Язык

Григорий Хубулава
Здравствуй!
Я так давно хотел… нет, нет! Неверно. Прости мне мое волнение: я, наверное, впервые отважился говорить с тобой, своими словами от своего имени. Мне тревожно, я опасаюсь, что и эти мои слова ты не услышишь, приняв их за собственные, потому что все это время я мог говорить только твоими словами. А я не актер и не суфлер. Вовсе нет.
Мое появление на свет естественно совпало с твоим, в нас течет одна кровь и мы избрали для жизни одно тело, хотя нас едва ли можно назвать родственниками, пусть и дальними. Помню, как ты, ворочаясь в колыбели, неловко ворочал мною, заставляя меня подражать то смеху, то свисту, то скрипу, то крику. «Ау.Ыа.Ии.А-га» – унизительно? Тогда скажите, кто избежал подобного? Кто не начинал с этого? Сенека? Цицерон? Катулл? Впрочем, разве я об этом?
Ты и я. Ты родился в ловушке свободной воли, тебе можно все, даже то, что нельзя. «Нельзя», как и «можно» пугает тебя своими последствиями: удавкой ответственности, короткой цепью вины. Страшно? Но ты родился хотя бы ложно свободным, я и вовсе родился твоим рабом. Научившись жизни в твоей темнице с тридцатью двумя замками, с тридцатью двумя сторожами, в спины которых я и теперь часто упираюсь маленьким лбом, я с мгновенья нашего рождения был обречен повторять твои нелепые слова. Мной ты называешь имена, мной молишься, умаляешь, клянешься, шипишь, взрываешься внезапной лавиной брани, извиваешься в скользком танце лести. Мною клевещешь, мною признаешься в любви и зовешь на помощь. Что? Да, что-то похожее утверждал обо мне один мудрый и правдолюбивый афинский раб. Так что же, значит, я снова произношу чужие слова? Пускай. Господь с ними! По крайней мере, это слова достойного человека, а не твое униженное пришепетывание, слюнявое сюсюканье и лицемерное щебетание. Ну, что, друг, не догадался еще, кто сейчас говорит с тобой? Нет?
Хорошо… иными словами…. (телефонный звонок)
- Слушаю. Кто это?
…Нет. Ой, Валерий Валентинович! Простите, не узнал. Да, я. Да, на больничном… Да. Да, во вторник буду… Да со справкой. Непременно. Да. До встречи… Ну, что Вы,   Валерий Валентинович! Это Вы меня извините. Ещё раз прошу прощения. М… в этом месяце дважды брал…?... Да. Понимаю… да. Я постараюсь. До вторника, Валерий Валентинович! Спасибо. Ещё раз простите. Да. Вычтут из зарплаты? Как именно? Из моей? К чертовой матери? А… к этой матери? Ясно. Тогда тем более буду. Да. Но ведь…(Гудки)
Вот. Вот о чем я говорю. Поэтому я и заговорил с тобой. Я не могу выдержать. Опять ты заставил меня врать. Врать этому сморчку! Валерий Валентинович – что ещё за чудовищное имя-отчество? Произнося его твоим влажным серым реденьким голосочком, я чуть себя не сломал! Как ты можешь меня вынуждать это делать. Не ценишь меня. Совсем. А я добыл тебе эту работу, кстати сказать. Да, знаю. Перекладываешь со стола на стол бумажки в конторе у нотариуса. Мне унизительно мало приходится там работать. «Ваш квартальный отчет…» и тому подобное, это не считая чавкающих как жеванный лист бумаги, прощаний и приветствий. Что?! Говорить там с кем-то? Ты шутишь? Это маленькое царство ксероксов, факсов, непроницаемых перегородок, созданное теми, кто ненавидит слова для тех, кто мечтает остаться незамеченным. Мечтает, поскольку трудно видеть свое убожество, отраженное в чужом взгляде, жесте. Говорить там с кем-то? Не-е-е-т. Нет. Лучше откуси меня. А впрочем, ты и так почти отку…(Входит пожилая дама)
- Ольга Леонидовна, здравствуйте! Н-неет. Ни с кем не говорил. Да. Вам показалось. Нормальный. Ну, да. Убирал. Точно. Посмотрите. Квартплата? Да. Вот. Возьмите. Все хорошо. Спасибо.
И она, не попрощавшись, удалилась походкой цыганского медведя. Да. Это я. Пока ты отдавал деньги этой, так сказать, женщине, я все думал о тебе. Наверное, ты все-таки ни в чем не виноват. На что ты ещё способен? Но в чем провинился перед Богом Я – твой язык?
Созданный во имя трибуны, устроенной перед несметным строем готового к победам и гибели войска, ради сцены, заговоров, ради поэзии и исцеления, пусть даже ради речей в зале суда, я достался именно тебе! Скажи, за что? Нет, я тебя вовсе не ненавижу, я даже не презираю тебя.
Я страдаю из-за тебя. Да, страдаю. Потому я и решился на эту долгую и, в общем-то, бессмысленную речь. Просто я больше так не могу. Ведь я способен на большее, куда на большее, чем ты позволяешь мне. Не веришь? Я умею говорить иначе. Всеми известными человеку созвучиями я клянусь, что единственная твоя болезнь – непреодолимая лень и склонность ко лжи. Слова, что я произношу по твоей, дружок, милости, сами прилипают, присыхают к тебе навсегда расплывчатыми масляными пятнами, отмыть, свести, отдраить, оторвать от себя их нежеланные следы ты сумеешь только с кровью, с мясом…
Черт! Да разве дело в тебе?
Смотри, вчера вечером ты нетрезвый шатался по нашему парку, раскачиваясь, будто в такт деревьям, загипнотизированным порывами ветра.  Рассказать тебе о том, что ты мог бы видеть там…? Слушай…
Каждым движением поднимая за собою небольшую но заметную песчаную смуту, туда сюда мелькали по аллейке маленькие неестественно блестящие красно – белые сапожки. Ребенок  в курточке с капюшоном той же расцветки, похожий на внезапно выскочивший не весть, откуда мухомор,  бежит за уплывающим от него в синюшное небо  воздушным шариком. Шарик поднимается выше, замирая в воздухе и дразня беднягу, будто считает какие-то невидимые небесные ступени: У-ле-та-ю, ло-ви! Ло-ви-У-ле-та-ю! Белая ручка ребенка от досады и уже скорее по привычке, сжимается в кулачок, хватая утекающую синеву.
«Куда…ты… куда?» - наблюдая за ветреным своим другом, повторяет малыш. И тут бегущая мимо собака, коснувшись грязным лохматым боком красной курточки, бросает: «Не догонишь!» Озорник улетает за нею, уже не расслышав как за его спиною улетавший в небо воздушный шарик, звонко и коротко целуется с кривой острой веткой: «Омцх!» – и на сером песке беспомощно пластается фиолетовый кусочек резины. По нему оставив черный след узкой шины, тут же промчался велосипед, унося на себе молодца, опоясанного крохотными наушниками, висящими на тонких и длинных проводах. Через сотню-другую метров молодец останавливается, щурясь, глядит на часы, за тем на небо, и утомленно подносит пламя пластиковой зажигалки к аккуратному тубусу сигареты. Что поделаешь? – спортивный режим. Проплывающая мимо парочка награждает курильщика саркастической улыбкой – одной на двоих. А ты в это время… Ладно. Это я уже говорил. Думаю, ты понял, на что я могу быть годен, когда ты позволяешь мне жить без тебя. И… вот… еще…
Как цветы пробужденных растений,
Распускаются всюду миры.
И дрожащие робкие тени
Замирают на грани игры.
Это ошибка. Погоди. От этих четырех последних я честно открещиваюсь. Какие миры, тени? Какой игры? Что за брюсовский бред и Вячаслав-Ивановская дикая охинея?! Чур меня! Чур! Сдуру такое скажешь, что прямо Мережковский мерещится! Ужас.
Стой. Язык не обманешь! Нет, негодяй! Я понял. Снова подсовываешь мне свои слова, да? Я знаю. Это все ты! И когда же ты, бездарь безъязыкая, стал мелко шинковать в седую от ужаса тетрадь  чудо-вирши дрожащей потной от волнения рукой?  Ты не так смел, чтоб в этом себе сознаться, но на это и есть я. Говорю тебе, если не хочешь позора, сожги дурацкую тетрадку!
Такими руками только жар загребать!  Но ты даже обжечься боишься, да?
Кстати, сколько лет назад мы с тобою последний раз на свидании были? Четыре? Пять? Не на символическом с кино и кафе, а на настоящем, нормальном, законном свидании, когда? А вообще, ты целоваться любишь? Видимо, не очень, иначе чаще бы пускал меня в ход. Тогда я бы показал тебе, друг, мой, что и тут, если мною орудовать умело, то я мог бы вознести тебя…
Знаешь… я завидую чужой немоте. Страшно завидую. Твоя вынужденная, скудоумная немота тут не при чем. Настоящей немоте я всегда искренне завидовал. Языки немых не зависят от нерадивости своих хозяев. Они отдыхают. Уж, лучше тебе было родится немым, немее, чем бесснежная январская ночь. Но…
Беда твоя, пожалуй, не в том, что ты не имеешь вкуса к слову  – косноязычие противно мне, оно оскорбительно, но это – не смертный грех. Плохо не то, что ты говоришь скверно. Противнее то, что ты не понимаешь вкуса слов, не чувствуешь привкуса каждого слога, кислой оскомины многих звуков. От твоей речи пусто и безвкусно во рту, словно у немощного старца, которому равно безразличны и свежие взбитые сливки и спелые маслины. Попытайся попробовать слова на вкус, коснись их и тогда, может быть, ты сумеешь понять мою досаду.
Взгляни, хоть бы и на эти мои слова. Постарайся распробовать их. «Взбитые сливки» – «вззз» – сладкое жужжанье пчелы, встречающей тянущуюся за сотами руку пасечника. Мед. Янтарный, смеющийся, горьковато вязкий. «Би» – короткое и звонкое, как потерянная в спешке нота. Так из глиняного кувшина течет молоко в разинутые рты высоких кружек. «ты» – твердая как местоимение хрустящая корка. «е»… – облегченный выдох снятой с огня кастрюли. «Сли» – счастливый плеск воды, встречающей твои губы. «Вв-в-в-ки» – протяжная грустная коровья песенка с примесью чего-то птичьего, шустрого. Пряный аромат сухой травы, густой молочный, чуть раскачивающий дорогу туман.
 «Спелые маслины» – «спе» –ветка с зеленоватой клейкой горечью чуть надламывается под весом плода. «Лы-еее» – тычутся в камни, вздыхая и исходя шипящей пеной соленые завитые, словно руно морские волны. «Мас» – блестящая гладкая кожа спящего во мраке змея. «Ли-ны» – руки, очищающие круглый спелый плод, скользящий и скачущий ближе к блюду.  Горьковато-соленая улыбка земли, выталкивающей росток. Чувствуешь? Вкус этих слов. Нет. Не чувствуешь.
Впрочем, ты не умеешь смаковать и настоящую пищу. А ведь существует столько соусов, приправ, специй и не только. Но, снова не имея ни капли уважения ко мне, ты отправляешь сладкое-соленое-острое – разом вперемешку, как будто-то уголь в паровозную топку. Кто тебя научил так есть? Ты кто, – гиппопотам? А ведь я создан не менее чутким, чем твой слух. Сладкое и соленое я ощущаю кончиком, острота приятно обжигает мой корень. В предчувствии сладкого подрагивают нежно мои боковые сосочки. Как ласково щекочет меня бархатная кожа спелого розового персика, я могу долго купаться в его таящей слоистой мякоти и густом сладковатом чуть пощипывающем дразнящем соке. Если бы ты прислушался ко мне хоть раз, то мог бы почувствовать мой теплый едва слышный смех. Как ты можешь не слышать этого?   
А я чувствую что-то прямо сейчас… вот….Ух…как приятно жжется. Что это такое ты во рту полощешь? Молчи. Дай догадаюсь. Виски. Двенадцатилетний. Чудно. Эй, а откуда у тебя… ты его стащил с полки, тогда в магазине? И опять не заметили? Бирки не было? Оторвал?
Ну, и гад же ты, все-таки! Ааа… провались ты… все равно вкусно! Эй… оратор! Не засыпай… Не надо. Хватит держать меня за зубами… я же с тобой разговариваю! Так и я  усну…а я не все сказал… Нет засыпай…эй, ты… ты… я… 
Окруженный вездесущим светом, и обвитый вокруг ствола уходящего ветвями в небо, я что-то шепчу затаившейся в тени краснеющей женщине. Я – Эдемский гость, непревзойденный софист – Великий Язык. «А правда ли, что Отец Ваш говорил вам: не вкушайте с древа?» –  шепчу я, почти касаясь теплого женского ушка чешуйчатой плоской мордочкой.
  Отстранившийся свет колеблется и плавно меркнет до тех самых пор, пока с последним моим словом ни смыкается над нами ровная темнота, в которой внезапно налетевший ветер разносит повсюду никогда не звучавшие доселе слова.