Пепел розы-6

Волчокъ Въ Тумане
ЗАПАХ СОЛНЦА, МЕДА СВЕТ

                Красавиц обольстительные взоры,
                Нарядных всадников блестящий строй,
                Беседы о любви и птичьи хоры,
                Корабль, бегущий по волне морской.
                Гвидо Кавальканти

                Скоро уж солнце, клонясь, удвоит растущие тени. Я же горю от любви.
                Вергилий


АНРИ, КОРОЛЬ ФРАНЦУЗСКИЙ И ПОЛЬСКИЙ

     Смотрю: кто же там машет мне рукой? Солнце бьет в глаза из-за тучи, яркие тени невероятных цветов, и всадник, почти кентавр. Мой возлюбленный, не умеющий стареть, Немур на жеребце невиданной красы, вырвался далеко вперед, прямо в седле пустился в пляс, и конь его танцевал. Обнял я его, вдохнул все фиалковые его запахи, сморгнул из взгляда все замеченные его морщинки. "Ты вырос, - сказал он, нежно целуя меня около уха. (Если и был у меня когда-нибудь отец или старший брат, то только Немур.) - Ты вырос, dolce mio". Задорные усы, в которых седина, веселые глаза, вокруг которых морщины, и улыбка уже слишком тонка, нет в ней детской простоты. И во мне простоты нет, целую благоухающую, увядающую щеку, говорю: "Рад вас видеть, кузен". Прилично беседуя, едем по Италии - вся Италия передо мной, только что пересекли границу. Тысячи радостных птичьих голосов, кипарисовые аллеи, кроны пиний, как священные потиры, обращенные к небу, выжженные солнцем, мощные камни античной дороги, густая тень лесов, в которую входишь, как в реку, и обжигающее яростное солнце заливает землю, как расплавленное золото - блаженная страна, где я хотел бы родиться. Немур смотрел на меня, как кот на любимое лакомство, лоб так же морщился, глаза узились, губы растягивались в невольной улыбке, я знал, что он меня спокойно и искренне любит. Нам не о чем было говорить друг с другом. Осталось далеко в прошлом то общее, что было между нами, в настоящее же перешла только чистая привязанность, не имеющая никаких оснований в настоящем и тем более драгоценная. В моей душе была безмятежность младенца у материнской груди, сохло молоко на губах, накатывал кроткой волной покой. Дерзость опьяненья захлестнула меня позже. С чего же началось?

      Кромка леса, точно шов между золотой тканью и траурной каймой. Жирная тень чащобы и светлое яркое поле. Еще один всадник, серебрянный, с ястребом на руке, появился на опушке, блеснув во мраке темных крон слепящей белизной наряда. И пока мы, закрывая рукавами глаза от солнца, пытались его рассмотреть, появилась из-за широких стволов и его пышная свита. Немур, сдвинув брови, поскакал к ним навстречу, всюду ища юные приключения, всегда выскакивая первым, такой ребенок в своей старости. Вернувшись, отрапортовал:

      - Герцог Арканджело приветствует короля польского и французского. Он сочтет за честь сопровождать вас со своей дружиной до Венеции. - И, небрежно меняя тон. - Не знаю, что и посоветовать вам, мой милый. Это известный разбойник и с ним человек сто, на первый взгляд. Говорят, что он внук Сигизмондо Малатеста. Вранье, скорее всего, и никакой он не герцог, из Римини его выгнали давным-давно... Впрочем, Малатеста вряд ли был знатнее, когда лежал в колыбели, - говорил Немур, склонясь к моему уху.

      - Да и первые Медичи тоже, - добродушно добавил я. Немур засмеялся. Разбойник перехватил мой взгляд и поклонился. Я в ответ сделал приглашающий жест. Он мигом оказался рядом и, плавно выговаривая французские слова, приветствовал меня как короля.

      Герцог Арканджело совсем не был похож на своих миловидных соотечественников. У него бритая голова, длинное узкое лицо, две глубокие морщины от крючковатого носа к белым губам, но при этом стройная, высокая и худощавая, совсем юношеская фигура. На коричневой, как у араба, коже слишком ярко выделяются бело-седые кустистые брови и большие светлые глаза с опущенными вниз углами и тяжелыми припухшими веками.

     Свита его - разбойники с тупыми грубыми лицами и совсем молодые мальчишки, все пышно разряженные, как на свадьбе. "Уггучоне!" - Немур метнулся в самую сердцевину его свиты и гневно выхватил оттуда юношу лет восемнадцати с милым одутловатым лицом. Тот хлопал глазами, как совушка спросонья. Немур выплеснул на него жаркий поток итальянских восклицаний. Разбойники окружали его со всех сторон и я вдруг испугался за своего учителя, потому что они стали просыпаться, угрожающе переглядывались, расправляли плечи, клали руки на эфесы. Немур налетал на юношу, как коршун, теснил его конем, и мальчик вдруг покраснел совершенно по-детски, закрыл рукавом алые щуки и пухлые обиженные губы.

      - Сын моего соседа, - бросил желчно Немур, вернувшись. - Посмотрите, ему нравится таскаться с шайкой грабителей, а ведь его мать умерла всего две недели назад.

      - Юношам, чтобы стать мужчинами, нужно познать любовь и смерть, - сказал предводитель.

     - В вас сразу видно начальника, - заметил я. - У вас единственного глаза бодрствуют.

     - Окажет ли мне Его Величество честь остановиться на ночь в моем палаццо? Я пошлю вперед гонцов, чтобы приготовили праздничное угощенье.

     - Охотно, мой друг, - быстро сказал я, пока никто не успел вмешаться. Не один Немур любит мчаться встречь каждой яркой тени. Воздух Италии меня пьянил.

     Свита герцога смешалась с моими людьми и мы спокойно продолжали путь. Немур из чувства долга попенял на мое легкомыслие, а потом добавил уже от себя лично: "А впрочем, вы ведь приехали сюда развлекаться..."


                * * *

     - Италия прекрасна и удивительна. Вы, наверно, знаете, как все это было прежде... Ферранте Арагонский отрубал головы своих врагов и солил их тела, которые потом выставлял пышно разряженными в подвале, куда он часто заходил отдыхать, утомившись дневной жарой. Тот же Ферранте, поссорившись с епископом, бросал отраву в чаши со святой водой, чтобы вызвать возмущение народа против священников.. Дед нашего спутника Сигизмондо Малатеста убил двух своих жен, он не только убивал, но и пытал врагов, а для своих людей имел единственное утешение, говоря им: "Будьте покойны, пока я жив, вам не видать мира", - рассказывал Немур, будто бы сожалея о чем-то. Его яркость была иного рода. Въехать на коне в танцевальную залу, соблазнить красотку, драться на дуэли по ничтожному поводу - все это было куда легковеснее, чем мрачное и упорное изуверство его предков.

     Арканджело заметил почтительно:

     - Герцог Сигизмондо был прекрасен, как ангел Божий. Дамы, забыв приличное достоинство и теряя с плеч платки, выбегали из домов, чтобы увидеть, как он гарцует на коне по улицам Римини.

     - Однажды он отгрыз руку какой-то немецкой принцессе. Не удивлюсь, если узнаю, что он пробовал есть человеческое мясо, - продолжал Немур, слегка хмурясь, его понятия о прекрасном были другими. - У герцога была душа волка. И многие великие люди нашей страны были таковы - фальшивомонетчики, изверги, убийцы...

      И я внезапно вспомнил сплетни о том, как мой очаровательный Немур, добрый воспитатель и галантный кавалер, предлагал услуги матушке, изнывающей от ревности. Он намеревался плеснуть кислотой в лицо Диане Пуатье, чтобы вернуть батюшку к супружескому ложу. Италия!

      Точно почуяв, что моя мысль коснулась его, Немур обернулся ко мне и шутливо поклонился.

      - В те времена одна Fiorenza, dentrio dalla cerchia antica... si stava in pace, sobria e pudica*.

      - Я знаю, как вы любите Медичи, кузен, вовсе не обязательно вспоминать об этом всякий раз.

      Барб, к которой Немур намертво прилип с самой нашей встречи, видно, носом чувствуя женщину под нарядом пажа, воскликнула:

      - Да веруют ли у вас в Бога?

      Немур задумался.

      - Что ж, в глубине души, пожалуй, многие и веруют.

      - А вы?

      - И я... в глубине души.

      Он улыбался, как дитя.

      Именье герцога Арканджело оказалось на нашей дороге когда уже начало темнеть. Сияющий в сумерках палаццо, тенистый парк с крутыми извилистыми дорожками, фонтан, у которого плескались водой красивые загорелые девушки с голыми руками, жаркие ароматы каких-то цветущих трав, зеленые лужайки, павлины на дорожках, искусственные водопады, выстроенные каскадами, по которым журча и пенясь сбегала вода, нежные маки на белых камнях и в темных волосах нарядной челяди - все это нам, усталым путникам, восемь месяцев отсидевшим в Польше, как в тюрьме, напомнило о рае. На одной из лужаек голенький мальчишка позировал художнику.

     - Посмотрите, вот истинно буколическая сценка, - воскликнул я. - Друзья мои, мы в Аркадии!

     - О нет, - усмехнулся Арканджело, он уже занял место у моего правого плеча, вежливо оттеснив Немура. - На полотне мальчик будет одной из фигур Страшного Суда. Орел станет клевать его внутренности.

     По его знаку, художник отложил кисти и подошел к нам. Арканджело важно и громко стал его наставлять:

     - Напиши его прекрасным и соразмерным, сделай члены округлее, а лицо невинней.

     - Такая картина ужасает - странно видеть младенца в аду... - перебил я.

     - Порок любопытен в невинных телах, - сладко пояснил Арканджело. - Муки прекрасных и юных вызывают большее волнение в душе. Кстати, Ваше Величество, на этих лужайках чудесно загорать.

     После сытного обеда Арканджело повел нас в свою сокровищницу, где после польской нищеты у всех глаза разбежались. Корыстная Барб вышла вперед, как будто ее за руку тянули, завороженным взглядом оторваться не могла.

     - Возьмите, молодой господин, - суховато сказал Арканджело. - Ваша рука прекраснее девичьей, вам не пристало носить дешевые побрякушки.

     Барб, зардевшись, подставила руку. Итальянец снял и небрежно отшвырнул браслет, подаренный, насколько я знаю, Келюсом, и застегнул у нее на запястье золотое чудо, где женские и мужские фигуры сплелись в сладострастном объятии. Барб была чудо как хороша в своем искреннем восхищеньи и остолбенении. Арканджело же - точно из бронзы вылитый - скучно отвел глаза и приметно зевнул. От вздоха Келюса затрепетал мой воротник.

     Поздняя трапеза была великолепна, как при дворе римских императоров.  На террасе стояли вазы из голубого и розового мрамора, и в голубой были цветы голубые, а в розовой розовые, но в каждой из этих небесно-нежных душистых охапок таилась единственная темно-алая, почти бурая роза цвета запекшейся крови. "Пусть звучит музыка, враг печали, пусть начинаются танцы, услажденье для глаз", - возгласил Арканджело. В прекрасном оркестре всех особенно удивил мальчик лет шести, который сидел на плечах рослого слуги и не хуже взрослого музыканта играл на флейте. Арканджело устроил для нас настоящее представление. Девочки танцевали на дорожках, высоко поднимая цветы, одна из них водила между танцующими павлина с распущенным хвостом на цепочке.

     - Нимфы! наша любовь! Либертиды! - воскликнул Немур. При виде девушек озабоченная хмурость сползла с него, как чулок с ножки акробатки. Он ничего не видел и не слышал вокруг, хлопал в ладоши, звонко выкрикивал что-то в такт, отбивал крошечной ногой ритм.

     - Я пожалуюсь вашей жене, - шепнул я ему, - вы невыносимо постоянны в своих слабостях. Он засмеялся:

      - Молчите, несчастный, тут уместны не упреки, а строки божественного Вергилия. Сами посмотрите, как хороша эта вакханочка! Ты, о Нереева дочь, Галатея, гиблейского меда слаще, белей лебедей, плюща бледнолистного краше!

     Одна из девушек, не самая красивая, танцевала передо мной, протягивала руки и стала вдруг мне так желанна, что я отвернулся, принужденно засмеявшись.

     - У меня постоянно для Феба есть приношенья - лавр с гиацинтом, алеющим нежно. - Вступил Арканджело проникновенным, мягким, как шелк и цветочные лепестки голосом. Немур обернулся на него, улыбнулся счастливо: "Люблю негодяя"...

     Затем был танец юношей с ястребами. Сначала вышел некий акробат и, сделав несколько сальто, вынул из сумки большую белую раковину, изогнутую как рог, и приложил ее к губам - раздался низкий звук, нездешний, звук морей и небес бескрайних. Мальчики в нарядах, ярких, как птичье оперенье, плясали с мечами, а затем пустили в небо ловчих птиц, те взлетели разом, затем их долго приманивали белыми голубиными крылышками и они камнем падали сверху на перчатки.

     - Мальчик прекрасный, приди! Несут корзинами нимфы
     Ворохи лилий тебе; для тебя белоснежной наядой
     Сорваны желтый фиоль и высокие алые маки...

     Все мы были давно пьяны и глубоко счастливы. Наша усталость превращалась в блаженство. "Я чувствую себя на небесах, - шепнул Сувре. - Я подобен Юпитеру на Олимпе. Подлить вам амброзии, Ваше Величество?" Даже наши имена звучали здесь, как песня. Девы, трепещущие после танца, занимали гостей и называли Дю Гаста - Вико, Келюса - Джакомино, Виллекье - Джанино. И меня черноглазая прелесть, заматывая в узел длинные солнечные волосы, нежно назвала  - Арриго.

     Принесли факелы, потому что уже стемнело. Какой-то стройный и крепкий юноша в короткой тунике, с телом юного Геркулеса, вышел на середину площадки. Он не поклонился, просто встал, отставив ногу, и посмотрел на Арканджело, а тот ответил ему улыбкой и еле заметным движением глаз. Тонкая девушка в белых прозрачных одеждах, выбежала и встала шагах в десяти перед ним, у яркого картона, на котором была изображена арена древнего Рима, где в разнообразных мучениях умирали христиане. Девушка прижалась спиной к нарисованному на переднем плане кресту и заломила руки у себя над головой, так, что ее тело напряглось и изогнулось. В этой странной позе она застыла, как мраморная. Юноша, сурово нахмурив густые сросшиеся брови, быстро наклонился и взял с земли широкий нож с тяжелой рукоятью. Я обернулся на хозяина, но тот неподвижно смотрел на представленье сквозь белые ресницы. Юноша метнул нож, и он с глухим стуком вонзился в деревянную декорацию, на волос левее обнаженной шеи красавицы. Она чуть шевельнулась и поза ее стала еще более красивой и изображала еще большую муку. Юноша метнул второй нож. "Заметьте, - сказал Арканджело, - ярмарочные фигляры тоже показывают этот фокус с ножами, но тот, в кого они метают ножи, всегда стоит неподвижно в одной и той же позе, и если он хоть немного изменит положение тела, все может закончиться тяжелым ранением и даже смертью".

     Юный Геракл метнул двенадцать ножей и девушка всякий раз вставала иначе, и каждый раз ее поза выражала все больше муки. В конце концов она легла у подножия креста и только рука ее с вывернутой ладонью была поднята вверх, и последний нож вошел между ее растопыренных пальцев. Потом она вскочила и со смехом бросилась к юноше, обняла его за шею и страстно поцеловала его в губы.

     - Они, конечно, любовники, - негромко пояснил Арканджело. - Наннина обожает забаву с ножами, это возбуждает ее похоть, а мне уже надоело, но я все жду, когда у мальчишки дрогнет рука. Когда-нибудь ведь это случится?..

     - Это было бы ужасно, они прекрасны, как греческие боги! - воскликнул Шаверни.

     Арканджело поморщился:

     - Бонджованни приземист и широк в кости. Но он хорошего рода, а Наннина - дрянь, дочь шлюхи и сама дешевая шлюха. Тело у нее выразительное, но слишком худощаво для скульпторов и художников.

     - У вас странное отношение к людям, - сухо сказал Шаверни. - Вам не приходила в голову идея устроить бои гладиаторов?

     - Разумеется я думал об этом. Только, знаете, без рева трибун такие зрелища теряют смысл, а я не люблю толпы.

     - Значит, кроме этого вас ничто не останавливает? - продолжал наскакивать Шаверни. Он был пьян и руки у него тряслись. Арканджело помолчал немного, поглаживая ручного зайчика, устроившегося на его коленях, а потом отвечал надменно:

    - Я, должно быть, немного по-другому смотрю на эти вещи, прошлые времена для меня ближе нынешних. Я изгнанник. Многие области Италии закрыты для меня. Меня ждет жестокая смерть, если я там появлюсь, а я устал воевать. Я и так воевал с двенадцати лет. Теперь я намерен доживать свою жизнь в мире и покое. Если человек устал от сражений, значит, его жизнь, в сущности, кончена. Седые волосы и морщины не смеют надеяться на счастье, которое кончается вместе с молодостью. Мне остается совсем немногое: покой, смирение, ну и немногие наслаждения, доступные старости.

     Большие его глаза были полузакрыты, но солнце било в них и все равно было видно, какие они светлые и прозрачные.

     - Мой отец был плодом любви Сигизмондо Малатеста и божественной Изоты, он рано умер, в блеске и прелести первой юности. В нем была дурная кровь, как говорили врачи, и он растратил жизненные силы в недозволенных удовольствиях, - сказал Арканджело с мягкой улыбкой. - Он был похож на герцога Сигизмондо и тоже любил смерть и красоту. Мою мать он похитил из дома ее родителей и, насладившись ее невинностью, ударил ее ножом в бок и бросил на дороге. И все же, когда я родился, она хотела назвать меня Бенвенутто, что значит - желанный, но родители ей не разрешили. Она всю жизнь молилась за упокой его души.

     - Ваша матушка еще жива? - спросил кто-то.

     - О нет, - ответил Арканджело, небрежно махнув рукой. - Она умерла очень давно.

     Он говорил очень спокойно, но прерывался и заметно вздрагивал от каждого неожиданного звука, доносящегося со стороны, и закатывал глаза, как от сильной боли. И странно было сочетание его сонного голоса, медленной улыбки и этой болезненной дрожи.

      - Это ужасно, - негромко сказал Шаверни. Слишком уж было горячо небо, жара была тяжелой, как раскаленная плита, не вздохнуть. Всем хотелось то ли плакать, то ли смеяться, только бы не молчать.

     Тот мускулистый юноша, который кидал ножи, принес воды со льдом. Я схватился за серебряный ковш и принялся пить воду крупными глотками, обливая камзол, так, будто измучился от жажды. Юноша почтительно стоял рядом и явно не собирался уходить. Вытерев губы, я поблагодарил его и спросил, как его имя. Тот сказал с поклоном: "Бонджованни Сальвиати, Ваше Величество".

     - Вы случайно не родственник того кардинала Сальвиати, которого Лоренцо Медичи приказал повесить во всем блеске его облачения рядом с совершенно голым мятежником Франческо Пацци?

     - Ах, Ваше Величество, что нам за дело, если наши предки ссорились между собой, - бойко ответил тот. - Они оба поступили нехорошо, и им судья Господь.

     Утром я выглянул из окна. Лужайка была ослепительно изумрудна. Я тайком выскользнул из одеяла и голым бросился в росную траву, подставляя жаркому высокому солнцу то спину, то живот.


                * * *

      Конечно, я решил посетить и палаццо герцога Арканджело под Венецией. Он уехал вперед, чтобы подготовить нам достойный прием, и встретил нас в окружении болтливых ангелоподобных юношей с томными взглядами, порывистыми жестами, с девичьими ресницами на розовых щеках, с живыми цветами в тонких шелковистых волосах. Его супруга, полная белокурая дама, казалась нарисованной на фоне голубого неба, до того совершенны были цвета ее кожи и платья, но жизни в ней было намного меньше, чем в хорошей картине. Крошечная золотистая собачка с курносой влажной мордой, чья шерстка точно повторяла тон локонов хозяйки, спала на ее руках. Все было точно в тумане от влажных испарений, и юноши, живописно расположившиеся у фонтана, стряхивали с волос капельки воды.
Мои приятели до появления дам судачили о хозяине. Говорили, в основном, что его мать была мавританкой, а он сам богат, как Крез, и ужасный распутник.

      - Посмотрите на его баб, черт меня подери, если у меня в его годы будет что-то подобное, - шепотом завидовал Депорт, искренне восхищаясь хозяином.

     - Ужасен, правда? - шепнул мне Бельгард. - Но как ослепительно бела его дама...

     - Пожалуй, слишком толстощека. И в ней совсем нет французской живости. Они все здесь спят на ходу.

     - Что поделаешь? Солнце!

     - Чем же он живет, хотел бы я знать, - пробормотал Дю Альд. - Уверен, что грабежами и убийствами, а то и чем похуже.

      - Ах, это все глупости!

      - Не хочет ли Ваше Величество усладить свой слух музыкой? - спросил меня благоухающий вербеной юноша с лютней в руке.

      - Сыграй мне что-нибудь о любви и так, чтобы струны рвались.

      - А это кто? - спросил Пибрак, напрягшись, как струна. Из глубины сада приближалось странное видение. "Бог мой, да это сама Венера", - ахнул Шаверни. Дама необыкновенной зрелой красоты в платье цвета аметиста, что причудливо сочеталось с ее золотыми волосами, остановилась внизу под террасой и замерла, подняв вверх умоляющее лицо.

      - Вы ошиблись лишь немного, - сказал Арканджело. - Это Вероника Франко, любимая модель Тициана, с нее нарисовано много Венер. Она не только красива, но умна и образована, и характер у нее легкий и теплый, ну вроде майского ветерка. Она умоляла меня познакомить ее с самым красивым и юным королем нашего времени. Она просто бредит вами, и собирается преподнести вам сонет собственного сочинения.

      - Боже мой! - я невольно схватился за сердце. - Боюсь, что она будет разочарована.
Ее шея такой чистоты и белизны, что и в туманном сне не привидится.

      - Если вы не хотите ее видеть, я прикажу ей уйти, - Арканджело, видимо, не слишком церемонился с женщинами.

      - Ни в коем случае! - воскликнул Виллекье. - Ваше Величество, если в вас осталась хоть капля разума...

      - Ни в коем случае, - засмеявшись, повторил я.

      Из всего мадригала Вероники я уловил только: "Сладкие воды, вскормившие..." Боже мой, неужто это о Сене?


                * * *

      - Вы чудовище, Вероника. Вы меня пожираете. Где мои глаза? Вы их выпили одним поцелуем.

      - О, я знаю, я знаю, - кивает она, не понимая моих слов, но лицо ее серьезно и сосредоточенно, и поцелуи - верх мастерства, работа тысячелетий.

      - Бог мой! Дайте вздохнуть. - говорю я, задыхаясь в ее объятиях, мокрый, как новорожденный младенец.

      - Вы слишком слабы для женщин, - говорит Вероника, и подает мне ледяное вино в бокале. - Женщины жадны, они выпьют вас по капле. Любовью за любовь платят глупцы. Это слишком дорого. Лучше платить деньгами. Вот я, я люблю вас потому, что мое сердце мне велело, я хочу вас любить, и я значит я у вас в долгу.

      Я стоял перед нею голый и смущенный. Она величественна в своей божественной наготе, она привыкла, что миг, когда спадают последние покровы - миг ее торжества. А я - обманщик.

      - Я вижу мужчин сквозь их одежду, - говорила она. -  Только я не могла знать, что и здесь у вас такая прозрачная кожа. Вы много болели? Да, вы много болели и любили без меры. Вы должны больше развлекаться. Нужно отдыхать, глядя на прекрасные вещи. Я покажу вам много всего в Венеции. Это ваш город. Во Флоренции вы показались бы мертвецом, вставшим из гроба. Зелень там яркая, солнце ослепительно, а вы слишком бледны. А вот в венецианских туманах и ядовитых испареньях вы еще могли бы жить.

      - Я скоро уеду.

      - Тем более мне дороги мгновенья рядом с вами. Я хочу вас любить, - и ее хищное лицо оказалось рядом с моим, а ее руки - везде.

      - Вы не боитесь забеременеть? - спросил я. Слишком я был уязвим перед ней, надо было отыграться.

      - Я бесплодна, - с гордостью сказала Вероника. - Разве ты не видишь по моему телу, что оно создано для наслаждений, а не для продления жизни.

      - Я не влюблен в вас, - сказал я, стыдясь ее смелых и внимательных взоров. - Вы были и с Арканджело тоже?

      - Да, это было... занятно, но только сумасшедшая решится лечь с ним второй раз.

      - Почему?

      - Он разрезал мне руку и пил мою кровь, - сказала она с восторгом. - Я чувствовала, что он пьет мою душу. А я хотела бы сохранить ее для себя.

      "Вы слишком опытная шлюха, - сказал я утром. - Я устал от вас." Она сперва грозно нахмурила брови - Юнона в гневе, - а потом легла смиренно.

      - Я не ошиблась в вас, Ваше Величество. Вы удивляете меня и после того, как мы провели ночь. Послушайте, но я могу отплатить вам за оскорбление.

      - Чем же?

      - Пророчеством. Вы никогда не будете счастливы.

      Я вздохнул спокойно и закивал: "Знаю, знаю сам..."


                * * *

      Венеция встречала меня звоном пяти колоколов, мне называли их имена: Марангона, Троттьера, Нона, Мецца, Малефичо. Белые холстяные палатки на площади в ожиданьи карнавала хлопают на ветру, как крылья стаи лебедей. Голубой утренний туман сползал в море. Мы стояли у собора и вдруг брат Барб сказал что-то ей на своем языке и собор и эта чуждая речь вдруг донесли ветер Византии. Я же, оглушенный и ослепленный, после торжественного въезда в город мог сказать только одно: "Господи, здесь прорва львов!"

      Я смотрел на маскарад в мою честь с квадриги на террасе Сан-Марко, а с колокольни днем сиял золотом ангел, ночью - сигнальные огни. Немур, восхищаясь вместе со мной пышной сосредоточенностью венецианского карнавала, с восхищением вспомнил, что венецианцы страшные жулики, мощи святого евангелиста вывезли из Александрии под видом солонины.

     - Почему меня так встречают в Венеции? Чем я заслужил все эти торжественные праздники?

     - Вы - юный король юной страны. Умирающая Венеция восхищена вашей юностью и именно ей служит с восторгом и самоотречением, - льстиво сказал мне один из правителей города.

      Что ж, я впервые чувствовал себя королем..

      Гондолы покачиваются устало, как уродливые деревянные утки - у поляков такой орнамент вышивают крестьяне на своих платьях. В воде канала плавают сорванные маски. Черное кострище у белого колодца на площади, беловатые дымы вдоль влажных темных стен, туман и фигуры в нем, движущиеся медленно и плавно, точно в воде. Ах, эти тяжелые платья на фоне такой мягкой белизны! Я вдруг подумал - что если б душа была столь белоснежной? Какой бы яркой и страшной смотрелась она среди нашего многоцветья. Ее явленье испугало бы не меньше, чем явленье белого савана на балу.

      Вероника протягивает мне нежный и яркий букет, стянутый жемчужной нитью. Что-то было не так в этих тигровых лилиях. Ну да, они пахли фиалковой эссенцией. Их настоящий бледный запах не устраивал привиредницу. Мы с ней были почти неразлучны.

     Пробираясь как-то в свою спальню после познавательных прогулок с моей подружкой, я услышал, как Шаверни спрашивает дю Альда обо мне, а тот небрежно отвечает: "Старушка Вероника потащила нашего Анри по венецианским борделям. Клянется, что в Париже он такого разврата не увидит". Они уже пресытились праздником и любовью. А я - нет. Мне говорят, что я отощал, как мартовский кот, что мои глаза стали светиться в темноте. Я даже почти ничего не ел, такой своеобразный пост - лениво отказывался от яств, достойных римских императоров и только жадно пил - ночами вино, утром и днем - воду со льдом, горстью хватал расколотые льдинки и отправлял в жадный рот.

      В моей спальне еще витают призраки вчерашних объятий, закручивают, влекут немыми повторяющимися движеньями в свою истому. Здесь сладко спать и видеть сладострастные сны. "Вставайте же, вы проспали половину дня", - будит Сувре, а я уткнувшись лицом в подушку лживо шепчу: "Сейчас, сейчас"...

      Гондола покачивалась под моими окнами - ладья Харона, каждый вечер перевозившая меня в чудесные селенья, где встречали меня нежноголосые девы и туманноглазые отроки и их очи обещали мрак и негу, а руки - восторг и дрожь.

      "Берегитесь, - говорил мне Немур, - вы в погоне за знанием, а знанье без любви ввергает человека в гордыню".

      Небо проясняется к ночи. Днем - низкий серый туман, искажающий очертания самых ясных лиц и самых прямых зданий, но ночь выступает в блеске бесчисленных звезд, открывая высоты, сбрасывая стыдливый покров тумана, как вуаль. Свет звезд - холодные поцелуи продажных красавиц, их сухая изощренность не разжигает кровь, а леденит. Слава сброшенным покровам! Фальшивый стыд сброшен, как карнавальная маска, прадавлен изящными цокколи и четко названа цена за мрачные восторги и болезненные содроганья утомленного тела.

     "Нет, спасибо, я уже утром был на мессе. Нет, благодарю вас, я нынче не склонен любоваться пейзажами и архитектурой, и мозаики эти я не слишком жажду видеть". В теле моем кровь стала вином, нечестивые желания - законом и я падаю в звездную бездну, где голоса светил чисты, как звук монет и все имеет свою цену. Обжигающий ветер паденья пьянит и я сгораю на этом ветру, как стрекозиное крыло в пламени свечи. Увлажненные вином беззаконья рты и серебрянные гортани, горячие губы и ледяные клыки. На моих плечах кровавые следы укусов, но это не кровь - вино, вино, вино.

     Две недели в Венеции прошли как одна бессонная ночь. Для меня солнце не вставало. Я помню только закаты и душные влажные ночи, освещенные огнем факелов и шутих. Костры на каждом перекрестке.


                * * *
- А вот и самая обольстительное созданье в этом городе, донна Чечилия.

- Вы сказали мне о Веронике Франко, что она прекраснейшая женщина Венеции, а теперь показываете эту и говорите то же.

- Вероника - яблоко раздора, плод соблазна, спелый плод, жена на звере багряном, Венера и все прочее, что от земли и искушений земных. Обладая ею, вы обладаете божественным телом и можете чувствовать себя Парисом, Адамом, кем угодно. А мадонна Чечилия - это самая модная женщина в Венеции. Если вы снимете с нее платье, то увидите покатые плечи, одно ниже другого, искривленный позвоночник, слабые, тощие ноги, бледную и вялую кожу, она современна, а не вечна, она увядает - и тем привлекательнее цветущей Вероники. У нее на совести много преступлений, под ее лбом преступные замыслы, ее пальцы таят яд в каждом перстне. Она - энигма, тайна, почти смерть. Вероника, хоть и редко, но повторяется в других женщинах, а Чечилия умрет вместе со своим временем. Вероника влюблена в вас, а Чечилия в другого, вы ей нужны, чтобы позлить ее нынешнего любовника. Вероника дарит собой, а Чечилия отбирает. Пожалуй, она вампир. Ее любовник - ловкий и смелый убийца, ведь тот, кто решается пойти с нею рискует и жизнью и душой. Выбирайте - взять или отказаться.

       Волосы, как вино, обливали голову и были цвета вина. Слишком длинная шея, изгибающаяся, как змея, такие же руки, внушающие ужас своей змеиной гибкостью, завораживающие. Слишком высокий и крутой подбритый лоб, слишком маленькое лицо, все в мелких морщинах, прозрачные и почти бесцветные глаза чуть навыкате, под прозрачными веками, покрытыми голубоватыми жилками, Тяжелое и богатое платье ало-черно-золотое, с синими и зелеными бархатными полосами, с разрезами на рукавах, откуда виднелась рубашка с тончайшей вышивкой золотой нитью, - в этом ослепительно тяжелом, гнетущем своей яркостью наряде она казалась особенно тусклой. Но изгиб ее бледных губ выражал такую дьявольскую гордость своей красотой, что и не признавая ее прелесть, я должен был бы подчиниться ее воле.

      - Я слишком слаб и пьян сегодня. Могу ли я рассчитывать, что если откажусь от нее нынче, то завтра она примет меня?

      - Не бойтесь, она ни от чего не откажется и сегодня найдет себе жертву. Смотрите, она собирается петь - занятная девчонка.

      Мадонна Чечилия взяла виолу - играла она прекрасно, как профессиональный музыкант, даже, скорее, как учитель музыки - каждый звук был чист и отчетлив и звучал ровно столько, сколько было обозначено в нотах. Потом она запела. Голос ее был слаб и нежен, как у ребенка.  Горло ее дрожало, как у соловья, и каждая жилка была видна. Старательная наивность с которой она пела католический гимн, просто ужасала, потому что в это время Арканджело с коротким злым смехом сказал мне на ухо:

     - Она ведь еще и дьяволопоклонница. Чтобы вернуть себе румянец, она служит черные мессы и делает притирания из измельченных выкидышей. В прошлом году она была беременна, но ребенок родился мертвым - наверняка, она и его пустила в дело.

     - Что вы делаете? Я чувствую себя святым Антонием, - шепнул я. - Удержите меня, я прошу вас, хотя бы сегодня удержите, если вы мне друг.

     Она присела передо мной в низком поклоне и я увидел молочную белизну ее черепа сквозь тонкие и редкие ее волосы, желтовато-розовые, как мне казалось сейчас.

     - Ваше Величество, я бы хотела, чтобы часть меня отправилась с вами в вашу милую Францию.

     И протянула мне странный браслет. Я взял его в руки и с отвращением обнаружил, что он был сплетен из светлых человеческих волос. Узор показался мне ужасным.

    - Такие подарки, кажется, дарят только тем, кто их просит. Зачем мне ваши волосы?

    - Извините, Ваше Величество, - лепетала она, как девчонка, снова низко склонившись в поклоне, и я видел, что ее слишком большие для такой маленькой головки уши алеют от стыда и даже пожалел ее - Арканджело, должно быть, обманул меня, рассказывая все эти ужасы.

     Мелко семеня ножками, она отошла к другому столу, где мой Бельгард, взглянув на нее, застыл, как громом пораженный. Там она присела, скрестив руки на коленях, юной послушницей, и, чувствуя, что был слишком груб, я подошел к ним и заговорил с Бельгардом, и скоро мы болтали втроем, она говорила немного, но каждый раз выказывая остроумие, тонкость вкуса и образованность. Ее латынь была безупречна, мы, к сожалению, не могли отвечать ей тем же. Всякий раз, когда она вынуждена была спорить с нами или поправлять наши ошибки, ее маленькая худая грудь в низком вырезе платья розовела и ярко пылали уши.

    - Экая вы скромница! - сказал я вслух. Она наклонила голову и замерла, точно окостенев от смущения. Бельгард совершенно сошел с ума от нее и нес полную чепуху. Я насмехался над ним и вдруг, случайно повернув голову к Чечилии, поймал ее косой взгляд, полный такой холодной ненависти, что замолчал на полуслове. Она тут же снова исполнила гамму девичьих ужимок, неивинных и стыдливых, но я уже не мог обманываться - встал, ни говоря ни слова, и ушел. Мое место тут же занял Виллекье, приблизились и Пибрак с Шеверни. Я же хотел лишь оказаться подальше.

    - Вы не обманули меня, - сказал я Арканджело.

    - Я давно перестал обманывать, - сказал он. - Ложь удешевляет жизнь. Мадонна Чечилия вам не понравилась?

    - Она ужасна. Я теперь не могу чувствовать себя в безопасности.

    - Тогда возьмите себе на ночь Палому. Палома - голубка, она сумеет любить вас кротко и не возьмет слишком много.

    В конце концов я пошел один гулять по карнавальным улицам. Маски надеты, покровы сброшены! Запах солнца и меда свет! Я увязался за простой девчонкой, потому что от ее белых одежд так и веяло прохладой.

     Молодая шлюха упала передо мной на спину, раскинув ноги, как карта падает из дрожащей руки, показывая свою масть и цену. "Не козырь, - бормотал я, трудясь на ее белом бархатном животе, - не козырь". Мы источали влагу, как губки, если их сжать посильнее. "Дайте мне воды со льдом, - но она, оправив юбки, принесла мне вина в бокале, нагретом ее ладонью и жаром этих мгновений. "Милости прошу, а не жертвы", - кощунствовали мои губы, припадая к напитку разбойников и блудниц.


                * * *

     Вечера и ночи у Арканджело, оргии в саду у старика Тициана, беседы в мастерской Тинторетто, который рисовал с меня портрет. Кто-то из них, скорее всего Тициан, заговорил о любви и смерти, мне сладко было слушать, рядом сидела рыжая Венера, другие богини в тени сада ждали своей очереди.

     - Я хочу умереть в саду. Наверно, я оказался бы настолько слаб, что приказал бы убить десяток молодых людей, чтобы подсластить горечь грядущей смерти. Чаши с ядом, я думаю, если мне не достанет силы и власти казнить их открыто. Днем я бы насладился их смертью, а в сумерках просмотрел любимые книги, щуря глаза и напрягая зрение, чтобы прочесть любимые строки - то из одной, то из другой. Я люблю те стихи, где воспеваются травы, деревья и спелые плоды. И, наверно, я лег бы в еще теплую траву на уже холодную землю и повернулся бы лицом к гаснущему небу - надеюсь, закат будет золотым, а не алым, я так люблю эти золотые и темно-голубые полосы на небе, с лиловыми бликами, а красного не люблю. И чтобы листья шумели наверху и ароматы вечерних и ночных цветов. Женщина? Нет, не хочу, все это слишком дешево и лживо. Я мог бы насладиться любовью, но не продажной. И, конечно, я хотел бы умереть в одиночестве и тишине. Если бы я мог, я бы уничтожил весь мир перед смертью, оставив то немногое, что услаждало бы мой взор в последние мгновенья. Мне хватило бы крошечного садика. О нет, людей я бы не оставил. Я с наслажденьем умер бы последним на земле. Единственное, что страшно для меня на земле - это смерть. И, может быть, любовь, для которой, надеюсь, я уже слишком стар и недоверчив.

     - Нет, прошлое стариков страшнее, чем будущее. Как ужасна, как ничтожна жизнь, как в ней все неуловимо и повторяемо и какая сверкающая прямизна и ясность ждет в конце. Как страшны слова "Тогда я был молод". Все равно, что сказать: я владел сокровищем, а сейчас у меня нет ни гроша. Что наша жизнь? Невозвратимые потери, удручающие повторения, пошлость обыденного и ужас неожиданного.

     Кто это говорил? Тициан? Арканджело? Сама старушка Венеция репетировала речи на своих похоронах? "Судьба ее - в прошлом", - говорил о Венеции Немур и я чувствовал, что при мне она цветет действительно в последний раз. Птичий город ужасен на рассвете, после утомительной ночи. Крики чаек, как скрипы разваливающегося дома, все так старо, дряхло, и проступают трещины, как морщины сквозь пудру и румяна.

      А это уже добрая моя Вероника, бескорыстная подружка, воюющая со всеми женщинами на свете:

     - Посмотрите, как прекрасны эти юноши. Многим мужчинам больше нравится любить их. Любить мальчиков честнее - они возьмут с вас только то, что причитается. Они честно продают свою задницу, а не душу. А женщины продавая это, - и она хлопнула себя по низу живота, - говорят, что отдали вам свою жизнь и сердце, и запрашивают соответственно. А у мальчишек, если идет душа, то впридачу и даром. Попробуйте, вам должно понравиться.

     - Оставьте меня в покое! - крикнул я, сжимая виски. Она недоуменно повела плечом.

     - Я хочу уйти, - еще немного, и я стал бы кричать и устроил бы скандал, потому что именно это и было той последней приманкой для моей души. Ломкая и двусмысленная красота этих кокетливых и услужливых мальчиков, их неестественно звонкие голоса, браслеты на руках и на ногах, терпкий запах их горячих тел были невыносимы для меня, как последний шаг к эшафоту, это действовало на мои нервы сильнее, чем пронзительные звуки скрипок. И у всех - живые цветы в волосах. Хотел обнять - и укололся о стебель розы, а он смеется, глядя на меня через плечо. Поцелуй слетел, как голубок, юный и мягкий, на мою щеку. Разжег ее теплом своим.

     Это было последнее искушение, от которого в ужасе шарахается пустынник, ибо именно это вожделение и жажда спрятаны и задавлены в сокровенной глубине души. Горькое вино, сладкая отрава. Мое сердце не выдерживало этой бесконечной ночи, и я хотел, чтобы оно не выдержало, я слишком много знал о себе, мне легче было бы умереть, чем жить с этим знанием.  Мозг - убийца. На коленях молю: не веди меня в эту гору, в эти желания!

     Голуби, голуби, голуби Венеции. Вся площадь вдруг вздрагивает и взлетает. Голуби серы и грязны, как крысы, я скоро начал шарахаться от них с отвращением, а возвращаясь на рассвете, еле держась на ногах, усталый смертельно - так, что мне казалось, что я умру не дойдя до дому - я так злился на этих птиц, они казались мне злыми рассветными духами, от которых весь холод, вся грязь, все убожество тела после выматывающей, выпившей душу ночи, и я находил в себе силы бить их ногами, целил носком в серую кучу, и она взлетала с гнусным шелестом мне в лицо. Мне хотелось плакать и умереть, потому что я узнал о себе более того, что позволено, мне было тяжело жить с этим знанием, невозможно даже.

      Вчера мне показали знаменитую статую Quattro mori - четыре мавра. На пьедестале выбита надпись: "Человек может делать и замышлять все, что хочет, но должен не забывать о последствиях". Как же я хохотал, Боже мой!


                * * *

     И все же я не мог уехать, не побывав у Чечилии. Мы сговорились с ней встретиться, и она вложила мне в руку ключ, смиренно опустив глаза. Всякий раз я был с нею очень груб, смеялся ей в лицо и говорил, что она мне не нравится, и вспоминал, каким неуместным и противным показался мне ее подарок - волосяной браслет. Она краснела и тихо, неловко извинялась. Меня изводила эта игра, я боялся ее.

      Любовь моя темнеет, как этот дом с приближеньем ночи: гаснут огни, расплываются очертанья, Бука появляется в темном углу, летучая мышь беззвучно трепещет, выхваченная светом, мелкнет оскаленная морда - и провалится во тьму, а ей навстречу выползают сомненья, страхи и темные вожделенья. Любовь моя темнеет.

      Когда я вошел к ней, ее дом был пустым, точно слуги нарочно прятались от меня. Я прошел три гулких зала, верхним чутьем ведомый к спальне. Она и была в конце этой анфилады, изящная, как бонбоньерка. Я запутался в прозрачных занавесях и увидел, что на широком ложе, на черных простынях свивались два тела. Одна - Чечилия, второй - неизвестный мне человек, волосатый, как обезьяна. У изголовья стояла голая негритянка, она сыпала на них розовые лепестки, смотрела на меня и скалила белые острые зубы в кошмарной ухмылке.

     - Сука! - крикнул я. Любовник Чечилии вскочил, ища шпагу у изголовья, но я отбросил его назад прямым ударом в плечо. Он захрипел, вцепившись в простыню, и потерял сознанье. Чечилия сначала метнулась к нему, но когда я повел шпагой в ее сторону, вжалась в угол, как зверь, ее дряблая грудь, живот и кончики пальцев были испачканы кровью. Я подумал, что глупо было приходить сюда.

     - Можешь перевязать своего любовника, - сказал я. Она тут же вскочила, обмотавшись платком, и достала из шкатулки бинты и целебный бальзам. Она хрипло рыдала.

     - Вы обидели меня. Вам не понравился мой подарок. Я подумала, пусть это будет для вас последним подарком, хотите вы этого или нет.

     Плача, она ни на мгновенье не прекращала работы и, умело перевязав рану, принялась стирать с кровь тела своего любовника, а затем коснулась губкой его ноздрей и он задышал ровно и глубоко, открыл глаза. Я не боялся их обоих, хотя знал, что вот этот наемный убийца уже пришел в себя и шарит глазами в поисках выхода или шпаги.

     - Я была вне себя, я иногда не понимаю, что делаю, - она дышала тяжело и казалась умирающей от страха. Черный платок, которым она обвязала тело, сполз и снова обнажил ее жалкую грудь. - Пощадите меня...

     Слабые угрозы ее любовника меня не пугали. Он бы тоже просил пощады, да слов таких не знал, его сквернословие звучало жалобой. Я был готов убить их обоих, но еще больше мучился от отвращения - равно ко всем троим в этой комнате. (Третьим я называю себя, черная рабыня убежала, когда я вытащил шпагу).

    - У меня осталось совсем мало времени, детка. Завтра ты придешь к Арканджело и я возьму все, что хочу.

     Но при солнечном свете все было по другому. Верно говорила Вероника, что солнце - не мое светило. Меня знобило в самую жару, и я всюду искал прохлады. Ядовитый дух от каналов вводил меня в какое-то оцепененье. Чечилия пришла, но держалась холодно, не показывая страха, и в ответ на мой насмешливый поклон отвернулась.

     - Иди в беседку, - приказал я ей шепотом, она же ответила в полный голос:

     - Я не ваша подданная и не обязана исполнять ваши бесчестные желания.

     Убить ее, что ли? Арканджело, гостеприимный хозяин, подошел ко мне узнать, в чем дело.

     - Она отказывается пойти со мной!

     - Неужели? Не беспокойтесь, она станет послушной. - и спросил, усмехаясь. - Ваше Величество хочет любить так, чтоб струны рвались?

     Подали обед. Столы накрыли прямо на лужайке, среди розовых кустов. Чечилия всем своим видом показывала, что пришла сюда не по своей воле и хмуро ела, не глядя по сторонам. Один из юношей Арканджело, прекрасный, как Ганимед, томно покачиваясь, проплыл мимо гостей с удивительным судком в руках, розы и ирисы переплетались на его крышке. Чечилия перед которой он поставил эту изящную ювелирную штучку, оживилась. Тонкий нос ее задвигался, как у собаки, на накрашенных, почти черных губах появилась жадная улыбка. Она посмотрела на Арканджело, сурово минуя меня взглядом. Он кивнул ей, странно улыбаясь. Медленным жестом гурмана, оттягивающего удовольствие, Чечилия потянулась к крышке, сняла ее и беззвучно отшатнулась, кусая пальцы. На тарелке шипела и развивала кольца живая змея.

      Конечно, она пришла ко мне ночью. Я бы тоже пришел, если бы мне пришлось, как ей, отвести глаза от медленного движенья живой гадюки на блюде и встретиться с мертвенным взглядом волчьих очей Арканджело. В спальне она еще раз попробовала схитрить: "Недостойно вас, Ваше Величество, пользоваться тем, что у вас в руках."

     - Я воспользуюсь этим, моя блеклая красавица, я непременно воспользуюсь.

     - Вы не получите ничего. - вскричала она, но поскольку я продолжал смеяться, она начала торопливо раздеваться. "Ах, отстаньте все от меня!" Странно, но ее обнаженное тело показалось мне телом огромной белой волосяной вши. Страсти во мне не было, только ярость и желание пройти до конца. После "акта любви" с этой тварью, из всех неизведанных радостей порока мне осталось только заняться осквернением трупов. Ночь была длинной. Я не отпускал ее. Осталось впечатленье тяжелого бессмысленного труда в потоках горячего и холодного пота. Я вышел утром, испытывая отвращение к своей плоти, да и к плоти вообще, и даже бормотал что-то вроде покаянной молитвы. В этот день мы уезжали из Венеции.



АРКАНДЖЕЛО, март 1575.

      Я сопровождал молодого французского короля от австрийской границы. Его Величество весьма молод, учтив и любознателен, и с благодарностью воспользовался моим гостеприимством. Мне же приятно было угодить сему юному и благородному королю. Его нрав мягкий и учтивый, его страстность и любопытство, столь свойственные молодости, были мне весьма любезны. С молодыми дворянами, спутниками и товарищами его чудесного побега из варварской страны, он держится очень просто и намерен, по его словам, изведать все наслаждения до того, как возложит на себя бремя управления обширным и неспокойным государством. Мы весьма сблизились, и Его Величество открыл мне тайны своего сердца и рассказал о великой любви, которую он питает к жене своего двоюродного брата. Я намеревался сопровождать молодого короля в Венецию, ибо надеялся на его заступничество перед тамошними властями.

     Вот случай, который рисует снисходительность и щедрость молодого французского короля. По дороге в Венецию явился некий художник, который захотел нарисовать Его Величество. Я предупредил, что это скорее всего негодный мазила, оказавшийся самым прытким из всех подобных жуликов, и что в Венеции короля наверняка захотят изобразить знаменитейшие художники. Его Величество согласился со мной, однако, велел передать этому наглецу деньги, как будто тот сделал для него какую-то работу. Такие порывы щедрости вообще свойственны этому юному королю и все сопровождающие его слуги облагодетельствованы им и избалованы донельзя. Они обращаются с королем весьма вольно, Его Величество просил и меня обходиться без особых церемоний. "Вы мой настоящий друг, Арканджело, - сказал он. - Клянусь небесами, вы открыли мне столько удовольствий в этой стране, что я у вас в неоплатном долгу". Получив деньги у одного из князей Савойских, он захотел оплатить мои расходы, но я, разумеется, отказался.

     Когда я приехал в свои венецианские владенья, мадонна Нера ждала моего приезда, у нее я не встретил противленья моим замыслам; по глупости и добросердечью она всегда предпочитала иметь во мне доброго мужа и не становиться мне поперек пути. Ее же брат Эрколе, мой шурин, которого я заключил в подвал, дабы он быстрее соглашался на мои предложенья, оказался несносным упрямцем. Нетяжкое заключенье не внушило ему страха, он все еще был полон решимости отстаивать свои права на имущество, которое я считал принадлежащим мне. Я приступил к нему с подручными, показывая ему то плетку, то огонь, то клещи и обещая глупцу неописуемые бедствия, из которых он испытал лишь малую толику. Эрколе же досаждал мне жалобами, стоя на своем, и проявил благоразумье только когда ему принялись поджаривать пятки. Он разом согласился подписать все должные бумаги, умоляя лишь о милости и раскаиваясь в столь безрассудном упрямстве. "Только отпустите меня из этого ужасного места, братец, - говорил он, извиваясь в путах, как заяц в силках, - А то вы меня совсем уморите и я ничем не смогу быть вам полезен". Пожалуй, я и впрямь был с ним чуточку горяч, поэтому согласился допустить к нему мадонну Неру, чтобы она своими снадобьями облегчила его страдания.

      Среди спутников французского короля была одна женщина. Несмотря на мужской костюм, я разумеется сразу догадался о ее настоящей природе. С ней говорили, как с мальчиком и мне даже иногда казалось, что никто из них не догадывается о ее истинной сущности, хотя разумеется это было невозможно. Эта женщина, вернее, совсем молодая зеленая девица - была весьма привлекательна, и даже более того. Правда, я никак не мог рассмотреть ее получше, потому что она обычно пряталась за спинами прятелей и отворачивалась от моих настойчивых взглядов. Но когда молодой король оказал мне честь, приняв приглашение отужинать и переночевать в моей усадьбе, я сумел рассмотреть ее хорошенько. Не буду скрывать, ее красота сразу поразила мое сердце.

      Впрочем, я решил держаться также, как и все, ничуть не показывая, что знаю ее тайну. У короля я не захотел спрашивать о ней, ибо во мне уже вспыхнула великая страсть к сей девице и я боялся чем-нибудь себе навредить. Меня приводила в исступленье мысль, что она, может быть, была любовницей одного из этих французиков, настолько наглой, что таскалась за ними в мужской одежде. В Венеции так наряжаются проститутки, которые не знает другого способа заманить мужчин, как только переодевшись в мальчика. Если бы я узнал, что эта иностранка не обычная курва, я стал бы почитать ее прекраснейшей из женщин. Я видел много красавиц и многими обладал, но ни одна из них не возбуждала во мне такого неодолимого и страстного желания.

     Страсть моя возгорелась с еще большей силой, когда я увидел, что та, которую я почитал девкой, используемой для удовольствия французами, ведет себя, как почтенная дама и ни один мужчина кроме ее брата, не переступил порога ее комнаты в то время, когда они гостили у меня.

      С нею обходились со всевозможным почтеньем и я видел, что даже те двое, которые пылали к ней сильной страстью, смиряли себя и не позволяли себе вольных объятий и непристойных поцелуев. В конце концов, разговорившись с самым молодым из спутников короля, господином де Келюсом, я узнал, что сия девица знатного московитского рода прибегла к покровительству короля французского и его дворян, дабы избегнуть ужасных опасностей, которые грозили ей в Польше, и путешествует вместе с ними в мужском костюме, охраняемая своей добродетелью и благородством ее спутников. Не требовалось особой проницательности, чтобы разглядеть, что сей юнец пылает страстью к донне Анастазии, но он даже не нашел в себе решимости объяснить ей свою страсть, столь полон он был высшей почтительности и уважения к даме. Меня сия нерешительность весьма позабавила, но на самом деле мне впору было бы рвать на себе волосы, потому что я сам, как юнец, попал в ловушку ее красоты и забыл все свои дела, ибо только одно желанье осталось во мне - обладать ею, и одно стремление - назвать ее своей.

     Я осмелился подойти к ней на маскараде. Она, конечно, была в черно-белой баутте, и я стал ее преследовать, не открывая, впрочем, что признал ее. Она держалась со мной надменно, как знатная дама, и была холодна, как руки девственницы. Необходимо было застать ее в одиночестве, ибо французские дворяне, сопровождающие короля, хотя и были, по моему мнению, всего лишь дерзкими мальчишками, но могли помешать успеху моего предприятия. Представлял опасность и ее брат Алессандро, истый разбойник с виду, с которым, впрочем, я надеялся договориться, ежели он останется в Венеции, разыскивая сестру, а король со своими людьми отправится во Францию.

     Несколько моих людей в масках затеяли драку с французами, а дама, которую я так желал, отошла в сторону, любуясь ночным карнавалом, и осталась одна. Впоследствии мадонна Анастазия говорила, что видела высокий тополь, горящий, как свеча, и затем для нее наступил мрак, подобный смерти, поскольку мои слуги набросили ей на голову мешок и, не обращая внимания на ее крики и сопротивление, дотащили ее до моей гондолы, а затем доставили в ко мне (я снял дом в укромном месте нарочно для этой надобности).

     Когда она увидела, кто был ее похитителем, ее ярости не было границ. Я объяснил ей ее положение и раскрыл свою страсть, но она была настолько безрассудна в своей дерзости, что попрекнула меня моим рождением, называя безродным вы****ком, который грабежом и разбоем добился нынешнего положения, и грозила мне гневом короля французского и местью своих друзей, над чем я немало забавлялся. Она же не оставляла своих угроз. Тогда я счел нужным сказать, что король мне ее продал, дабы ввергнуть ее в покорность. Она опустила голову, но не в смирении, а в раздумье, и я любовался ее необыкновеннейшей красотой, которая теперь принадлежала мне одному. Благоприятное созвездие взошло, светила благие, ибо мой замысел удался.

     - Я не рабыня, чтобы меня можно было продать, - сказала она. - Чего вы хотите?

     - Всего, - ответил я. Я ожидал, что она будет сопротивляться моей страсти, но не хотел брать ее любовь силой, ибо расточительность и торопливость такого рода свойственна молодости, а моя старость скупа, я хотел, чтобы мне хватило любви на весь остаток жизни и готов был ждать, только не слишком долго. Поэтому я приказал слугам провести ее в покои, где она могла бы отдохнуть и поразмышлять в одиночестве. Я тоже прилег отдохнуть и видел во сне, как мадонна Анастазия разрезает яблоко серебряным ножичком на две половинки и одну из них протягивает мне. Я же чувствую в себе такую алчбу, что набрасываюсь на свою долю, как оголодавший зверь, и прогладываю свою половину в один присест, и невиданная сладость заполняет мой рот, и я испытываю такое счастие от этой сладости, какого не знавал ни разу в жизни.

      Я продолжал посещать короля и его спутников, чтобы не возбуждать в них подозрений. И, видев их испуг и гнев, я смеялся про себя: "О глупцы! вы ищите то, что уже принадлежит мне, птичка надежно заперта в моей клетке и тщетны ваши поиски." Опасенья мои вызывали лишь двое: мальчишка Келюс, этот cucco* короля, и брат синьоры Алессандро; мальчишка был опасен тем, что мог понять сердцем то, что другие никогда бы не постигли разумом и всякими поисками, а брат девицы тем, что его разбойничья хитрость была сродни моим уловкам и я боялся, что его чутье на всяческий грех выведет его на верную дорожку.

     Впрочем, мальчишка уезжает вместе с королем и уже завтра забудет о том, как звали его нынешнюю любовь, что так свойственно молодости, а брат синьоры, который намеревался остаться в Италии для обучения мастерству, также не внушал мне беспокойства, ибо, оставшись один и без покровителей, чем он может быть мне опасен? я думаю, что мог бы купить его за пару сольди - он ведь из нищих, из этой нищей породы, которым так мало надо, чтобы жить, и чьи желания не насытятся и богатствами Лукулла.

     Донна Анастазия вела себя, как храбрый воин в плену, не выказывая ни страха, ни раболепия перед своим победителем, и то осыпала меня угрозами и проклятьями, то умолкала, не удостаивая меня ни взглядом, ни словом. Я не слышал от нее ни жалоб, ни сетований. И, горя гневом на ее непокорство, все же не смел поступить с нею, как с военной добычей, и только томился от неутоленного желанья, не смыкая глаз ночью,словно желторотый юнец.
Из сокровищницы своей я выбрал драгоценности, чтобы украсить ими свою даму, сияющую паче самого великолепнейшего алмаза. Горсть крупных жемчужин взял не глядя - у меня весь жемчуг был хорош, розоватый, голубоватый, серый, - затем топазы, кораллы, аметисты, рубины, намереваясь заказать из них новые изысканнейшие украшения, если она будет ко мне благосклонна, а из старых я только сапфировое ожерелье нашел достойным своей дамы, и берилловые серьги, и диадему.

     Когда я зашел к ней через несколько часов, чтобы пригласить на обед, она томилась у узкого цветного оконца и от скуки вслух считала гондолы. "Жду кораблика с белым парусом, который отвезет меня подальше от тебя, постылый."

      Я был весьма разгневан и горяч по природе и поэтому не помня себя схватился за нож и уже хотел ее ударить, но она не показала страха и держала себя, как королева, что невольно вызвало во мне уважение. Я сдержал себя и показал ей шкатулку с драгоценностями и сказал, что все это будет принадлежать ей, если она покорится моей страсти, если же нет, я найду способ сделать ее покорной - и я описал ей подвал, холодный и сырой, куда мог бы заключить ее, ибо она полностью в моей власти. Она же сказала, что я заплатил за нее слишком дешево - не жизнью, не семью годами службы, а эти безделки она предложила мне отнести проституткам, будто бы только они согласятся ублажить меня за такую низкую плату.
Этого я стерпеть не мог и, воспылав гневом и страстью, увлек ее на ложе. А затем, насытившись, приказал слугам отвести ее в подвал и держать там на хлебе и воде, пока она не запросит пощады и я не решу, что она достаточно наказана. Сам же около недели я все еще горел яростью и местью и думал, что эта женщина - настоящая волчица, которая пуста для чувств, жестка, как бронза, и беспощадна, и вспоминал своего деда - он отгрыз руку бабе, которая осмелилась ему перечить, а я всего-навсего заключил ее в укромное местечко, где она скоро станет помягче и поприветливее... Однако, вскоре мой воинственный пыл уступил место сожаленьям и раскаянью. Она покорилась моей силе, но только телом, а не душою, и победа, казавшаяся столь сладкой, вдруг обернулась для меня невыразимой горечью, ибо я желал многого, а получал самую малость, и хотелось мне уже не только обладать ее телом, но более желал я увидеть приветную улыбку на ее устах и услышать от нее ласковое слово. Я готов был угождать ей, как слуга, лишь бы услышать от нее слова примирения, я страстно желал мира и прекращения войны.

     Но уже более месяца она была в этом подвале, и не отвечала мне ни словом, когда я спускался вниз. В конце концов, видя, что заключенье понемногу убивает ее, но не разрушают ее упорства, и никакие мои уловки не делают ее снисходительнее, я распахнул перед нею двери и сказал:

     - Идите, госпожа моя, я устал быть во вражде с той, которую обожаю. Идите, я открываю перед вами все двери, и вам не надо бояться преследованья, потому что я не хочу более удерживать вас силой.

    Я слукавил лишь немного - оставить ее без присмотра было выше моих сил.

    Выйдя из подвала, она заслонила рукою глаза от света, потому что даже сумерки были для нее слишком ярки. Я почтительно предложил ей руку, чтобы отвести ее к столу, который был накрыт самыми легкими и тонкими кушаньями, но она не оперлась на мою руку и прошла мимо накрытого стола. Сердце мое сжалось, когда я увидел, сколь она бледна и худа, и как воспалены ее глаза и рот. я принялся уговаривать ее поесть хоть немного, но донна Анастазия не слушала меня и не взяла даже денег, которые я протягивал ей.

     - Покажите мне, как выйти из вашего дома, - молвила она и я был поражен, услышав ее хриплый голос, и пошел впереди нее, растворяя двери.

      Она спустилась в сад и пошла по дорожке прочь, не обернувшись ни разу. Я не смел идти вслед за нею, но послал своих слуг, чтобы они были при ней невидимыми соглядатаями и могли бы оберечь ее, ежели кто-нибудь, либо она сама, захотел бы причинить ей какое зло.
Потом слуги рассказали мне, что она шла все время прямо, и, выйдя из сада, углубилась в лес, и шла, не разбирая дороги, на восток, так, что заходящее солнце светило ей в спину. Пройдя через лес, она вышла на дорогу, и шла, доколе хватило сил, а затем упала замертво, и слуги мои окружили ее, не зная, что им делать, и один из них прискакал ко мне сообщить, что мадонна Анастазия лежит на дороге, как мертвая, и они могут уловить лишь слабое дыханье из ее уст.

      Я вскочил на коня, проклиная все на свете, и думал лишь о том, чтобы успеть к ней, пока она еще жива. И затем, подняв ее на седло, всю обратную дорогу наклонялся к ней каждую минуту, чтобы ловить ее тихое дыханье и знать, что она еще жива, и прижимал ее к себе бережно и крепко, как величайшую драгоценность в мире.

      Три дня моя госпожа была без сознания, и я слышал из ее уст только несвязные московитские слова, а когда она очнулась, то сразу же упрекнула меня в обмане. Я же отвечал, что лучше мне сто раз прослыть клятвопреступником, чем услышать единожды о ее кончине. После этого я быстро вышел из комнаты и все время, пока она болела, появлялся весьма редко и ненадолго, и вел себя почтительно и нежно, приказывая слугам исполнять любое ее желание. Ее же лечил лучший врач, которого я мог найти в этой местности. Затем, когда она начала выздоравливать, я явился перед нею, как самый скромный слуга, и, расспросив врача о ее здоровье, спросил и у нее, куда она намеревалась отправиться и имя человека, к которому она так стремилась (ибо я уже в своем безумии был готов отвезти ее сам, куда она прикажет, хотя бы к ее счастливому любовнику), но мадонна Анастазия, подумав, отвечала мне впервые вежливо и спокойно, как родственнику или другу:

      - Мой господин, ни в этой стране, ни в целом мире нет у меня ни одного близкого человека, кроме брата, и только он мог бы принять меня под свою защиту, что бы со мной не произошло. Я хотела лишь уйти подале от вашего дома, но нет такого места на земле, куда бы я стремилась попасть.

      Я тут же горячо сказал ей, прижимая руки к груди:

      - Живите в моем доме, как гостья, как почетная заложница моей страсти, и я буду обходиться с вами со всевозможным почтеньем. Вы ни в чем не узнаете отказа. Я оставляю за собой только надежду и лишь одну привилегию - всегда быть рядом с вами. Нет мне сладости в ваших слезах, и я прошу вас о мире, только о мире, не более того. Нет сил во мне, госпожа моя, и далее вести с вами войну. Уверяю вас, что я буду в силах выполнить все условия ваши, потому что в моей душе вы найдете куда больше крепости, чем в молодых. Итак, я обещаю вам, что впредь не переступлю порога вашей спальни без позволения и ни в чем не стану ограничивать вашей свободы, но только если и вы дадите мне слово не покидать меня, потому что страсть сделала меня способным на многие подвиги, но разлука будет для меня смертельным ударом. Если же вас страшит беззконность нашего союза, скажите лишь слово - и я избавлюсь от жены и с великой радостью назову вас своей супругой.

      Тут она преравала меня жестом, поскольку более всего ее пугало быть причиною убийства и сказала весьма спокойно, глядя в сторону, что согласна остаться со мной, если я поклянусь обращаться с ней, как с благородной дамой, и помогу ей найти ее брата, а он не будет возражать, потому что - тут она положила руку на свой живот и немного побледнела - потому что она чувствует, что забеременела, и где ей жить, как не с отцом ее будущего ребенка?

      Все это меня немного покоробило, и я сказал, что есть много средств избавиться от ненужного груза в чреве. Она на это ничего не ответила, но изменилась в лице. Она вообще сильно подурнела во время болезни и меня это даже радовало, и хотелось, чтобы она испила полную чашу унижений. Донна Анастазия, видно, почувствовала это и подняла на меня свои дивные глаза, полные несказанной ненависти. "Мне некуда идти, - сказала она, - но у вас я милостыни просить не буду". И она вдруг плюнула на пол, ведьма. Я представил, что она уйдет от меня навсегда и поспешно сказал: "Останьтесь. Меня устраивают ваши условия. Когда вы поправитесь, мы переедем с вами в дом, который достоин вас более, чем эта конура." - "А что скажет ваша жена?" - спросила она. Я сказал мадонне Анастазии, что если я прикажу, моя жена будет прислуживать ей за туалетом.


                * * *

       Я выбрал прекраснейшие меха, которые должны были украсить прекраснейшую из женщин, ибо именно меха, по моему разумению, как нельзя лучше соответствовали ее дикой северной красоте. Потом я рассматривал ткани в лавке богатого купца. Привлек меня китайский плотный шелк, изукрашенный невообразмыми причудливыми узорами, затем сине-зелено-золотой темный бархат, напоминающий по своим глубоким цветам хвост павлина. Этого в лавке было довольно много и я скупил его весь, узнав предварительно у купца, не покупал ли его еще кто-нибудь кроме меня, ибо мне не желательно было видеть ткань того же рисунка на какой-нибудь наглой куртизанке. Надеюсь, что купец всерьез принял мои угрозы и чистосердечно клялся мне, что более в городе нельзя найти ни клочка подобной материи. Печальна будет его участь, если он осмелился мне солгать.

        В ее части дома было множество певчих птиц и разных маленьких забавных тварей, которые так милы женщинам. Моя дама, правда, предпочитала больших собак и я, не скупясь, перекупил у герцога четырех собак русской породы, высоких, изогнутых, с узкими, как у рыб, хребтами, а также двух альпийских волкодавов с гривой, как у льва и широкими лапами. Этот мой подарок весьма понравился донне Анастазии, также как и маленькие обезьянки в потешных костюмах, которые были выучены презабавнейшим штукам.

        Я часто видел госпожу у римского фонтана. Она была грустна, вечно праздна и, верно, тосковала по родине, которая была потеряна для нее навсегда. Иногда мне чудилось, что рядом со мной находится призрак дамы, а не живая женщина из плоти и крови, а порой казалось, что невозможно далее длить это существование вместе, но, в то же время и врозь, с женщиной, которую я люблю более чем позволено природой.

      ...Затем я нанял хорошего художника, чтобы он изобразил мою госпожу во всей ее красоте. И эта картина была столь прекрасна, столь великолепно передавала живую красоту мадонны Анастазии, что даже ее обезьянка часто пыталась ухватить за нарисованный подол ее платья.

      - Видишь теперь, госпожа моя, зачем мне нужна была эта картина? Нынче, когда ты уезжаешь на прогулку или тебя скрывают от меня ветви сада, я могу смотреть на этот холст и видеть тебя перед собою.

      Мадонна Анастазия весьма не любила жару, поэтому выезжала днем только в носилках. Я настоял, чтобы ее всегда сопровождали не менее четырех скороходов, вооруженных длинными кинжалами, но и тогда я едва ли мог оставаться спокойным за ее безопасность, ибо моя госпожа, имевшая неустрашимое сердце и необыкновенное презрение ко всяческой опасности, избирала для своих прогулок разные места, где могла встретиться с недобрыми людьми. Я озаботился тем, чтобы найти ей слуг, умевших бы защитить ее хотя бы и от десятка вооруженных людей, и положить свою жизнь ради госпожи, нимало не задумываясь.

      Среди моих слуг был один мавр неимоверной силы. Как-то мадонна Анастазия спасла его от наказания, вступившись за него. Конечно, я сразу освободил его, ибо ее слово было для меня наивысшим законом. И сей мавр с тех пор почитал ее за божество, да и мне был благодарен за то, что я его пощадил. Сей мавр был весьма красив, сложен как Геркулес, со светлой золотой кожей и тонкими чертами лица. Мужские его достоинства также были удивительны, и я не знаю такой дамы, которая могла бы устоять перед ним, однако в добродетели своей госпожи я был полностью уверен, но поскольку сам я уже стар и кожа моя темнее, чем кожа мавра, и покрыта морщинами, я все же беспокоился, ибо сравнение было не в мою пользу. И все госпожа была весьма спесива и гордилась своим знатным происхождением, так что она никогда бы не посмотрела на раба, как на мужчину, и, кроме того, она была холодна, что доставляло мне много печалей, но в этом случае ее холодность была мне на руку. Мавр же был весьма простодушен, молод и скромен, и я не думаю, что он бы осмелился даже подумать о таковом преступлении. Подарил я госпоже и карлика по имени Кай, потешного и ужасного с виду, и мы с госпожой немало забавлялись, заставляя его драться с огромной молосской собакой. Впрочем, мадонна Анастазия была весьма мягкосердечна и скоро останавливала их потешные драки, чтобы самой перевязать им раны.

      ...Яснейшие правители Венеции опасались видеть меня в своем городе и прислали ко мне предерзкого юнца, который, не согласуясь с учтивостью и приличиями, передал мне приказ правителей покинуть их город. Я заметил, что он мог бы держаться повежливее и палкой наказал его за дерзость, он осмелился отвечать мне грубо и я бросился в дом за мечом и, когда вернулся назад, он ждал меня, вооружившись шпагой, которую я вторым или третьим ударом выбил у него из рук. После чего я стал бить его по ляжкам, держа меч плашмя, а он испускал крики и визжал, как свинья, то умоляя о пощаде, то угрожая мне гневом своих господ. Прискорбно, что моя госпожа была свидетельницей этой сцены. Она не решилась вступиться за него, боясь помешать мне невольно и навредить, но воскликлнула что-то с великой скорбью на своем родном языке. "Благодари мадонну Анастазию, что я оставляю тебя в живых". Он убрался, что-то бормоча себе под нос. "Мадонна, я боюсь, что этот наглец был неблагоприятным для нас явлением. Я бы хотел, чтобы вы сейчас же начали собираться, чтобы до вечера вам было возможно выехать на виллу из этого мерзостного города".

      - Пусть слуги увезут вещи и ценности, - сказала моя госпожа. - Я же хотела бы остаться с вами.

     Видя твердое желание госпожи остаться рядом со мной, несмотря ни на что, я вынужден был сказать, что скорее всего за мной скоро придет стража, ибо я оскорбил посланца дожей. Она предложила уехать вместе, но тогда бы мы лишились всего имущества, которое слуги не успели бы, конечно, вывезти за столь короткий срок. Я еле упросил мою госпожу уехать, чтобы мне было спокойно за нее и младенца, который через несколько месяцев должен был появиться на свет.

     - Мы забыли о вашей жене, - сказала донна Анастазия.

     - Так что же? - отвечал я. - Разве она нам нужна? Она и сама хотела бы остаться здесь, где ей не угрожает ни малейшей опасности и где она может жить в довольстве в семье своего брата. Живя рядом с нами она все время опасается за свою жизнь, зная, как страстно я желаю назвать вас своей супругой. Однако, мадонна настояла, чтобы я оставил своей жене денег, хотя ее брат был весьма состоятельный человек и мог бы ее прокормить.

     Мы отправились в Падую, где не задержались надолго, а затем решили ехать далее в Верону, где должны были встретиться с ее братом, которому я дал знать о том, что его сестра находится под моим покровительством. В дороге нас догнали люди герцога и стали кричать и размахивать оружием, говоря о некоем Маттео Барези, которого я, якобы, убил. Лошадь госпожи, испугавшись их криков, стала брыкаться, и я схватил ее за повод, а правой рукой выхватил меч, защищая наши жизни. Госпожа, слава Богу, сумела смирить горячую кобылку и отъехала на несколько шагов. Я же сказал этим подонкам, что ежели они не оставят нас в покое, они разделят судьбу мерзейшего Маттео, чью смерть они хотят приписать мне. Однако, эти скоты стояли на своем и требовали, чтобы я вернулся в Падую и ответил перед судом, который рассмотрит мою вину. Их было человек шесть и я, дав приказание слугам, мог бы отбиться от них - во времена моей молодости я как-то сражался с десятью и трое из них были убиты, а у меня не было ни царапины. Я уже сжимал чудеснейший кинжал, который сделал мне один замечательный мастер - наконечник его лезвия мог вылететь, как стрела из арбалета, и проткнуть человека насквозь за несколько метров. Но я чрезвычайно боялся, что в таковой свалке может пострадать госпожа и потому сказал этим скотам, что готов ехать с ними и доказать, что подлец Маттео убит не моей рукой. Таковое смирение было не в моей природе и далось мне с большим трудом. Пытаясь сдержать свой гнев, я так стиснул коленями бока лошади, что она взвилась на дыбы. Эти ослы подумали, что я намерен напасть на них и снова похватали свои мечи. Однако, старший из них понял, что в моих намерениях не было угрозы и приказал им оставить меня в покое. Он оказался довольно любезным человеком и позволил мне переговорить с госпожой с глазу на глаз, только попросил нас спешиться, боясь, как бы мы их не одурачили, пришпорив коней.

       В Падуе я провел несколько месяцев в местной тюрьме и если бы не госпожа Анастазия, которая, соединившись со своим братом Алессандро, довольно ловко вела переговоры с моими тюремщиками и умело использовала оставленные ей деньги, чтобы вызволить меня из сего гнусного места.

      Наш ребенок родился в конце февраля, когда я был в тюрьме. Он был смуглым, как я, и столь ненавистная мне моя темная кожа была в нем столь прелестна, что я покрыл его тысячами поцелуев. Младенец заплакал и самый недовольный плач его звучал в моих ушах ангельскими голосами.

      Я даже представить себе не мог всю неизреченную глубину любви, пока не встретил мадонну Анастазию, и каждый день открывал мне столь тонкие и разнообразные чувства, что я сам себе казался чужим человеком, и, взгляни моя душа в зеркало, она бы не признала себя в своем отражении. Неужто я и есть сей старик, который безумствует, как юноша, который исполняется то мягкости, то твердости, то прекрасной радости, то смертельного уныния. Неужто мог я гадать, что сердце мое растает, как воск, когда я увижу безволосого и сморщенного младенца?"


--------------------------------------------
*внутри древней черты своих стен Флоренция жила в мире, трезвая и целомудренная.
*любимец