот, – он кашлянул, – да голова стала болеть невтерпеж, видать, контузии аукаются.
– Я сам контужен, знаю, – вздохнул Сергиенко, – потому в шахту меня не пускают. А ведь я – инженер. И бурил когда-то не хуже твоего на Риддерском руднике, а под Кеннигсбергом фугаска меня накрыла. Ну, да ладно, не обо мне речь, о тебе, Георгий, работаешь ты хорошо, потому и в партию тебя рекомендуем. – Сергиенко сделал паузу. – А на это что скажешь? – он указал на письмо.
– А что я скажу? Рассказал Хасбулату, как петушиной ножкой облизнулся, и все тут. Одному Хасбулату рассказывал, пока переодевались, что ж нам, немтырями, что ли, быть, и черт его знает, как тому Вахрушеву удалось услышать, видно, ухо у него золотое.
– Ты дурочку-то не пори, Нестеренко, – вмешался в разговор уполномоченный, который сидел по другую сторону т-образного парткомовского стола. – Ты лучше скажи, что преследовал своим рассказом?
– Что я преследовал? Жинке выговор дал, чтоб в другой раз, говорю, стара, не выделяла меня, и не обделяла никого мясом. Детям тоже калории нужны, особенно пацану моему – по-хозяйству он как метелка добрая. А Вахрушев тот – слышал звон, да не знает, где он.
– Смотрю я на тебя, Нестеренко, и вижу – умен ты больно, – с издевкой сказал уполномоченный.
– Как же! – не замечая иронии, продолжал игру Георгий. – Четвертый класс нынче закончил, политинформации посещаю, а что касается подрыва Советской власти при помощи петушиной ножки, так это Вахрушев хватил через край. Я за нее на фронте кровь проливал, а Вахрушеву мало морду набить.
– Действительно, балабон какой-то, – сказал Сергиенко.
– Ты погоди защищать. О каком зверином законе вы вели с Хасбулатом речь?
– Я ж говорю, тот Вахрушев, слышал звон, да не знает, где он. Хасбулат говорит мне: вот кинь суке кусок мяса, она сама его сожрет, а щенкам не даст, и кошка свою мышь сама сожрет, а человек по звериному закону жить не может. Вот и носит он гостинцы своим пацанам со столовой, и я носил, все носят. Но коль это теперь запрещено, то думаю, носить никто не будет. Вот и вся проблема. Вахрушева мы давно знаем, никчемный человек, пьяница, красная тряпка в охотничьем загоне.
– Ну, хватит, Нестеренко, – оборвал красноречие Георгия уполномоченный. – Если еще хоть раз узнаю, что ты рассказывал подобные побасенки – пеняй на себя. Только твои фронтовые заслуги сдерживают меня дать ход делу. Так что смотри, и чтоб пацан твой поменьше высовывался, а то он тоже языкастый, любитель всякие страшилки рассказывать.
– Какие страшилки? Я ему задам, сукиному сыну. Всыплю перцу, коли что.
– Вот-вот, всыпь. О том, что нам Вахрушев пишет – забудь. Иначе будут неприятности.
Когда Георгий, сгребя в охапку кожух, вышел из кабинета в коридор, он сразу почувствовал, как в одну секунду взмок, как это бывало после атаки, когда становилось ясно, что пронесло тебя мимо старухи с кривой косой, и ты поживешь еще до следующего боя.

   Глава шестая
ЧЕЧЕНСКИЙ ХОРОВОД

Каков танец горца, таков его характер.

Октябрьские дни становились короче и сумрачнее, но все еще были теплыми. Все чаще в небе проплывали треугольники журавлей, на которые, задрав голову, любили смотреть Махмуд и Владик, и, подражая их крику, они пускались бежать, раскинув руки, вслед улетающему каравану. Вот и сегодня высоко в небе проплыл караван этих величавых птиц, посылая свой таинственный пеленг с небес на землю. Они шли стройным клином, видно, что торопились достичь тех обширных полей за Иртышом, где летом колосились хлеба. Владу жаль, что эти поля так далеко, иначе бы он побежал за птицами и посмотрел, как они ходят по жнивью и собирают упавшие колосья пшеницы, шелушат их своими длинными клювами, задирая голову вверх.
"Уж их-то ни один объездчик с поля не прогонит, – подумал Владик, – как нас гоняли, когда мы ходили и собирали на просяном поле оставшиеся после жатвы колоски".
Влад любил просяную кашу на молоке. И задумал посеять небольшой участок у себя на огороде, но где достать семян, он не знал. Подсказал Колька Гугин. Они вместе пошли на колхозное, уже скошенное, просяное поле, набрали по хорошему пучку падалки, но не успели сложить их в сумки, как откуда ни возьмись, появился объездчик и прямиком к ним. Конь у него добрый, и он вмиг настиг убегающих мальчишек. Пригрозив огреть их плеткой, он велел показать, что там у них в сумках. Они, к счастью, оказались еще пустые, только в руках по пучку.
– Кто послал? Кто такие?
– Мы, дяденька, на рудник шли из Предгорного к родственникам, – начал врать Колька, – глядим, поле просяное, взяли да зашли на него, посмотреть, что тут осталось.
– Ничего тут не осталось, все убрано. Марш отсюда!
Объездчик замахнулся плеткой, но не ударил, а лишь долго смотрел, как перепуганные мальчишки во всю прыть бросились удирать с поля.
Влад некоторое время еще постоял, посмотрел вслед улетающему косяку журавлей, и отправился к чеченскому обрыву. Так называли глубокую балку, что подковой охватывала чечен-городок. Местами склон балки был обрывист, и там желтела глина. Издалека эти места напоминали телогрейку, прошитую наискосок белыми нитками. Это выходы известняка полосовали глину, и казалось, что это не обрыв, а спина великана с накинутой телогрейкой. Местами обрыв ощерился зубастыми белыми скалами, напоминая раскрытую пасть пещерного медведя. Дальше снова открывалась глиняная панорама, изрешеченная пулеметным огнем – это были гнезда стрижей и ласточек.
Влад примостился на краю обрыва, у куста собашника, листва которого облетела, не мешая великолепному обзору чечен-городка, который лежал в глубине этой балки и был как на ладони. До ближайшей сакли рукой подать, всего метров двести, до мечети с полумесяцем над круглой крышей, куда устремил свой взор Владик – с полкилометра. Это расстояние несколько огорчало Владика, но он надеялся все же увидеть похоронный ритуал в честь погибших Мовлади и его друзей, который устраивала чеченская община. Махмуд сказал, что иноверцам, то есть русским, там находиться нельзя, и если кто появится вдруг, его забросают камнями. Потому-то делегация с рудника была днем, и, выполнив то, что от нее полагалось, быстро удалилась.
Со своего наблюдательного пункта Владик час назад видел, как молчаливо отнеслись чеченцы к рудничной делегации, как та удалилась, и как за нею тут же был подметен двор.
Владика не удивило, что ни часом назад, ни сейчас, когда он вновь пришел сюда, вооружившись старым отцовским биноклем, среди людей не было ни одной женщины. Только мужчины. Одетые во все лучшее, преимущественно в черкесках и непременно в папахах, они собрались на площади у мечети.
С трех сторон площадь подпирали сакли, проходы между ними убегали дальше, кривясь и петляя меж глинобитными оградами, защищающими огороды от коз, коров и телят. Сейчас на огородах было пустынно, кое-где торчали голые стебли подсолнечника, да обглоданные козами пожелтевшие стебли кукурузы.
Сначала пришедшие долго молились. Опустившись на колени, то припадая на пятки, то наклоняясь лицом до самой земли, они совершали  намаз. Это зрелище несколько наскучило Владику, и он просмотрел, откуда появились тела погибших, но он хорошо видел, как их положили в центре площади, завернутых в материю, потом запылал костер, и мужчины, преимущественно молодые, образовали один большой круг, положив друг другу руки на плечи, принялись плясать, ритмично двигаясь то вправо, то влево. Хоровод при этом пел заунывные мелодии, то возвышенные, то торжественные, переходя в отдельные воинственные восклицания, сопровождаемые звуками зурны и барабана. Круг дружно вторил этим восклицаниям, ритмично топотал, и от этих звуков у Влада по коже пробегали мурашки.
Временами ему становилось страшно, и он готов был сигануть с этого места, но любопытство брало верх над робостью. Неожиданно в невысоком человеке, одетом в черкеску, в папахе, он признал Махмуда. На нем, как и на каждом, висел кинжал в ножнах, отделанных блестящим металлом.
Жаль, испортился отцовский бинокль. Он висел у Влада на шее, а подросток уж в который раз прикладывал его к глазам, вертел пальцем барашек. Но изображение кривилось, хотя и значительно приближалось. Влад все крутил и крутил барашек, встряхивал бинокль, и, о счастье, изображение выровнялось. Он поймал невысокого человека. Да, это Махмуд.
Танец между тем продолжался. Влад вглядывался в лица. Они были разные: бородатые и усатые, молодые и изрезанные морщинками. Что выражали эти лица? Владик вспомнил толпу стариков у конторы. В тот раз на лицах стариков читалась твердая решимость добиться правды, чего бы это им не стоило. Они требовали удовлетворения. Они получили его. Хотя и частично. Они покорили сурового и непреклонного Ложникова. Они одержали небольшую, но первую победу.
Схоже ли настроение танцующих теперь? Владик видел суровые, решительные лица, вместе с тем некое торжественное величие наполняло их сердца, а величие это заключалось в том, что даже здесь, в резервации, вдали от своей родины, эти люди не потеряли своего лица, не изменили своему духу – духу свободы и независимости. Владик понял, что это была клятва погибшим в том, что и впредь оставшиеся в живых будут считать себя гордыми горцами, непокоренными репрессиями и самой суровой жизнью, с какой они столкнулись в этих краях, с иноверными законами и обычаями, а останутся прежними детьми Аллаха и братьями Шамиля и будут следовать обычаям предков, и никакие режимы не смогут вытравить из них дух свободного независимого горца.
Владик ловил лицо своего друга. И это ему удавалось. Махмуд  выглядел совсем как взрослый, суров и замкнут от прочих мыслей, как и остальные. Владик  видел теперь не столь своего друга и соклассника, сколь джигита, способного на решительные действия, даже смертельные, если того потребует общество и обычаи. Это был совсем не равный ему человек, хотя и старше всего на год. И каким низким и никчемным показался ему теперь Шурка со своими домогательствами, и вся его затея с лянгой. Владик теперь по-другому оценил нежелание Махмуда ввязываться в эту чисто мальчишескую затею. Но Влад знал и другое: теперь Махмуд ни за что не откажется от продолжения борьбы, и придет время, он сам отыщет Шурку, отыграется и заставит его выполнить уговор.

Глава седьмая
ГОРЯЩАЯ ВО ТЬМЕ

Подстреленного сокола и ворон долбит.
     Пословица.

Только через неделю после смерти брата Махмуд появился в школе. Стояли пасмурные, дождливые дни и ночи. Шурка явно избегал встречи с Махмудом, и тот тоже не разыскивал его, чтобы отыграться. Не до него, ходил он невеселый и подавленный, к тому же погода стояла дождливая, и точки, где обычно собирались подростки для игр, раскисли.
Владик сочувствовал другу, пытался его утешить, отвлечь от грустных мыслей. Махмуд принимал участие Владика и говорил ему:
– Только ты можешь понять, как мне жаль Мовлади. Он такой молодой, а какой умный. Он хотел стать историком, но этот проклятый, – Махмуд остановился, – поклянись матерью, что все, что от меня услышишь, останется при тебе.
– Клянусь матерью и памятью отца, что никогда ни перед кем не проболтаюсь, – не задумываясь, сказал Владик.
– Даже случайно.
– Даже случайно! – торжественно ответил Владик.
– Так вот, этот проклятый уполномоченный виноват в его смерти. Он все подстроил, он мой кровник, и я ему отомщу.
– Как же он мог устроить обвал? – ужаснулся Владик.
– Он не любил Мовлади, боялся его, кое в чем подозревал. Пока я тебе этого не скажу, потом, когда придет время. Брат просто мешал ему, и он решил с ним разделаться. Такой вывод сделали мой отец и его друзья.
– Но как же?
– Ладно, потом, видишь – нас подслушивают. Ухо надо держать востро, Влад, кругом шестерки, – понижая голос, сказал Махмуд, когда к ним приблизились несколько мальчишек из параллельного класса, он понес всякую чепуху. – Козел как прыгнет, как даст рогами, но я изловчился, схватил его за ноздри, и он сразу сделался кротким.
Мальчишки прошли мимо, и Махмуд продолжал:
– Гнилая крепь шла в основном в забой Мовлади, это бесспорно. Отец выяснил. Но не таков простачок Мовлади. Крепь они ставили все же надежную, с двойным запасом прочности, даже с тройным. Стойки стояли сплошным порядком, хотя при надежном лесе этого делать необязательно. Так вот, у Никифорова был стукач Вахрушев. Его вычислили горняки, кстати, твой отец, когда был еще жив и работал. Стукач по указанию уполномоченного, подбил кувалдой несколько стоек, но сам убежать не успел, его пришибло камнем. Он был еще жив, когда пришли спасатели, но Вахрушев успел сказать только два слова: "Никифоров – подлец", и умер.
– Зачем же Никифоров это сделал? Он же враг, надо его разоблачить, – оглушенный таким невероятным сообщением, Владик стоял, широко раскрыв глаза, которые, казалось, выражают безумие.
– Ты дал клятву молчания, – жестко сказал Махмуд.
– Конечно, но как же можно позволять, чтобы враг свободно жил и убивал людей?
– А как докажешь?
– Пойти и рассказать, как все было.
– Куда пойти, кому рассказать, кто поверит? – Махмуд был неимоверно взволнован. Он схватил Владика за грудки и тихо сказал: – Никто, Влад, не поверит, мы вне закона, ссыльные. А уполномоченному было разрешено убрать Мовлади. Как? Неважно, лишь бы его не было в живых.
– Невероятно! – Владику не хватало воздуха от жуткого сообщения друга.
– Я боялся тебе говорить, но теперь уже ничего не изменишь: ты знаешь. И, если хочешь, помоги мне. – Махмуд что-то тихо зашептал Владику, и тот согласно закивал головой.

***

Уполномоченный Никифоров возвращался домой поздно, в полной темноте. Небо было покрыто тучами, моросил мельчайший дождь с порывами ветра, а фонарей уличных в частном секторе, где стоял его дом, не было. Чавкая грязью, Никифоров тащился неторопливо, выбирая дорогу потверже. К улице примыкало несколько бараков сталинского типа. В длинном общем коридоре, как пчелиные соты, чернели двери комнатушек, где жили многие семьи горняков. Бараки эти всегда славились дебоширами, пьяницами и хулиганами. Поэтому Никифоров поглядывал в их сторону, прислушиваясь, не ревет ли какая баба дурным матом, не звенят ли окна. Вдруг он увидел, как от одного барака отделилось какое-то светящееся существо и направилось прямо к нему. Существо это ползло по земле, и Никифоров хорошо видел, как огненно горели глаза, а во рту пылало настоящее пламя, вырываясь наружу сквозь разжатые клыки.
Никифоров был изрядно выпивший, он тряхнул головой, как бы прогоняя наваждение, но существо продолжало ползти.
– Не настолько же я пьян, – пробормотал Никифоров, – чтоб мерещилась всякая чушь.
Он остановился, нагнулся, отыскивая камень, чтобы запустить в существо, но камня под рукой не оказалось, и он, ощупывая место, некоторое время стоял наклонившись, а когда выпрямился и хотел запустить булыжником в существо, обнаружил, что того нет и в помине.
Грязно выругавшись, Никифоров поплелся дальше к своему дому. Дойдя до калитки, Никифоров собрался  открыть щеколду, как почувствовал подсечку под правую ногу. Он судорожно взмахнул руками, стараясь удержаться на ногах, но последовала новая подсечка, и он очутился на земле, причем ногу чуть выше ступни сжало и потащило.
         – Э-э, нечистая сила! – заорал Никифоров, хватаясь за кобуру пистолета. Нечистая сила остановилась, и Никифоров понял, что на ноге у него веревочная петля. Быстро схватив веревку, которая была все так же натянута, он с силой рванул на себя. Веревка подалась, и на том конце прыгнуло что-то косматое и огромное, причем бякнуло что-то нечленораздельное. Никифоров напряг мускулы, лихорадочно заработал руками, таща к себе эту нечистую силу. Она упиралась, металась из стороны в сторону, но уполномоченный вошел в раж, силы его удесятерились, и он волок все ближе и ближе к себе это лохматое чудовище.
– Врешь, варнак, не уйдешь! – воскликнул он, подтащив к себе нечистую силу настолько близко, что мог различить ее, несмотря на темень. Перед ним стоял, нагнув голову, огромный козел. Никифоров от неожиданности ослабил веревку. Козел дернулся вправо, но уполномоченный все же успел сжать веревку в руках. Получился резкий рывок, даже слегка сдвинувший человека с места, и веревка ослабла. Никифоров стал быстро ее выбирать, через несколько секунд оборванный конец оказался у него в руках.
– Проклятье! – заорал уполномоченный, возясь в грязи. – Чей это козел?
Если бы Никифоров не был так возбужден и поглощен борьбой с нечистой силой, он наверняка бы заметил, как чуть дальше козла к баракам метнулись две мальчишеские фигуры, в которых нетрудно было узнать двух наших героев.
Назавтра в школе поползли слухи, что с уполномоченным Никифоровым произошло необычайное происшествие. Какое, точно никто не знал, но говорят, что он столкнулся с чем-то таинственным и рогатым, и якобы он едва не схватил его за рога, но оказалось, что в руках у него обыкновенная веревка.
Несколько дней подряд Никифоров ходил мрачный и злой, исподтишка допытываясь, чей же козел бродил возле его дома, и почему хозяйки распускают животных по улицам с веревками на шее. Но, так ничего и не выяснив, он снова нарезался до чертиков у своего приятеля и поздним вечером отправился домой. Уполномоченный жил один с тех пор, как его бросила жена. Он подавал рапорт начальству о переводе его в другое место, но просьбу не удовлетворяли.
Стояла тихая, но прохладная октябрьская ночь, звезды ярко блестели на небе, но уполномоченный не замечал их. Он шел, пошатываясь, озираясь по сторонам, держа наготове расстегнутую кобуру. Луна еще не выкатилась из-за далеких Алтайских гор, и ночь была темна, как в подвале. Наконец он благополучно подошел к своей калитке. Слева от него молча чернели бараки. Никифоров открыл щеколду и вошел в калитку, прошел мимо окон дома, поднялся на крыльцо, отомкнул замок, и, чертыхаясь в темноте, пересек сени, отворил двери в дом и только протянул руку, чтобы щелкнуть выключателем, как в зияющем сумраком окне он увидел светящуюся голову чечена в папахе. Он скалил зубы, и пламя вырывалось у него изо рта, а в глазах горели синие огни.
В первую секунду Никифоров обмер. За окном светящаяся башка в папахе шевельнулась, противно зашипела, и Никифоров, выхватывая пистолет, бросился к окну, чтобы всадить пулю в это чудовище. Прыжок, другой, и в кромешной тьме у дядьки под ногами разверзнулся пол, и он полетел в собственное подполье под оглушительный выстрел, слившийся с грохотом падения грузного тела.
– Проклятье! – взревел взбешенный болью уполномоченный. – Как я забыл закрыть подпол! Иначе бы я всадил пулю в эту мерзкую рожу.
Чертыхаясь и постанывая, дядька выбрался из подполья, и, не включая света, осторожно вышел на улицу, держа пистолет наизготовку. Во дворе тишина и – никого. Он прошелся к окну, внимательно, освещая спичками, оглядел землю под окном и увидел многочисленные следы козьих копыт. И никакой светящейся головы.
– Неужели опять перебрал, – пробормотал дядька,– тогда откуда взялись эти следы?
В эти же самые минуты по Предгорненской улице стремительно мчались два подростка. Один из них, высокий, юркнул в калитку, подкрался к окну, распахнул его и бесшумно перевалился через подоконник в черную пасть комнаты. В доме бодрствовали. На кухне тускло горела керосиновая лампа, в свете которой видны были женщина, вяжущая на спицах носки из шерстяной пряжи, да две девочки, одна из которых читала вслух "Овода". Проникнув в дом, мальчишка прислушался. Тихо. Он быстро скинул с себя одежду и юркнул в постель, притворившись спящим.
Второй подросток, коренастый, но весьма быстрый и ловкий, бросился бежать дальше по переулку, который пересекал балку. Вскоре его фигура появилась на той стороне балки. Здесь он несколько сбавил темп бега. Перед ним оказалась канава, он перемахнул ее, но что-то круглое выпало у него из-под правой руки. Подросток остановился, спустился в канаву и обнаружил, что это круглое раскололось на несколько частей. Это была тыква с вырезанной пастью, глазами и полая внутри. Подросток чертыхнулся, ударил ногой раз, другой по осколкам тыквы, которые разлетелись в разные стороны, схватив упавшую папаху, пустился бежать дальше, по направлению к чечен-городку.
Назавтра по школе поползли слухи о том, как нечистая сила сбросила одного военного в подполье, и он со страху пальнул из пистолета. Еще военный видел, как эта нечистая сила топталась у него под окном, заглядывала в шипку, а изо рта и глаз у нее вырывалось пламя.

Глава восьмая
ТАК ПОСТУПАЮТ ФАШИСТЫ... И БОЛЬШЕВИКИ

Близ рубежа чужой земли
Аулы мирные цвели,
Гордились дружбою взаимной.
      “Измаил-бей”. Лермонтов.

Новый классный руководитель – Анна Семеновна Каракушан выглядела усталой и болезненной. Она преподавала русский и литературу. Болезненной потому, что была худа и суха, как щепка, ее бледные щеки настолько впали, будто она специально втягивает их в рот. Очки в перламутровой оправе закрывали пол-лица, из-под них по-сиротски выглядывал маленький носик. Но рот и губы были у нее настолько выразительны, что в них-то и заключалась вся Анна Семеновна. Особенно это было заметно на уроках литературы, когда она читала стихи или прозу. Это было замечательно. Махмуд и Владик могли часами слушать и смотреть, как шевелятся ее губы, а изо рта вылетает прекрасная речь. Но это было потом, когда она полностью раскрылась, как человек и педагог. Но вначале, когда в конце первой четверти она пришла в класс, то произвела на Махмуда и Владика не лучшее впечатление. Она безжалостно ставила двойки всем, кто не знал назубок правила правописания.
Через несколько уроков своего преподавания, она сказала:
– Хасбулатов, у тебя личное дело не в порядке, надо его заполнить. Как тебя зовут?
– Махмуд.
– Отчество?
– У меня нет отчества.
– Как это нет, у всех нормальных людей есть отчество.
– Это у русских, а у чеченцев – нет. Вы не можете этого не знать.
– Да, я знаю, но личное дело требует отчество, тем более, ты хорошист, и твое дело запросило роно. Так как зовут твоего отца?
– Хасбулат, разумеется.
– А фамилия?
– Султанов.
– Ну вот, будешь Махмуд Хасбулатович Хасбулатов.
– Как вам угодно.
– Не дерзи, Хасбулатов, я этого не люблю.
– Это безобидная фраза, выражающая покорность, – не сдержался Махмуд. – Я ее почерпнул в литературе, у Тургенева, например.
– Что ты читал Тургенева?
– Все, что есть в школьной библиотеке.
– Вот как! – изумилась Анна Семеновна, – может, ты и Толстого всего прочел?
– Нет, Толстого не успел. Остановился на Хаджи-Мурате.
– Ну и что же ты скажешь, ведь это повесть о вашем народе?
– Он шакал.
– Кто шакал?
– Хаджи-Мурат, если он таков на самом деле, а если нет – то Толстой.
– Батюшки, и это я слышу из уст подростка, мальчика, – уточнила Анна Семеновна, удивляясь одновременно мертвой тишине, воцарившейся в классе.– Странные у тебя суждения, точнее сказать, суждения неизвестного человека, думаю, вашей же национальности. А я считала Хаджи-Мурата героем.
– Не сомневайтесь, это мое личное суждение. Хаджи-Мурат предал священную борьбу нашего народа против порабощения.
– Вот как? А разве это "порабощение", я ставлю в кавычки, как ты говоришь, не принесло чеченскому народу просвещение и избавление от надвигающегося иранского ига?
– Иго над моим народом ни на минуту не ослабевало до сегодняшнего дня со времени его порабощения, – твердо сказал Махмуд, и класс ахнул.
– Хватит, Хасбулатов, прекрати пререкаться с учителем, – резко сказала Анна Семеновна, – знания которого значительно превышают твои.
– Я умолкаю. Но одно ясно: когда не хватает аргументов, говорить начинают окрики, пистолеты и пушки.
– Каков нахал! Впрочем, это дает мне глубже понять суть чеченского народа, гонимого и непокорившегося.
– Именно непокорившегося, – тихо сказал Махмуд, садясь за парту, гордый и непреклонный.
На перемене Махмуда окружили мальчишки. Они выражали свое восхищение его дерзости и смелости.
– Увы, это не смелость и не дерзость. Это, как говорил мой старший брат, – состояние души, – сказал Махмуд. – Печально другое. Ты видел, Влад, как уважаемая мною Анна Семеновна запросто лишила меня принадлежности к мусульманскому лагерю. Догадываешься как?
Влад кивнул головой.
– Наделив тебя отчеством.
– Вот именно. Вот так же чеченцы стали чеченцами. Хотя мы нохчи, и язык наш древний, нахский.
– Откуда ты все это знаешь?
– Старший брат говорил. Он у меня, знаешь – башка! Учитель у него был хороший. Погиб, когда всех чеченцев стали, как скот, в товарные вагоны загонять. Он бегал перед энкавэдэшниками и кричал: "Что вы делаете, это же люди! Так поступают только фашисты!" Он оказался не прав: так поступали еще и большевики. Они оскорбились и убили его на глазах у всех.
Махмуд печально улыбнулся, видимо, своей остроте по поводу оскорбления. Владик понимал, что учитель поплатился жизнью из-за того, что сравнил большевиков с фашистами. Конечно же, он не прав, но разве можно убивать из-за этого человека? Тут Махмуд что-то напутал и преувеличил. Владик собирался возразить другу, но не решался, а лишь недоуменно, с сомнением в глазах, смотрел на него.
– Ты, конечно, сомневаешься, мне не стоило говорить об этом. Мовлади меня предупреждал, не разрешал говорить на такие темы, опасался, теперь его нет в живых, а я малолеток, меня не посадят, если что.
– Махмуд! – обиделся Владик, – неужели ты мне не веришь, что я – никому ни слова? Я – могила!
– Верю, не обижайся.
– Но за что вас изгнали с Кавказа?
– Это трудно понять, Влад, хотя нетрудно объяснить. Сталин нас боялся. Наш народ до войны три раза выступал против большевиков и вообще против российского ига, но, как писал Гоголь, сила одолела силу, но не покорила. И вот, в результате сталинской трусости и бессилия – мы здесь.
– Говорят, чеченцы немцам помогали, гарнизон солдат вырезали.
– Мовлади утверждал, что чеченцы никогда бы не признали над собой власть фашистов. Они дрались со своими врагами с одинаковой ненавистью. Среди чеченцев есть Герои Советского Союза.
– Тогда почему ты дружишь со мной – я русский?
– Ты простой человек, ты не власть. Наш народ боролся не против конкретного русского, а против власти, как американские индейцы не хотят подчиняться законам белых, так и мы не хотим жить под пятой у России.
– Я про индейцев ничего не знаю.
– Потому что недостаточно читаешь. Книги, Влад, это огромное море, а я в нем – корабль. Я плыву и открываю для себя новые страны, острова, течения... Я недавно прочел Фенимора Купера "Последний из могикан". Племя такое было, его англичане истребили полностью, когда колонизировали Америку. Я полюбил индейцев, как своего брата Мовлади. Индейцы тоже не покорились белым, правда, не все, но основные племена. Их загнали в резервации, и они там живут, хотя Америка – это их земля, их страна. Белые оказались сильнее. Русские войска оказались сильнее тоже – они разбили Шамиля и поработили нохчей. Один ученый – Яковлев – назвал нас вайнахами, то есть назвал нас своим народом: вай – народ, нах – наш. Мовлади писал ему письмо, протестовал, что никто не имеет права называть чеченцев своим народом. Он что, купил нас, как лошадь? Я читал это письмо. Мовлади посылал его этому Яковлеву и в газету. Письмо не дошло, его перехватили особисты. Только Мовлади не подписал своего настоящего имени, изменил его, а то бы его арестовали. Теперь он погиб.
– Ты думаешь, они узнали, но как?
– По почерку. Это не трудно.
– Надо было писать печатными буквами.
– Такой большой текст печатными буквами не напишешь.
– Тогда левой рукой. Я писал записки Тамаре Ложкиной еще в пятом классе, она так и не узнала, кто.
– Статья не записка. Кто станет читать каракули, да и Тамарка – не особисты. У них целый штат специалистов. Только Никифорова можно облапошить. Но, я думаю, и он догадался, кто ему фокусы со светящимся страшилой подстраивал.
– Почему же он  нас не трогает?  – испугался Владик.
– Не будет же он перед начальством плакаться, что над ним мальчишки потешаются. Такого дурака в три шеи из органов попрут. Этот моченный-уполномоченный постарается подловить меня на чем-нибудь другом. О тебе он не догадывается. В целях конспирации нам с тобой надо пореже быть вместе, а то и  тебя вычислит.
– Пустяки, – сказал Владик бодро, – что, мы не можем просто так поболтать?
– Можем. Но я уверен,  о нашей дружбе он знает от стукачей-учителей.
– Ты думаешь, есть такие?– вскричал пораженный Влад.
– Мовлади говорил, что опыт средневековых инквизиторов, когда люди доносили друг на друга, с успехом применен в нашей стране госбезопасностью. Директор школы доносит в первую очередь.
– А Анна Семеновна, она такая сердитая!
– Анна Семеновна не может, она ленинградка, высланная. Ну ладно, Влад, заболтались мы с тобой. Пошли на урок.
Как правильно догадывался Махмуд, Мовлади был на грани ареста. Махмуд не знал, что в их сакле в прошлом году Никифоров провел обыск. Это случилось утром, когда Махмуд был в школе. Уполномоченный встретил Хасбулата, когда тот шел домой после ночной смены.
– Задержись, Султанов, – сказал Никифоров, – пусть все твои земляки уйдут домой, мы пойдем с тобой вдвоем к тебе. Вот ордер на обыск твоей сакли. Я не хочу, чтобы кто-то еще знал о нем, кроме нас. Лишний шум ни к чему.
– Что ты будешь искать в моей нищей сакле? Золото? – побагровел Хасбулат, сжигая Никифорова своими пронзительными глазами.
– Успокойся. Это касается твоего старшего сына. Я буду искать рукопись статьи, которую он послал в Москву.
– В Москву? – удивился Хасбулат. – Я об этом ничего не знаю. Он без меня не мог. Это у вас, русских, не уважают старших, делают, что хотят. У нас старших почитают. Старший – как Бог для младшего, ничего не может утаить.
– Когда касается политики – может утаить, – торжествовал Никифоров, видя искреннее негодование в глазах у Хасбулата, одновременно отмечая про себя: "Или  он артист и притвора, или на самом деле ничего не знает. Но тем хуже для него".
Хасбулат понимал, почему Никифоров не хочет лишнего шума. Власти боялись волнения чеченцев. Только на Рудном Алтае их несколько десятков тысяч, разбросанных поселениями на всех рудниках, и грубыми действиями можно было спровоцировать волнения, а это не входило в планы мирной жизни. Потому уполномоченному Никифорову было разрешено провести операцию тихо и спокойно. Сам же особит сомневался в успехе, зная, насколько этот Мовлади хитрая бестия, как, прочем, и все чеченцы, не чета русским, беспечность которых перехлестнула все границы. Он уже имел неприятность в поисках радиостанции, которая дважды была запеленгована особистами, и даже расшифрован текст радиограммы. Неизвестные искали через новосибирского радиолюбителя контакт с людьми, оставшимися в Чечне. Особисты указали предполагаемый район нахождения рации – Верх-Березовский чечен-городок. Никифорову дано задание: найти рацию и радиста, но все так же тихо и без шума. Через свою агентуру Никифоров узнал, что Мовлади Хасбулатов разбирается в радиоприемниках, покупал в магазине лампы и даже ремонтировал на дому радиоприемники. След вел только к Мовлади, и Никифоров в своем донесении в вышестоящую инстанцию рапортовал, что радист найден, но рацию обнаружить не удалось. Последовала команда – наблюдать за объектом. И Никифоров наблюдал.
Однажды ему удалось услышать работу подпольного радиоприемника на коротких волнах. Шла передача из-за рубежа. Это происходило недалеко от русского кладбища, на холмике, который скатывался к чечен-городку крутым обрывом. Никифоров близко подобрался к неизвестным, но его присутствие выдала собака. Выхватив пистолет и приказав негодяям стоять, он бросился в темноту, к группе слушателей. Но те кинулись врассыпную в кустарник и скрылись. Никифоров же запутался в колючей проволоке, которая невесть как оказалась у него под ногами. С тех пор он больше не мог выйти на след радиолюбителей. Но он не сомневался, что там был Мовлади. О своем неудачном открытии он изложил в рапорте и просил разрешения на решительные действия, то есть на арест Мовлади и его дружков. Но опять не получил добро и в областном комитете госбезопасности ему дали взбучку и потребовали устранения опасного очага без лишнего шума и огласки, даже подсказали в общих чертах план операции. Никифоров провел ее, как мы знаем, блестяще.
Но это было потом, а сейчас он шел с Хасбулатом к его сакле в нескольких шагах сзади и мучительно гадал, где может лежать черновик рукописи статьи. Он почти не привлекал к себе внимания редких прохожих, так как оделся в штатское платье и просто шел следом за угрюмым чеченцем. Как и предполагал Никифоров – он ничего не нашел ни в сакле Хасбулата, ни в половине Мовлади, которая была пристроена в год женитьбы сына.
Третий сигнал радиосвязи был запеленгован за полгода до окончания операции под кодовым названием "Березовская крепь". Он послужил последним толчком к решительным действиям органов госбезопасности по устранению опасного очага.
В четвертый раз пеленг пришел из Темир-Тау, где чеченских поселенцев находилось не меньше, чем на Рудном Алтае. Пятый радиосеанс запеленговали в августе, в тот момент, когда аул хоронил одного из старейшин. Сеанс прекратился, лишь когда автомашина с пеленгатором неожиданно для чеченцев приблизилась к кладбищу. Осмотр покойника и присутствующих ничего не дал, кроме взрыва возмущения, грозящего перерасти в мятеж. Но рацию обнаружить и изъять не удалось. Она провалилась, как сквозь землю.
Она действительно была упрятана на кладбище под землей в ложной могиле, вход в которую тщательно замаскирован. Антенна поднималась вдоль могильной плиты и быстро убиралась внутрь.
Содержание радиограмм Никифоров не знал, кроме последнего сообщения: на территории Чечни идет партизанская война за независимость. Борьбу не смогла сломить даже зверская депортация  народа.
Никифоров кусал локти, связисты разводили руками. Мовлади вел себя спокойно. Но он не знал, что судьба его предрешена, и железные клещи особистов смыкаются вокруг его головы.
Мовлади не мог не осознавать той опасности, которой подвергал себя, но он пренебрег коварство красноперых особистов, с каким они вершат свои грязные дела над человеком, независимо, какой он национальности, веры и убеждений, умен или глуп, силен духом или размазня, слаб здоровьем или крепок, как молодой дубок, счастлив ли в семейной жизни или несчастен.
Жизнь в семье Хасбулата мало-помалу налаживалась, и Мовлади, унаследовав от отца крепкое телосложение, высокий рост, а от матери – тонкие черты лица, превратился в стройного красавца и, совсем недавно, став отцом, видел, как счастье одним краем зацепилось за его саклю. Еще не смея войти в открытую дверь, оно только приноравливалось, ибо оно-то знало, что однобокое, можно сказать, уродливое, и здесь, на чужой земле, никогда не обретет свой истинный облик, который счастье бы имело в саклях, стоящих среди гор или равнин Кавказа. Мовлади хорошо понимал это обстоятельство. Скорее он видел свое счастье в том, что судьбой ему предначертано быть борцом за свободу своего народа и в том, что Аллахом ему даны недюжинные силы для борьбы. Как любой борец, он видел перед собой сильного и коварного противника, потому думал не только об атаке, но и обороне. Наделенный сильной волей и незаурядным умом, он не испытывал перед противником страха, знал, что борьба будет долгой, изнурительной, упорной, когда силы подкрепляет не только жажда победить, но и ненависть.
Молодой человек не мог отказаться от борьбы, как не мог полюбить энкавэдэшника, или хотя бы не питать к нему лютую ненависть, а смотреть безразлично, как на березовую чурку, на которой рубят хворост. Как могло прийти смирение, если детство прошло в окружении красноперых, под дулами винтовок, в загонах, опоясанных красными флажками, за пределы которых "ходить не сметь, иначе пристрелю, собака", как могло прийти смирение, если на этих окриках замешана и выросла мечта о том, как вырваться из красных флажков, завладеть винтовкой и повернуть ее  в сторону врага. Как же можно не скрипеть зубами от ненависти к красноперому, если ты вырос на этой мечте!

***
Всю длинную бесконечную дорогу в неизвестность Мовлади хотел пить и есть. Спать на соломенной подстилке, перетертой в труху, он мог сколько угодно. Его даже просили не просыпаться подольше, как и младшего братишку Махмуда. Но спать подолгу не хотелось. Он просыпался по ночам от остановок состава, состоящего из крытых пульманов, в которых их везли неизвестно куда уже много-много дней, от лязга проходящего встречного поезда, от свистков маневровых, от сутолоки в вагоне, которая возникала при остановках – люди надеялись на то, что в теплушку к ним подадут воду и хлеб. Ни того, ни другого не приносили, так как час кормежки не наступил, но люди, сгрудившись у крохотных зарешеченных окон, напрасно вглядывались в красноперых солдат-охранников, которые равнодушно прохаживались вдоль вагонов и не собирались подавать им воду. Он просыпался утрами просто от того, что выспался, но чаще всего от мучавшей его жажды, от снов, в которых он пил прохладную, искристую, желанную и такую драгоценную воду, которую раньше никогда не ценил, пил, сколько хотел из родников в горах, или из водопровода в ауле-городе, где они жили в последние годы.
Теперь он хотел пить каждый час, каждую минуту, каждую секунду. Он пристально следил за каждым ковшом драгоценной воды, которую из фляги разливал его отец по едокам каждой семье, загнанной в этот вагон на  железнодорожной станции.
Мовлади доставалось воды меньше, чем Махмуду и их маленькой сестренке, потому что был уже мужчиной: ему шел двенадцатый год, и он обязан терпеть и жажду, и голод, и холод, и жару.
И мальчик молчаливо терпел, высохшими, потерявшими блеск глазами смотрел, как жадно пьет воду маленький Махмуд, еще ничего не понимающий, что происходило с ними.
Мама пила воду украдкой, и если Мовлади случайно видел, как она подносила к губам солдатский котелок, который им выдали взамен всякой посуды, то тут же отворачивался, словно ничего не видел. Мама готова была протянуть котелок Мовлади, но суровый взгляд отца останавливал ее, и тогда она сама отказывалась пить, хотя на руках у нее самый младший сын Хасбулата, которому исполнилось всего полгода.
Воду давали, как и хлеб, два раза в сутки. Ее приносили во фляге двое солдат в часы кормежки, когда эшелон стоял  на запасном пути. Если эшелон двигался – раздача срывалась. Полагающийся хлеб складывали в мешки и отдавали в час следующей кормежки, воду же – никогда. Ее попросту некуда было налить – одна фляга на весь вагон. И никогда дополнительной, хотя иные стоянки эшелона растягивались на часы.

Глава девятая
В КОЛЬЦЕ ШТЫКОВ

Змея меняет шкуру, но не меняет натуру.
       Пословица.

Хасбулат, молодость которого уже прошла, но еще далека старость, был полон сил и энергии. Его широкие плечи, крепкая шея борца, мускулистые руки со стальными бицепсами и узловатыми кистями, напоминали хорошие кувалды, когда он сжимал кулаки, обветренное и загорелое лицо с черными, прожигающими собеседника глазами, в которых в определенные минуты гнездились как осторожность и решительность, так подозрительность и проницательность, свойственная умному человеку, говорили о том, что жизнь его смолоду не баловала легкостью и праздностью, а проходила в трудах и заботах. Но все же горец был господином над обстоятельствами и не давал им скрутить себя в бараний рог, унизить до рабского состояния. Одетый во все лучшее, что находилось в доме, человек этот имел гордую осанку и ту величавость, которая еще не перешла границы высокомерия, но вызывала неизменное почтение: на нем черкеска из плотной шерстяной ткани темно-зеленого цвета, схваченная в талии ремешком с серебряной чеканкой – головой беркута; белая, с прямым воротником рубашка, атласные шаровары и хромовые сапоги; на бритой крупной голове, едва не до  смолистых саблеобразных бровей, сидела роскошная папаха из серого каракуля с атласным зеленым верхом. К его горской национальной одежде не хватало лишь кинжала в ножнах, который лежал дома, так как он приравнивался к холодному оружию, и его запрещала носить власть.
Теперь Хасбулат обросший, посеревший лицом от бессильного негодования, подходил к окну и зло кричал конвоирам с ярко выраженным акцентом горца с преобладанием согласных э–ы, огрубляющих речь:
– Почэму не приносышь, как хлэб, положенную флягу воды? Дэти пыть хотят! Дэти умирают от жажды!
Конвоир пожимал плечами и отходил от окна, подальше от злого чечмека, способного, казалось,  воздух сжать в камень и метнуть его в голову. Солдату запрещено разговаривать со ссыльными скотами, правда, о двух ногах, о двух руках, о двух ушах, с глазами печальными, но не просящими, суровыми, но не умоляющими, с глазами обреченного, но сверкающими ненавистью и пронзающими, как штык, взгляд которых трудно выдержать.
Проходила минута, другая, и этот зверь, этот неукротимый лев с пронзительным взглядом больших сверкающих глаз неистово колотил кулаками в дверь и звал начальника конвоя, и когда тот все же являлся, чеченец говорил, едва сдерживая ярость:
– Почэму снова нас обдэлили водой? Разве она стоит больших дэнег?
– Воды не жалко, – отвечал равнодушно начальник конвоя, – тары нет. Налить некуда.
– Фляга пустая, давай я принэсу и напою дэтей.
– Выходить не положено, – отвечал строго начальник конвоя и уходил.
– Тогда пусть принэсут воду твои солдаты! – кричал в бессильной ярости Хасбулат.
– Не положено, – доносился насмешливый угасающий голос.
Хасбулат давно понял, что просить конвоиров о чем-то бесполезно. Но неизменно настойчиво повторял одно и то же на каждой стоянке.
Ему, из немногих, посчастливилось не разлучиться с семьей, попасть в один вагон, где находились, кроме него, трое беспомощных стариков и двое исколотых штыками джигитов, один из которых медленно умирал от заражения крови на руках у родственников, второй – от потери крови лежал настолько ослабевший, что и за его жизнь нельзя ручаться, так как ужасные антисанитарные условия вагона, духота и бескормица усугубляли положение несчастного.
Хасбулат опускался на дно вагона в бессильной злобе, рычал, до боли в скулах, сжимая зубы, и никак не мог смириться с положением узника. Он обхватывал обросшую ежиком голову, закрывал глаза, и картина пленения мужского населения райцентра жгла ему лоб, словно к нему подносили раскаленные цепи, держали некоторое время, затем опускали ниже, к сердцу, и оно обливалось кровью.
Их взяли у мечети, когда, ничего не подозревая, облагороженные общением с Богом, умиротворенные, расслабившиеся, все еще продолжающие жить в контакте с Всевышним Создателем, степенные и горячие, молодые и пожилые горцы вышли из храма и очутились в кольце штыков, холодно сверкающих в наступающих сумерках.
Красноперых стояло много. Много больше, чем горцев, не безусые сопляки, а хорошо обученные солдаты внутренних войск, натасканные на службе в лагерях смерти, с винтовками наперевес и примкнутыми штыками, они медленно и молчаливо сжимали кольцо. Растерянность и недоумение на лицах горцев быстро сменились гневом. Кто-то в силу своей горячности характера инстинктивно попытался вырваться из кольца, но тут же был пронзен штыками, и площадь обагрилась кровью.
– Стоять! – раздался фальцет команды. – Не то всех перестреляем! Вы арестованы, сдать оружие! Шаг влево, шаг вправо – считается побег, резкие движения – попытка к сопротивлению. Бьем насмерть без предупреждения.
– У горцев на поясах нет кинжалов, когда они разговаривают с Аллахом! – раздался чей-то старческий голос.
Хасбулат стоял в самой гуще, говорившего он не видел.
– За что нас арестовали? – выкрикнул Хасбулат, перекрывая гул толпы.
– За измену Родине.
– Что за бред!
Хлестко ударила автоматная очередь. Кто-то, вскрикнув, грузно упал сзади. Толпа шарахнулась вправо и натолкнулась на штыки.
– Стоять! – взвился фальцетом все тот же голос. – Колонной по четыре человека, марш на станцию!
Толпа не шелохнулась. Сзади и с боков штыки качнулись, раздались дикие вскрики, запахло кровью. Еще несколько человек рухнули оземь. Толпа, потонув в гуле гортанных голосов, энергично двинулась вперед, но уперлась грудьми в штыки, откачнулась, окровавив черкески, вспорола задним спины и медленно, подпираемая со всех сторон штыками, потекла от мечети, оставив залитую кровью площадь с бездыханными телами, только что живых и молившихся Богу. Негодующий гул перекрывал топот десяток ног, заглушал команды.
– Молчать! – вновь взвизгнул высокий голос. – Или мы  заткнем глотки!
Как же можно заткнуть глотки, если негодует окровавленная душа!
– Заткнем  свинцом через затылки! Это будет затычка навечно! – палачи схватили кого-то переднего, оттащили в сторону, короткий выстрел в затылок на глазах у всех, и человека не стало. От столь чудовищной беззаконной расправы колонна онемела. В воздухе повисли лишь тяжелое дыхание, да гулкий топот многих десятков ног по гравийному шоссе. Оно вело к станции, где уже горели фонари, откуда доносился и с каждым шагом разрастался неясный людской шум и гомон.
Весенние сумерки сгущались, то там, то здесь возникал нестройный брех псов, с гор, которые еще светились отблеском угасшего дня, тянуло свежим воздухом, переполненным влагой, запахами цветущих садов, обещающих дать хороший урожай фруктов, а значит, и хороший заработок и семейный достаток. Но все это так нелепо увязывалось с настоящим положением Хасбулата, что он невольно подумал: а не сделалось ли что с его головой, и он вдруг потерял рассудок и ему нужна врачебная помощь. Но по мере приближения к станции, до которой от мечети несколько минут ходу, нарастающие людские крики говорили, что с головой у Хасбулата все в порядке, а действия, совершаемые с ним и остальными ни что иное, как грубое насилие над мирным населением его поселка. И колонна молчаливо идущих, шокированных убийствами горцев, взорвалась от той ужасной картины, которая открылась в десяти шагах от станции, где стояли товарные вагоны. В них, как кули с кизяком, забрасывали сопротивляющихся, визжащих, царапающихся, кусающихся женщин и детей. И кругом – штыки и штыки.
– О Аллах, что происходит?
Никто не дал ответа...
Толпа горцев взревела, и теперь уже ни штыки, ни пули не смогли сдержать разъяренных. Они барсами бросились на тех, кто стоял на пути, и в считанные секунды оказались у вагонов, завязалась неравная рукопашная схватка.
Кулак против штыка и автомата.
Хасбулат, увидев старшего сына, сбив кулаком с ног автоматчика, вставшего на пути, рванулся к Мовлади, которого двое солдат волокли к вагону, но, оглушенный прикладом, упал дерущимся под ноги. Очнулся он под перестук колес, кто-то его звал:
– Отец, отец, ты жив. Это я, Мовлади. Мы вместе, ты слышишь меня?
Хасбулат открыл глаза с безумным скрипом несмазанного дышла телеги, но скрипело не дышло, а у него в окровавленной голове. Превозмогая боль, он протянул руку, и, найдя в темноте голову сына, потрепал ее.
– Крепись, сынок, ты мужчина.
– Я креплюсь, отец, но за что нас схватили и загнали в вагоны, как бешеных собак? Куда нас везут? – спросил Мовлади, облизывая сухие губы.
Что мог ответить отец сыну, если он и сам не знал истину. Всю жизнь Хасбулат трудился. Его отец имел крупную отару баранов и коз, косяк лошадей, коров. Отец, Хасбулат и старший брат пасли скот, поднимаясь летом высоко в горы, зимой спускаясь в долину. Жили сытно, в достатке, играли свадьбы, рожали детей.
Не понравилось новой власти, что люди в горах живут свободно, едят мясо и сыр, пьют вино и веселятся. Пошли в горы отряды красноперых, стали отбирать скот, сгонять его в колхозы. Горцы не подчинились, взялись защищать нажитое, поднялась стрельба. Не уберегся от пули старший брат, осталась вдова с ребенком. Отец не смирился с разбоем власти, ушел высоко в горы, велел Хасбулату с семьей спуститься в долину. Новая жизнь идет, детей в школе учить надо.
Хасбулат работал на консервном заводе. Русский язык освоил быстро, научился читать и писать. Дом построил. Отец семью мясом снабжал, молоком, сыром, шерстью. Семья большая у Хасбулата: мать-старушка, сноха с дочерью, жена с сыном Мовлади. Женщины рукодельничали, Хасбулат в выходные дни возил вязание в Грозный на рынок. Жили, никому не мешали. Но снова загремели выстрелы в горах, снова не понравилась власти свободная жизнь горцев. Холодной змеей приползла в дом лихая весть – погиб в перестрелке отец Хасбулата. Кто убил, кому мстить за гибель дорогих людей?
Но и в печали жизнь идет неудержимо, как горные ручьи стекают в долину. Родился у Хасбулата второй сын, дочь. А тут новая беда – война. До Грозного дошли немцы. Хасбулат с семьей ушел в горы. А когда вернулся, не успел обжиться, в сети красноперых попал, как и тысячи других семей... За что? По какому праву?
По праву жестокой силы, за то, что не принимали горцы новую власть так, как она этого хотела...

***

Хасбулат, сморенный духотой вагона, стонал и рычал в забытье, из которого его вывел голос сына. Как и тогда, он нашел в темноте голову с жестким ежиком, потрепал ее.
– Я выдрал из стены вагона сучок, – сказал Мовлади, – и теперь пью прохладный ночной воздух. Хочешь утолить жажду, подставляй губы и пей воздух. Помогает.
За долгие часы стоянок, перекликаясь в окна с соседями, Хасбулат выяснил, что в хвосте состава идут два вагона с джигитами, которых штыками оттеснили от своих семей и запихали в отдельные вагоны, которые так переполнены, что спят в них по очереди или сидя.
Хасбулат не сказал всего, что узнал своим попутчикам по несчастью, а лишь сообщил о том, что как-то успокоило несчастных женщин, стариков и детей, что их отцы и мужья едут в этом же эшелоне, а по прибытии на место соединятся с семьями.
Как у каждого чеченца, у Хасбулата при себе всегда имелись деньги. Их было достаточно там, на Кавказе, вблизи родного дома, и как мало их теперь, когда он с семьей оказался в нечеловеческих условиях в товарном вагоне с наглухо закрытыми дверями и зарешеченными окнами. Деньги помогали кое-как поддерживать жизнь в вагоне его семье и остальным соотечественникам. Они шли на продукты, но главным образом – на воду. После первых же бесплодных попыток получить от конвоя дополнительную флягу воды Хасбулат стал предлагать конвоирам деньги. Солдаты отказывались, боясь наказания. Наконец, нашлись рисковые парни и за две десятки принесли первую флягу. Но она оказалась каплей в пустыне пересохших глоток. И все же это было кое-что. Однако караул часто менялся, и новые солдаты отказывались от денег. Приходилось ждать. Хасбулат не был благодарен смельчакам, он так же, как и остальных, ненавидел их, не потому, что они брали мзду, а потому, что были его враги, хотя он понимал, что эти белобрысые парни не виноваты в том, что людей везут, как скот, неизвестно, куда и зачем, а просто выполняют свой долг. Но его ненависть не могла помочь утолить жажду ребятишкам, Мовлади, как и ему самому. Потому он старался не сверкать глазами, не скрипеть зубами, а обыкновенным, спокойным голосом предлагать солдатам за деньги принести флягу воды. Хасбулат не мог унизиться до просящего, жалобного голоса, которым просят подаяние нищие. Скорее он отдаст свою порцию детям и умрет от жажды.
Деньги, как и все запасы, когда их расходуют, истощились. Крепко задумавшись, Хасбулат долго не решался отдать последние два червонца знакомым солдатам. Что же ему делать дальше, как поить битком набитый вагон детьми, женщинами, ранеными и стариками, один из которых не вынес изнурительной дороги и лежал в углу вагона, завернутый в тряпье, рядом с умершим от гангрены молодым горцем.
На каждой стоянке хлебное окошко отворялось, и средних лет фельдшер  гнусавым голосом спрашивал:
– Мертвецы есть? Тяжелобольные есть?
Вагон безмолвствовал.
Гнусавый уходил, окошечко захлопывалось. Хасбулат с презрением говорил:
– Шакал, сын гиены, так и хочет сожрать трупы несчастных.
Хасбулат после долгого раздумья пришел к решению: на следующей стоянке он изловчится, оглушит конвойного, когда тот протянет руку за деньгами, затащит его в вагон через окошечко, переоденется в его форму и принесет столько воды, чтобы все напились досыта, а потом будь что будет. Он не может смотреть, как от жажды страдают дети.
Утром поезд остановился на очередной станции, из окна видно, – в распадке невысоких скалистых гор. Хасбулат подобрался, собираясь выполнить свое намерение.
– Станция Предгорное, – услышал он голос конвойных. И следом: – Приказано отцеплять здесь половину состава. Привезли чертей. Остальных – в Белоусовку. Отсюда недалеко, километров двадцать.
Где-то лязгнул металл о металл, вагон слегка дернуло, и Хасбулат услышал удаляющийся перестук колес. Затем все стихло. Отцепленный состав напряженно молчал, прислушиваясь к внешним звукам. Слышно, как где-то неподалеку катила телега, стуча колесами о твердую поверхность, затем раздался гул грузовика, удаляющегося в сторону ущелья, которое открывалось взору Хасбулата, и, наконец, забухали шаги нескольких пар ног и стук в окно, через которое подавались продукты. Створка открылась, и послышался насмешливый, лишенный сострадания голос начальника конвоя:
– Собирай своих, Хасбулат, приехали. Скоро вдоволь напьешься шахтерской водички и пацанов своих напоишь. Ночью пешим строем на место постоянного проживания.
У Хасбулата оборвалось от гневной радости сердце и упало куда-то внутрь. Он обрадовался концу пути, но гнев, что все же его привезли, как скотину на убой, заглушил вспышку облегчения. Он медленно опустился на колени и совершил намаз. Загалдевший было вагон в радостном порыве, умолк и последовал его примеру.
Их продержали на запасном пути весь день под палящим июньским солнцем. В вагоне стоял спертый тяжелый воздух, множество раз пропущенный через легкие, пахло парашей и разлагающимися трупами умерших. Появившаяся определенность для узников, на некоторое время заглушила жажду и голод, но прошел час, другой, и томительное ожидание ночи, когда их  выпустят из могилы на колесах, превратилось в муку. То там, то здесь раздавались тяжкие стоны и плач, на который уже не оставалось сил. Тихий и протяжный вой сжимал сердце Хасбулата, и уж ни строгий его взгляд, ни глухой окрик – ничто не могло прервать этот душераздирающий вой, который перекликался и сливался с воем в соседних вагонах и повисал над станцией, как смертельный смрад над гиблым болотом. Хасбулат не выдерживал и принимался колотить ногой в дверь, требуя воды и свежего воздуха.
– Откройте двери, дышать нечем! – кричал Хасбулат. – Дайте людям воды!
– Не велено! – слышал он хладнокровный ответ.
Обессиленный бесполезным стуком в дверь, Хасбулат и сам был готов завыть голодным волком в злую метель, но он лишь прорычал бессильным горным барсом, попавшим в ловушку, и опустился на пол, умолк, дожидаясь ночи.
Вечером принесли воду и хлеб, а когда сгустились сумерки, заскрипело железо, и двери поползли в сторону, с улицы потянуло прохладой и свежим воздухом, выводя людей из обморочного состояния.
Их построили колонной, обессиленных, оборванных, грязных, завшивевших, потерявших интерес к жизни, и погнали в ночь по каменистой дороге в оцеплении автоматчиков с красными петлицами. За долгую отсидку в вагоне люди почти разучились ходить, они то и дело спотыкались о булыжники, шатались из стороны в сторону словно пьяные, натыкались друг на друга, падали, но поднимались, поддерживаемые руками соседа, и шли, взбивая пыль, мимо чахлого кустарника, мимо колхозного сада, где проглядывали ряды каких-то плодовых кустарников, скорее всего смородины и малины, потом зачернели кроны яблонь. Хасбулат зорко вглядывался в окрестности, неся на руках вконец ослабевшую дочку,  ведя за руку Махмуда.
"Где мы? – думал Хасбулат, – в какой стране? Что здесь растет,  что делают люди, чем живут? Казахстан это или Сибирь? Справа растут в саду яблони, юг, скорее всего, казахские степи. Что нас ждет? Охранник говорил – шахты. Каторга".
Из-за горы, которую Хасбулат видел из окна вагона, медленно выползал рог луны, и в ее отблеске Хасбулат увидел, как заискрилась лента реки. Еще несколько тяжких шагов, и он не ошибся: в нескольких метрах от дороги текла небольшая речка. Впереди замаячили очертания моста, высвеченные огрызком луны.
– Вода, речка! – воскликнул непроизвольно Хасбулат. Едва он успел произнести эти магические слова, колонна взревела и бросилась к воде. Хасбулат и сам рванулся вперед, крепче сжимая ручонку Махмуда. Он слышал, как первые всплески раздались под ногами Мовлади.
Но как кинжал в сердце ударил резкий окрик:
– Стой! Куда, стрелять буду! – и следом хохот.
Обезумевшую толпу этот запоздалый запрет остановить уже не мог. Толпа окунулась в воду, не различая берега, не боясь глубины, она припала к воде ртами.
Как бы торопясь исправить оплошность, над толпой дико загавкали автоматы. Над головами засвистели пули, но никто не оторвался от воды.
– Что вы делаете! Остановитесь, люди хотят пить! Куда им бежать ночью в чужой степи! – закричал Хасбулат, еще крепче сжимая руку сына, который тянул отца к реке.
– Остановить стрельбу! – раздалась команда. – Скажи спасибо, Хасбулат, что была установка – напоить вас досыта в речке. А то бы мы вас...
К счастью, пули никого не задели. Это было для Хасбулата главное. Он не сразу понял смысл сказанного красноперым. Важнее всего оказаться у воды, и как только он коснулся ее, отпустил ручонку сына, стал поить дочку из ладони. Она жадно хватала ротиком свое спасение, слыша, как отец говорил ей беспрестанно:
– Пей, Нанизета, пей, сколько хочешь, и Махмуд пьет, и Мовлади. Пей, Нанизета, пей!
Хасбулат не сказал спасибо ни тогда, когда осознал смысл сказанного красноперым, ни теперь, когда и сам утолил жажду. Не потому, что было уже поздно, а потому, что он не смог сказать этого слова врагам, он не дипломат, он – горец. Его жизнь принадлежит Аллаху, только ему Хасбулат может сказать спасибо, или кунаку за доброе к нему отношение и добрые дела.
Новая автоматная очередь простучала в ночи: конвой требовал движения вперед.
Часа через полтора, пропустив тусклые огни и очертания какого-то жилья слева и справа, колонна остановилась на поляне с мелким кустарником. Объявили привал. Люди попадали на землю, где кто стоял.
– Это ваше новое место жительства, – насмешливо сказал начальник конвоя, – можете располагаться, кто как хочет. Костров разводить пока не велено.
Не успели прибывшие осмотреться, как хлынула новая партия ссыльных. Это были отцы, мужья, братья. Слезы радости, возбужденные возгласы, выкрики имен, объятия, расспросы, рассказы, жалобы и проклятья еще долго были слышны в ночи над тихой ложбиной будущего чечен-городка. Наконец, изнуренные дорогой, слабостью и голодом, люди стали устраиваться на отдых с молитвой Аллаху, с верой в его защиту, с надеждой, что утро принесет перемены к лучшему.
Утро не принесло радости. Люди еще спали на разостланных одеждах, когда над ложбиной раскатисто загромыхало, налетел шквальный ветер, пригибая кустарник к земле, сыпанул хлесткий град, а за ним – холодный проливной дождь. Не прошло и несколько минут, как люди вымокли до нитки. Послышался детский плач, материнские причитания и мужские проклятия.
Хасбулат снял с себя потрепанную за дорогу черкеску и прикрыл ею своих детей, жену с грудным ребенком. Он огляделся по сторонам и увидел, что укрыться им негде. Они находились в лощине, поросшей травой, шиповником, караганником, цветущим собашником, отдаленно напоминающим рододендрон. Лощина находилась у подножия довольно высокой сопки. С юго-восточной стороны ее крутой склон обрывался отвесно, желтел выходами глины, серел зубьями гранитных скал и красноватого сланца, словно открытая пасть великана с давно нечищеными зубами. Обрыв тянулся гигантским полумесяцем на добрых полкилометра, закругляясь с обеих сторон, создавая естественную преграду. С запада и севера лощину окаймляла неглубокая балка. Судя по зарослям тальника, там протекал ручей. Противоположный склон балки перерастал в невысокую сопочку, на которой разбросаны несколько десятков домов и бараков, как разбредшееся стадо волов. За сопочкой угадывался более глубокий лог и тянулся неизвестно  куда. За  логом, на вздыбившейся более высокой и крутой горе, где ночью светились огни и откуда доносился шум какой-то работы, видна впившейся в гору гусеницей обогатительная фабрика, за ней возвышался копер шахты, как циклоп с огромным колесом-глазом.
Дождь все шел и шел. Единственное, что утешало – лето, а летний дождь, Бог даст, не принесет простуду. Надолго ли он зарядил? Можно бы нарубить высокого кустарника и соорудить нечто вроде шалаша, но у Хасбулата нет даже перочинного ножа: все режущее и колющее было отобрано  конвоем еще там, на Кавказе.
Поодаль маячили фигуры солдат в накинутых на плечи плащ-палатках, прохаживающихся вдоль колючей проволоки, натянутой по периметру.
Плач, вопли разрастались.
– Куда нас привезли?
– Что они хотят с нами сделать? В чем виноваты мы и наши дети?
– Они ждут, когда мы все погибнем от голода и болезней!
– Пусть Аллах покарает наших палачей!
– Как мы будем жить на этой голой земле с голыми руками, у нас нет даже кинжала, чтобы вырыть себе могилу!

***

В кабинете начальника Верхнего рудника Антона Борисовича Ложникова требовательно зазвонил телефон. Хозяин торопливо поднял трубку. Звонили из комбината.
– Как там твои поселенцы? – услышал он голос директора комбината. – Мокнут под дождем?
– Еще не встречался. Пусть придут в себя с дороги. Опомнятся.
– А ты не давай им опоминаться. Разворачивай палатки, кстати, ты их получил?
– Обещали отгрузить, но пока ждем.
– Ты особо не жди, сам принимай меры. Народ деморализован. Поторопись из ситуации извлечь наибольшую выгоду. Приди к ним, как добрый дядя, разверни палатки, накорми, обсуши, пообещай блага, а крепких мужиков – в шахту, обучай, и с нового месяца тебе увеличиваем план добычи руды. Понял? Фронту нужен свинец.
– Но еще никто не знает, что это за народ, что за люди, смогут ли быстро адаптироваться и научиться горному делу? – Ложников неожиданно взмок, на его несколько обрюзглом лице выступили бусинки пота. Шутка ли, этот план едва-едва тянут, а тут – увеличение. Не выполнишь раз-другой – снимут с работы, хорошо, если только понизят в должности, но и под суд могут отдать.
– В цирке медведей танцевать учат. Имей в виду, Ложников, от увеличения плана не отвертишься. У тебя там дождь льет. Смотри, не простуди свою новую рабочую силу. Отвечаешь головой. Форсируй и будь здоров.
Связь прервалась. Ложников безнадежно посмотрел на телефонную трубку, и, кладя ее на рычаги, выглянул в окно, по которому неистово хлестал дождь.
"Попади под такой, – подумал он, – в минуту вымокнешь. Полчаса в такой купели – и простуда обеспечена".
Всего несколько дней назад он не ждал никаких поселенцев, нагружал работой тех шахтеров, какие есть. Наполовину – бабы. Даже в забое.
"Кто же в таких условиях откажется от мужиков, – мрачно размышлял он, грузно сидя в кресле, – но разве такие вещи делаются внезапно. Свалились как снег на голову. Не просто мужская рабсила, а с детишками, женами, стариками. Пусть на дворе лето, пусть тепло, но вот хлынул дождь, и принес много проблем и хлопот. И увязнем мы в этом дожде, как немец под Москвой".
Ложников не представлял, как и что делать с поселенцами. На благоустройство ему никто не выделил ни единого рубля, чтобы сколотить хотя бы летние бараки-времянки. Обещали палатки. Это выход. Но их до сих пор нет. На складе есть только брезент. Но и его, пожалуй, для всех не хватит. Поселенцев-то, шутка сказать, около полутысячи. Придется ставить хоть какие-то навесы, укрывать людей от дождя и солнца. Женщин, больных и детей придется разместить в клубе. Ничего, месяц рудник проживет без кино. Война, не до развлечений, главное – побольше дать стране свинца для пуль. Это, только это должно руководить всеми помыслами.
В сопровождении секретаря парткома рудника, офицера из особого отдела, он отправился на встречу с поселенцами после того, как прекратился дождь, а людей накормили пшенной кашей, напоили горячим чаем с пшеничным хлебом.
Ложников представлял себе безрадостную картину поселенцев. Шутка сказать, более месяца трястись в вагонах, но то, что предстало перед его глазами, не годилось ни в какое сравнение с его воображением. Да, он ожидал увидеть недоброе. Но это недоброе не влезало ни в какие рамки бедственного положения Homo sapiens – человека разумного. Это был самый последний Дантовский круг ада, и там – эти люди.
Ложников растерялся, приготовленная в уме речь вылетела из головы, словно в мозгах пронесся такой силы сквозняк, что вынес из-под черепа и сам мозг. Он стоял и смотрел на это мокрое скопище людей, которые копошились у плохо разгорающихся костров, дымящих и выедающих глаза. Грязные, оборванные, обросшие, изможденные голодом, с лицами из подземелья и с пустыми руками без какого-либо скарба, они пытались как-то обогреться, просушиться, вернуть себе хотя бы то состояние, в каком находились до прибытия на эту унылую землю. Они руками ломали крепкие сучья собашника, грызли стебли зубами, чтобы поддержать спасительный огонь в этом пасмурном, не по-июньски холодном дне, изредка гортанно переговаривались, видно, уж до конца выговорив проклятья, мольбы просьбы и угрозы тем, по чьей воле оказались здесь без средств к существованию, в положении хуже заключенных и нищих, у которых сохранилось право на пропитание в тюрьмах, попрошайничество при свободном передвижении. У этих нет и того.
– Где же их вещи, скарб? – спросил ужаснувшийся Ложников у особиста. – Почему до сих пор не подвезли?
– Не понимаю, о каких вещах вы говорите, Антон Борисович.
– Вы хотите сказать, что у них все то, что при них! Голые руки?!
– Такова была установка, – сухо ответил особист. – Все роздано по заслугам.
Ложникова поразило и то гневное молчание, которое воцарилось среди людей, как только они увидели прибывших и поняли, что это – начальство.
"Резервация, жесточайшая индейская резервация. Нет, не индейская, а советско-большевистская резервация, – лихорадило в мозгу у Ложникова. – Я никогда не мог представить себе по Лондону, по Куперу и Кервуду резервацию индейцев в прерии. Вот она – в худшем виде. Как же можно заставить этих людей производительно работать в забое. Миф!"
– Только доведя до такого скотского состояния и можно заставить, – услышал Ложников ответ особиста и вздрогнул.
– Неужели я размышляю вслух? – ужаснулся Ложников.
– Нет. Но ход ваших мыслей прочесть не трудно.
– Что можно сказать им сейчас?
– А то и сказать. Идет война. Вас привезли сюда работать в шахте, чтобы ударным трудом вы искупили свою вину перед Родиной, – чеканно сказал особист. – Надо прямо, по-большевистски сказать: кто не работает, тот не ест. Неработающий подписывает свой смертный приговор. Ваше спасение – в забоях шахты.
– Ну, так я предоставляю вам слово,  – с силой выдавил из себя Ложников.



Глава десятая

ИЗБАВЛЕНИЕ
 

– Где ты родился, орел?
– В тесном ущелье.
– Куда ты летишь, орел?
            – В просторное небо.
             «Мой Дагестан». Р. Гамзатов.

Это был обычный мартовский день. Солнечный, но холодный. Еще снежные плотные сугробы, называемые черымом, утрамбованные злыми колючими метелями, отливая матовой белизной, держали на себе человека; еще морозец пощипывал уши так, что их прятали под ушанками и поднимали воротники; еще к месту звучала шуточная поговорка: "Марток, не скидай порток". Но утрами в окна все настойчивее заглядывало солнце,  Влад веселее вскакивал с нагретой за ночь постели и смотрел сквозь замерзшее стекло: как там на улице, не кучерявятся ли над «Монбланом» облака – предвестники снега или дождя летом. Он всегда радовался солнцу и не любил метели, потому что после их гулянки приходилось браться за широкую, сделанную из фанеры лопату, и чистить от снега двор вместо того, чтобы встать на самодельные лыжи и помчаться  по косогору, прыгнуть с трамплина, который он делал с мальчишками.
И сегодня светило солнце. Оно выползло из-за зубчатых вершин далеких гор, широко распахивая день и приглашая в него полусонного Владика, чтобы он открыл для себя что-то новое или закрепил в памяти старое. Накинув на себя  отцовский полушубок и прыгнув в валенки, он сбегал до ветру, умылся, растолкал обеих сестренок, спящих на одной кровати, которые непременно пожаловались:
– Мама, Владька опять дерется, спать не дает.
Мама, находясь в куне, откликнулась:
– Владя, – она знала, что сын ничего худого не сделает своим сестренкам, любительницам подольше понежиться в кровати, – Владя, не трогай их, пусть поспят. Им торопиться некуда.
Старшая сестренка училась во вторую смену, а младшая еще не умела даже читать. Хозяйства в семье теперь, кроме кур-несушек, не было. Больная на обе ноги мама после смерти мужа не смогла заготовить сено для коровы, и ее пришлось забить на мясо. Мама не раз оплакивала это обстоятельство: шутка ли, остаться без коровы с тремя малолетними ребятишками, да что поделаешь, старший сын далеко, помощи от него не жди, учится, сам перебивается с хлеба на воду. Одним себя успокаивала: придет весна, купит у чеченцев молочную козу. Хасбулат обещал подыскать хорошую. Спасибо ему, хоть дровами помог запастись, угля привез.
Владик потерю коровы перенес без каких-либо страданий и сожалений, но согласен с мамой, что без молока плохо и надо непременно купить козу, а то и несколько, как у Хасбулата.
– Куда нам несколько, где деньги-то, – говорила мама. – Одну бы хоть справить.
Владик соглашался.
Шмыгая носом, он уселся за стол и принялся по привычке быстро завтракать.
– Владя, не шмыгай ты носом, – сказала мама, – пойди, выбей сопли, некрасиво постоянно шмыгать.
– Он и в школе так же, – раздался из спальни голос сестренки.
– Ты давай молчи там, соня, а то я быстро задам тебе на орехи.
– Ой, давало из поддувала, – захихикали сестренки в постели.
– Вот я вас! – выскочил Владик из-за стола, но он не побежал в комнату, а просто затопотил ногами, словно бежал.
– Мама, – запищали сестренки, – Владька дерется.
– Вот они всегда так! – довольный своей проделкой, выведя сестренок на чистую воду, сказал Владик маме.
– Да ты их пощади, они же трусихи, – сказала мама, улыбаясь, – мышка заскребется в сенях, а они думают: к нам воры лезут.
– Чего брать-то, папкин кожух да радиодинамик? Кстати, почему он сегодня молчит? – Владик подошел к динамику, этой висевшей на стене черной шляпе из крепкой бумаги, с металлической штуковиной посередине, которая хорошо магнитила, повернул ручку громкости, и в комнату полилась грустная мелодия.
– Все утро сегодня так-то играет, – сказала мама. – Никак кто-то помер. Калинин когда помер, тоже музыка играла весь день. Кто ж нынче?
– Может, Ста.., – Владик прикусил язык, поймав гневный взгляд мамы.
– Мама, что там Владька болтает, – раздался голос старшей сестренки.
– Ничего, спите, рано еще.
– Ага, нас Владька разбудил, и теперь не хочется.
– Я тебе язык щипцами прижму, – тихо сказала, приблизившись, мама, – неймется тебе, паршивцу. Забыл, как отцу клялся языком не болтать?
Забыть ту страшную сцену Владик не мог, как не мог сдерживать свои эмоции даже по случаю самого незначительного события в его жизни, как не мог не смеяться, радоваться жизни, катаясь с горы на лыжах, как не мог не дышать, не смотреть, не чувствовать, не говорить...
Случилось это почти два года назад. Виноват, конечно же, Алеша-дурачок.
Алешку знал весь рудник. Он болтался целыми днями по магазинам, то в смешанном возле чечен-городка, то у продмага возле плотины, то возле центрального, самого большого, где продавали продукты и хозяйственные товары. Владик толком не знал, откуда взялся Алешка, потому что он не был ему ровесником, а здоровенный детина шестнадцати лет, но он слышал, что его мать утонула в Иртыше, а отец сгинул на лесозаготовках после возвращения из германского плена. Алешка раньше был нормальным человеком, учился в школе, но после того, как у него на глазах мать утонула в Иртыше, он стал заговариваться. Его подобрала тетка, у которой своих-то детей кормить нечем. Алешка ходил и попрошайничал. Он был языкаст и упрям. Однажды Владик стоял в очереди за хлебом и сахаром, который неожиданно выкинули на прилавок для торговли в неограниченном количестве. Очередь образовалась длинная, хвост ее стоял на улице. Появился Алешка-дурачок. Его угощали комочками сахара, он тут же хрустел ими, закусывая куском хлеба. А люди, узнав, что торгуют сахаром, все прибывали. Очередь разрасталась. Глядя на нее, Алешка вдруг стал смеяться и кричать:
– Победители, а хлеба досыта не едите, очередь за сталинской буханкой  в четыре утра занимаете!
– Алешка, уймись, дурачок, иди домой к тетке, – кричали ему из очереди.
Но Алешка не унимался, а все кричал и кричал одно и то же. Наконец, он угомонился и ушел. Очередь облегченно вздохнула. Владику запомнилась эта фраза слово в слово. Придя домой, он хотел рассказать маме о том, что говорил у магазина Алешка-дурачок, но она ушла по делам к соседям, и Владик забыл о случае, но ненадолго. Через день, когда он снова толкался в очереди за хлебом, то услышал, как стоящие впереди него женщины шептались.
– На што он им сдался, юродивый, а вот забрали. Запрут куда-нибудь на лесоповал.
– Да не только его, но и тетку заграбастали. Вот он, язык без костей, до чего довел. Сироты круглые остались дети-то у Дарьи, куда ж их теперь?
– Поди Дарью-то отпустят. Она, что ли, его, пустую башку, учила. Чечены это Алешке нашептали, они озоруют, вот он и брякнул. Не первый уж раз языком запинается.
Потрясенный услышанным, Владик пришел домой и с порога закричал:
– Алешку-дурачка арестовали за то, что он позавчера говорил: “Победители, а хлеба досыта не едите, очередь за сталинской буханкой в четыре утра занимаете!”
– Замолчи, Владик, закрой рот и не вспоминай об этом никогда.
– А что, неправда? – сказал Владик. – Германию победили, Японию – тоже. После войны уже четыре года прошло, а за хлебом и за сахаром – давка.
– Ах ты, шельмец, языкастый, где мой прут, – сказала мама, припадая на больную ногу. – Вот я тебе сейчас.
Владик шарахнулся из кухни в прихожку, но тут наткнулся на отца. Он вервые сильно болел, бледный, худой, с трясущимися руками, он стоял в дверях, опершись о косяк. Но у него хватило сил схватить Владика левой рукой за шиворот, притянуть к себе и ожечь его ремнем.
От неожиданности Владик вскрикнул. Отец никогда не наказывал его поркой, а тут удары на него посыпались неторопливые, хлесткие.
– Это тебе за уши, чтобы не слушали всякую дребедень, это тебе за язык, чтобы не повторяли ее, а это тебе за то, чтоб не огрызался матери.
Владик испугался не на шутку. Он только теперь понял, какие крамольные слова произнес и Алешка, и он. Испугался не от того, что его наказывает ремнем впервые в жизни его любимый отец, а от того, как он выглядел. Бледный, с ввалившимися глубоко глазами, с лихорадочным блеском  страха и отчаяния, бессилия и мольбы перед Богом, чтобы пощадил он его, не наказывал за рукоприкладство, чтобы слова несмышленыша-сына не были никем услышаны, и он бы, отец, не был схвачен уполномоченным, и семья его не числилась бы в числе врагов народа. Владик тогда не понял отчаяние и злость отца. Но теперь, спустя три года, повзрослевшему, понимающему гораздо больше, ему втрое жаль его, обессиленного, задыхающегося, упавшего на лавку, харкающего кровью.
– Мало я тебе, Владька, всыпал, мало. Радуйся, что силы мои кончились, как дым в трубу улетели, а то бы я тебе, паршивцу, всю задницу исполосовал, чтоб долго помнил, что языком брехать, как тот кобель во дворе, негоже. Ты что же, хочешь, чтобы отца твоего больного за плохое воспитание сына в каталажку посадили, как того Алешку и его тетку, чтоб разорили наше еще не до конца свитое гнездо, чтоб побирались вы по людям с протянутой рукой?
Отец опирался левой рукой о кромку стола, им же сработанного прошлым летом, затем в изнеможении откинулся к стене, запрокинул голову, устало закрыл глаза. Кадык его, большой и острый, резко обозначился на худой шее, запрыгал от прерывистого дыхания и сглатывания слюны. Холщовая нижняя рубашка на нем повлажнела, из глаз выкатились две крупные слезины. Мать в ужасе, не проронив ни слова, стояла среди прихожки, заломив в отчаянии на груди руки, с диким страхом на побелевшем лице, глядела, словно безумная, на эту жестокую сцену.
Старшая сестренка, выскочившая из комнаты на шум, стояла как вкопанная в дверях, наконец, она сказала:
– Вот что натворил, Владька, своим языком.
– Папочка, что ты говоришь! – бросился Владик к отцу. – Пусть бы ты лучше отлупил меня покрепче, но только после этого выздоровел. Я больше не буду вредные Алешкины слова повторять и другие слушать не стану. Только ты не переживай, выздоравливай побыстрее, и за дом снова с тобой возьмемся. Крышу покроем, все внутри отделаем.
Владик упал на колени перед отцом, уткнулся ему в пах, прикрытый кальсонами, от которых пахло потом, и горько зарыдал.
– Ну, будет, будет, – сказал отец, отрывая голову сына от себя, страдая от недавней своей вынужденной жестокости. – Коль ты понял все сразу, так и будет. Говоришь, хлебца к обеду принес свежего! – весело уже сказал отец, подмигивая матери, мол, ставь на стол щи. – Я ждал-ждал и дождался тебя, больно проголодался. Сейчас напластаем ломтей хлебных побольше и будем наворачивать за обе щеки, а маманя будет только успевать подсыпать больным здоровья!
Владик утер сопли, слезы, и отозвался улыбкой на отцовские слова. Мать метнулась к печи, загремела посудой.
– Хлеб нынче пропеченный, пружинистый, – сказал Владик, – ржаной и пшеничный, такой, как папаня любит. Я постарался, выбрал булки порумянее.
Семья села завтракать борщом из квашеной капусты с картошкой, заправленные спелыми помидорами и свеклой. Борщ был густой, но без мяса, на костном бульоне. Несмотря на  приобретенный селикоз легких, у отца был неплохой аппетит, а уж о Владике и сестренках говорить нечего. Чугунок, в котором мама всегда варила первое, ополовинился. Когда дети разошлись по своим делам, Георгий еще долго сидел на лавке за столом с невеселыми думами, покачивая головой.
– Зря ты так, поди, на мальчонку, Гоша, – сказала мама. – Но и промолчать нельзя, языкастый больно, весь в тебя.
– Яблоко от яблони, Таня, недалеко падает. Ведь как водится, наблюдаю я, родители прощают детям не только из-за любви к ним или из-за жалости, а потому, что сами страдают этими же пороками. Сколько раз меня язык подводил, сколько раз я осекался. Ну, думаю, больше не буду язык распускать. Пройдет время, забуду, и опять – ляп, и прилип язык к железяке в сорокаградусный мороз, с кровью отдираю его. И на фронте, бывало: так в ефрейторах и проходил, и на гражданке. Механиком на шахте мог давно стать, ведь знаю технику-то. На Монко до войны механичал же. Вот я и боюсь: Владька за язык не раз поплатится. Лучше, мать, ногой трижды запнуться, чем раз – языком. Ему, мать, учиться надо. Есть у него смекалка, энергия. Кабы мне пожить годков с десяток – выучил бы я его на инженера. Но, видать, не судьба мне, вряд ли надолго выкарабкаюсь.  Селикоз, мать, не шутка, а тут еще туберкулез приплюсовался.
– Да что ты, Гоша, что ты, Бог с тобой! – всплеснула руками мама, припадая на левую ногу, коленная чашечка которой была изуродована простудой на сталинских лесосплавах.
– Мне бы, мать, барсучатины или медвежатины, вот средство первостепенное от туберкулеза, да, где это добро взять. Но ты, мать, гляди за сыном, будь построже с ним насчет языка.
– Да уж, не спущу, коли что, – пообещала мама.
И она постоянно напоминала сыну, чтоб тот держал язык за зубами.
“Я тебе язык щипцами прижму!” – эхом пронеслись в голове у Владика мамины гневные слова.
Владик вобрал голову в плечи, ожидая шлепка. Но бить его никто не собирался, и он решил высказаться.
– Он же в последнее время болел. По радио передавали, – тихо сказал Владик.
– Все равно прикуси язык, – сурово ответила мама.
– Ладно, прикушу, поесть не дадите. Я пошел в школу, – обиделся Владик, отодвигая в сторону пустую чашку, в которой только что была картофельная толченка, заправленная яйцом и сливочным маслом. – Слушайте радио, может, что-нибудь скажут.
– А чай? – извиняющимся тоном сказала мама. Ее полные губы вытянулись, а глаза заблестели, как это бывало в минуты скорби и печали, которых полным-полно в ее жизни, а все понимающий  Владик старался как можно меньше принести маме огорчений, чем-то порадовать ее. И сейчас от его зоркого взгляда не ускользнула мамина горечь в глазах, и он беспечным и веселым голосом ответил:
– Не хочу, я уж воды напился. – Он взял из сахарницы три кусочка положенного ему сахара-рафинада, оделся, подхватил стоящий наготове с вечера портфель и ушел.
Солнце встретило его яркими лучами, он сощурился на светило одним глазом и бодро пустился в школу, забыв о неприятном разговоре.
 В школе о неприятном разговоре напомнила  все та же льющаяся из репродуктора грустная музыка. Он поспешил в класс, обгоняя на лестнице девчонок, а когда вошел, то понял: случилось что-то необычайное. В классе стояла бледная, строгая, вытянутая в струнку и без того стройная Анна Семеновна, хотя первым уроком должна быть физика.
Анна Семеновна молчала. Молчали и все, кто уже пришел. Владик шмыгнул на свое место, за ним Колька Гугин и еще кто-то. Махмуд, Владик заметил, сидел молча и напряженно.
– Что случилось? – шепотом спросил он соседку.
– Не знаю, – испуганно сказала она, пожав плечами.
Влад осторожно повернул голову в сторону, где на пятой парте крайнего левого ряда сидел Махмуд. Махмуд, как бы ожидая этот взгляд, озорно подмигнул ему.
Прозвенел звонок, Анна Семеновна пошевелилась.
– Итак, все в сборе, – сказала она сухим голосом. – Я должна сообщить вам горькую весть – умер товарищ Сталин.
Класс ахнул. Но вместе с испуганным всеобщим классным ахом, раздался неожиданно восторженный возглас:
– О, Алла!
Владик резко повернул голову на возглас и увидел, как в глазах Махмуда вспыхнуло пламя радости, а руки его, сжатые в кулаки, взвились над головой. Однако чтобы не выдать свою радость, в ту же секунду он сжал голову руками, и его лоб глухо щелкнул о парту. Махмуд готов был сорваться с места, вскочить на учительский стол и заплясать лезгинку. Но он правильно поступил, сжав себя в комок. Сильный удар головой о парту помог ему справиться со вскипевшими чувствами и порывом. Из глаз Махмуда посыпались искры, которые долго горели светлячками в темноте сжатых глаз, боль пронизала голову, словно ее раскололи пополам.
“Сдох палач нашего народа!” – твердил и твердил он про себя, боясь оторвать голову от парты и выдать свой восторг и ликование. Он уверен, что все до единого     человека в чечен-городке так же ликуют. Как жаль, что до этого светлого дня не дожил Мовлади!
Владик догадывался, что творилось в душе у Махмуда, но внимательно наблюдал теперь за Анной Семеновной, боясь того, что она прочтет Махмуда и тогда ему не сдобровать. Всегда недоступно строгая, даже несколько жесткая, не показывающая никогда свои эмоции, без единой улыбки за все эти месяцы нового учебного года, она вдруг показалась Владу иной, способной к состраданию и переживанию, к доброте и сочувствию. Она сняла свои огромные очки, в которых  напоминала стрекозу, вытерла носовым платком навернувшиеся слезы и тихо отошла к окну с легким стуком каблуков, показавшегося в безмолвной тишине класса раздражительно звонким, надела очки и долго стояла молча, чертя на стекле замысловатые фигуры.
Класс не шелохнулся.
Да, это был другой человек, подобревший и доступный. Повернись она, заговори о чем угодно – об уроке или классных делах – раскроется ее широта души, ее талант преподавателя засверкает новыми гранями. Владик ждал, что это произойдет с минуты на минуту. Но Анна Семеновна стояла и чертила пальцем по стеклу. Движения вдруг показались Владу осмысленными. Ее многие недолюбливали за ее сухость в обращении, даже некоторую черствость, но Владик прощал ей этот недостаток за великолепное знание литературы, за прекрасное чтение наизусть всех стихов и почти всей прозы. Читая, она лишь изредка поглядывала в раскрытую книгу, и Владик поражался ее памяти. Он знал еще и то, что она ленинградка, бывший доцент, и что ее муж по ленинградскому делу был сослан на Белоусовский рудник, где и погиб.
Влад внимательно следил за движением ее пальца и обнаружил, что Анна Семеновна рисовала могильный холмик, крест над ним. Затем он стал читать буквы: “Спи, мой друг, не отомщенный. Кровавый дождь закончился. И белые ночи, которые ты так любил, снова станут моими”.
“Она хочет вернуться в Ленинград” – подумал Владик.
Плечи Анны Семеновны судорожно содрогнулись, класс как бы подался к своей учительнице, разделяя с ней всеобщее горе. Кое-кто из девчонок даже всхлипнул. Но Владик понял, что совсем не о смерти товарища Сталина убивалась Анна Семеновна, а о дорогом ей человеке, погибшем по лениградскому делу.
"Жаль, что Махмуд не видит того, что увидел я. Чтобы он сказал?” – подумал Владик, продолжая внимательно наблюдать за Анной Семеновной, поглядывая в сторону Махмуда. Он продолжал лежать на парте трупом, не шелохнувшись.
Дверь класса отворилась, и дежурная по школе быстро сказала:
– Всем на митинг!
Класс отозвался нестройным, робким шумом.
Анна Семеновна еще раз осушила платком глаза, подошла к Махмуду, опустила руку на его колючую голову и тихо сказала:
– Если у тебя сильно болит голова, Махмуд, можешь идти домой. Мне понятен твой порыв, но не наделай по дороге глупостей.
Каждый, кто слышал эти слова, понял, о каком порыве шла речь. Несомненно, об отчаянии за жизнь великого вождя. Но Владик понял иначе: он видел радость в глазах Махмуда, который знал со слов Мовлади и отца, кто истинный виновник того, что целый народ выброшен с Кавказа, как навоз из сарая. Только теперь Владик мог признаться себе, что знал это убеждение Махмуда, и что это не пустой разговор, а правда, которую никому нельзя сказать. Владик и сам  испугался, когда Махмуд сообщил это, не поверил ему и постарался побыстрее забыть. Но правду забыть трудно. И сейчас Влад боялся, как бы Махмуд не выкинул такую штуку, за которую по голове не погладят.
Поняла это и Анна Семеновна, поэтому и отправила его домой. Но то, что открыл для себя Владик в Анне Семеновне, поразило его тем, что в их маленьком классе есть, по крайней мере, два человека, которые рады смерти Сталина. Значит, они его недруги, хотя всюду только и можно слышать, что в стране советской нет такого человека, который бы не любил великого Сталина. Пожалуй, и он, Владик, тоже не любит его. Не любил, скорее всего, Сталина и его отец, а боялся. Та сцена, когда отец задал Владику трепку, а сам чуть не задохнулся от слабости, не могла произойти от любви к человеку, а от страха к нему. Разве может быть такая любовь?
Владу очень хотелось уйти с митинга, догнать Махмуда и поделиться с ним своим открытием. Но уйти было невозможно. Зажатый в середине, он стоял и слушал, как директор школы и другие учителя объяснялись в любви к Сталину, как сожалели о его смерти, но Влад не верил в искренность их слов, ему хотелось кричать, плакать от подобного лицемерия, но он понимал, что должен молчать и лишь снова и снова вспоминал ту дикую сцену его порки и жалкого, обессилевшего отца, которого он так любил и любит, поступившего так лишь потому, чтобы сохранить себе и своей семье жизнь. Влад снова и снова вспоминал возглас Махмуда, его радость и стук головой о парту, снова и снова читал начертанные на стекле Анной Семеновной слова: "”Спи, мой друг, не отомщенный. Кровавый дождь закончился..."
Выступления учителей прекратились, и директор школы спросила, кто из учеников хочет высказать свое горькое слово о кончине великого учителя.
Никого смелого не находилось.
Тогда директор школы решила вызвать на сцену отличниц:
– Дадим слово нашим отличницам. Ксения Кенюх, прошу! – громко сказала она.
Ксения, такая же высокая, как и Влад, стояла рядом с ним. Она была немка, вместе с родителями высланная из Поволжья за какие-то дела в самом начале войны. Отец Ксении умер от простуды в трудармии, и неизвестно где похоронен. Ксения жила с матерью,  бабушкой и старшим братом, который вернулся из трудармии калекой. Влад знал это. Он все намеревался спросить Ксению, жаль ли ей Сталина? Но не успел, сейчас она сама об этом скажет во всеуслышание, но это, пожалуй, не будет правдой. Владу было жалко эту спокойную и стеснительную девчонку. Как же она поведет себя? Она, пожалуй, попадает в число тех, кто не выражает любви к умершему человеку. Влад глянул на соседку. Она стояла бледная, как сметана, губы ее обескровились и тряслись.
– Я, я, – забормотала она, но вдруг ноги ее подкосились, глаза закатились под лоб, который украшали завитушки волос, и она, зажатая со всех сторон, медленно опустилась на пол.
– Ксения, что же ты? – выкрикнула директор школы.
– У нее обморок, – крикнул Владик, – Анна Семеновна, у нее обморок!
Анна Семеновна стояла неподалеку, в кругу своих учеников.
– Мальчики, дайте пройти, – быстро сказала она, и те, кто стояли на ее пути, втиснулись в гущу своих сверстников, давая проход учительнице.
– Воды! – громко крикнула она. – Давайте отнесем ее в класс.
Все смешалось. Митинг загалдел. Анна Семеновна и Владик подхватили девочку под руки и понесли ее в класс, усадили за парту. Анна Семеновна набрала в рот воды из стакана, поданного ей кем-то из девчонок, брызнула на лицо Ксении. Та открыла глаза и невнятно пробормотала:
– Что со мной? – она испуганно смотрела на Анну Семеновну, но скорее не испуг был в ее больших голубых глазах, а паническое безумие.
– Успокойся, Ксения, успокойся. Тебе не придется выступать на митинге, он уже окончился.
Ксения закрыла глаза и заплакала навзрыд, уткнувшись головой в подол юбки Анны Семеновны, которая нежно гладила ее по голове.

***

В конце дня, в час совершения намаза, в чечен-городке затрещал барабан, раздался звонкий голос муллы. Мечеть стояла на самом высоком месте поселения и была видна со всех сторон. Оттого сильный баритон муллы разлетался по городку, как стая голубей, и слышен был даже на Предгорненской улице, где стоял недостроенный дом Владика.
Мальчишка не ожидал услышать ничего подобного, а когда до него долетели звуки барабана, голос муллы, в котором слышались торжественные нотки, встрепенулся, готов был бежать к чечен-городку и посмотреть, что там происходит. Но было уже поздно: из дома вышла мама и запретила куда-либо отлучаться. Более того, она собиралась запереть его в доме, но Владик сказал, что и сам никуда не пойдет, а только ему надо забраться на чердак и там разыскать отцовские краги, из которых он вырежет подошвы и пришьет к своим развалившимся ботинкам. Мама согласилась, и Владик, украдкой прихватив отцовский бинокль, взобрался по лестнице к слуховому окну, где у него был устроен наблюдательный пункт. Владик уверен на все сто, что чеченцы что-то затеяли по случаю смерти их злого врага. На этот раз бинокль работал исправно, и Владик навел его на толпу чеченцев возле мечети. Расстояние было приличное, но все же оно позволило разглядеть, что люди возбуждены. В черкесках, папахах они напоминали собой не бесформенную толпу, а некий отряд, собравшийся выступать в поход.
О чем пел мулла, Владик не знал, но он догадывался, что он восхвалял Аллаха за смерть, посланную их коварному врагу, далее он просил Аллаха помогать чеченскому народу в борьбе с остальными недругами. И когда мулла смолк, собравшиеся мужчины у площади стали совершать намаз. Окончив молиться, они снова услышали голос муллы, и, встав в круг, положив руки друг другу на плечи, что-то воинственно восклицая, пустились в пляску. Она напоминала ту, что видел Влад, когда хоронили Мовлади и его друзей. Он бы дорого дал, если бы оказался где-то рядом. Но и отсюда он уловил несколько иной характер пляски. Изменяет ее, несомненно, иное настроение людей, их воодушевление, их резкие кличи.
Как бы он хотел поближе оказаться к этому необычайному хороводу, подмигнуть Махмуду, который находился там же. Но он дал слово маме, что никуда не удерет, и даже не отлучится со двора. Мама уже дважды выходила, кричала его. Он отзывался, пояснял, что в темноте никак не может найти краги, которые давно лежали у его ног. Потом сказал, чтобы она не волновалась: он только немного посмотрит в бинокль, что делают чеченцы у мечети.
Уже смеркалось, когда Владик увидел, как к площади, где плясали чеченцы, двигался милицейский “черный ворон”, светя фарами. Машина долго стояла там, а пляска чеченцев продолжалась, только уже без выкриков и звонкой песни муллы.

Глава одиннадцатая

ИВАН III ПРОТЯГИВАЕТ РУКУ

Тот не храбрец, кто, идя на битву, думает о последствиях.
Изречение Шамиля.

Окно сакли, смотревшее в сторону священной Мекки, еще не успело умыться апрельским солнечным лучом, а Махмуд уже поднялся с постели, оставив младшего Аслана спящим, хотя домашних дел в это утро много не предвиделось, но по природе своей он жаворонок, и нежиться на топчане не любил. Сегодня же день особенный, Махмуд помнил о нем. Он умылся холодной водой, отжался с десяток раз на руках от пола, и в эту минуту в саклю вошла мама, в темном платье, с накинутой на плечи серой козьей шалью. Что-то белое она прижимала к груди.
– Махмуд, ты уже проснулся?– сказала она, торопливо проходя к столу, где семья обедала, а Махмуд с Нанизетой и Асланом готовили уроки. Стол стоял как раз у окна, выходившего в сторону священной Мекки, и отделял топчаны, накрытые полосатыми матрацами и застеленные байковыми одеялами, на которых спали братья и сестра. – Посмотри, что я принесла, сынок.
Она чем-то легонько стукнула о стол, несколько секунд постояла молча, заслоняя собой это таинственное, и, отойдя, открыла его. На столе в резной деревянной раме стоял большой головной портрет Мовлади.
– О, Алла! – воскликнул радостно пораженный Махмуд. – Где ты взяла?
– Это мой подарок нашей семье, – тихо сказала мама. – Ты же знаешь, сегодня исполнилось ровно полгода со дня гибели Мовлади. Я так мечтала видеть своего дорогого сына счастливым. – На глазах матери навернулись слезы.
– Этот портрет теперь всегда будет стоять здесь. Мовлади с нами, пусть видит, как мы живем, как ты делаешь уроки, пишешь, читаешь, делаешь физзарядку. Придет отец со смены, и я спою новую песню, посвященную Мовлади. Я готовила ее к этому дню, как и готовила втайне портрет.
Махмуд подошел к столу, облокотившись на него, стал пристально изучать родные черты брата. На него смотрел с задорной улыбкой, с нежными светлячками в карих глазах молодой красавец, с легкими усиками, с тонкими и правильными чертами лица, с обнаженной мускулистой шеей. Под узкой полоской спортивной тенниски, у среза портрета, угадывалась широкая бугристая грудь.
– Мовлади, брат! Как жаль, что с нами только твой портрет, – с горечью воскликнул юноша. – Ты знаешь, как мы тебя горячо любим! Но кто же так искусно увеличил ту последнюю фотографию Мовлади, когда его снимал корреспондент на гимнастических соревнованиях?
– Я заказывала портрет через рудничного фотографа в Усть-Каменогорске. Вчера его привезли, – сказала взволнованно мама. – Ты правильно определил – это последний снимок Мовлади, он стоит с чемпионской лентой. Снимок оказался очень хороший, и с него взялись сделать портрет.
В саклю вошла худенькая, длинноволосая Нанизета, которая сбегала в половину своей невестки, и та, с сыном на руках, появилась вслед за девочкой. Молодая женщина молча приблизилась к столу, и в ее крупных и печальных глазах заблестели слезы радости. Она взяла портрет и бережно прижала его к своей груди.
– Теперь Мовлади будет всегда в нашем кругу, когда вечерами мы прядем шерсть или вяжем шали, – сказала мама.
Молодая женщина благодарно посмотрела на маму.
– Второй такой портрет заказать можно? – робко спросила она.
– Он у меня на груди, дочка, только к нему надо сделать рамку.
Мама вынула из-за складок шали вложенную в газету копию и подала взволнованной невестке.
– Рамку сделаю я! – воскликнул Махмуд. – И ты повесишь портрет в своей половине на самом видном месте.
В комнате еще долго обсуждали событие. Пришли тетя Сара с дочерью, которая была самая старшая среди детей семейства, и тоже хвалили портрет и старания мамы. Махмуд сходил в сарай по дрова, принес целую охапку и подбросил сосновых чурок в печь, которая занимала солидную часть сакли и согревала своим теплом их обитателей. Незаметно подошел школьный час, и Махмуд с неохотой покинул саклю.
– Прошло полгода с того дня, как погиб Мовлади,– сказал Махмуд Владику, когда тот спросил его, почему он сегодня такой грустный. – Я не хотел идти в школу. Ты мне искренне сочувствуешь, я вижу это. Спасибо. Меня всегда поражают фальшь и лицемерие любого человека, учителей особенно. Потому мне не хочется ходить на уроки истории, хотя, ты знаешь, историю я люблю.
– Я не совсем понимаю значение этих слов.
– Сейчас  объясню. Наша историчка Василиса Александровна рассказывает интересно, заслушаешься. Но она лицемерит. В чем? А в том, что называет все войны, которые вела Россия, а затем СССР, освободительными, справедливыми. Неужели она действительно в этом убеждена? Она же знает, что Россия, как и другие государства, всегда стремилась к захвату. Я сначала не понимал сути, Мовлади растолковал. Я учил урок, он возился с радиоприемником и слышал, как я повторил вывод: “Итак, война носила освободительный характер от турецкого господства”.
«Речь о русско-турецких войнах?»– спросил Мовлади.
– Я подтвердил, тогда Мовлади сказал, чтобы я, отвечая урок, называл лишь события, а выводов никогда не делал.
“Почему?” – спросил я.
“Это ложь, –сказал он. – Возьми карту и найди тот самый Измаил, Бесарабию, народам которых Россия принесла освобождение, и посмотри, кому они принадлежат”.
“Я знаю – России, а сейчас входят в состав СССР”.
“Правильно. Россия прогнала турок силой, чтобы эти земли захватить самой. Она бы и Плевну с Шипкой не побрезговала оттяпать, да больно не с руки, далековато. При помощи войны она захватила Северный Кавказ. Одна Чечня долго дралась за свою независимость. Но силы были неравны. Шамиль был схвачен, и Чечня стала частью России. Дагестан еще раньше отошел к России в результате поражения Ирана, который претендовал на него. Но кто знает об этом? Учебники или умалчивают, или врут”.
– Я согласен с Мовлади. – Махмуд стал говорить шепотом.– В чеченские поселения доходят слухи, что энкавэдэшники не всех чеченцев депортировали, многие остались в горах и воюют за свою свободу.
– Что ты понимаешь под свободой?
– Мы хотим иметь свое государство. Оно будет небольшое, как Голландия, но независимое. Или республикой в  составе Союза, как Молдавия или Эстония. Сейчас у нас урок истории, и я должен соглашаться со всем, что говорит учительница. Иначе мне влепят двойку и не допустят на экзамены.
– Тебя же научил Мовлади, как отвечать.
– Научил. Я всегда так и поступаю.
Но в этот день Махмуд не последовал совету брата и отмочил такое, о чем заговорила вся школа.
– Сегодня мы повторяем пройденный материал, – сказала Василиса Александровна. – Посмотрим, как на пороге экзаменов вы знаете историю. Хасбулатов, прошу рассказать все, что ты знаешь о бескровной победе Ивана III.
– Я не хочу отвечать урок, – сказал Махмуд.
– Не знаешь, но ведь ты, – она заглянула в журнал, – ты присутствовал на том уроке, когда я освещала эту тему.
– Я знаю, не хочу отвечать, – упрямо повторил Махмуд.
– В таком случае я ставлю неуд.
– Но это будет несправедливо.
– Докажи.
– Хорошо, – решился Махмуд, – но это вряд ли устроит вас. Великое стояние Ивана III на Угре – это действительно уникальная "битва" в кавычках. Там не погиб ни один человек. Татары не отважились напасть на русское войско, и ушли, признав силу Ивана III и свое поражение. Это было ровно через сто лет после знаменитого Куликова поля Дмитрия Донского. Русские восхваляют эту победу, отсчитывая от нее дату падения татаро-монгольского ига. Исторически это так. Русское государство обрело независимость. И никто не оспаривает действие русского царя, даже если бы  и хотели.
– А что, есть другое мнение? – иронически улыбаясь, спросила Василиса Александровна.
– Да, есть, – твердо сказал Махмуд.
– И какое же, позволь узнать?
– Право на самоопределение других народов. Иван III действовал с позиции сильного. Но с точки зрения татар – Иван III, как их вассал – ослушник и преступник. Он не подчинился закону Золотой Орды, потому что не хотел ее власти, постепенно копил силы, а когда почувствовал, что сильнее Золотой Орды, разорвал ее грамоту, отказался платить дань. Татары пришли его наказать, но не смогли. Так сила восстала против закона. Но если его акт законный, то почему Россия отбирает такое право у других народов? Словом, Иван III протягивает руку и говорит: оторвешь – твоя рука, не оторвешь – я оторву твою.
В классе возник несвязный шум, выкрики:
– Вот дает!
– Во политика!
Василиса Александровна стояла, оперевшись рукой о стол, и с удивлением смотрела на Махмуда, не зная, оборвать или дать выговориться ученику. Но когда она услышала последнюю реплику из класса, как бы очнулась и испуганно воскликнула:
– Хасбулатов, о чем ты говоришь? Россия несла другим народам только свободу. Возьми Российскую военную помощь Болгарии в борьбе против Османской империи, славные походы Суворова. Россия защитила Украину от поляков и татар, Армению – от уничтожения турками. Разве это не положительная миссия?
– Чечне ни турки, ни иранцы не грозили. Она была тогда свободной и способна защитить свой народ и свою землю, – сказал Махмуд. – Да и не чеченцами тогда назывался наш народ, а нохчи, язык у нас так и остался – нахский, а каков язык – такова и национальность. Скажем, японский, индийский, китайский, французский. Но пришел царь и поработил нохчей, назвал наш народ чеченцами потому, что было селение Чечен-аул. Но нохчи до сих пор не признают над собой власть России.
– Хасбулатов, – строго сказала Василиса Александровна, – хватит! Садись. Или, может, ты пойдешь разбираться к директору школы?
Под галдеж класса Махмуд сел. Его широкое лицо с крупным, но правильным носом и острыми, слегка насмешливыми глазами, выражало удовлетворение. Его постоянная раскованность в поведении и манерах, порой раздражающая учителей, обрела новое качество – независимость от окружения, потому что у него давно появилось свое, отличное от других, мнение на основе знаний, и теперь высказанное. А знание – это сила, пусть не такая, как у Ивана III – способная сокрушить немалую рать, но сила, которую называют – правда, а правда, если она настоящая, пробивается даже в самые глухие застенки, если узники, сидящие в них, хотят ее услышать. Он высказал свое мнение, до которого многие не доросли, и вряд ли когда-нибудь дорастут, поймут и примут его. Это мнение дает право на исключительность, и оно оказалось таковым: о Махмуде заговорила вся школа.
В середине последнего урока директор школы Сталина Демьяновна сама пришла в класс и увела с собой Махмуда на беседу. Владик видел: у Махмуда не дрогнул ни один мускул на лице, не расширились зрачки от страха, он спокойно встал и пошел на выход своей уверенной, несколько вразвалку, по-медвежьи, походкой, успев  подмигнуть своему другу.
Махмуд не отказался от своих слов. Более того, он стал дальше развивать свою мысль, что и в советское время Россия вела захватнические войны, это касается Финляндии, Прибалтики, Западной Украины…
– Стоп-стоп, Хасбулатов, откуда ты все это взял? Я ведь тоже историк и знаю, что подобного бреда нет ни в одном учебнике.
– Я прочел это между строк, – сказал Махмуд.
– С тобой невозможно разговаривать! Василиса Александровна права! – воскликнула в гневе Сталина Демьяновна, пристукнув по столу кулаком, сжатым до посинения жил. Махмуд это заметил, усмехаясь в душе над беспомощными эмоциями директрисы.
– Если невозможно, тогда отпустите меня, – невозмутимо сказал он.
– Что ж, иди, но завтра приди в школу с отцом.
– Я что, нарушил дисциплину или плохо учусь? – так же ровно спросил Махмуд.
– Хуже – у тебя вредные суждения, и я намерена выяснить, кто оказывает на тебя столь отрицательное влияние, – борясь с гневом, более спокойно сказала Сталина Демьяновна.
– Отец не придет, – твердо сказал Махмуд, даже с некоторым вызовом. – Никто не придет. Если отцу рассказать о сути конфликта, он согласится со мной. Мама тоже. Она неплохо разбирается в литературе и истории. Я так и сделаю. Если не растолковать правды – произойдет несправедливость – меня ждут розги. Вы же этого не можете допустить. Вы же гуманист, – быстро, с некоторой холодностью произнес он последнюю фразу, чем вновь вывел из равновесия своего оппонента.
– Не могу допустить, чтобы на тебя никто не оказывал дурного влияния! Тебе ведь только-только четырнадцать, – не то с горечью, не то с каким-то несвойственным страхом для ее имиджа властного человека, сказала Сталина Демьяновна.
– Таким меня сделал мой старший брат Мовлади, – с гордостью счастливого человека сказал Махмуд. – Он всегда со мной, он много знает.
– Ты говоришь о нем так, словно он жив.
– Для меня он всегда жив, только надолго уехал, а знания, не все, конечно, передал мне. – Глаза Махмуда блестели, словно оливковое масло на солнце, и выражали величайшую одухотворенность и решимость на подвиг ради того, чтобы доказать, что брат – его единственный кумир.
– Что же мне с тобой делать? – растерялась Сталина Демьяновна.
Махмуд пожал плечами, мол, воля ваша: казнить или миловать.
Сталина Демьяновна в раздумье побарабанила пальцами по столу и озабоченно сказала:
– Хорошо, можешь идти домой, но разговор еще не окончен. Для твоего дальнейшего правильного воспитания в духе патриотизма к своей родине, нужно дополнительное, пристальное внимание. До свидания.
– До свидания, Сталина Демьяновна, – поторопился удалиться из директорской Махмуд, хотя ему не терпелось сказать еще одну колкость, вроде того, что нечего в отношении меня уподобляться Сизифу: человек, научившийся читать между строк, вряд ли забудет это искусство.
“Любопытно бы знать, что имела, а точнее, кого имела в виду учительница, говоря о пристальном внимании. Не прикрепит же она персонально кого-нибудь из старшеклассников-комсомольцев. Кто согласится со мной возиться?”– думал Махмуд, шагая по коридору.
В силу своей молодости и беспечности Махмуд не мог подумать, что в атрибутах средств для усмирения умов есть более влиятельные силы, чем безусая комса. Махмуд был уверен, что вышел из кабинета директора более независим, чем прежде. Выскочив из школы на улицу, он направился в свою сторону широкой размашистой походкой человека, который только что одержал моральную победу. Он шел с портфелем под мышкой, не застегивая телогрейку, из-под которой видна вельветоновая куртка с молниями, его черные широкие брюки закрывали ботинки и слегка мели подтаявший апрельский снег. Возбужденный и разгоряченный спором и мыслями, он увидел поджидающего его Влада.
– Что, песочили за Ивана III? – снисходительно улыбаясь, спросил Влад.
– За него, – весело откликнулся Махмуд, кладя тяжелую руку на плечо друга.
– Заставили привести родителей?
– Бесполезно. Я расскажу отцу, он не пойдет.
– Он тебе поверит, что именно из-за этого его вызывают? Это же политика!
– Политика? Я согласен, поэтому-то и поверит отец, а врать я старшим не могу. Нельзя. Если отец узнает, что соврал – убьет.
– Да, у вас законы строгие. Директриса вообще любит прорабатывать тех, кто не так говорит. Помнишь, на открытом уроке литературы, когда она присутствовала, я брякнул: “У Маяковского бессмыслица: “Пушки возятся, идут краснофлотцы”… Они что – пушки живые, что возятся?” Анна Семеновна мне сказала потом, что это не совсем удачная строка в поэме, поэт имеет в виду, что пушки возят. Все, толково поговорили. Так нет, директриса меня – в кабинет, и – давай песочить. Мол, я еще не дорос, чтобы великого поэта революции критиковать, мол, переваривай то, что он родил.
“А чего это я его недоноски буду переваривать”, – сказал я.
– Так и сказал? – расхохотался Махмуд. – Что же она?
– Заставила привести родителей. Я не привел, мама больная, ходить далеко не может. Но я все рассказал, как было.
– Она поверила?
– Поверила, а все же пообещала язык щипцами прижать. Между прочим, я Маяковского читать люблю и на память знаю.
На этом друзья расстались, и Владик не видел Махмуда четыре дня. Он не появлялся в школе. Но как только в понедельник переступил порог класса, его тут же вызвала к себе директор школы через дежурного педагога.
– Хорошо, – сказал Махмуд, – я приду, но у нас контрольная работа по физике и мне надо ее написать.
– Глядите-ка, какой сознательный, – удивилась дежурная.– Насильно тащить тебя я не собираюсь. Я доложу директору, что ты отказался. Пусть вызывает милицию.
– Я не отказываюсь, – зло сказал Махмуд, – я явлюсь, как только напишу контрольную. Вы не имеете права докладывать неправду.
Дежурная пырскнула, развернулась и ушла, а Махмуд сунул нос в учебник, чтобы до начала контрольной повторить несколько формул.
Махмуд знал, почему он срочно понадобился директору.

Глава двенадцатая

НЕ ТРОГАЙТЕ КЛАДБИЩЕ!

Если вздохнуть всем народом – ветер будет.
Надпись на городских воротах

Все эти дни чечен-городок был взбудоражен вестью о переносе кладбища на новое место, равно как и русское, а на их месте будет построен аэродром для “кукурузников”.
Кладбища как мусульман, так и русских, находились на юго-западной стороне поселка, на широкой, ровной, как стол, поляне – седловине двух сопок. Одна из них была высокой, господствующей, в шутку именуемой Монбланом, вторая – низкая, напоминала сгорбленного старика, упавшего на колени перед молодым и властным повелителем. Эта седловина и привлекала летчиков. Они уже неоднократно садились на поляну, рискуя, правда, налететь на кладбища, которые расположились почти посередине площадки.
К кладбищам вели две дороги. К русскому дорога пролегала по широкому логу, застроенному домами с большими плодородными огородами и выходила на чеченский обрыв, шла в нескольких метрах от его кромки, то убегая влево, к круче “Монблана”, то приближаясь к пропасти, пока не упиралась в кладбище с крестами, с редкими березками, тополями и кустами сирени.
Вторая дорога тянулась из чечен-городка, извиваясь по косогору неподалеку от того места, где дуга обрыва кончалась. Дорога желтела песком, серела щебенкой, упорно взбираясь на седловину, убегая к кладбищу, которое обозначалось рвами и торчащими из земли могильными плитами. Плиты чеченцы выкалывали в каменистом логу “Монблана” и привозили на двухколесных арбах, запряженных ленивыми рогатыми быками, медленно, но неудержимо шагающими по каменистой тропе, превратившуюся с годами в дорогу.
Лошадей чеченцам держать запрещалось, чтобы никто из них не  имел быстро передвигающийся транспорт и никуда бы не смог тайно съездить, снестись с соплеменниками, устроить тайный заговор против власти и лично против товарища Сталина. Ближайший рудник с чеченцами находился в тридцати километрах. Ничего удивительного, что горцы без лошадей чувствовали себя как стреноженный мул. Даже каменистый лог, где чеченцы добывали могильные плиты, считался запретной зоной, так как был удален от окраины поселка на два километра. Нарушая запрет, они все же ломали плиты, и ничто не могло заставить их отказаться от обычая.
Весть о переносе кладбищ и строительстве на их месте аэродрома сильно взволновала горцев. Русские отнеслись к этому спокойно, сославшись на знаменитую поговорку: начальству виднее. Когда на седловине появились топографы и началась съемка местности, старейшины чеченцев собрались выяснить вопрос в поселковом Совете. В их числе был и Хасбулат Султанов, от могучей фигуры которого после гибели сына остались, казалось, только кости, затянутые черкеской, да богатырский дух, позволяющий ему еще кое-как двигаться, дышать и говорить, сверкать гневом своих пронзительных глаз, который был неприятно укоряющим тому, кому он  брошен. А гнев брошен  в этот раз председателю поселкового Совета Лизину, лысому, очень подвижному, хотя и несколько грузноватому человеку.
Он хорошо знал Хасбулата по прежней работе на шахте, но уж давно не видел его: Султанов болел, а Лизин с профсоюзной работы перешел сюда. Изменения, произошедшие в Султанове, очень поразили его. Хасбулат стоял перед ним впереди всех, не прямо, а несколько боком, опустив крупные, костистые, затянутые матовой кожей кисти рук на резной костыль с набалдашником – головой беркута. Фигура его, в черкеске,  все так же крупна, но уж согнута и угловата; высокая папаха из серебристого каракуля с черным атласным верхом свободно сидела на усохшей бритой голове. На лице, казалось, остался один крупный орлиный нос и глаза, все такие же пронзительные, прожигающие презрением, но ничуть не просящие, не умоляющие.
“Зря они выставляют его в роли просителя, – подумал с тревогой Лизин, не любящий конфликтов, – в этих глазах вместо просьбы – требование, вместо покорности – презрение”. Но, вглядевшись в лица молчаливо, как стена, стоящих за ним стариков, он не увидел ни одного из них, годившегося на роль просителя. Взгляд у каждого был жестким, бескомпромиссным. И более того, никто из стариков не смотрел на Лизина, а смотрели на Хасбулата, отдав ему свое право и волю. И все, что скажет Хасбулат, будет и словом каждого из них. И Султанов заговорил по-чеченски:
– Никто не может без решения старейшин, кроме самого Аллаха, тронуть священные могилы усопших. Переносить останки – значит осквернить их. Это вызовет гнев каждого мусульманина. Правоверные требуют оставить в покое могилы наших отцов. Алла! – закончил Хасбулат, сделав молитвенное движение руками вдоль своего лица.
– Алла! – сказали старики, также совершив движение руками возле своих лиц.
Теперь Хасбулат сказал все это по-русски напряженно слушающему Лизину, который тоже стоял за своим столом. И когда Хасбулат закончил последнюю фразу, все так же гневно глядя на собеседника, Лизин заплетающимся от волнения голосом воскликнул:
– Уважаемые старики, от меня это не зависит. Не я принимал это решение. А потом, вы требуете! – Лизин усмехнулся. – Вы не имеете такого права – вы лишены права голоса.
Хасбулат, едва сдерживая свой гнев, перевел слова Лизина старикам, вызвав негодующий возглас, но его жесткие слова утихомирили стариков.
– Если ты не можешь решать, зачем занимаешь это место! Передай наш решительный протест тому, кто решает, иначе прольется кровь, Алла, – сказал Хасбулат по-чеченски, а старики, качнув головами в знак согласия, тоже сказали “Алла”.
Старики подождали, пока Хасбулат сказал это по-русски, и, когда смолкли его слова, покинули просторный кабинет Лизина.
– Но ведь будет перенесено и кладбище русских! – крикнул в отчаянии Лизин вслед уходящим.
– Русское кладбище нас не касается, – ответил Хасбулат.– Делайте с ним что хотите, если у вас нет ничего святого.
В этот же день, через два часа после посещения поселкового Совета стариками, у кладбища произошла стычка чеченцев с рабочими, которые вели топографические съемки местности. Рабочие были из геологоразведочной партии, которая располагалась в поселке за железнодорожной станцией, и стороны не знали друг друга.
– Мужики, – оправдывались рабочие, – мы тут ни при чем. Нам сказали: снять местность, мы снимаем.
– Все равно уходите, – настаивали чеченцы.
– А если не пойдем, ведь мы должны выполнить задание? – сказал мастер.
– Тогда мы сломаем прибор, а могилы наших отцов и братьев переносить не дадим.
– Хорошо, мы уйдем. Но что нам тогда сказать начальству?
– Так и скажите: съемку вести не дали чеченцы.
Рабочие ушли. Назавтра новую группу молодых чеченцев, появившуюся на кладбище, в том числе и Махмуда, задержали и доставили на участок. К вечеру их выпустили, так как предъявить вину в хулиганстве им оказалось невозможно. Рабочие, проводившие топографическую съемку, сказали, что никого из задержанных они раньше не видели, не было также подростка.
На вопрос, что же делали на кладбище задержанные, те пояснили, что наступила весна, появился бродячий скот, и они подправляли обвалившийся ров, чтобы через него на кладбище не проникал скот. Таково решение старейшин. Мальчишка увязался за ними, побывал у могилы любимого брата.

***
Махмуд вызывал у Никифорова особый интерес, и он пригласил его в свой кабинет. Никто из освобожденных парней домой не пошел. Все толпились у здания милиции, переговариваясь, бросая недобрые взгляды на двери в ожидании Махмуда.
Задержанный и уже отпущенный Махмуд несколько дерзко отнесся к предложению уполномоченного – побеседовать.
– О чем может говорить солидный человек с шестиклассником? – недовольно спросил Махмуд, когда уполномоченный раскрыл перед ним дверь своего кабинета.
– Проходи, я из любопытства. Наслышан о тебе. Джигит, одним словом. Я таким тебя и представлял.
Так говорил Никифоров, улыбаясь, проходя в кабинет, который выглядел необжитым и пустым. Здесь стоял лишь двутумбовый стол, табурет для посетителя и железный сейф в углу. У двери – пустая вешалка. Стены кабинета наполовину выкрашены в синий цвет, а выше – выбелены, как и потолок, известью с большой порцией купороса, отчего они мало отличались от панелей. Синий цвет, казалось, лился из окна, и сам хозяин кабинета сидел за столом, как баклажан, с посиневшей головой и волосами. Таким, по крайней мере, он показался Махмуду. Вельветоновая куртка с молниями замков придавала плечистому пареньку солидные формы, на которые обратил внимание Никифоров.
– Джигит, – усмехнулся Махмуд, – тогда джигит, когда под ним конь добрый, на поясе – кинжал острый. А я ни разу за свою жизнь на коня не садился.
– Вон как! – удивился Никифоров. – Ты, видать, в самом деле, парень не промах.
– В чем не промах?
Никифоров засмеялся.
– Это поговорка такая. Она характеристику дает человеку. Да ты проходи, садись на стул. Я тебя кое о чем спросить хочу.
– Мне нельзя сидеть. Вы – старший. А потом, я слышал, у вас со стулом хитрость: раз – и провалился в подземелье.
– Ха-ха-ха! – расхохотался Никифоров. – Ну, ты даешь, парень, кто это тебе такую небылицу рассказал? Посмотри, под стулом плаха без подпилов. Ну, а если не хочешь садиться, становись на колени, – зло усмехнулся Никифоров.
– Горский мужчина может вставать на колени лишь в двух случаях: чтобы напиться из горного родника или сорвать цветок, – жестко сказал Махмуд.
– Браво-браво! – захлопал в ладоши Никифоров с кривой улыбкой на губах и гневом в глазах. Но, сдерживая себя от резкого ответа, стремясь придать беседе мирный ход, проглотив горькую пилюлю Махмуда, спокойно сказал: – Что ж, я убеждаюсь, что ты смышленый малый. Я вот твое сочинение прочел. Занятно написано. – Никифоров вынул из стола тетрадь и полистал ее. – Любопытно изложено, с фантазией бывалого человека.
Махмуд насторожился, но молчал.
– Ты скажешь, чего это я вдруг тетрадками школьников заинтересовался? Я отвечу тебе так: люблю все знать, даже обязан знать, чем живет и дышит наше подрастающее поколение, о чем мечтает? Ты вот размечтался о телевидении, о будущем. И хотя ты не называешь передачу изображения человека и его речи на расстояния конкретным термином, но я догадался, о чем у тебя в сочинении идет речь. Любопытно, откуда у тебя эта догадка, эти знания? Признаться, я и сам недавно узнал, что такое уже существует. Как это пришло тебе в голову?
– По радио слышал.
– По радиоприемнику?
– Нет, динамик говорил, тот, что висит на столбе у магазина.
– Странный у тебя слух: ты один слышал, а больше никто не слышал и не написал в сочинении. Как это так?
– Откуда мне знать.  Слышать можно не только ушами.
– Так-так-так! – подхватил одобрительно Никифоров, – продолжай, что ж ты умолк. Не имеешь ли ты в виду, что тебе об этом кто-то рассказывал? – Никифоров сделал паузу, дожидаясь ответа, но Махмуд молчал, и дядька продолжил разговор: – Я сам радиолюбитель, приемники собираю, настраиваю их на любые волны. Да скучно одному, в компании веселей, опытом можно поделиться. У тебя есть такие дружки?
– Нет, я радиоприемниками не увлекаюсь, я физику не люблю. Я гири жму, – Махмуд согнул руку в локте, показывая, как он это делает. – В шахте сила нужна.
– Ты что, в шахту собираешься? Молод еще, – разочарованно сказал Никифоров, качнувшись на стуле. – Я думал, ты мне подскажешь, к кому обратиться.
– Нет, я никого не знаю, – сказал Махмуд, изображая себя беспечным мальчиком.
– Ладно-ладно, а чем ты увлекаешься? Историей? Мне рассказывали, как ты в школе всех огорошил с царем Иваном III. Башковитый парень. Но я б тебе не советовал фантазировать на этот счет, не то вместо орла окажешься птичкой, которую сравнили с мухой. Знаешь, ну вот, прекрасно. Котелок у тебя варит, поэтому читай и рассказывай, что в учебнике написано, но с чужих слов не говори, не то  такое нашепчут да наподсказывают, что неприятности граблями не разгребешь. Откуда у тебя в четырнадцать лет такие мысли? Чьи мысли?
– Мои мысли, – твердо сказал Махмуд. – Гайдар в четырнадцать лет на войну пошел, командиром стал. Никто не удивляется. А я про смелость и силу царя Ивана рассказал – опупели все. Меня брат Мовлади тоже учил рассказывать только то, что в учебнике написано, а выводов не делать.
– Чужих выводов, – подправил Никифоров осторожно.
– Мовлади историком собирался стать. Он много знал, только теперь его нет.
– Правильно Мовлади тебе говорил, он осторожный был человек. Как бы он отнесся к тому, что тебя из школы собраются исключать? Я думаю, напрасно, торопятся. На работу тебя не возьмут, будешь болтаться неучем. Или у тебя есть домашние учителя?
– Никого нет. Книги учат, в библиотеку хожу, читаю. В понедельник две контрольные работы писать будем, готовиться надо.
– Что ж, иди, готовься к контрольным, да забери свою тетрадку. – Никифоров взял ее, протянул Махмуду.
Тот резко схватил тетрадь, быстро глянул на военного, заметил в его глазах злые огоньки и едва ли не бегом обрадованный пустился к выходу, но у самой двери – дешевый прием особистов! – услышал ехидное, словно ощутив соль на ране:
– Постой-ка, малый, чуть не забыл: напомни-ка мне слова песенки про обезьянку. Ты ее как-то по-своему поешь.
Никифоров сделал паузу, внимательно изучая настроение Махмуда, которое ничуть не изменилось к сожалению уполномоченного.
– Не поешь что ли, песенку про обезьянку? – удивился Никифоров, глядя на совершенно спокойного Махмуда.
– Пою, – ответил Махмуд. – Шуточная.
– Согласен, шуточная, но если учесть твои прибавки, то ой, как далеко не шуточная. Ты наверняка знаешь смысл слов: “без права переписки”.
Песенку про обезьянку знал на руднике всякий подросток. Кто первый ее спел – никто не помнит. Но она полетела, как февральская пурга, забив снегом все дворы и овраги, засыпав дороги и тропинки, а, погуляв всюду, очевидно, набила песенкой рты мальчишек и девчонок, из которых вылетала эта незатейливая мелодия.
Обезьяна без кармана
Потеряла кошелек.
А милиция узнала,
Посадила на горшок.
А горшок стук-стук,
Обезьянка пук-пук.
Последние строчки вызывали неизменный смех. Сначала Махмуд пел песенку как все, потом он стал после первой строчки добавлять скороговоркой – аглицкая шпионка,– что тоже вызывало у мальчишек глупые усмешки. Но однажды Махмуд спел новый куплет:
Ты гражданка – хулиганка,
Таких не видел белый свет
И за это  получай-ка,
Лагерей десяток лет.
Без права переписки, – скороговоркой заканчивал певец.
Если первая реплика вызывала у мальчишек смех, то последняя – никаких эмоций. Никто не знал значения этой фразы. Лишь значительно позже открылось ее зловещее, инквизиторское содержание.
– Так как, знаешь, смысл фразы? – прервал затянувшуюся паузу Никифоров.
– Знаю, – смело сказал Махмуд. – Это значит расстрел английского шпиона.
– Откуда ж ты узнал, если не секрет?
– Не секрет, Мовлади объяснил. Я не поверил, что за такой пустяк могут дать расстрел (на самом деле ох, как поверил!).  Наше правосудие настолько гуманно, что даже английского шпиона помилует.
Никифоров в диком изумлении смотрел на Махмуда, не веря своим ушам.
– Вот какая бестия, вот какой шельмец! – непроизвольно вырвалось у Никифорова. – Все знает, все понимает. Подожди, сейчас я крикну дежурного, и ты снова все перескажешь, а то ведь не поверят!
– Что пересказать?
– О смысле “без права переписки”.
– Так я ж ничего не знаю, никакого смысла, – невинно глядя в глаза Никифорову, сказал Махмуд, даже несколько к нему приблизившись.
– Как это не знаешь? – багровея лицом, медленно спросил Никифоров. – Да я тебя в порошок сотру, если захочу.
– Не сотрете, чечен-городок заступится за невинного пацана. Как можно доказать, что я знаю, кто поверит, что мне известна жуткая тайна особистов. Никто не знает, а дикий чеченец знает и никому не сказал! – воскликнул Махмуд. – Не поверят, вам же хуже. Скажут, опять у Никифорова мифы.
– Хитер, шельмец, – расхохотался Никифоров и, резко оборвав себя, свирепо закричал, багровея лицом: – Вон отсюда, чтоб я тебя не видел и не слышал. Иначе посажу в кутузку.


Глава тринадцатая

ТЕРЗАНИЯ И ДОГАДКИ УПОЛНОМОЧЕННОГО

Вырос с быка, а разум, как у телка.
Горская пословица.

После ухода подростка, Никифоров еще некоторое время сидел неподвижно, тупо глядя в захлопнувшуюся дверь.
Что, собственно, он выяснил или хотел выяснить для себя этой беседой? Мальчишка не глуп, но то, что он мог услышать из динамика о телевидении – чушь. Информация о том, что оно действует на западе, сюда пройти не могла. Об отечественном телевидении говорить еще рано, да и не говорят. Он сам-то недавно узнал о нем. Это сущая правда. Не будь секретного вестника, издаваемого специально для органов, то и не знал бы. Оказывается, телепередачи шли в Москве даже перед войной! И никто из сотрудников не знал. А тут, видите ли, какой-то паршивый сопляк знает. Откуда? Ясно, что ловят и слушают запрещенные радиопередачи. Но где, у кого работает этот мощный радиоприемник? Это не рация, которую легко запеленговать и обнаружить, если ею займутся специалисты.
Никифоров просил разрешения на обыск чечен-городка, ему запретили. Сказали – ищи. Приемник он не нашел, а лишь уничтожил того, кого подозревал. Однако начальству этого мало: ему подавай приемник. Оно, конечно, право. Эта зараза разрастается, как гидра. Доказательство тому – сочинение пацана. Если бы не запеленгованная трижды рация, то кто бы знал о том, что чечены слушают “Голос Америки”? Никто. Может, и нет в природе никакого приемника? Тогда откуда такое сочинение? Уверен, что директриса информирует о школьных вундеркиндах не только его, но и выше. Конечно, откуда же тогда это настойчивое требование найти радиоприемник? Ему прозрачно намекнули – если не отыщет, то с подмоченной репутацией загремит с этого стула, как выразился этот паршивец, в подземелье, прямо в волосатые руки садистов. Эти проклятые светящиеся головы стали известны начальству. Никто не поверил в козни сверхъестественной силы, а Никифорову было сказано: еще разок приложишься чрезмерно к рюмке, так и знай, следующая голова тебя сожрет. Никифоров проходил анализы на дееспособность, побывал у психиатра. Здоровье у него жеребячье, и на этот раз его не подвело. Никаких отклонений от нормы. Его реабилитация в том, если он отыщет подпольный радиоприемник. Он мог бы фальсифицировать, достать таковой, но где взять человека, уличенного в этом преступлении?
Сочинения пацана, его крамольные выводы о действиях царя Ивана говорят о многом. С чужих слов поет. Это как пить дать. Кто еще? Никифоров думал, брат его научает, но прошло полгода после его устранения. Может, отголоски, а может, и нет. Слушают приемничек.
Никифоров отомкнул сейф, достал папку с грифом “секретно”, в которой лежало донесение о “Березовской крепи”. Операция прошла не гладко. Кто мог подумать, что этот недоносок Вахрушев, пьяный, пойдет подбивать стойки кувалдой и погибнет вместе с этими чертями. Но не ошибся ли? Если бы мальчишка хоть в чем-то сослался на брата, сомнений не  осталось бы. А так,  гадание  на  кофейной  гуще. Надо прощупать его дружков по классу, может, что-то удастся выяснить. Пусть этим займется директор школы. Но это завтра. Сегодня он сядет за донесение по чечен-городку в связи с работами по строительству посадочной площадки для самолетов типа “У-2”. Надо спешить, ибо серьезной стычки не миновать. Новый начальник рудника, молодой, напористый инженер, и слушать не хочет его опасения по поводу возможного бунта чеченцев. Он их совсем не знает. Ложников знал, и ни за что бы не подал такую идею с переносом кладбищ.
Надо спешить. Жизненный опыт научил угадывать события и упреждать неприятные удары по своей персоне. В этом его изворотливость и сила, не будь таковых, гнил бы где-нибудь в лагере, как десятки его сослуживцев.

***
Уполномоченный не блефовал, когда сказал Махмуду об исключении его из школы. Об этом же говорила директор школы, когда Махмуд, написав контрольную по физике, пришел в кабинет к Сталине Демьяновне.
– Вот что, Хасбулатов, – сказала Сталина Демьяновна, не глядя на ученика, – на педсовете поставлен вопрос о твоем пребывании в школе. Ты часто пропускаешь уроки без уважительных причин, твои родители ни разу не появились в школе, хотя претензий к твоему воспитанию накопилось много. Более того, своими незрелыми высказываниями ты разлагаешь класс, школу, наконец, дожился до привода в милицию.
Директор школы взглянула на ученика, убеждаясь, что она произвела на него глубочайшее впечатление, ожидая водопад оправданий, но Хасбулатов молчал, безвинно глядя  в глаза Сталины Демьяновны. Это раздражало директрису. Она не могла долго выдерживать взгляд не по возрасту умного паренька, она знала, что всей вины, которую она выплеснула на его голову, совершенно недостаточно для исключения из школы, но она действовала по совету очень опасного человека, которого боялась и ненавидела. Ненавидела и подчинялась, потому что не хочет быть в шкуре Анны Семеновны. Все, что она может сделать для этого подростка, так это напомнить педсовету, за какие тяжкие проступки надлежало исключать из школы учеников, и поставить вопрос на голосование, но не требовать.
– Что же ты молчишь, Хасбулатов? – спросила раздраженно Сталина Демьяновна.
– Мне нечего сказать, за исключением того, что я хорошист.
– Ты написал контрольную по физике?
– Да. Но мне не поставят за нее “отлично”, а только – “хорошо”.
– Почему ты так думаешь?
– Всегда так. Только по русскому и литературе ставят верные оценки.
– Вот как! – удивилась Сталина Демьяновна, – твое последнее сочинение действительно заслуживает самой высокой оценки, я читала его, и меня поразила твоя смелая фантазия. И возникает вопрос, откуда у тебя такие исключительные, узкоспециальные знания? Почему твой друг Владик  ни словом не обмолвился о том, что написал ты, неужели вы никогда не говорили на эту тему?
– Не говорили, – холодно ответил Махмуд, и, как бы отсекая дальнейшее давление на него директрисы, усмехнувшись, спросил:– Почему эти же вопросы задавал Никифоров?
– Кто такой Никифоров? – растерялась Сталина Демьяновна.
– Уполномоченный, ищейка, – сказал с неприязнью Махмуд.– Его все боятся и ненавидят, но показывают свою преданность, лицемеры! Кривые, как змеи!
– Ну, вот что, Хасбулатов, убирайся из моего кабинета и жди решение педсовета.
Сталина Демьяновна была вне себя от точного определения мальчишки именно ее характера: она боялась и ненавидела этого нахрапистого служаку, но всячески ему угождала. Никто не знал истинной связи между ними, но это не мешало попасть мальчишке в ее больную точку. Умышленно или случайно – не имеет значения, но это правда. Она постаралась сдержать свой праведный гнев, не показать его ученику, но, кажется, он догадался. Хороша же она! Но сколько можно жить на краю вулкана, быть всегда начеку, как под наведенным на тебя дулом пистолета. Видно, времена недремлющей святой инквизиции, миновавшие Россию, вернулись с большим опозданием, и страх перед своими соотечественниками, перед своим соседом, дано испытать каждому, как это было в Средние  века в Западной Европе. Убежденная атеистка, она не верила ни в Бога, ни в сатану, не верила ни в ад, ни в рай, ни в судьбу. Она верила в личность, в Сталина. Но он умер, не довел страну даже до нормальной сытой жизни, не говоря уж – до изобилия, которое провозглашали, откуда видно светлое будущее человечества – коммунизм. Нет, все это бредовое, неосуществимое, по крайней мере, при ее жизни и жизни ее детей. Этот чечененок куда свободнее духом, чем она и ее дети, закомплексованные на светлое будущее. У него есть своя вера, как и у всего населения чечен-городка – вера в Аллаха и в свою борьбу за освобождение. Они рассеяны по миру, живут в страшной нужде, но не сломлены духом, поддерживают связь между собой при помощи подпольных раций, общаются с остальным миром при помощи подпольных радиоприемников. Никифоров прав – Хасбулатов слушает вражеские передачи “Голос Америки”, “Свободную Европу” и другие запрещенные передачи. И этого сильного мальчишку, возможно, выдающегося человека нации, она должна исключить из школы, поломать ему жизнь!
Педсовет состоялся в конце апреля, на котором был вынесен оправдательный вердикт Махмуду Хасбулатову. Педсовет не нашел оснований исключать из школы хорошиста лишь потому, что тот часто пропускает занятия по уважительным причинам. Эти причины выяснила Анна Семеновна, побывав в его семье. Махмуд самый старший в многодетной семье. Отец тяжело болен, и мальчик выполняет огромную работу по хозяйству. Только благодаря своим исключительным способностям он хорошо учится.
“Не стоит всерьез принимать его детские умозаключения  по поводу исторических событий далекого прошлого нашей Родины, – говорила Анна Семеновна. – Никому не запрещено также посещать могилы родственников, тем более любимого человека, каким для Махмуда являлся его старший брат”.
– Попугали, – прокомментировал Махмуд Владу обсуждение его персоны на педсовете. – Размахнулись бить, а в руке не оказалось даже худой нагайки, не говоря уж о кинжале.
Махмуд выглядел уставшим, словно весь день ломал на сопке плитняк для фундамента сакли, складывал в арбу и возил. Но в его черных глазах светились огоньки, будто отражение победного фейерверка. Он казался Владу в эти минуты не просто одноклассником, а атлантом, вступившем в борьбу с педсоветом, держа его на плечах  с восседающим на головах Никифоровым, и готовым сбросить собравшихся в бушующее море.
Друзья сидели на высокой завалинке дома Владика. День уже клонился к закату, но лучи солнца еще грели, и приятно было ощущать на себе нежное и мягкое, как пух, тепло, тем более что мальчишки устроились в таком месте, где небесное светило весь день прогревало его. Чуть в стороне, почти у самого конька, на высоком шесте находился скворечник, и черные птицы с блестящим синим отливом на крыльях, тоже радовались теплу и изливали свою радость в залихвасткой песне. Махмуд посмотрел на скворцов, улыбнулся, словно сбросив с плеч тяжесть педсовета, и сказал:
– Я тебе как другу скажу – мне без школы нельзя, как этому скворцу без песни. Это слова Мовлади. Я с ним согласен. Нашему народу нужны образованные люди: инженеры, ученые, врачи. Я хочу стать историком, как и мой брат Мовлади. Напишу историю Чечни такой, какая она есть. Это должен был сделать Мовлади, но он погиб, мой долг – выполнить его желание. Еще он сказал, что наш народ должен извлечь урок из истории американских индейцев. То, что они не хотят потерять свое национальное лицо – это хорошо. Но то, что они замкнулись в резервациях и не стремятся к широкому образованию – это плохо. В этом их слабость.
– Почему тогда ты пропускаешь занятия? – спросил Владик.
– Ты же знаешь, почти весь год мы пасем баранов и коз нашего аула. По переменке с пацанами. Почти все, кто постарше, из-за этого бросили школу. В нашей школе только один я и учусь. Остальные пацаны  учатся  только на горе, в четырехлетке.   Закончат  – и бросают. Многие не хотят, многие не могут. Но когда я пасу скот, я читаю книги. Там я прочел Фенимора Купера, я тебе уже говорил. Я полюбил индейцев, как своего брата Мовлади. Индейцев истребляли целыми племенами, как и наш народ. Индейцы, разумеется, мстили, кровь лилась и с той, и с другой стороны. Но силы были неравны: стрелы против  ружей, но отваги им не  занимать. Так и у нас. Только после революции и  до войны большевики трижды проводили жестокие карательные операции в горах. Убивали всех подряд: взрослых, детей, женщин, стариков. Четвертая экспедиция – депортация. За эти годы погиб каждый шестой чеченец. Хочешь, я дам тебе книгу Фенимора Купера. Почитай, может,  поймешь, как страдает наш народ. Вообще, ты больше читай. Книга лучше всякой школы. Крупные писатели не лгут, рассказывают правду. Только надо научиться выбирать книги, как дорогу – прямую и широкую. Школа, говорил Мовлади, тоже своего рода принуждение, она дает то, что угодно власти, а книги – совсем другое дело: принимает душа – читай, не принимает – не читай.
– Как узнать – примет душа или нет?
– Это серьезный вопрос. Я и сам не знаю. Мне Мовлади подсказывал. Теперь его нет – убили его, – сокрушенно сказал Махмуд, сжав кулаки. – Он хотел жить – не как зверь в резервации, а свободным человеком. Он говорил, что со смертью бешеного Сталина отношение к чеченцам изменится. Об этом сейчас говорят наши старейшины, они надеются на перемены к лучшему.
Владу страшно слушать такие слова друга, но он не подавал признаков испуга. Более того, его натура соглашалась с Махмудом, ему было жаль истребленных индейцев, жаль чеченцев, жаль своего умершего отца-фронтовика. Особенно сжимается сердце, когда Владик вспоминает тот день, когда больной отец задал трепку за длинный язык, а сам еле живой упал на скамью, чтобы отдышаться от удушья и слабости. Сейчас Владик слушает более страшные вещи, чем тогда выдал Алешка-дурачок. Конечно, никто не слышит, о чем говорят друзья, а Владик тоже кое-чему научился: он стал доверять секреты только своему другу, да проверенному, такому же верному Кольке Гугину.
Владик был и раньше очень дружен с Колькой, но после смерти Сталина они сошлись еще более тесно. Колька рассказал Владику свою сокровенную тайну, тайну семейную, которую он узнал в тот знаменательный мартовский день. Отец Кольки никогда не пил ни водку, ни бражку. А в этот день сам сходил в магазин, купил литр водки и стал пить вместе с матерью. Колька изумился такому поведению родителей. Порядочно опьянев, отец сказал:
– Смотрю я, Колюшка, ты диву даешься: отчего это твой тятька вдруг стал водку пить? – мать замахала руками, мол, молчи, не смущай сына, но отец отвел ей руку. – Нет, мать, пора ему узнать, отчего у его отца на душе светлее стало в такой траурный день? Ты не раз видел у меня на животе и на боку красный шов, с палец шириной, спрашивал, не ранение ли у меня? Да, ранение, отвечал я. Как и где я его получил, молчал. А получил я его, сынок, от своего же красноармейца, только особиста.
После выхода из окружения под знаменитой Ельней, попал я в штрафную роту. Хотели шлепнуть нас за измену Родине, да передумали, отправили в штрафники. Долго мотали нас по передовым, по атакам. Мне везло. Цел и невредим оставался во всех переделках. Уж и волос мой побелел от пережитого ужаса атак и штыковых схваток, а никак не могло меня зацепить, оцарапать пулей или осколком, чтоб смыть кровью, как считали наши палачи, позорное пятно измены, которой никогда не было. Уж третий состав менялся в роте, а я все не тронут пулей. И вот однажды брали мы высотку, ночью, задела меня все-таки пулеметная очередь, в ногу угодила, упал я и лежу, молю Бога, чтоб не захлебнулась атака, чтоб взяли ее штрафники. Победа роте – и мне победа. Но не тут-то было, захлебнулась атака, впереди меня залегли ребята, а сзади уж особисты подобрались, слышу дыхание их рядом.
“Что залег, сука, – слышу окрик, – в атаку!”
“Ранен я в ногу, – отвечаю, – видишь, штанину кровью залило”.
“В атаку! – рявкнул на меня особист. – Возьмешь высотку, тогда о ране своей заявишь”.
Делать нечего, поднялся я, а нога не держит, упал и чувствую, ожгло мой правый бок, словно каленое железо поднесли. Это особист меня штыком в атаку поднимал с именем Сталина.
– Очнулся я в лазарете. Кто я такой, никто не знал, не было у нас документов с собой, так и стал я бесфамильный, а при выписке взял да и сочинил новую – Гуга.  Гуга-гуга кричали штрафники ночами, сбивая с толку немца, чтобы не угадал он, ложная это атака или решительная, смертельная. Как не выпить нам с матерью за смерть того, чьим именем оправдывается произвол и бесчинства над людьми. Помни это, Колюшка, помни, но язык держи за зубами. Знай себе нашу тайну – и все тут.
Назавтра, когда Колькин отец протрезвел, он позвал к себе сына и спросил, что он вчера ему рассказывал. Колька сказал. Отец схватился за голову, воскликнул:
– Давал же зарок себе не пить, так нет, нажрался. Неправда все это, Колюшка, то, что я тебе по пьянке рассказывал, не было такого, и ты не вздумай сболтнуть кому. Не сносить нам головы.
Колька сказал, что поверил отцу теперь, а не вчера, и то, что он – никому ни слова. Но Колька видел негнущуюся отцову ногу, знал об огромном красном шве в боку и на животе, верил, что все было именно так, как рассказал отец эту ужасную и низкую по своей подлости историю. Он не мог долго один бороться со своей тайной, как не могли молчать о своих открытиях Владик и Махмуд, доверяя их друг другу.
– Колька свой пацан, – сделал вывод Владик, когда рассказал Махмуду Колькину историю.
– Свой, я согласен, он мне нравится. Все возле нас с тобой крутится: мы его не зовем, а он нагло не лезет, скромник. Теперь берем его в свою компанию. Будем дружить. – Махмуд встал, собираясь идти домой. – Так тебе принести Купера?
– Принеси. Я закончил ”Графа Монте-Кристо”. Мировая книжка. Читал?
– Да, год назад. Завтра я принесу Купера, знаешь, куда? На "Монблан". Помнишь, я вчера обещал тебе кое-что показать, но помешал педсовет. Завтра у нас нет ничего такого?
– Завтра нет, а послезавтра игра в футбол. Ты должен быть обязательно. Тем более, судить матч будет Шурка Коваль, которого ты никак не изловишь, чтобы отыграться перед ним. Или ты передумал?
– Я, да чтобы отступил перед Шуркой? Пусть у меня отвалится голова! – энергично взмахнул руками Махмуд.– Это он избегает встреч. Как увидит меня, так сразу пускается наутек.
– Он не рад, что втравил тебя.
– Это его Пузо заставил, я знаю. Но пусть будет каждому уроком, что с Махмудом спорить с позиции силы бесполезно. Пока.
– До завтра, Махмуд! – ответил Владик и подставил ладонь для шлепка широкой ладошки друга.

Глава четырнадцатая

ЭТО ЧТО, КЛАД?

Стойкость горька, но плод ее сладок.
Пословица.

Владик сгорал от нетерпения узнать тайну Махмуда. Друзья уговорились встретиться на вершине “Монблана” в три часа дня. Подходящее время. Солнце  припекало, основной снег  скатился в Красноярку мутными ручьями, и только в глубоких логах “Монблана”  с северной стороны  белели сахаристые пятна до середины мая.
Пообедав, Владик принес из колодца два ведра воды и тут же принялся копать землю на огороде под картошку, которую высаживали в первых числах мая. Огород был большой, пятнадцать соток, а копальщиков всего двое: он да старшая сестренка. Кроме того, его ждал второй огород на склоне “Монблана” – там, где берет начало лог, вдоль которого вытянулась вся Предгорненская, а на той стороне – Базарная улицы. Владик без отдыха вскапывал землю целый час. Она была влажная, мягкая и рассыпчатая, такая, что в самый раз ее рыхлить. Это на взлобке, где солнце уже прилично похозяйничало, а ниже, где снегу наметало бурями гораздо больше, она еще сырая и сильно липнет к лопате. Там копать можно лишь через пару дней. Владик по опыту знал, что запускать с копкой нельзя, пересохнет – и копать труднее, и боронить придется, а сейчас в самый раз. И он старался. Переворачивая землю, разбивал ее одним ударом лопаты, и она ложилась ровным слоем, как пух мягкая, насыщенная кислородом, щедрая, напоминая полный закром.
Когда пошел третий час, его окликнула мама, как они и договорились. Она вышла на крыльцо и увидела, что Владик уже доканчивает вскапывать тот участок, который они наметили обработать. Довольная, она похвалила его.
– Молодец, Владя, что ж тут скажешь, выполнил свою норму. Беги теперь по своим делам. Только не шибко долго, до свету возвращайся, уроки за тобой.
– У нас только повторение, успею, – сказал Владик.
Он заскочил в дом, напился воды, взял пиджачишко из простенькой ткани, зная, что на “Монблане” ветерок может пробрать до костей, и пустился вдоль домов по самому короткому пути на вершину. Он бывал там много раз. Чаще всего зимой на лыжах. С компанией ребят он облазил все скалы, что причудливым нагромождением выпирали из недр горы то там, то здесь. Особенно экзотической на самой вершине была крепость, так   прозвали мальчишки отдельно стоящие скалы, отвесные с северной стороны и ступенчатые с юга, где размещалась небольшая пещера.
Владик представлял себя древним воином, оборонявшим крепость с горсткой таких же храбрецов, как и он. У него не было ярко выраженного кумира, потому он видел себя то Евпатием Коловратом, бьющим татарву, то Александром Невским, то Ильей Муромцем. Но дело в том, что они сражались в чистом поле, а здесь была неприступная скала-крепость и у него не получалось созвучных им битв. Тогда он сочинял своего героя,  разил врагов налево и направо. Иногда ему хотелось стать Спартаком и, обманув своих врагов, уйти из окружения, спустившись с неприступной части крепости по веревочной лестнице, где враги легкомысленно не выставили сторожевых постов.
Чаще всего Владик с ватагой мальчишек поднимался сюда прошлой зимой на лыжах. Поиграв в крепости, ребята спускались с горы по отлогому северному склону, забитому снегом до того плотно, что в иных местах на черыме от лыж не оставалось и следа. Этот черым был опасен тем, что, заскочив на большой скорости на него, лыжи теряли управление, разъезжались по его ребристой крепкой поверхности. Но самым коварным было то, что черым внезапно обрывался и впереди лежал мягкий пушистый снег, в котором тонули лыжи. Скорость падала, и гонщик зарывался в сугроб. От падения захватывало дух. Где ноги, где голова, где лыжи, сразу разобраться невозможно. Крики, смех, возня, разочарование.
Но иной раз Владик удачно проскакивал опасные места. Скатившись в лог прямо к своему огороду, он, переводя дух, смотрел назад победителем, считая, кто же еще так же удачно преодолел скоростную трассу “Монблана”.
Владик обошел крепость в одиночестве. Он никогда не был здесь один. Потому показалась она ему наиболее таинственна, и некоторый страх закрался в его сердце. Ему чудились копошащиеся наверху враги. Но он, вооружившись дубинкой, пошел на приступ крепости, взлетел на первые ее ступени, как раз туда, где темнела своей пастью пещера, и увидел там Махмуда. Он стоял в ее проеме и улыбался.
– Ты пришел один? – спросил он. – Молодец, больше никого не надо. Пошли.
Махмуд выглядел возбужденным, глаза его горели, как шахтерские фонари, на высоком лбу выступили капельки пота. Видно было, что он торопился подняться на “Монблан” к назначенному часу, а подниматься ему предстояло от самого подножия по крутому, горбатому склону, более длинному, чем Владику, живущему на северо-восточном, более пологом склоне. Кроме того, Махмуду пришлось переделать дома массу работы, прежде чем ему было разрешено заниматься своими делами.
Отец Махмуда с пораженными селикозом легкими недавно получил инвалидность второй группы и находился дома. Он предвидел такой исход: когда болезнь прикует его к сакле,  займется кустарным ремеслом. Друзья достали ему двухфазный небольшой электродвигатель, который Хасбулат приспособил под наждак, установив его в сакле. Здесь же стояли небольшие слесарные тиски на березовой чурке, на низком столике лежали напильники, ножницы по металлу, молотки, ручная дрель с набором сверл и другой инструмент. Хасбулат изготовлял перочинные ножи с чеканкой на ручках, и первым помощником у него был, разумеется, Махмуд. Он резал жесть на зажатых в тисках ножницах, сверлил дрелью отверстия по тщательно выкроенному отцом шаблону, иногда наносил чеканку металлическими оправками, что у него не совсем хорошо получалось.
– Не торопись, Махмуд, – учил его отец, – подбирай оправки по узору и точно его выбивай. Наноси удар молотком по оправке только раз, точно и сильно. Сноровка придет, крепость руки тоже. Побольше упражняйся, да гирю жми.
Пудовая гиря стояла тут же, она частенько служила мастеру наковальней, только поднимал он ее теперь с трудом, а всего год-полтора назад вертел ее одним пальцем.
Махмуд жал гирю, она была еще для него тяжеловата, но он чувствовал, что с каждым днем все легче отрывает ее от земли и вскидывает на грудь.
Жать гирю к Махмуду приходили не только Нажмуддин и другие чеченские мальчишки, но и Влад с Колькой. Гиря являлась предметом гордости Махмуда. Однажды он принес ее в школу, а это оказалось непросто: от его сакли до школы полтора километра, а гиря весила пуд, понеси-ка такой груз, и устроил соревнование, сорвал последний урок у шестых и седьмых классов.
Махмуд выжал больше всех, вторым оказался Юшин. Влад попал в десятку сильнейших, а в целом, их класс победил.
Махмуду, казалось, не миновать взбучки от директора школы за сорванный урок. Но за него неожиданно вступился комсорг школы. Вскоре в спортзале появились три гири и штанга с помостом для занятий тяжелой атлетикой. Махмуда комсорг стал агитировать вступить в комсомол и включил его в сборную школы гиревиков.
Когда Хасбулат узнал о гиревой истории, то попросил Махмуда принести из кладовки початок кукурузы.
– Смотри, – сказал отец, – сколько зерен в початке. Они дают силу человеку, когда из них испечена лепешка, но они дадут добрые всходы, если их положить в жирную, хорошо обработанную землю. Твой поступок с гирей – только одно зерно с этого початка. – И он отколупнул золотистый плод. – Смотри, сколько еще осталось зерен. Если твои добрые дела покроют только половину початка, значит, ты прожил жизнь не зря. А если весь – ты можешь встать рядом с великим Шамилем, сынок!
Эту крылатую речь Хасбулат произнес в кругу своей семьи, но через день-два она стала известна всему чечен-городку, и авторитет Махмуда вырос на голову в глазах каждого мужчины аула, решивших, что в сакле Хасбулата появился взрослый горец.
Когда Махмуд сделал собственноручно свой первый складень от начала до конца, отец отколупнул из початка еще одно зерно.
– Теперь ты можешь зарабатывать на хлеб и этим ремеслом, – сказал отец, вертя и рассматривая складень, поглядывая на окрыленного похвалой сына, который, казалось, на глазах превращается в солидного человека-мастера.
– Спасибо, отец, я еще больше буду стараться, – взволнованно ответил Махмуд.
– Это хорошо, – задумчиво и в то же время наставительно сказал Хасбулат, – но, охотясь за куропаткой, не упусти лань. А твоя лань – учеба.
Складень был немного кривоват в ручке, но зато остр, как бритва. Махмуд долго точил его о наждачный камень вручную, как показывал отец, чтобы не сжечь лезвие, сделанное из сломанного ножовочного полотна, каким в мехцехе рудника пилили стальные болванки.
С лезвиями у Хасбулата были проблемы. Все полотна, которые он собрал, были уже израсходованы, нержавеющей стали – тоже в обрез. Поэтому производство складней у него шло с перебоями. Когда металл кончался, Хасбулат переключался на плетение корзин из тальника. Корзины различных размеров и форм, как и складни, продавала на рынке его невестка, вдова Мовлади. Кроме этого, Хасбулату удавалось иногда выкроить для торговли великолепного сыра и бараньего мяса.
– У настоящего нохчи всегда должны быть деньги, – говорил Махмуд Владику, повторяя слова отца. – Чтобы их заработать, он должен уметь делать все.
Махмуд однажды показал Владику и дал подержать отцовский кинжал с ножнами, которые он сработал сам у себя дома. Ручка кинжала была костяная, набалдашник – голова беркута, вырезанная из прозрачного плексигласа, причем глаза у орла горели зеленым огнем, а язык в приоткрытом клюве пламенел.
– Сила! – восхитился Владик. Он то вынимал, то погружал кинжал в ножны, которые были кожаными, увиты прочно приклепанной блестящей металлической неширокой лентой, на которой четко видна чеканка все той же головы беркута.
– Это наш родоплеменной знак, – пояснил Махмуд Владику, который с интересом разглядывал чеканку.
– Это что-то вроде герба?
– Да, – подтвердил Махмуд, – дед моего отца был дальний родственник Шамиля, славный и отважный джигит.
– Понятно, потому ты Хаджи-Мурата обозвал шакалом.
– Ты ошибаешься. Он сдался царю добровольно, погиб, хоть и геройски, но глупо, без пользы. Мовлади осуждает такое безрассудство. Красиво погибнуть – не значит победить! Кстати, а где тот перочинный нож, который я тебе подарил давно-давно? Потерял?
– Нет, он дома, в столе. Я его с собой никуда не беру. Жалко, если потеряю.
– Бери, потеряешь, я тебе еще дам, сам сделаю. Только лезвие от старого ножа подбери. Твой фонарик у меня тоже цел. Работает, только батарейки меняю. Да я же его в тыквенную голову вставлял, помнишь, – засмеялся Махмуд от веселого воспоминания.
– Задали перцу этому моченому! – откликнулся, в свою очередь, Владик. – Жаль, рассказать про наши проделки нельзя. Я бы так приукрасил.
– Тогда бы он нас накрыл, – снисходительно сказал Махмуд.
– В том-то и дело. Только в тайне от всех не очень интересно.
В тайне от всех друзья находились и теперь, даже от Кольки Гуга. Таково условие Махмуда, и Владик согласен безоговорочно. Он молча следовал за другом, который смело углубился в пещеру. Протиснувшись в самый ее конец по узкому и длинному лазу, согнувшись в три погибели, Махмуд принялся поднимать часть плиты, искусно замаскированную птичьим пометом, листвой и песком. Под плитой оказался небольшой тайник, в котором стоял ящичек с висячим замком.
– Это что, клад? – спросил изумленный Владик.
– Больше, чем клад, – сказал серьезно Махмуд. – За него можно поплатиться жизнью.
– Там что, взрывчатка? – с дрожью в голосе спросил Владик.
– Смотря для кого: для Никифорова – адская машинка. Давай взберемся на крепость, там в одной из расщелин лежит еще один клад, который поможет оживить ящик. – Махмуд весело и загадочно улыбнулся, глядя на вытянувшееся от удивления лицо друга.
Именно так же загадочно вел себя Мовлади, когда прошлым летом впервые взял Махмуда с собой в крепость. Стояла глухая темная ночь, Махмуд лишь догадывался, что Мовлади таинственно улыбается, разжигая нетерпение брата побыстрее узнать, что же кроется за всем этим. Мовлади коротко переговаривался с другом Гамзатом, копошась в ночи с какими-то проводами.
С шипением и свистом где-то рядом пронеслись летучие мыши, леденя кровь в жилах, захохотал сыч, под ногами зашуршал листвой и тихонько хрюкнул ежик. Махмуда не пугают зловещие звуки и шорохи. Он их не боится:  на спор ходил глухой ночью через русское кладбище, даже сидел там добрых полчаса, а сейчас его поглотила тайна брата, то огромное доверие, какое  оказал Мовлади, взяв его послушать тайную радиопередачу.

Махмуд ловко вскарабкался на вторую ступень, перепрыгнул через метровый провал на третью и поднялся по тропе, вьющейся меж зубцов скал, на самую высокую башню с ровной площадкой в несколько квадратных метров. Бережно поставив ящик, Махмуд подошел к узкой расщелине, которая как бы отрезала площадку от основной стены крепости, неприступно поднимающейся из недр горы. Вынув из расщелины несколько камней, Махмуд запустил в нее глубоко руку и вытащил скрученную медную проволоку с припаянным на одном конце штекером. Затем он отомкнул замок на ящичке и извлек оттуда небольшой радиоприемник с разноцветной шкалой настройки на волны. Он знал: Влад наблюдает за ним, затаив дыхание.
– Вот наша драгоценность, – сказал Махмуд. – За нее Никифоров дал бы многое. Сейчас мы ее оживим.
Махмуд присоединил штекер к приемнику, размотал проволоку и примостил ее на вздымающийся к небу утес так, что второй конец превратился в трехглавую гидру и был несколько выше скалы.
Владика несколько разочаровал вид обыкновенного приемника с антенной.
– Сейчас ты услышишь такое, о чем Алешка-дурачок и не догадывался. Вот только присоединю новые батареи. Помнишь такого?
Еще бы не помнить. Ему однажды так досталось из-за него, что будет помнить всю жизнь. И он коротко рассказал тот случай.
Слушая, Махмуд колдовал над приемником, отпуская отдельные междометия. И едва Владик закончил свой рассказ, как в приемнике раздались звуки музыки. Махмуд покрутил барашек настройки, музыка исчезла, послышалось шипение, писк в эфире, затем зазвучал мужской голос.
– Это “Голос Америки”, – пояснил Махмуд. – При помощи его мой брат Мовлади узнал правду о нашем народе, о Советском Союзе, который превращен в застенок. Так говорил Мовлади. Слушай, запоминай, но никому ни слова. Между тем голос доносил до слуха Владика страшные слова:
“…Скорбит ли советский народ о кончине Сталина? В большинстве своем – нет. Это прежде всего десятки миллионов настрадавшегося нищего крестьянства, это миллионы политических заключенных, это целые народы: поволжские немцы, чеченцы, ингуши, турки-месхетинцы, крымские татары, калмыки, прибалты и поляки депортированные в Сибирь, Казахстан, Среднюю Азию.”
Далее голос называл, сколько тысяч человек погибло во время депортации, каков моральный и материальный ущерб нанесен сосланным народам и в целом стране. Голос обвинял не только усопшего Сталина, но и всю коммунистическую элиту, создавшую в стране рабскую систему общественного устройства.
Махмуд слушал внимательно и спокойно. Владик был оглушен неожиданным потоком новой информации, он не мог поверить вражескому голосу. Но ведь, действительно, сосланные чеченцы и немцы живут в их поселке, учатся в одном с ним классе, живут они также бедно, как и его семья, как и он сам. Как тут не верить! А голос звучал дальше.
“…Одни народы, загнанные в резервацию, утрачивают свое историческое лицо, перерождаются и следуют за своими поработителями. Другие народы не покоряются, сохраняют свой уклад жизни, самобытность, свой язык и свое национальное лицо. Они не растеряли своих обычаев, не изменили вере. К таким народам мы относим некоторые племена американских индейцев, чеченцев и ингушей”.
Вдруг голос пропал на полуслове, в эфире зашипело, затрещало, и, как ни старался Махмуд вернуть речь, ничего из этого не вышло.
– Глушат, – с сожалением сказал Махмуд, – есть такие установки, мощные радиопеленгаторы,  они глушат все антисоветские передачи. Но Мовлади, как охотник за барсом, приходил сюда ночами, ему иногда удавалось убить этого барса, то есть услышать правду о Гражданской войне, о коллективизации, о нашем народе, который никогда не хотел быть в составе России. Мовлади узнал о том, что советский народ живет хуже всех в Европе, что его миллионами истребляли сами же коммунистические вожди, устраивали на Украине, в Поволжье искусственный голод, чтобы загнать крестьян в колхозы. Вот и сегодня передача об этом же. Жаль, не дослушали.
Махмуд принялся собирать антенну.
– Понимаешь, Владик, наша страна – это огромный глухой застенок, но и в застенки пробивается правда, если она есть, и если ее хотят узнать те, кто сидит в застенке. Мой брат, сгорая от жажды, когда его везли сюда, выбил сучок из стены вагона и пил вместо воды свежий воздух и выжил, так и теперь пробил дыру в глухой стене с помощью этого приемника и услышал весь мир. Но, ты знаешь, Мовлади погиб в шахте. Это был бы крупный человек. Историю Чечни наши предки написали копытами горячих скакунов на горных тропах Кавказа, а подписывали они эти летописи кинжалами, с которых стекала кровь их врагов. Мовлади готовился написать историю Чечни пером для потомков. Но его убили, и я продолжу дело Мовлади. Это мой священный долг горца.
Владик испугался слов Махмуда, они еще похлеще, чем Алешкина болтовня. С чего он взял, что наша страна – глухой застенок? По радио поют пионерские, радостные песни, часто звучит, можно сказать, второй гимн “Широка страна моя родная”. Мы стали победителями в мировой войне. Два года назад за хлебом была очередь, теперь ее почти нет, хлеба стало много, даже сахар свободно продается и конфеты “дунькина радость”, которые, он помнил, приносил отец слипшиеся, но сладкие-пресладкие. Теперь такие продают редко, больше все в бумажных обертках. Для Махмуда, может быть, наша страна действительно застенок, его народ сослали, выгнали с Кавказа, силой загнали в шахты добывать руду. Но и его отец добывал руду и тоже, можно сказать, погиб от шахты.
Владик смешался, придя к такому выводу.
– Ты не согласен со мной, Влад, ты испугался правды? – Махмуд спрятал антенну в расщелине и теперь стоял на краю утеса, решительный и гордый, отважный и сильный, в сиянии заходящего весеннего солнца, как горский богатырь, готовый подать руку помощи слабому. – Ты испугался правды, потому что никогда ее не знал. Она не видима невооруженному глазу и уму, как подземные реки и моря, о существовании которых никто не знает и не задумывается. Зачем? Когда и видимых рек полно! Но посмотри, как ты живешь. У тебя одежда вся штопанная перештопанная, хотя и чистая. Мама заботится. Отец твой умер от селикоза и туберкулеза легких. Он боялся Алешкиной правды, боялся, как бы за те слова, что ты принес с улицы в дом, как украденного барана, его не посадили в тюрьму. Мой отец тоже очень болен, его согнула шахта и неволя, а брат погиб, точнее, его убили. Мы – бедняки, мы – рабы. Так говорил мой старший брат! Он заставлял меня хорошо учиться, чтобы я стал сильным и мог бороться за освобождение нашего народа.
– Да, – согласился Владик, рассматривая свои холщовые штаны в латках, – мы живем бедно. Но если узнают, что мы тут говорим, нас убьют.
– Убьют, – согласился Махмуд, – поэтому надо молчать про все. Про Мовлади, про радиоприемник, ни с кем не спорить на такие  темы. А сейчас давай спрячем приемник на место и пойдем домой.
– Какой смысл в тайной правде, если все равно никто ничего не узнает?
– Среди чеченцев нет стукачей. Мовлади рассказывал взрослым обо всем, что узнавал сам. Мой отец и твой отец были друзьями, они работали в одном забое, делились новостями. Твой отец хорошо знал Мовлади, и никогда бы не сделал чеченцам плохое. Ты – мой друг,  теперь тоже кое-что знаешь, но ничего плохого мне не сделаешь.
– Само собой! – воскликнул Владик.
– Старше станем, может, и Колька Гуга узнает.
– И станет нашим сторонником по тайному Северному обществу.
– Ну что ты, это слишком громко, нам далеко до декабристов. Но пусть знает правду. Помнишь, у Пушкина: “Пока сердца для чести живы, мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы”.
Махмуд предполагал, что вылазка на “Монблан” произведет на Владика большое впечатление, но оно оказалось гораздо внушительнее, чем думалось Махмуду с его уравновешенным характером. Всегда разговорчивый Влад не проронил больше ни слова, пока они спускались с крепости в пещеру, пока прятали радиоприемник, пока шли по склону сопки до той точки, где тропинки разбегались – одна в сторону чечен-городка, другая – в сторону Предгорненской улицы, где жил Влад. Махмуд иронично поглядывал на друга, понимая, что он шокирован открывшейся тайной, и решил не вмешиваться в переживания Влада. Когда наступила минута прощания, Махмуд просто сказал:
– Ну, пока, Влад. Ты теперь стал более значительной фигурой,    чем час назад. Держи хвост пистолетом и помалкивай. Слово горца?– Махмуд протянул руку вверх ладонью. Влад хлопнул по ней своей, сказав:
          – Слово горца!
Придя домой, Влад наскоро заглянул в учебники, сходил по воду к колодцу, а так как ложиться спать было еще рано, то не знал, куда себя деть. Вспомнив, что Махмуд дал ему книгу Фенимора Купера, собрался было почитать, но книга оказалась захвачена старшей сестренкой, и Владику пришлось силой отнимать ее.
– Владька, я же быстрее тебя прочитаю, через два дня она в твоем распоряжении, – не отдавала книгу сестра.
– Нет, сначала прочту я, – не соглашался Владик, – ты мне свои книги не очень-то даешь.
Сестренка вскочила на стул, и, подняв руки с книгой, закричала:
– Мама, Владька сам не читает, и мне не дает.
– Она врет. Пока я носил воду, она захватила мою книгу, которую дал мне Махмуд на несколько дней.
Мама вошла в комнату установить истину.
– Валя, если это так, то ты не права.
– Поняла?
– Подумаешь, не лезь тогда ко мне с трудными задачками.
– И не полезу, сам решу.
Валя соскочила со стула и швырнула книгу на стол.
Инцидент был исчерпан, Владик уселся читать, но из головы не выходила подпольная работа Махмуда. В том, что у Махмуда была целая организация, Владик не сомневался. Он и на “Монблане” догадался об этом, но спросить не решился. Ему не ясен вопрос, с кем же и против чего решил бороться Махмуд? И надо ли вообще бороться? Владик открыл тайну Анны Семеновны. За какие дела ее сослали в такую глушь. Он уважал ее как хорошего литератора, теперь уважает за ее страдания, за то, что так внимательно отнеслась к Махмуду, к Ксении Кенюх, за то, что не выступала на митинге, не говорила фальшивые слова о любви к Сталину. В том, что его многие ненавидели, но боялись, Владик убеждался все чаще и чаще.

***
Три дня назад он и Колька Гугин стояли в очереди за хлебом. Очередь была небольшая, человек пятнадцать,  продвигалась медленно, так как отдел был смешанный, а люди брали всякие продукты, но хлеб отдельно не отпускали. Как всегда водилось, очередь гудела голосами,  стоило лишь вслушаться, как определялась общая тема разговора. Сегодня она сводилась к следующему:
– Правители приходят и уходят, – услышал Владик тихий голос высокой, пожилой, хорошо одетой женщины, – а народ остается.
– Ничего страшного пока в стране не случилось, как жили, так и живем, – ответил ей незнакомый мужчина.
Владик ткнул Кольку в бок, мол, слышишь разговор?
– Было б лучше, если бы его Люцифер забрал к себе в ад пораньше. – Это говорила старуха-побирушка. Она давно ходит то по магазинам рудника, то Предгорного, то на железнодорожной станции. – Я не здешняя, с Украйны. Беглая. Вся моя семья там сгинула с голоду в начале тридцатых годов. Что ж мне по нем плакать, когда он, людоед ненасытный, при хлебе мор сробил. Многие тыщи душ сгубил. Изменник он и кровавый преступник. Вот мой сказ.
Старуха засовывала в мешок покупки: несколько буханок хлеба, холстяную  сумку с сахаром-песком, комок маргарина, завернутый в жесткую бумагу, бутылку подсолнечного масла и несколько пачек соли.
На слова старухи никто не откликнулся. В магазине сделалась тишина: слышно было, как качаются весы на прилавке перед продавщицей, как за окном затопали чьи-то ноги, как зашуршал старухин мешок, который она вскинула на плечо, зашаркала подошвами растоптанных кирзовых сапог и заскрипела дверью, исчезая из магазина, как призрак.
– А ведь старуха права, – раздался мужской голос, разрывая оцепенение, которое охватило находящихся в магазине людей.
Ответом на реплику был нервный визгливый крик продавщицы:
– Следующий! Что стоите, как истуканы, уши развесили. Языкастые больно стали!
Очередь вздрогнула, в испуге умолкла. В тяжкой тишине некоторое время слышны были лишь короткие и подавленные слова покупателей, щелчки костяшек счет да объявление суммы, какую должен заплатить очередник. Многие знали, что продавщица тайно встречается с уполномоченным Никифоровым.
Домой Владик возвращался возбужденный. Ему не с кем поделиться услышанным. Маме рассказать он не решался. А так хотелось объявить, что Сталина назвали изменником и предателем, за то, что он сделал голод на Украине и в Поволжье, о котором Владик уже слышал. Но он боялся гнева мамы, тем более что он совсем недавно дал ей новое слово: не подхватывать дурных слухов, не уподобляться мусорщику, который ходит, шарится по мусоркам и что-то там выискивает. Колька Гуга был не тот человек, с которым можно было бы обсудить услышанное: легковесен в мыслях. К Махмуду идти далеко, он наверняка занят каким-либо делом, скорее всего, рубит тальник для корзинок и стульчиков, которые плетет его отец, а сноха продает на базаре.
Плохо, когда рядом нет надежного друга. Его старшая сестра девятиклассница, может, она что объяснит: с кем и против кого сейчас могут бороться подпольщики?
Фенимор Купер что-то не читался. Может, от того  что затянулось его повествование исторических событий, может, от волновавших Владика мыслей? Как бы то ни было, он отложил в сторону книгу, хотя электричество можно было жечь еще не меньше получаса, и спросил сестренку:
– Валя, как ты думаешь, сейчас в нашей стране подпольщики есть?
– Война давно кончилась, что ж им в подполье-то сидеть?– сказала Валя, которая занималась с мамой шитьем новой блузки.
– Я так и знал, что ты ничего не соображаешь в этом деле.
– Если ты соображаешь, зачем спрашиваешь, дурак.
– Сама ты дура. В Прибалтике, на Западной Украине до сих пор банды есть. Они против Советской власти воюют.
– И откуда ты, Владька, только все это берешь? Опять, поди, в магазине услышал? – сердито сказала Валя. – Мама, он опять болтает языком.
– Не болтаю, а с вами разговариваю. В магазине вон Сталина изменником и преступником называют, а я молчу!– с вызовом сказал Владик.
Мать от неожиданности всплеснула руками.
– Как же ты молчишь, когда говоришь, мы же слышим, – сказала гневно Валя.
– А то и молчу. Я же ни с кем-то там на улице, а с вами, дома. Что мне, у Вендеревского спрашивать?
– Упаси Бог, сынок, ни у кого ничего не спрашивай, лучше дома, лучше с нами поговори, да и забудь.
– Как тут забудешь, когда по радио, да  в кино только и слышно – самые счастливые, самые богатые, самые здоровые – это советские люди, а самый любимый у всех – Сталин. А у меня даже штанов хороших нет, и футбол не на что купить, а папка заболел, его не смогли вылечить. А сколько людей Сталина ненавидят!
– Да кто ж ненавидит? Грех с тобой наживешь, Владик.
– Я могу многих назвать. Учителей, знакомых и незнакомых людей. А чеченцы – все подряд ненавидят. Немцы – тоже. Папка ненавидел.
Мама, простоволосая, кареглазая, невысокая и худенькая женщина, с нежными чертами лица и ласкающим взглядом, что часто наполнен грустью и печалью, долго не могла сердиться и гневаться то ли на сына, то ли на дочек, то ли на тех, кто осиротил ее семью и сделал жизнь тяжкой и безрадостной. Не имеющая сильного голоса, она любила петь заунывные песни. Сидя за шитьем или за куделей, прядя шерсть для носков и варежек, она тонко, не очень громко выводила: “Колодников звонкие цепи взметают дорожную пыль”.
В этой фразе, казалось, умещалась вся ее жизнь. Владу становилось жаль маму до слез, жаль тех колодников, закованных в цепи с тяжелыми деревянными колодками на окровавленных ногах, уныло бредущих на каторгу.  В такие минуты он представлял, будто бы сама мама, закованная в кандалы, гонимая охранниками, бредет по пыльному шляху, и совсем не песня, а звон цепей доносится до его слуха. Он замирал, слушая этот звон, боясь пошевелиться от страха, что такое случилось с ним, с его мамой. Он, конечно, не верил в такое шествие, но все же готов встрепенуться, разорвать цепи и беспощадную их мелодию, освободить маму из неволи. Но песня лилась, и он слушал. Однако мама никогда не допевала песню до конца, обрывая ее на полуслове, видно, ей и самой тяжко от погибельной правды, заложенной в песне. Владик украдкой поглядывал на маму и видел в ее глазах слезы. Иногда они скатывались по ее щекам обжигающими крупными льдинками, иногда просто высыхали, так и не сорвавшись с ресниц.
  – Ну, что же нам с тобой делать? – взмолилась мама, – погибели ты нашей хочешь. Где моя палка, дай, я тебя поохаживаю за такие слова.
– Вот, опять угрозы. Палка делу не поможет. Я с вами больше никогда разговаривать не буду, – обиделся Владик и пошел во двор до ветру перед сном.
– Да что же это такое, когда же этот страх кончится? – сокрушенно вздыхая, говорила мама.
Валя молчала. Она была менее наблюдательна, но старше,  у нее  самой уже возникало что-то подобное, во всяком случае, она не готова была возразить брату. Она тоже слышала и про голод на Украине, и про банды в Прибалтике в Западной Украине, которые никак не могут выловить. Чеченцев в их классе не было, и она не общалась ни с кем из чечен-городка. Она просто боялась их, хотя отец  был с ними дружен, а Владька в своем Махмуде души не чает.


Глава пятнадцатая

СИЛЬНЫЙ  ДАСТ  СДАЧИ

Не открывай дверь, которую не сумеешь закрыть.
       Горская пословица


Майский солнечный день был в разгаре, улицы поселка выглядели оживленными. В палисадниках цвели черемуха и ранетка, воздух был напоен кислородом и медвяным запахом цветущих кустарников и трав. Высыпавшая из школы ребятня растекалась во все четыре стороны по прилегающим к школе улицам. При мысли, что после обеда надо садиться за зубрежку по билетам – надвигался конец учебного года, а с ним и экзамен, – Влад поморщился, но тут же встрепенулся.
– Махмуд, сегодня у нас повторная игра в футбол с шестым "б".
– Я об этом не забыл и буду играть. Барышников ставит меня центральным защитником.
– Прекрасно. Меня, как вратаря, это вполне устраивает.
Друзей догнал Колька Гугин и заполошно ворвался в их разговор.
– Что, вы об игре? Махмуд, ты обязательно приходи, не подведи, а то без тебя в прошлый раз эти хамы, особенно Юшин, страшно наглели, куются по-черному. Тебя они боятся. Попробуй-ка, подкуй первого силача в школе!
– Я приду, Колька, – слово горца. Поем и приду. Моя очередь пасти отару завтра.
– Мне бы перчатки достать с пупырышками на пальцах и на ладонях, – сказал Владик.
– Ладно ты, обойдешься без перчаток, – кричал Колька. – Мне бы бутсы не помешали. Щитки и гетры заиметь – важнее всего. Со щитками тебе никто не страшен, прешь, как таран. Я мамины чулки старые вместо гетр приспособил, а щитки сделал из картона, класс! Только бутсы бы – и порядок.
– Бутсы только у Вовки Барыги, он в сборной школы – центр-форвард, – сказал Владик с гордостью. – Наш капитан.
– Он везде центральный нападающий, и у нас, и в сборной, – все так же крича, сообщил Колька, хотя все это знали. – А вот капитаном я бы поставил Махмуда.
– Нет, Колька, зачем мне. Я футбольную карьеру не собираюсь делать. Барышников на своем месте, у него техника обводки и паса отличные. Он голы забивает, авторитет. Тебе бы, Колька, у него подучиться, тогда бы и ты попал  в сборную.
– У меня удар слабоват, – не согласился Колька, – а остальное – не хуже. Я от Барыги с мячом убегаю.
– Пусть будет по-твоему, – сказал Махмуд. – Только ты на Барышникова почаще со своего фланга играй, да поточнее пасуй. Тогда все будет в порядке, а я Юшина возьму на себя, не дам ему играть – слово горца.
– Юшин опасен, его нельзя оставлять без присмотра. Это я вам как голкипер говорю, он резаные бьет в девятку. Если ты не дашь ему играть, я постараюсь быть сухим.
– А кто будет судья?
– Шурка Коваль. Он у нас штатный.
Махмуд поморщился.
– Наконец-то я его изловлю, и должок, как он говорил, ему верну.
– Он уже о нем помалкивает, – сказал Владик.
– Какой должок? – спросил Колька.
– Ты что, с луны свалился! – возмутился Владик. – Все пацаны знают.
– А-а, тысяча в лянгу. Он без Пузо играть не станет, – сказал Колька, – сам мне говорил.
– Пусть ведет своего Пузо, я его не боюсь, – сказал резко Махмуд. – Если сегодня Шурка попытается отказаться, я на глазах у всей команды отобью больше тысячи, потом поймаю Шурку и сам  ему обрею. Так и передай ему, Колька. Слово горца.
– Я-то ему могу передать. Только он мне не очень-то темный друг, раньше от нас недалеко жил, теперь переселился в центр. Он мне тоже не очень-то нравится, задиристый, а трус. И с тобой трусит доигрывать.
– Пусть трусит. Но я все сказал. Мне направо. Пока.
Мальчишки разошлись, каждый своей дорогой. Футбольный матч обещал быть интересным.
 Ребята двух шестых классов оспаривали звание сильнейшего в серии из трех матчей. Победитель выходит в следующий тур и играет с семиклассниками. Первый матч принес ничейный результат, два-два. Каждая команда оправдывала ничью своими причинами. Например, у Барышникова отсутствовал центральный защитник – Махмуд, и команда играла в меньшинстве. У соперников тоже нашлись веские причины. Сегодня команды выставляли свои сильнейшие составы. То есть, шестой "а" выводил на поле всю мужскую половину класса. Выбора, как ни крути, не сделаешь, не говоря уж о запасном игроке.
Более многочисленный параллельный класс имел не только отобранный лучший состав, но и двух запасных, чем очень гордился. На случай, если кого-либо "подкуют", капитан мог свободно провести замену. Этого не мог сделать Барышников. Но в присутствии силача Махмуда футболисты надеялись, что их соперники откровенно подставлять ножки и бить по ногам не станут. Надо сказать, что Шурка Ковалев слыл самым толковым судьей и был строг как к одной, так и к другой команде, а нарушений не прощал.
Ударное звено нападения в шестом "а" возглавил быстрый и техничный Барышников, который мог показать такой дриблинг, что никому и во сне не снилось. Надежно выглядело и правое крыло, где играл Колька Гуга. Особой прочностью в защите служило появление Махмуда. Неплох был и вратарь – высокий и прыгучий, как обезьяна, Владик. Натянув фуражку по-кандидовски, он мелко приплясывал в воротах, чтобы не остыть, не потерять реакции, крича защитникам, чтоб не упускали того или иного нападающего.
Игра проходила на школьном стадионе, что расположен через дорогу на широкой естественной площадке вблизи глубокого лога, по дну которого тек ручей, что брал начало за фабрикой, и, загрязненный ее сбросами, разбухал, тяжелел, становился сизым, с тухлым запахом. Стадион был хорош, засеян специальной, уже поднявшейся травой, с настоящими воротами и разметкой. Но имелся и недостаток. Частенько, от сильного неточного удара, мяч срывался под откос и летел в глубокий овраг, иногда плюхался в этот зловонный поток.
Раньше оврага не существовало. Был крутой, поросший кустарником лог с многочисленными родниками. Но когда здесь открыли залежи руды, и поселился человек, то лог быстро изменил свое лицо: изрезанный оврагами, он выглядел, как бок ободранной бродячей собаки, потому что кустарник вырубили на дрова, и почва стала разрушаться от дождей и ветра. Когда спохватились, эрозия уже сделала свое дело: плодородный слой исчез, во многих местах желтела глина. Высаженные топольки и березки плохо приживались, чахли. Овраги разрастались от весенних снежных ручьев, грозя съесть стадион.
Ну, а пока на нем шли различные состязания. Сегодня – интереснейший, захватывающий матч.
– Махмуд, прикрой Юшина, – крикнул Владик из ворот,– видишь, сейчас ему отдадут пас, держи его, не давай бить!
Соперники только что получили право на штрафной, как казалось Владу, несправедливый, но, тем не менее, удар надо было отражать, и Владик непременно пропустил бы гол, не прикрой Махмуд Юшина, который, получив пас, сильно ударил с близкого расстояния. Неожиданно выскочивший Махмуд принял удар на себя. Мяч потерял скорость, но все же упорно катился вперед к воротам, но его уже не трудно было взять вратарю.
– Молодец, Махмуд, – крикнул Влад, и с ходу послал мяч Барышникову, который неприкрытый стоял почти у центра поля. Получив пас, капитан подхватил мяч. Впереди были только два защитника. Капитан легко обвел обоих и остался один на один с вратарем. Обманное движение, и вратарь, бросившись вправо, оставляет ворота пустыми. Точно, почти нежно, щечкой, капитан посылает мяч вперед, и он пересекает линию ворот. Гол!
В ответ взрыв восторга, дружеские объятия, улыбки и уныние соперника.
– Можешь записать этот гол и на свой счет, – сказал Махмуд, пожимая Владу руку.
Прибежал Барышников и закричал:
– Влад, ты просто конфетка! Вот это пас! Вот это видение поля и игроков! Остальное, как ты убедился, дело техники. Давайте мне такие пасы почаще, и игра будет сделана!
Больше всех кричал Колька:
– Вот ты их сделал, так сделал! Я не успел и глазом моргнуть – смотрю, а вратарь лежит. Наш капитан так нежненько, так великолепненько, шлеп – и мяч в воротах!
Колька вертелся волчком, его ноги, затянутые в чулки со щитками, выглядели толстыми и неуклюжими, но Колька все равно был очень подвижен и юрок, он намертво гасил любой пас, и мяч к нему словно прилипал. Колькиным недостатком было то, что он мотался по всей площадке и часто оказывался не на своем месте, отчего получил кличку "заполошный". Барышников постоянно делал ему замечания. На этот раз он сказал:
– Колька, не мечись, как заполошный, ищи свой мяч на своем крае, если меня плотно закроют, игра пойдет на тебя.
Судья поставил мяч в центр поля и свистнул. Игра возобновилась и закончилась победой шестого "а".
Разгоряченный, но, как всегда, уравновешенный, Махмуд подошел к Шурке, слегка прихрамывая, и сказал:
– Ты хорошо судил матч, авторитет. Я думаю, сейчас удачный случай перед тобой отыграться. Свидетелей много.
Огорошенный похвалой Махмуда, Шурка растерялся.
– Да я бы, мне бы, – заморгал он часто. – Я уж забыл о нашем споре.
– Ты забыл, я не забыл. Я тебя за язык не тянул. Пошли, хотя я после игры, не в форме.
Шурка покосился на ногу Махмуда, на которой выше колена розовела ссадина, полученная от Юшина. За грубость судья назначил штрафной удар, и это оценил Махмуд.
"Прихрамывает, – подумал Шурка, – может быть, и не сможет меня достать".
– Пошли, только куда? – согласился он. – Здесь нельзя, застукают из школы.
– На нижнюю поляну. Там никто не увидит. Зови своих, а я – своих.
Но необходимости звать товарищей не было. Каждый из мальчишек знал о споре, и, как только Махмуд заговорил с Шуркой, возле соперников стали собираться их сторонники. Разделившись на две группы, мальчишки пошли по тропинке, вьющейся по оврагу, туда, где ниже стадиона, на террасе, раскинулась небольшая каменистая площадка. Ниже виднелась еще площадка, но крохотная, поросшая вереском, который не успели выломать, потому что спускаться туда небезопасно.
Махмуд выбрал каменистую площадку не случайно. Если Шуркины сторонники попытаются затеять драку, то на площадке развернуться негде, того и гляди, слетишь на вересковую террасу, или, того хуже, прямо к ручью. Это неудобство поостудит пыл забияк, и все кончится без рукопашной. На всякий случай он сказал Владу, чтобы никто не стоял на краю, а тот передал остальным, и вся команда разместилась с противоположной стороны обрыва. Но когда Махмуд начал с разминки, то мальчишки все перемешались и сгрудились в одну общую кучу, наблюдая за ловкой игрой Махмуда.
Счет вели сразу несколько человек. Махмуд был в ударе, но все же дважды споткнулся – давала о себе знать ушибленная нога, – и чуть не обронил лянгу. Люры он выбивал осторожно, понемногу, но, тем не мене восхищал зрителей. К концу игры он заметно устал, но ритм снизить было невозможно, иначе неизбежно обронишь снаряд. Тогда – поражение. Махмуд это прекрасно понимал, и, чтобы быстрее окончить игру, перевел лянгу на левый люр, и, когда мальчишки громко отсчитали 970, снова перевел лянгу на правую ногу.
– Тысяча! – выкрикнул он через полминуты. – Тысяча один, тысяча два, а вот тебе на закуску пяточка левым люром, – и Махмуд поймал лянгу, давая понять, что мог бы еще отбивать счет.
Это был высший класс! Толпа взревела от восторга, унося Шуркиных сторонников в стан нейтральных.
– Ну что, Шурка, снимай штаны, брей, – сказал Махмуд, едва сдерживая смех. – Уговор дороже денег.
Шурку вытолкнули на середину круга, поближе к Махмуду.
– Я – пожалуйста, – бледнея, сказал Шурка, – но кинжала нет.
– Есть складень. – Махмуд вынул из кармана своей вельветки нож и показал Шурке. – Очень острый. Специально точил, – добавил он равнодушно.
Шурка затравленно оглянулся на мальчишек. На лицах тех, кого он маял за проигрыш в лянгу, увидел злорадные улыбки: проигравший должен был в зубах принести лянгу, отброшенную ударом ноги победителя, вскинуть ее для нового удара. Изловчишься, поймаешь – квиты, нет – носи лянгу в зубах до тех пор, пока не окончится разница в счете. Шурка редко прощал. Можно было откупиться копейками, на что он охотно соглашался. В последнее время с ним мало кто играл, зная его превосходство, к тому же интерес к лянге стал затухать. Теперь мальчишки с удовольствием смотрели на побежденного и униженного Шурку, в каком положении нередко бывали сами.
В сущности, Шурка считался не таким уж плохим пацаном. Особенно поднимало его авторитет судейство. Шурка знал хорошо футбольные, волейбольные и баскетбольные правила игры, судил справедливо. Его часто звали судить, от чего он задирал нос.
"Как же так? – думал сейчас Шурка, стоя перед Махмудом. – Я же всем нужен, неужели никто не заступится за меня?"
Шурке позорно снимать штаны, еще позорнее – брить волосы. Он не представлял это себе. Наверное, будет больно. И все же не этот позор и боль были главными, а то, что завтра с отцом он пойдет в общественную баню, и тот увидит его бритым. Что скажет он отцу? Шурка не представляет. Не представляет он и последствия, а они будут ужасными. Отец убьет его. У всех есть волосы, а у Шурки они сбриты! Да как же такое могло случиться? Придется признаваться.
Шурка побелел от страха.
– Давай, Шурка, давай, снимай портки!
– Какого черта было спорить!
– Не нравится, а как сам маял! – раздались требовательные голоса.
Расстегивая ремень и ширинку, Шурка упал на колени, чтобы как-то скрыть свое безобразное состояние, снизить эффект голых ног и болтающегося стручка, но этим движением вызвал восторг публики.
Махмуд развернул складень и бросил его перед Шуркой.
– Не я, Шурка, приставал к тебе. Сам виноват. Я поставил такое условие, если бы проиграл,– слово горца, то выполнил бы. А ты поступай, как хочешь. Проси пощады у публики, как поверженный гладиатор.
Махмуд обошел Шурку, не глянув, как тот вскинул голову с молящими, в слезах глазами, пошел прочь сквозь толпу мальчишек, многие из которых, вытянув правую руку, опустили большой палец вниз.

Глава шестнадцатая

СХВАТКА

Человек, однажды подумавший об измене, уже не принадлежит себе.

Едва Махмуд вошел в калитку своего двора, как крикнул:
– Аслан, надеюсь, ты сегодня двоек не нахватал?
Майское солнце щедро разливало свои лучи, неся земле преображение, и семья Хасбулата не упустила возможности перенести свое рукоделие из низкой сакли на свежий воздух, и, наслаждаясь первыми теплыми днями, пряла и вязала под навесом, выставляя затекшие спины на припек светилу. Здесь же лежала семенная картошка, поднятая из погреба, чтобы согрелась и быстрее пошла в рост, которую собирались высаживать послезавтра. Под навесом сидели мама и Нанизета, тетя Сара с дочерью и Аслан.
Навес держался на четырех столбах, крыша из кукурузных стеблей, связанных сыромятными шнурами в виде матов. Шнуры разной толщины и длины Хасбулат резал из шкур забитых животных. Они шли всюду –  в качестве брючных ремней,  шнурков для ботинок, дратвы для шитья, починки обуви и одежды; из них плели веревки различных размеров, толщины и длины. Купить фабричные ремни, шнурки, бельевые и хозяйственные веревки было не на что, да и в магазинах этот товар не залеживался. Изготовить все это – для Хасбулата дело не новое, привычное, усвоенное в годы молодости, когда он с отцом и братом водил сотни голов собственного скота. Правда, скот у Хасбулата, как и у других поселенцев на новой земле появился не скоро. Сначала надо было заработать в шахте деньги, купить у местных жителей коз и баранов, размножить их. Сколько труда, пота, мозолей стоило это Хасбулату и его семье, знает только Аллах да он сам.
– А что тебя, Махмудик, так интересуют мои оценки? – наконец откликнулся Аслан, который сидел напротив мамы и держал на руках пряжу, а та перематывала ее в клубок.
– Видел киноафишу? Меня-то отпустят, а тебя?
– И меня тоже, могу показать дневник и тетради.
– Как называется фильм? – спросила мама.
– Георгий Саакадзе, – ответил Махмуд, – герой Кавказа. Отпустишь нас с Асланом посмотреть в пять часов?
– Я-то отпущу, отец еще не вернулся из больницы. У него сегодня комиссия. Придет – отпрашивайся. Он вчера был недоволен тобой.
В целом Махмуд ни в чем не провинился, если не считать, что вчера заигрался с мальчишками в чику и поздно пригнал домой дойных коз. Дело в том, что ему не везло. Выигрывал ловкий Нажмуддин. Сначала играли на копейки, а потом перешли на щелчки, или попросту – шалбаны. Махмуд проиграл целый полтинник, как же он мог оставить игру. Но копеек у Махмуда больше не оказалось, а Нажи играть в долг или на складень не хотел. У него есть складень, подаренный Махмудом, а подарок проиграть никак нельзя. Тогда пошли в ход шалбаны. Махмуд стал выигрывать. Он уже влепил полсотни горячих своему сопернику, как прибежал Аслан.
– Махмуд, иди домой, отец сердится.
Махмуд спохватился. Солнце уже село за сопку, а он не пригнал домой коз. Они ходили по огородам, собирали прошлогоднюю траву, и Махмуду ничего не стоило быстро их подогнать к сараю, поставить на дойку.
Отец ничего не сказал ему, только сердито глянул и погрозил пальцем.
– Ты бы мог меня подстраховать, Аслан, – упрекнул братишку Махмуд.
– Я пытался, но ты же знаешь, какая противная Лысуха, ни в какую не хочет подчиняться.
– Старайся быть проворнее, Аслан. Ты просто боишься ее, она больше тебя. Но ты на нее крикни посуровее, топни ногой погромче, и она свою спесь сбросит.
– Я стараюсь, Махмудик, – жалобно отвечал Аслан, цепляясь за его руку.
Махмуд привлек брата к себе, и они пошли вместе, принесли козам воды, а мама тут же принялась за дойку.
Сегодня отец долго задерживался в поликлинике, находящейся на другом конце поселка, и мама стала волноваться: не случилось ли что, не задушил ли его кровавый кашель? Она собралась уж послать навстречу Махмуда, как калитка отворилась, и вошел Хасбулат. Он выглядел уставшим, хмурым и неудовлетворенным.
– Комиссия по моему вопросу не приняла окончательного решения, – сказал он, – вторую группу инвалидности все же дадут, но велели прийти послезавтра. Приедет какой-то спец из области. Светило! Он и будет меня просвечивать. Боюсь, так просветит, что запретят даже дежурить. Придется жить на одну пенсию.
Хасбулат тяжело опустился на скамейку, подставляя солнцу загорбок в меховой жилетке, натужно дыша, со свистом втягивая в легкие воздух и беспрестанно покашливая. Опершись о костыль, он успокоил дыхание, выровнял его, оглядел притихших домочадцев и заметил, что принес с собой унылую, огорчительную тишину, словно воздух был отравлен его ядовитым сообщением, а родные боялись вдыхать этот воздух полной грудью.
– Ничего, задушить горцев не так-то просто, закат наших сил еще далек, – сказал Хасбулат уверенным голосом, обвел рукой пространство по кругу, указывая на собравшихся. – Работяга крепок руками, а их у нас вон сколько. Хозяйство подпереть есть кому. Правильно, Махмуд? И на хлеб копейку добудем, и на кино останется. Небось, Георгия Саакадзе посмотреть хочешь? Афишу я видел.
– Я бы не отказался, – скромно ответил Махмуд.
– Если за вами не тащатся дела, как долг за нищим, посмотрите, – сдержанно сказал отец, имея в виду Махмуда и Аслана.
Немедленно последовал взрыв восторга. Хасбулат улыбнулся, поднялся и прошел в саклю обедать.
Когда на часах пошел семнадцатый час, мама выдала Махмуду сорок копеек на двоих и сказала:
– Будь внимательным, расскажешь мне содержание. Взял бы с собой Нанизету, она тоже хочет посмотреть фильм.
– Ты же знаешь, они ходят на три часа и всем классом. Вот завтра и пойдут.
– Ну, хорошо, не потеряй в толпе Аслана.
– Куда он денется. Нас собирается человек двадцать.
Бесспорно, посмотреть фильм для Махмуда – побывать на празднике. Тем более, фильм исторический. Придя к клубу, он быстренько собрал со всех чеченских мальчишек по двадцать копеек, купил билеты, раздал их и теперь стоял на широком клубном крыльце в ожидании, когда начнут запускать в зрительный зал.
– А, фашистский помощник, пацана решил маять! – вдруг услышал Махмуд насмешливо-презрительный голос Пузо и резко повернулся в его сторону.
Пузо поднимался по крыльцу с низкой стороны, в широких синих шароварах, несколько скрывающих его большой живот, в клетчатой рубашке навыпуск, которой чрезвычайно гордился. Пузо имел внушительный вид доброго мужика, обладал энергичным полным лицом и въедливыми глазами, способными перепугать любого мальчишку. Махмуд не растерялся, а сжался как пружина и замер, готовый отразить нападение недруга. Вокруг толпилась ребятня разных возрастов, среди которых кучно держались чеченские подростки, пришедшие вместе с Махмудом.
Как только раздались слова Пузо, ближайшие к Махмуду мальчишки разинули рты от любопытства.
– Точно так я могу сказать о тебе, – ответил Махмуд, показывая спокойствие.
– Меня никак к фашистам не прилепишь. Я здесь родился и вырос. А вот ты, басурман, под фашистами был и предки твои тоже, – с издевкой говорил Пузо. – Чего к пацану пристал?
Пузо стоял уже на верхней площадке в шаге от Махмуда и медленно поднял руку, растопырив пальцы.
– Счас я тебя умою соплями!
Но рука не успела опуститься на голову Махмуда. Он вдруг стальной пружиной большой силы, спущенной с крючка, врезался головой в живот верзилы. Удар был неожиданно резок. Пузо беспомощно взмахнул руками, попятился и вместе с Махмудом загремел по деревянным ступенькам. Лететь, правда, пришлось недолго, ступенек с этой стороны было всего четыре, но вес  Пузо приближался к трехзначной цифре, и это сказалось на приземлении: голова его описала большую дугу в воздухе и могла расколоться о твердо утоптанную землю, но он все же успел сгруппироваться, втянуть голову в плечи, запахав землю горбом, взвыв от боли. Приземление усугубилось еще и тем, что Махмуд, словно приклеенный к животу юноши, летел вниз с Пузо, утяжеляя и без того грузное тело. Махмуд ушиб лишь одно колено. Сгоряча не ощущая боли, как только полет кончился, вскочил на ноги, отпрыгнул в сторону, встал в позу боксера, собираясь отражать новое нападение.
– Убью гада! – Пузо вознамерился броситься за нахалом, но поднять на ноги ушибленное тело оказалось не по силам, а, лишь перевалившись на левый бок, он злобно смотрел на Махмуда.
– В другой раз, если будешь протягивать поганые руки, я тебя не головой забодаю, а воткну кинжал в твое жирное брюхо! Слово горца.
– Что ты сказал? – неуклюже поднимаясь, заорал Пузо. – Да я тебя в бараний рог согну!
– Не успеешь, Пузо. Я сделаю то, что сказал. – Махмуд перескочил на всякий случай на вторую ступеньку, чтобы быть ростом наравне с поднявшимся, но согнутым болью Пузо. – Пока разогнуться из бараньего рога не можешь ты, Пузо! Я тебя не боюсь, как лисица своего хвоста.
Махмуд быстро поднялся на верхнюю площадку, где в оцепенении и страхе стояли его единоверцы, и, сказав  по-чеченски: "Пошли быстро в зал", скрылся в фойе клуба. Он видел, как Пузо, кряхтя, уселся на ступеньку крыльца передохнуть.
– Ну, чеченская рожа, я тебя изловлю, обе ноги перебью,– крикнул он, не в силах пережить позорное поражение на глазах у множества мальчишек, которые всегда испытывали перед ним страх.
– Ага, теперь лови ветер в поле, – крикнул кто-то, довольный, что его обидчик получил по заслугам.
Махмуд знал мстительный характер Пузо, а поскольку в шестой класс из чечен-городка ходил только он один, то не опасаться его было нельзя. Пузо с дружками мог его встретить в любой день и избить. Дорога в школу его не волновала, вряд ли рано утром Пузо станет его караулить, а вот после окончания уроков он мог это сделать. До конца учебного года оставалось немного, и Махмуд решил избегать встречи, уходить домой разными дорогами, пусть даже окольными. После экзаменов  в поселке будет показываться редко. Пузо останется с носом. На всякий случай Махмуд носил в кармане большой складной нож. Для острастки и для уверенности.
Убедившись, что Махмуда поймать непросто, Пузо решил сменить тактику. Он встретил Влада у клуба, и, преграждая ему дорогу, сказал:
– Знаменитый вратарь Кандидов, кунак Махмуда. Тебя только за то стоит поколотить, что ты с ним водишься!
– Попробуй только, Пузо, – бледнея, сказал Влад.
– Что ты мне сделаешь?
– За меня весь класс заступится, если я завтра не смогу стоять в воротах.
– Ну, это звучит грозно, – смеясь, сказал Пузо, оглядываясь на своих дружков. – Ладно, я тебя пальцем не трону. Только ты мне за это приведи завтра Махмуда к базарному переулку, сразу же после уроков.
– Я друзей не предаю, – еще больше бледнея, сказал Влад.
– А если я, все же, тебе башку сверну, – зло сказал Пузо.
– Тогда будешь иметь дело с Толиком Гурко.
– Ха-ха, – рассмеялись дружки, а Пузо подхватил.– Толик Гурко! Да он мой лучший кореш, мы с ним в сборной играли.
Пузо действительно был неплохим защитником и играл в сборной школы, но нынче его выгнали из команды только из-за того, что он бросил десятый класс, не работал и имел привод в милицию за хулиганство. К тому же он растолстел и стал менее поворотлив.
– Толик мой двоюродный брат, – сказал Влад.
– Толька тебе брат? – удивился Пузо. – Вот не знал.
– Не знал, так знай. Он тебе хрюшку начистит, – все так же дрожа голосом, сказал Влад.
– Все равно это дело не меняет, – сказал несколько неуверенно Пузо, – приведи Махмуда, он мой должник. Может, я с ним хочу в лянгу сыграть на тех же условиях. Веди!
– На-ка, выкуси, – показал Владик фигу, и, не боясь, что Пузо его ударит, пошел прямо напролом, в щель между парнями.
Пузо откачнулся, давая дорогу Владу, это же сделал его дружок слева, подставляя ножку Владу, но тот ловко перескочил через ногу и ускорил шаг.
Назавтра Владик рассказал о стычке Махмуду.
– Жму руку за мужество, – весело сказал Махмуд. – Нам война с Пузо ни к чему. Но пусть знает – сдачи он получит всегда. Ты его не бойся, он сам боится, хотя гораздо  старше нас.
– В лянгу станешь с ним играть?
– Он, шакал, врет, – сказал Махмуд. – Подловить меня хочет хитростью. Один на один я с ним сойдусь хоть где, но он же дружков приведет и будет действовать с позиции силы, тогда это будет уже не поединок, и может пролиться кровь. Мне этого не надо. Пусть, как дурак, гоняется за мной. Поймает – пожалеет.

***

Никифоров сидел на лавке, что притулилась к стене жилого барака с солнечной стороны, мимо которого Влад неизменно проходил как в школу, так и домой. Уполномоченный одет в серый плащ-реглан с поднятым воротником, на  лошадиной вытянутой крупной голове – узкополая шляпа, серые брюки были коротковаты и открывали волосатые голени ног, обутые в лакированные штиблеты. Закинув ногу на ногу и, подперев голову рукой,  он нетерпеливо зыркал глазами в переулок, хотя сидел к нему вполоборота, возомнив себя Шерлоком Холмсом, делами которого он зачитывался в последнее время. Его хитрость сыщика сегодня заключалась в том, что он, как бы случайно, встретит интересующего его человека и даже выручит  из неприятной ситуации. Человеком должен оказаться Влад. Мальчишку вот-вот зажмут в тесном переулке Пузо и его дружок за то, что Влад наплевал на Пузовы угрозы и не выполнил его приказ – заманить Махмуда в ловушку.
Так и случилось. Влад скорым шагом уходил от преследовавшего его Пузо и оказался уже в переулке, когда с другого конца его появился дружок Пузо. Влад  остановился в нерешительности, но тут увидел Никифорова.
– А, Влад Нестеренко, я тебя едва узнал. Вырос, парняга,– сказал дружелюбно Никифоров. – Куда так спешишь? Небось, от Пузачева удираешь? Я как раз с тобой хотел по этому поводу поговорить: что-то он к тебе не на шутку пристает. Будь добр, присядь  на минутку.
– Да мне домой надо, спасибо, – отмахнулся от предложения Влад, видя, как его противники вдруг слиняли.
– Ничего, успеешь, а то мне не хочется к тебе домой наведываться... Страшилку бы мне рассказал, я больно люблю страшилки слушать.
– Лучше в другой раз, – нерешительно отнекивался Влад после смутившего его: "домой наведываться". Еще чего не хватало!
– Пожалуй, парень, другого раза может и не быть, я же тут случайно оказался, да гляжу: Пузачев за тобой во все лопатки гонится. Вот ты мне и расскажи: за что он Махмуда и тебя преследует? Это же форменное хулиганство. Я случайно узнал о драке у клуба, сначала не поверил, а теперь вот своими глазами увидел безобразия Пузачева.
– Да не гнался он за мной, с чего вы взяли?
– Пусть будет по-твоему – не гнался. А как же его драка с Махмудом, как же один другого фашистом обозвал? Это же серьезное обвинение и обида для горячего горца, каким себя считает Махмуд. Может возникнуть серьезная вражда. Что скажешь, или этого не было?
– Было, все знают.
– Вот видишь!– обрадовался Никифоров.– Твой приятель Махмуд едва в школе удержался, а тут драка в общественном месте. Серьезное дело. Может кое-кто и под суд угодить. Но ты молодец, друга защищаешь. Такого начитанного, умного человека, как Махмуд, защищать надо. Как ты думаешь?
– Любого защищать надо, если несправедливость к нему, а тем более, если он твой друг.
– А если недруг? Но можешь не отвечать, меня интересует другое.., да ты садись, в ногах правды нет.
– Правды нигде нет, – выпалил Влад, но тут же спохватился.
– Правда – штука серьезная, за нее бороться надо. Вот Махмуд – друг твой, за правду по-своему борется, фантазии в сочинении пишет. Откуда только все берет. Неужто из своей головы?
– У него брат Мовлади почти ученый был, много всего знал, и Махмуда учил.
– Чему же? – Никифоров сделал длинную паузу, надеясь услышать ответ Влада, но тот молчал, и собеседник продолжил.– Да, я знаю, он для него был как пророк Магомет, учил его работать, читать, писать, играть на зурне, плясать, настраивать радиоприемник и ловить интересные передачи, молодец!
Никифоров внимательно наблюдал за Владом, искоса поглядывая на собеседника, отметил перемену в настроении подростка, скорее всего по изменившемуся блеску глаз, не более, потому что не таков простачок сидел перед ним, и не так просто поймать его в расставленные сети.
– Что-то засиделся я с вами, проголодался, кишка кишке бьет по башке, – сказал, смеясь, Влад. – Как бы сеструхи мои щи не слопали.
– Обижаешь ты меня, Влад, я сгораю от любопытства – откуда Махмуд получает сведения о таких вещах, как телевидение. Ты вон, поди, и слышать не слышал?
– А что это такое, может, и слышал, да не придал значения. Ну, конечно, слышал.
– В самом деле? – потускневшим вдруг голосом спросил Никифоров.
– Конечно. Брат у меня в техникуме учится, он все знает, он и рассказывал.
– А не врешь? – холодно спросил Никифоров.
– А что тут такого, что врать? – недоуменно спросил Влад.– Приехал из Лениногорска и рассказывал.
– А разве не Махмуд? – уже со злостью спросил Никифоров, – разве не он рассказывал, как по приемнику передавали?
– Куда Махмуду с моим братом тягаться, он почти инженер. Он говорит, что скоро через аппараты поставленные в одном месте,  будет видна  вся работа фабрики. 
– Ну ладно, гони домой щи хлебать. Да смотри, про нашу беседу – никому, особенно Махмуду.
Влад в ответ тряхнул белокурой, вихрастой головой и постарался побыстрее убраться восвояси, думая, не сбегать ли после обеда к Махмуду. Чего доброго, прознает Никифоров про приемник, отберет, и Северное общество, нет, скорее Восточное общество, вряд ли соберется на "Монблане".

***
Влад разыскал Махмуда на сопке. Он пас коз и овец аула вместо Нажмуддина, который заболел: его пробирал понос, поднялась температура.
Махмуд сидел на скале с книжкой в руке. Влад решил незаметно подойти и неожиданным возгласом напугать пастуха. Осторожно, подобно Ункасу – последнему могиканину – ступая на землю, он стал приближаться. До его слуха донеслось пение Махмуда. Еще немного, еще шаг и... Махмуд резко обернулся, оборвав песню.
– А, это ты, Влад, – сказал Махмуд, – а я думаю, кто это крадется, уж не Никифоров ли?
– Откуда ты узнал? Ты же ни разу не обернулся.
– У настоящего горца и спина видит, – весело ответил Махмуд. – Козы стали отходить, а значит, кто-то незнакомый идет.
– Ты что-то напевал? Знакомая мелодия.
– Это песня-баллада об удалом Хасбулате. Ее моя мама поет. У нее хороший голос. Я люблю слушать ее пение. Когда она поет – так хорошо!
– Моя мама тоже поет эту песню: Хасбулат удалой, бедна сакля твоя. Так она переводится?
– Так, но моя мама поет ее по-своему. У нее с русским текстом совпадает только один куплет, дальше все иное.
– Как же?
– Я могу дать только подстрочник, то есть содержание баллады. По правде сказать, стихи ждут хорошего переводчика на русский. У мамы еще есть песни. Они грустные, они о горе нашего народа, о скитаниях, о борьбе. Она немного поэт. Бывало, они с Мовлади часто о литературе говорили. О Лермонтове. Мама любит читать его стихи. От них я узнал, что твой любимый Дюма побывал на Кавказе и написал целых три тома своих воспоминаний. В России "Кавказ" Дюма тоже издавали, только в сокращенном виде. У мамы исключительная память, она  помнит много стихов, песен, и свои никогда не записывает.
– Вот как! Ты сам попробуй переводить.
– Нет, Влад, я не поэт. Это ты стишки кропаешь, ты и попробуй.
– Давай вместе.
– Хорошо. Только после того, как ты расскажешь, что случилось?
– С чего ты взял? – удивился Влад догадливости друга.
– Послезавтра первый экзамен, а ты по сопкам шастаешь, как медведь-шатун, неспроста.
– Ты прав, Махмуд. Никифоров меня остановил и давай в твой пруд удочки забрасывать.
– Но! – воскликнул Махмуд, и в глазах его зажглись недобрые огоньки. – Мой кровник решил не оставлять меня в покое, расскажи, как все было.
Влад подробно, а это он умел делать превосходно, изложил все детали встречи и разговора.
– Ясно. Хитрый шакал, правильно закинул удочки. Только на его наживку никто не клюнул. Помнишь, мы весной писали сочинение на свободную тему. Я написал о том, что придет время, и вот нашу беседу с тобой, и нас, люди смогут услышать и увидеть в другом месте вот так, как мы здесь сидим. И я жалел, почему  передающие аппараты не появились, когда мой брат был еще жив. Я бы включил аппарат, поставил кассету с пленкой, увидел бы живого и невредимого брата Мовлади, словно не погиб он, а уехал далеко, на Кавказ.
– Что ты такое говоришь, это фантастика? У Жюль Верна такого нет.
– Это не фантастика, это настоящее. Это только мы не знаем, что такие аппараты уж давным-давно существуют в Америке, и даже есть в Москве. Вот мы сидим с тобой тут, стоит навести на нас прибор, как нас увидят на экранах в разных городах.
– Впервые об этом услышал от тебя. Правда, брат Саша,   тоже про видящие аппараты для фабрик  рассказывал.
– А я знал давно, еще при жизни Мовлади. Он слушал однажды передачу из Америки. Никифоров, как прочитал мое сочинение, так давай меня выспрашивать, откуда я все это знаю. Я, конечно, поступил неосторожно, что написал такое сочинение, но я выяснил, что в школе среди учителей есть стукачи. В первую очередь директор школы.
– Откуда узнала о твоем сочинении директриса, если у нас русский ведет Анна Семеновна? – не согласился Влад.
– Анна Семеновна сделала ошибку, отобрала лучшие сочинения и отдала на конкурс директрисе. Она сама мне об этом говорила, а директриса – Никифирову. Вот он и пытался выяснить, откуда я все это знаю. Ему не  терпится приемник сцапать и меня заодно. – Махмуд весело рассмеялся, обнажая белые крепкие зубы. – Откуда ему знать, что приемник на "Монблане". Это не рация. Ее пеленгуют, и по пеленгу подходят к самой рации.
– Махмуд, ты действуешь, как настоящий подпольщик! – изумился Владик.
– Да, – согласился Махмуд. – Я тоже опасный человек, коль владею правдивой информацией и приемником. Я ж могу разоблачать ложь. Никифоров не такой уж дурак, догадывался о наследстве Мовлади, но я не дал ему шанс, не проболтался. И ты тоже молодец. Никифоров нервничает, на волоске висит, ему по шапке могут дать.
– Нам придется быть осторожнее, не ходить вместе, – заговорщическим тоном сказал Влад.
– Осторожнее – да. Но мы будем ходить с тобой, с Колькой, с Барышниковым, с Юшиным. Пусть, шакал, за каждым из нас наблюдает, если его на это хватит.
– Ты каждому откроешь тайну?
– Повременю. Дорога через перевал трудная, ходоков надо еще готовить. Пока впереди экзамены, каникулы, лето!
– Когда мы пойдем слушать секретные передачи?
– Можно хоть сегодня, в пять часов, но батареи сели, новые достать трудно.
– Жаль.
– Ничего не поделаешь, Влад. Но на один сеанс батареек хватит. Сдадим первый экзамен и ранним утром – на “Монблан”. Когда эфир меньше всего засорен, есть шанс услышать что-нибудь интересное.
– Договорились, – сказал Влад, оглядываясь по сторонам, убеждаясь, что их никто не слышит. – Как ты думаешь, совпадение то, что в переулке, где сидел Никифоров, меня зажимал Пузо?
Махмуд подумал и уверенно сказал:
– Подстроено.  Пузо сам туда не потащится. До твоего дома – рукой подать.
Они помолчали. Козы и бараны отдалились, и их надо было поворачивать в сторону аула.
– Я не удивлюсь, если вон тот мужик, что идет в сторону кладбища, видишь, его голова прыгает над кустами, – ни кто иной, как Никифоров, – вдруг сказал Махмуд. – За тобой пришел, следил.
– Не может быть. Вот гад! Далеко отсюда, трудно узнать, кто это? Может, сбегать?
– Не надо. Пусть думает, что мы его не заметили. Лучше двигай домой, мне пора гнать коз поближе к аулу.
– Пока, Махмуд. – Влад поднялся со скалы. – Принеси завтра подстрочник песни.
– Слово горца, – Махмуд шлепнул по подставленной ладони Влада и спрыгнул со скалы на лужайку.
Назавтра оба морщили лбы над переводом песни о Хасбулате. Сначала ничего не получалось. В конце концов, они добились некоторой стройности текста и смысла, и вот что у них получилось:
Хасбулат удалой, бедна сакля твоя.
Золотою казной я осыплю тебя.
Дам коня-скакуна, дам винтовку свою,
А за это за все ты отдай мне жену.
Хасбулат удалой руку клал на кинжал,
И, губу прикусив, он сурово сказал:
Не отдам я жену, не отдам я жену,
Не отдам я жену,  хоть рассыпь ты казну.
Но винтовку твою отобью я в бою, и коня отобью.
А тебя за такие слова я убью!
Хасбулат удалой резко руку взметнул.
Но купец-лиходей с пистолета пальнул.
И ударило в грудь, и ударило в грудь,
И ударило в грудь удальцу-молодцу.
Хасбулат устоял. Хасбулат устоял!
Амулета любви сил пробить не хватило свинцу.
Хасбулат удалой! Сакля счастьем полна.
Молодая жена и детишек гурьба.
Есть и конь вороной, есть и конь вороной!
Есть и конь вороной, и винтовка в чехле.
***
В это же лето, после того, как был разоблачен палач Берия, уполномоченный Никифоров исчез. Чеченцам официально разрешили свободно передвигаться по району и области, вести переписку. Теперь Влад часто видел, как через лог, по переулку, мимо его огорода, обнесенного хилой оградой из горбыля, идут и идут пары чеченцев в райцентр Предгорное. Мужчина, одетый непременно в черкеску, с папахой на голове, забросив руки за спину и сцепив пальцы, неторопливо шагает по  крутой дороге,  а сзади – его жена в длинном атласном, чаще черном, глухом платье с монистами на груди. За спиной у каждой – непременно грудной ребенок, схваченный широким платком так, словно посаженный в кошелку. Ребятишки большей частью спящие, иной проснется, но молчит на загорбке, только ручонками теребит волосы матери да поблескивает глазенками спелой черемуховой ягоды.
Величавая осанка мужчины, его неторопливые движения, строгие черкеска и папаха – все говорит о гордом орлином нраве человека, с которым все же стала считаться власть. Большей частью рослые, широкоплечие, они внушали глубокое уважение, нежели страх, навеянный некогда страшными рассказами, хотя Влад уже давно прекрасно знал, что эти почтенные люди совершенно безопасны.
Дорога через лог, мимо огородов, была самой короткой из чечен-городка в Предгорное. Чеченцы большей частью ходили в райсобес по неотложным пенсионным делам, так как за эти годы шахта многих сделала инвалидами. Иногда шли они вереницами, поднимаясь на предгорненскую сопку, их движущиеся фигуры были видны долго, пока не скрывались на повороте, за перевалом.
Вскоре у чеченцев появились кони. И шагающие фигуры стали редеть: они сели на легкие конные повозки, дрожки летом, зимой в кошева и бегали в Предгорное решать свои дела.
За все лето друзья встретились три-четыре раза. Махмуд пас коз и баранов аула и крутился по хозяйству. Влад тоже не сидел сложа руки, ездил в Секисовку по ягоды. Брал клубнику, кислицу, черемуху  и с мамой продавал  на рынке. Лето пролетело стремительно, со свистом, как стая горлиц.
Однажды, перед самым новым учебным годом Влад поднялся на “Монблан”, чтобы встретить Махмуда, выяснить, будет ли он учиться в седьмом классе, поделиться новостями. С южной стороны “Монблана” открывалась широкая панорама Иртышской поймы с далекими пиками Монастырей, которые всегда манили к себе Влада. Друзья уселись на скале, горячей от яркого августовского солнца, и долго глядели на красоту открывшейся панорамы, на далекую серебрящуюся ленту Иртыша и покрытые дымкой луга.
– Панорама как на Кавказе, – сказал Махмуд.
– Ты помнишь Кавказ?
– Смутно. Больше я его представляю по рассказам брата, отца и мамы. Там тоже много рек, но горы гораздо выше, чем здесь. И всюду лес, фрукты: абрикосы, яблони, груши, виноград. Подойдешь, сорвешь кисть – и ешь прозрачные, налитые соком земли ягоды.
– У нас горы голые, – с сожалением сказал Влад.
– Свинец здесь добывают, наверное, поэтому. Металл – убийца. Здесь места с повышенной радиацией, вредные для человека.
– От кого ты слышал? – удивился Влад.
– Брат говорил. По радио тоже кое-что передавали. Помнишь тайные радиопередачи. Я еще один раз слушал без тебя. Сейчас батарейка совсем села. Никифоров за тайник многое дал бы. Но остался с носом.  Его, я слышал, вытурили из органов. На нас зубы сломал. – Махмуд был в хорошем расположении духа, глаза светились озорством. – Времена меняются к лучшему. Придет время, я уверен, мы вернемся на Кавказ.
Эта встреча долго не выходила из памяти Владика. Особенно то, что и он был причастен к тому тихому исчезновению Никифорова, о котором сам слышал в магазинах, но, конечно, не догадывался о роли Махмуда и уж своей. Оказывается, по словам Махмуда, и он внес свою лепту. Впрочем, на месте Никифорова теперь кто-то другой, правда, на руднике он не живет и бывает в поселке изредка.
В седьмом классе Владу удалось еще раз услышать запрещенную передачу, но приемник сломался, а Махмуд не знал, как его починить. Занятия он посещал редко. Его отец окончательно расхворался, не работал, скудной пенсии, которую он получал, назначенную ему по инвалидности, хватало лишь на сносное питание. Семья, оставшаяся, по существу,  без кормильца-мужчины, бедствовала, и Махмуд в свои пятнадцать лет стал работать то на дровяном складе, то  на угольном – грузчиком, то в лесопильном цехе – помощником рамщика. Он ждал, когда ему исполнится шестнадцать, чтобы стать полноправным мужчиной и устроиться в горный цех, зарабатывать хорошие деньги и кормить семью.
Несмотря на большие пропуски в учебе, экзамены за семь классов Махмуд сдал успешно, как и его друг Влад. Когда ребята получили свидетельства об окончании неполной средней школы, Махмуд спросил:
– Куда теперь, Влад, в восьмой или в техникум?
– Пока не знаю. Трудно нам живется. Мне бы хотелось дальше учиться в школе. А ты?
– Я теперь пойду в вечернюю, работать буду пока на лесопилке. Отец совсем плох.
– Учиться в техникуме мне не придется: мама двоих не потянет – сестра старшая в Лениногорске, студентка. Говорят, в Рубцовске есть техническое училище на государственном обеспечении, по окончании его получаешь специальность рабочего и аттестат зрелости, – сказал Влад голосом бывалого человека. – Думаю, для меня это лучший вариант.
И это было недалеко от истины: ребята за этот год крепко повзрослели, возмужали, особенно Махмуд.
– Это очень хорошо! Я бы согласился, – сказал Махмуд. – Почему такое не у нас на руднике!
– Скорее всего, я поеду туда. Давай вместе двинем.
– Поезжай, тебя отпустят, а меня нет. Отец уже решил, что я буду учиться в вечерней школе и работать. Я и сам бросить семью не могу. Я теперь ее опора.
– Мне бы тоже не мешало деньжат подзаработать за лето.
– Устраивайся на тарный склад, временно, как я работал зимой. На двести булок пшеничного хлеба в месяц заработаешь, а то и больше.
– Двести булок!– удивился Влад.– Я подсчитывал: в месяц мы покупаем семьдесят булок. А возьмут?
– Конечно. Ты выглядишь мужиком, крепок, а людей не хватает, там все больше женщины работают, часто не выходят на работу: то сами болеют, то дети.
– Хорошо, ты подскажешь, куда приходить?
– В контору завтра приходи, она рядом с пилорамой. Я буду там, сведу тебя с завскладом.
На следующий же день с работой все было улажено, и друзья по-прежнему встречались каждый день. Но встречи их стали мимолетными, каждого ждало свое дело.
Глава семнадцатая
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
Одна и та же игла шьет и свадебное платье, и саван.
        Горская пословица

Последний раз Владик виделся с Махмудом на зимних каникулах. Тогда его друг работал на пилораме. Сейчас, спустя пять месяцев, Влад собирался ехать домой на все лето после первого курса обучения. Больше всего он хотел бы встретиться с Махмудом или Колькой Гугиным.  Колька дома, а вот Махмуд – вряд ли. Влад уже знал, что чечен-городок снимается и едет на родину по амнистии  после ХХ  съезда партии, на котором разоблачен культ личности Сталина. Один эшелон товарняка с пожитками чеченцев на открытых платформах, и пульманы с людьми он видел на станции в Рубцовске. Он увидел его случайно, поднявшись на пешеходный мост, в ожидании своего пассажирского. Влад мигом скатился вниз и догнал чеченских парней, которые бежали на вокзал за кипятком с чайниками.
– Откуда эшелон? – окликнул он их.
– Из Верх-Березовки.
– Махмуд Хасбулатов здесь?
– Нет, он еще грузится. Зачем он тебе?
– Он мой кунак, хочу попрощаться.
– Состав уйдет завтра. Жди.
Владик ждать не мог. Его поезд отходил через полчаса и утром должен быть на его станции, билет уже куплен, а больше денег у него не осталось ни рубля. Если он уедет сегодня, то есть еще шанс увидеться с другом на станции в Предгорном.
В руках у Владика был чемоданчик с постельным бельем, которое он вез домой на стирку, так как жил он с друзьями по группе на частной квартире; сухой паек на сутки, выданный  в училище, вязальные спицы для мамы и письменный хромированный прибор, сделанные собственноручно. Прибор состоял из эбонитовой пластины на тонких невысоких подставках-шпильках, конической карандашницы  и двух патронов для авторучек, поворачивающихся вокруг оси. На пластине гравировка – голова беркута. Этот прибор Владик собирался подарить Махмуду в свой приезд домой, и каково же было огорчение, когда он узнал, что завтра Махмуда на руднике уже не будет. Возможно, его состав прогромыхает мимо пассажирского на одном из полустанков, находясь на расстоянии вытянутой руки. Друзья не увидят друг друга, не попрощаются.
Как хотелось подарить этот прибор, чтобы он напоминал ему о друге, о той мечте – стать историком, которую Махмуд выносил в далеком Верх-Березовском руднике. Как хотелось рассказать Махмуду о своей нелегкой, порой огорчительной жизни в училище.
Все утро он смотрел в окно вагона: не встретится ли ожидаемый товарняк. Состав не проходил. Пассажирский поезд с Владиком прибыл в Предгорное по расписанию к десяти часам утра, и еще из вагона парень увидел на запасном пути стоящий грузовой состав с открытыми платформами, на которых виднелся домашний скарб чеченцев, а люди, копошащиеся то там, то здесь, укрывали брезентом свои вещи.
Махмуда Владик узнал сразу же. Он сидел на платформе в голове состава, мимо которого лениво протягивал свои вагоны пассажирский поезд.
– Махмуд! – крикнул Влад. – Я успел!
Не дожидаясь полной остановки, Влад легко спрыгнул с подножки, боясь, что сейчас товарняку дадут зеленый, и он не успеет встретиться с другом.
Махмуд услышал окрик, вскочил, озираясь по сторонам.
– Влад! Где ты есть? – зычно откликнулся он.
– Я здесь, Махмуд! – Влад уже бежал к другу.
Махмуд тоже увидел Влада и свесился с платформы, к которой подскочил Влад. Друзья сцепили руки в крепком рукопожатии. Вдруг ноги Влада оторвались от земли, и он очутился на платформе.
– Махмуд, здорово! Что ты со мной сделал!
– Здорово, Влад, я тебя взял в плен. Ты откуда свалился, дружище! – восторженно отвечал тот.
– Из Рубцовки, видишь, – он кивнул на пассажирский, – из него. В Рубцовске я узнал от ваших парней, что ты уезжаешь сегодня. Я боялся с тобой разминуться.
– С минуты на минуту ждем зеленый свет семафора, Влад, и мы двинем на Кавказ!
– Твоя мечта сбывается, ты возвращаешься на родину! А я теряю друга.
– Почему теряешь. Я навсегда остаюсь твоим другом и никогда не забуду годы нашей дружбы.
– Ты прав, Махмуд, эти годы останутся у нас в памяти на всю жизнь. Мы взрослеем, и наши дороги неизбежно должны разойтись. Ты знаешь, я по этому поводу написал стихотворение сегодня ночью. Оно там, в чемоданчике, в записной книжке, и кое-что тебе от меня в подарок.
– Ты пишешь стихи! Я ожидал этого от тебя. Так прочти, не теряя времени!
– Хорошо, они не столь складны, но отражают суть твоих мечтаний, – сказал Владик и, несколько помедлив, собираясь с духом, он принялся декламировать:
Прощай, мой друг!
У нас с тобою разные дороги.
Твоя уходит на Кавказ,
Где ждут тебя и радости, и новые тревоги.
Там верная рука, там зоркий глаз
Твой дивный ум воедино соберут
Народа твоего историю.
И, опираясь на нее, на твой великий труд,
Пролив и пот, и кровь,
Одержит твой народ блестящую Викторию!
– Влад, молодчина! – воскликнул Махмуд, хлопая по плечу друга. – Отличные стихи! Как раз то, что надо. Где твой чемодан, давай скорее мне  стихи.
Махмуд соскочил с платформы, за ним – Влад. Оба они возмужали, особенно Махмуд. Плечи его раздались вширь, кисти рук, когда он сжимал их в кулак, были внушительные, мужицкие, ладони широкие, шершавые от беспрестанной работы, движения и походка уверенные, неторопливые, слегка вразвалку. Короткая стрижка, с чубчиком, аккуратно лежащем на широком лбу клинышком, придавали волевому лицу все же мальчишескую непосредственность. Густые черные брови и такие же черные глаза, умные, зоркие, настороженные, прямой нос и тонкие губы говорили о том, что характер паренька сформировался в нелегких условиях жизни. В его облике появились, а точнее, закрепились обаятельные, притягивающие к себе черты мужества, расположенность и доверие. Махмуд теперь казался Владу далеко ушедшим вперед человеком, но по-прежнему страстно желающим, чтобы от него не отставали его верные друзья, в первую очередь его кунак Влад, и он, оглядываясь на них, торопил их поднажать, подравняться с ним. При этом Махмуд ничуть не упрекал, не смеялся.
Одет он был по-летнему, в серую нараспашку рубашку, в черных брюках и тапочках на босую ногу. Влад же в своей робе, перепоясанной ремнем с широкой бляхой, в тяжелых кирзовых сапогах выглядел наглухо застегнутым, с тонкой шеей, торчащей из широкого воротника гимнастерки. Махмуд обратил на это внимание сразу же, как и Влад на его возмужалость.
– Кормят тебя там, Влад, видно, не очень-то сытно. Больно худ.
– У меня такая конституция. Я боксом занимаюсь.
– Ух, ты. В настоящих перчатках дрался?
– Конечно.
– Ну и как? Тебя бьют или ты?
– Всякое бывает. Но стараюсь не поддаваться. У меня реакция хорошая, а удар еще слабоват. Больше по очкам беру, техникой.
– А футбол?
– Стою на воротах. Но бокс не главное, чтоб уметь сдачи дать, а то слишком много фраеров-прыгунов в училище.
– Правильно, – потрепал по плечу друга Махмуд. – Давай, открывай свой чемоданчик. Не ровен час – зеленый зажгут. Точно. Смотри.
Влад торопливо открыл чемодан, вытащил из карманчика блокнот-книжку и вырвал из него лист со стихами, протянул его Махмуду. Тот бережно взял его, пробежал глазами неровные строчки стихотворения, аккуратно свернул лист, спрятал  в карман.
На платформе появился Нажмуддин. Увидев Влада, он закричал:
– Привет, Влад, и прощай! Махмуд, дали зеленый! Торопись!
– Привет, Нажи! – откликнулся Влад. – Махмуд, секунду, возьми в подарок от меня вот этот прибор. Сам точил, клепал, хромировал.
Состав дернуло.
– Что ты говоришь! – воскликнул удивленно Махмуд, пораженный блеском изделия.
– Это тебе на всю жизнь, чтоб, пользуясь этим прибором, ты написал историю Чечни. Ты понял меня, Махмуд?
Состав медленно покатился по рельсам.
– Понял, Влад, я выполню твою просьбу. Слово горца! Этот прибор будет самым дорогим предметом на моем письменном столе. А ты возьми мой складень с ложкой. Я тоже его сделал сам и береги его. А теперь прощай!
Махмуд прижал к своей сильной груди высокого, почти на голову выше Влада, и, оттолкнувшись от него, вскочил на подножку уходящей платформы, повернулся лицом к другу, подняв прощально руку с письменным прибором.
Влад также поднял руку с зажатым складнем, и долго помахивал ею вслед уходящему составу, уносящему в далекий край дорогого человека.

ЭПИЛОГ

Там в колыбели песни матерей
Пугают русским именем детей,
Там поразить врага не преступленье,
Верна там дружба, но вернее мщенье,
Там за добро – добро, и кровь – за кровь,
И ненависть безмерна, как любовь.

       “Измаил-бей”. Лермонтов


С тех пор, как Хасбулат вновь увидел родной Кавказ, прошел год. Много хлопот, волнений, пришлось пережить на земле предков,  многое изменилось за чертову дюжину лет в изгнании. Чинара, посаженная его руками у  дома, выросла, не узнать. В двух словах не скажешь всего. Но главное для него – он вернулся, и здоровье вроде стало поправляться. Но Хасбулата мучил один и тот же сон.
Вот он сидит в тени чинары, что заслоняет своими ветвями часть дома. То ли чинара шепчет листвой на ухо, то ли горный ветер говорит словами:
– Рано ты обрадовался мирной жизни, Хасбулат, рано успокоился, рано снял с пояса кинжал. Взойди на вершину Казбека, и ты увидишь могилу своего сына на чужой земле. Если ты пристально приглядишься, то увидишь, как ходит тот, кто убил твоего сына.
– Я бы поднялся на Казбек, да нет уж в легких воздуха у меня, я бы взглянул на могилу сына, да нет уж больше орлиного зрения у меня, я бы вонзил кинжал в грудь врага своего, да нет уж сил взмахнуть рукой!
– Но у тебя есть сыновья, Хасбулат, у кого легкие, как меха, у кого глаза орлиные, у кого рука крепкая, а ноги быстрые, как воды Сунжы в половодье.
– Нет-нет, сколько грозных бурь выпало на долю нашего поколения, сколько горя и страданий пережито, так пусть не знают их наши дети, пусть больше не обагряются их кинжалы кровью.
Хасбулат просыпался и долго лежал с открытыми глазами в раздумье над снова и снова повторяющимся сном. И однажды собрался в далекий путь, чтобы перенести останки сына на землю предков, и взять долг, который остался.
– Отец, ты не выдержишь долгой дороги, возьми меня с собой, – просил Махмуд. – Я уже мужчина, и за тебя возьму наш долг.
– Кто напишет историю Чечни, если тебя схватят, – покачал головой Хасбулат. – Я не могу пойти на такую жертву, как не могу спуститься с горы, на которую никогда не всходил. Не проси меня из двух одинаковых кинжалов выбрать лучший. Но ты будь спокоен, я еду не один.


***

Труп Никифорова обнаружили соседи. Он лежал на животе, и по его шее ползали муравьи. Лицо, наполовину открытое, – в запекшейся и высохшей крови.
– О, да здесь не обошлось без чеченского кинжала, – воскликнул моложавый милиционер, прибывший на место происшествия. – Видите – ухо обрезано, батюшки, да и второе тоже. Это кровники. Я даже могу назвать – кто!
Милиционер был быстр и горяч, жажда отличиться  распирала его грудь, глаза воинственно сверкали, ноздри раздувались, и, казалось, он готов броситься в погоню и схватить убийц за шиворот, приволочь на место расправы.
– Убили его ударами кинжалов сразу же двое, а потом еще у живого каждый кровник срезал по уху! – продолжал он крикливо информировать соседей-¬понятых и хмурого пожилого человека, неторопливо осматривающего труп.
– Не суетись, – оборвал моложавого милиционера хмурый, одетый в штатское, пожилой человек. – Может, ты и прав, но как добыть доказательства, изловить кровников в Чечне и унести оттуда ноги?
– Зачем же в Чечне? Надо обшарить пассажирские поезда, следующие через Предгорное на запад, отыскать в них кровников, а в их карманах – уши Никифорова. Наверняка они везут их с собой, как доказательства для родственников, что их враг убит.
– Логично, – ответил хмурый, – но как это выполнить практически? Они уже за Новосибирском. А там – десятки поездов. Ищи ветер в поле.
– Почему десятки. Есть прямой до Москвы – Лениногорский.
– Эти люди не так беспечны. При первой же возможности они пересядут на другой проходящий поезд.
– И все же попытка – не пытка, – не унимался моложавый.

На нижних полках плацкартного вагона в нескольких купе молчаливо сидели седовласые старики, одетые в обыкновенные сорочки, пиджаки, брюки, преимущественно коричневого цвета. В глаза бросались  высокие папахи из серого и черного каракуля, придавая осанке стариков и позе  нечто величественное и торжественное: на коленях они держали небольшие оцинкованные чемоданчики.
Знающие люди догадывались, что везут эти старики в чемоданчиках в поезде, следующем Лениногорск  – Москва. Иные ворчали, выражая неудовольствие, иные скорбно помалкивали.
В купе вошел проводник и сказал:
– Граждане пассажиры, ехать вам далеко, предлагаю поставить чемоданчики в багажник, что под полками, на которых вы сидите.
Старики молча глянули на проводника и ничего не ответили.
– Не понимаете по-русски? – спросил проводник.
– Понимаем, – сказал один из них, с потухшими, но все же пронзительными глазами. – Нельзя гневить Аллаха.
– Как знаете, – пожал плечами проводник и покинул купе, – устанете, разберетесь сами.
Поезд, с перестуком на стыках рельсов, уходил на запад.

Сухобузимское 1997–98г.