Письмо к Матери

Петр Котенев
Потрепанное войной молдавское село. Майский ветер, уже теплый, но тревожно-порывистый, трясет покрытые пылью черешневые деревья. В окопе, на окраине засыпающего села, двое. Сержант Егоров пытается не уснуть. Рядовой Гришка, с конопушками и  прыщами на семнадцатилетнем грязном лице, под свечку пишет письмо. Вдалеке ухают снаряды, неприлично весело и громко цокают сверчки, в небе оранжевое вечернее зарево.
 
"Здравствуй, мама. Давно тебе не писал, извини. У меня все хорошо, только за вас очень волнуюсь. Как вы там с Колькой? Он, небось, вырос уже? Когда я уходил, ему ж лет пять всего было, а теперь значит семь. Подрос. Наверняка, каждый день с деревянной саблей наперевес, в казаков-разбойников в лопухах играет? Я тоже в детстве играл, помнишь?.. А я рядом сейчас, нас под Жуковку закинули. Недалеко. Километров восемьдесят всего до Михайловки, даже воздух такой же... Сейчас вечер, ждем бой, вчера хоть окопы копали, теперь просто ждем...
 
А недавно у нас ужин был. Вкусный. И молоко было, и сыр. Старшие говорят, что это от того, что вы все нам отдаете, чтобы воевать было легче. Это неправильно. Мы и так дюже сытые, а вы, скорее всего, даже огороды в этом году не засеяли. Поэтому, мама, ты в следующий раз на собрании скажи, что, мол, Гришка написал - еды сильно хватает, больше не надо.
 
Знаешь, мам, я курить начал. Ты мне как-то писала, что это нехорошо, но тут все курят. К тому же, Егоров говорит, что табак от пуль бережет. Егоров старый, лет сорок уже, а ни разу не  ранило. Он считает, что снайперы в дым не стреляют, так как им кажется, что туда и так снарядом попало. Вот и смолит постоянно. Ну и я теперь заодно. Кашляю, правда, много, но это с непривычки. Егоров говорит, что вообще десять лет кашлял, а потом все "как по маслу пошло". Мам, я спирт даже пробовал один раз, когда с Димкой, другом моим, прощались. Он горький, невкусный совсем. Сперва неприятно было, но потом так тепло стало, только почему-то грустно. Да и мысли всякие непонятные в голову полезли. Но я больше этот спирт пить не буду, честно, Егоров говорит, что алкоголь воевать мешает. А я ему сильно верю.
 
А, помнишь, как ты мне в детстве книжку на ночь читала, толстую такую, в синей обложке? Там еще про парня какого-то написано, что в лес с врагами ушел, чтобы деревню спасти. А его убили потом. Мне страшно было и парня жалко, я плакал. А ты гладила  меня по голове и приговаривала, мол, не бойся, Гришка, вот станешь большим и сильным, и никого бояться не будешь, защитником вырастешь. Я успокаивался и постепенно засыпал, а ты все гладила и гладила меня по голове...
 
Вот и вырос я, мама. Особо большим и сильным, правда, не стал, да и страшно очень, порой, бывает. Но, какой-никакой, а защитник! Меня даже Егоров один раз похвалил, обещал к награде приставить. Только он сказал, что мы не за медали воюем. Я и сам знаю: за Родину воюем, за дом наш, за тебя, за брата Кольку, за Михайловку, которая, наверное, вся черешнями цветущими покрыта уже. Вот пишу сейчас, а сам представляю, что в это время, ты садишься на уголок Колькиной кровати, гладишь его по голове, читаешь ему синюю книжку, а в перерывах приговариваешь: "нечего тебе, Колька, бояться. Вот, мол, и Гришка боялся, а теперь - боец" и думаешь обо мне «как там мой Гришка». А знаешь, мама, я хоть и взрослый теперь, но хотел бы сейчас, чтобы ты меня тоже по голове, как в детстве, погладила, успокоила, и книжку синюю почитала."
 
Сверху что-то ухнуло. Гришка встрепенулся. Подлетевшее облако пыли попало в глаза. Гришка вытерся рукавом, посмотрел на Егорова. – «Отдыхай пока, наугад стреляют» - лениво сказал Егоров, подкурил и заодно зажег потухшую свечку.
 
"А про батю ты не права, помню я батю. Малой я, правда, был, но хорошо помню. Он меня даже на рыбалку как-то раз брал. Только мы не поймали ничего: батя с дядей Колей самогонку  пили, а я рыбалить еще не умел, так - поводил удочкой по воде. Зато потом они песни пели, красивые такие, только грустные очень. О судьбе солдатской, о войне, о ветре, который все всегда знает, все видит, за всех нас переживает, но помочь не может ничем, от того и шумит. А ветер, кстати, им подвывал, и шевелил иногда батину черную бороду. А дядя Коля мне тогда пряник подарил, большой и с рисунком, только я его разгрызть не смог, а только облизывал. Вкусный был пряник, я его опосля за лопухами припрятал, и каждый день по три-четыре раза облизывал. А затем его Васька украл соседский, он постоянно в лопухах отирался.
 
А в августе батя умер - и ты плакала, а я тебя успокаивал. Говорил, что теперь за папку буду и над всеми-всеми врагами победу одержу. Ты улыбалась сквозь слезы, а потом снова плакала. И я плакал, только я, сперва, в огород убегал, в кусты смородины, чтобы ты не видела. Стыдно мне было, что я большой такой, а плачу. Вот сейчас совсем не плачу. Почти. Было один раз, когда Димку, друга моего, убили, но тогда мы спирта напились и все плакали…"
 
Ухнуло второй раз… Раздались автоматные очереди…
 
… Солнечное утро, цокот сверчков поменялся на жизненный шум. Гвалт, беготня. Молодая невысокая санитарка подкрашивала губы, периодически подпрыгивая, чтобы поймать свое отражение  в боковом зеркале грузовика, присланного для перевозки раненых.
 
Сержант Егоров подошел к грузовику.
- Панафидин?
- Да, товарищ сержант!
- Ты, вроде, Григория Найденова друг... Письмо передай.
- Кому?
- Да матери его, последнее.
- Матери? Не было у Гришки никакой матери…
- В смысле?
- Так младенцем подкинули же. Поэтому и фамилия Найденов. Мы ж всю жизнь с ним, с одного детдома, вместе выросли.
 
Вечером особисты под опись принимали личные вещи погибших, в вещах Григория Найденова оказалось 80 неотправленных писем.