Бывшие

Галина Кисель
               Галина  Кисель.

                БЫВШИЕ.               
               
                1.Фребеличка.
 
     Это  было в  конце двадцатых годов  прошлого столетия. Детских садов  еще не было,  и я с моей подружкой  Олей   « «ходили с фребеличкой», так  это  тогда  называлось. Уже гораздо позже я узнала, что  Фридрих  Фребель, немецкий педагог, создал в конце  восемнадцатого века  систему  дошкольного  воспитания. Потом во многих странах  появились  Фребелевские курсы. Были такие  курсы  до 17 года  и в С.- Петербурге. Я не знаю,  кончала ли   курсы наша  Варвара  Петровна, но она была  замечательная и мы,   шестеро  ее подопечных,  очень ее   любили.
- Нам  крупно  повезло с нашей  фребеличкой, - уверяла всех моя мама. – Другие водятся с детьми только на бульваре.  Дома у них семьи.   А наша Варвара Петровна одинокая, может  собирать  детей  у себя .  Это  гораздо  удобней!
Наши мамы  приводили нас к ней  по утрам, аккуратно  причесанных, в чистых платьицах и в сандаликах с носочками – так  она постановила. Варвара  Петровна учила  нас  хорошим  манерам: не ковырять пальцем в носу, не перебивать старших, управляться с ножом и вилкой.
- Не думаю, что  это им  пригодится. В наше  время – и благородное  воспитание? - сомневалась  Олина мама. – Сейчас  надо  бы чего   попроще…
Благородное воспитание…    Мы не носились с дикими криками по  бульвару, расталкивая прохожих, мы  играли в серсо  деревянными  шпагами, ловили ими разноцветные  колечки, гоняли специальной  палочкой легкие  обручи, водили на траве  в дни рождения  хороводы: « каравай, каравай, кого хочешь, выбирай».  Прохожие  смотрели на нас благосклонно, и  сама  Варвара  Петровна  заинтересованно   руководила  всеми нашими  играми.
    Она была уже не  молода, а нам   казалась  бабушкой, но мы ее так  никогда не  называли, остерегались  ее  строгого  взгляда. Она была  требовательна к нам, но  вся  светилась  добротой  и любовью, и мы чувствовали это и платили ей  тем же.  Высокая, с прямой спиной, всегда в коричневом  длинном платье с кружевным воротничком,  темно русые  волосы  с легкой  сединой собраны  в пучок на темени, серые глаза чуть прищурены от близорукости. Очки  она надевала только тогда, когда читала нам сказки. Они были с одной  дужкой, и она придерживала  их  рукой, словно  лорнет, склонясь над книжкой.
       А какие это  было книги! У нас дома на этажерке  ничего  подобного не  было. И у  Оли тоже. И ни у кого из соседей.  Поперек   ее  огромной комнаты, отделяя темную без  окна  спальню, высились  впритык два тяжелых  книжных  шкафа. А в них  тесно  стояли  тома с золочеными корешками. Что  было написано на этих корешках, мы, разумеется, прочитать не могли.   Но какие там были  картинки!
   В холодные, дождливые дни, когда  на  бульваре лужи и слякоть, Варвара  Петровна отводила нас к старинному рукомойнику, который стоял в узком темном  коридорчике  рядом с  дверью на  черную лестницу, и каждый  старательно мылил и споласкивал руки.  Потом  ведро  из нижнего  шкафчика  она  выносила куда – то вглубь  огромной  квартиры, теперь густо  заселенной  соседями, а мы   становились на колени на громоздкие  стулья, хоть она  этого не одобряла – неприлично, дескать, но что  поделаешь?  Стол  высокий, детям столешница, покрытая  скатертью, только до подбородка.
     И вот начиналось главное действо: раскрывались стеклянные  дверцы с золотыми  виньетками,   Варвара  Петровна  вынимала  и клала перед каждым из нас большую  книгу. Они были особенные, эти книги. Сизый, как  грудка  голубя,  твердый переплет с золотым  тиснением,   несгибаемые, цвета слоновой  кости,  страницы с золотым обрезом, местами  потускневшим. И открывались нам  картинки.  Каждая  была  защищена  папиросной, тихо шелестящей бумагой. Мы благоговейно и медленно поднимали ее, и перед нами   появлялся  в туманной дымке  то таинственный замок на высокой скале, прячущийся  в невиданно пышных  деревьях, то скачущие  всадники  в широких плащах, то  паруса в бурном море.  Эти  картинки не были  цветными, нет,  они были  голубовато- туманными, словно я видела все это  издалека.   Может,  поэтому  они  возбуждали во мне  романтические  чувства, уводили меня в мир  фантазии.  Именно тогда, подолгу разглядывая каждую драгоценную картинку, я начала    сама себе  рассказывать  волшебные  сказки. Конечно, это  был  винегрет из всего, что  мне  читали  взрослые, но как  восторженно билось  мое пятилетнее сердечко! Ничего прекрасней  я не знала.
- Что же ты, милая, все  уже посмотрели книгу  до  конца, а ты все  еще  сидишь и разглядываешь первые картинки? – спросила  меня  как- то Варвара  Петровна.
Но потом, вероятно, что – то поняла  про меня, посмотрела задумчиво и погладила  по плечу.
   И еще  были  в этой необыкновенной комнате  картины  в золоченных  широких рамах, а на  одной, висевшей  напротив  окна, мчался  на всех парусах величественный  корабль, вздымались в пене волны, мачты гнулись, ветер гнал тучи по небу. Я тогда еще не  видела  моря, кораблей и шторма. Но   неизвестно  как ощущала  ярость и тревогу,  которую излучала  эта картина и  подолгу  замирала перед ней всякий раз, когда   заходила в ее комнату.
- Это  Айвазовский… - неопределенно  заметила  она как-то,  - Впрочем, тебе еще рано…
  Там были и другие картины,  но они словно  прятались в полутьме  на высоких стенах, и не привлекали моего  внимания.
     Вообще  все в ее комнате  возбуждало наше любопытство  и восхищение. От наших мам мы знали, что когда - то  вся эта огромная  квартира   принадлежала  ей или ее семье.  Сейчас  у нее оставалась только  одна  комната,  тесно  заполненная  странной  мебелью. Табуретку с подлокотниками, с мягким  сидением  она называла козеткой.
  Стояла  посреди комнаты мягкая  кушетка без спинки, но с изогнутым изголовьем, с которого  так весело было скатываться, когда  она не видела.  И еще была   витрина темного дерева, где  под стеклом  красовались  восхитительные  чашки, вазы,  кувшинчики и фигурки. Тяжелые  бархатные   портьеры  обрамляли   высокие окна. Мы тогда этого не понимали, а это были крохи, оставшиеся  от прежней  роскоши.
Для меня в то время сказка была так же  реальна, как действительность,  и я верила, что наша  Варвара  Петровна, хозяйка  всех  этих чудес, и есть добрая  фея из волшебного мира, только она держит это в тайне. Притворяется  простой  фребеличкой. Когда-нибудь  она  нам  откроется. И  тогда… я не знала, что  тогда  будет, но с замиранием  сердца ждала  этого. Мир  сказки  манил  меня, ужасал и притягивал.
     Но  так продолжалось недолго.
  Мы шли рано  утром к Варваре  Петровне, я и Оля, в сопровождении  наших мам и вдруг увидели, как  двое рабочих  с трудом протискивают  знакомую кушетку   через узкую дверь черного хода. Треснула и свалилась на  ступеньки тонкая  ножка,  раненую кушетку небрежно  бросили в телегу. При солнечном свете  она выглядела  потертой и очень несчастной.  Там  уже валялись на боку  оба книжных шкафа без стекол, какие-то ящики и стулья.
 Мы остановились.
    Из двери  опять появились  рабочие.  Теперь они несли  охапки  ее  драгоценных книг. Одна  свалилась, раскрывшись как раз на  картинке и тот, кто  шел сзади, наступил на нее   сапогом.  Папиросная бумага  сложилась в гармошку, на  картинке остался грязный  след.
- А где наша Варвара Петро…- закричала я в ужасе. Но мама зажала мне рукой рот.
   Потом  из двери  появился  угрюмый  толстяк с таким лицом, будто его мучила  зубная боль. 
  Он с трудом нес  впереди  своего брюха  мою любимую картину с кораблем   среди волн, в широкой золотой раме.
- У, холера  пузатая! Зараза!– продемонстрировала свое благородное воспитание  Оленька.
Ей тоже  зажали рот. Мамы потащили нас прочь. Но я, оглядываясь, еще увидела, как  один из рабочих  поднял упавшую книгу  за  твердую обложку, а она в панике  растопырила все свои страницы, и он небрежно бросил ее в  общую кучу. А толстяк тем временем   заботливо приладил  картину к другим на  извозчике, уселся сам  и телега, а за ней   извозчик, тарахтя по булыжникам,  уехали со двора.
- Господи, что же это с ней стряслось? – причитала моя мама,  уводя меня домой.
- Ведь вчера еще  все было в порядке!
- А то  ты не  догадываешься! – Олина  мама   понизила  голос. – Кому-нибудь  приглянулась ее комната. Или что  из вещей. С бывшими  они не  церемонятся.
 Мамы помолчали.
- Жалко как! И ее жалко, и наших  девочек. Где  теперь найдешь  такую  воспитательницу? –  Олина  мама  оглянулась и понизила голос. -  Мне  соседка как- то  сказала  по секрету, что  она из благородных.  Питерская.
- Да знаю я! Она в  Смольном  училась. И муж ее был  офицер.
 Офицер?  В Красной  Армии  не  было  офицеров.  О них по  радио говорили  только  плохое.  Но это не  имело никакого  отношения  к  моей  фее.  А она  ушла  навсегда, я  это  сразу  почувствовала.   
   Нашим  мамам  было отчего  волноваться. Они  обе работали, и это было просто чудо, потому что  в то время была повальная  безработица.  Моя мама научилась  ловко  стучать на машинке, и ее взяли  в контору машинисткой.  А  Олина мама  была  из рабочего сословия. И чем - то там руководила  на  заводе. Ей повезло, ее дед  был литейщиком, а  отец – кузнецом. Но на  самом   деле   дед имел мастерскую, можно  сказать – завод, на котором  отливали  колокола  для  церквей и  появились на  свет  все  киевские  фонтаны,  украшавшие  площади и парки.  Такие плоские высокие  чаши, по четырем  углам – страшные  бородатые рожи, из их  широко  раскрытых  ртов лилась вода. Литейщик  был  скуп и  очень  жесток.  Так  поговаривали.  И его подручные в отместку скопировали  эти  физиономии  с его  лица. Но  он не расстроился, а  даже  обрадовался.
         А ее отец выковал, может, половину  тех  чудесных  чугунных  решеток на  окнах и балконах,  узорных   ворот с  ветками, листьями и цветами, которые  так  украшают  Киев. Жаль, что  он  сгинул  в окопах  Первой  мировой. 
Если бы  старик не был   скуп и не страдал запоями, он давно бы вышел в  купцы.
А так  Олина мама писала во всех бумагах –  я  из рабочей  семьи. Как это тогда ценилось! 
 В тот день мой  сказочный, волшебный мир  разбился  вдребезги.
   И  я   проплакала   его, забравшись в угол дивана, и прижав к себе  куклу  Таню. Эту куклу  пошила мне  мама:   тело, ручки и ножки мешочком, головка куплена в магазине, целлулоидная, пришитая к телу суровыми нитками, из   дырочек  крошились мелкие  опилки.  По нашему – тырса. Но я все равно ее любила. Она  была  теперь моим  единственным  утешением.



                2. Прачка и чистильщик  сапог.

     Наш огромный дом   выходил на две улицы,  Николаевскую,  ( потом  Карла Маркса),  и Институтскую. И было  два  двора, чистый и черный. Черный, потому, что там  высились огромные  кучи  каменного угля  для отопления.  По крайней  мере, я так думала. На этом  черном  дворе, в подвале, и находилась прачечная. Там  работали две  монашки в длинных  темных платьях и в таких же платках, закрывавших лоб и щеки. Они были  гладильщицы. Из-под их  утюгов белье  выходило гладким, блестящим и хрустким.
- Прямо как мрамор! – говорила  моя мама, любуясь  чистой скатертью, немного припахивающей дымком.  - Я всегда  отдаю  им стирать мое белье. И  не дорого, и без единого  пятнышка, и подштопано, где надо!
Соседки кивали, соглашаясь. Они тоже  отдавали  монашкам свое  белье в стирку. 
А  стирала  белье огромная  баба в сером платке на жирных волосах, подол ее застиранного платья всегда  небрежно засунут за поясок  такого же старого  фартука.  У нее были   ярко - красные, всегда мокрые руки и лицо  цвета сырого  теста с нахмуренными светлыми  бровями. И страшные слоновьи  ноги с  обломанными  слоистыми ногтями и подушками над   ступней.  Я старалась на них  не смотреть. Она ходила все лето  босиком, и только зимой  надевала что-то  отдаленно напоминающее растоптанные сапоги с задранными  носами.
Впрочем, моя мама говорила с ней уважительно, называла по имени- отчеству,  Лидией  Петровной  и  не спорила,  получая счет.
.  Двери в подвал, где находилась прачечная, никогда не закрывались,  и из них  вечно валил  пар,  пахнущий едким хозяйственным мылом и содой. Белые, с голубыми прожилками,  куски этого мыла  сушились в прачечной  на подоконнике. Там  же свалены были бумажные мешки с содой, и если заглянуть в  это окно, то  открывалось взгляду низкое, полутемное помещение, похожее на  пещеру, где господствовала  широкая кирпичная  печь с огненной  пастью, на которой с утра до вечера  исходили паром  огромные  выварки.  Мне эта печь казалась страшным  драконом.  Прачка ходила вдоль  котлов  с длинной  палкой в руке, с усилием  ворочала, сшибала  шипящую пену.
   Я  обычно отправлялась за бельем  вместе  с мамой, и, пока  она  на пороге  разговаривала с прачкой, я, замирая  от сладкого  ужаса,  осторожно  заглядывала в окно.
Для меня  прачка была злой  ведьмой из сказки, и бог знает что варилось в ее
 котлах. Почему злой?  Может быть, потому, что  она запрещала  детям  играть в  закутке  между  домом и сараями, где всегда  сохло  на веревках  белье. Кричала на  мальчишек  хриплым  басом и размахивала  своей  палкой.   
  У нее был сын,  хилый мальчик, с ярким румянцем  на щеках и блестящими глазами.  Он ходил в стоптанных  ботинках и ветхой гимназической  тужурке. Мальчишки  нашего двора  называли его  Витька – чахотка, но  охотно  водились с ним и помогали ему, когда  он  сопровождал  своего  отца,  Гришку безногого, на рабочее место  возле  булочной. Витька  был старше  нас  года на три, учился в школе, но нас, мелкоту, никогда не трепал за косички и не давал подзатыльники, так что его  мы не боялись.
  Гришку  безногого знала  вся наша  округа.  Он действительно  потерял  где-то  обе ноги  до  колен и ездил на низкой  деревянной  платформе на  подшипниках,  отталкиваясь  от земли  двумя   деревянными  утюжками. Чистая  косоворотка с  всегда раскрытым  воротом и закатанными  высоко рукавами открывала смуглую  высокую шею, мускулистые руки  и  сильную грудь. Теперь я понимаю, что  он был  очень красив.
Он появлялся на улице всегда в сопровождении  целого  эскорта  мальчишек.  Впереди  шел  Витя с тяжелым ящиком в руках, за  ним  Гришка  тарахтел на своей платформе,     мальчишки несли следом  венский  стул для клиентов, коврик и скамейку  для  безногого.
А сзади  бежали мы, дворовая  малышня, в  предвкушении знакомого  веселого  зрелища. Это  было время, когда еще не существовало  детских театров и фильмов, кино  было немым и черно-белым, и новые  фильмы  появлялись раз в два-три месяца. Даже радио было большой  редкостью.  Иногда во двор заходили  бродячие  артисты. Я хорошо помню высокого, тощего старика со скрипкой.  Он  становился  под единственным деревом,  прислонял свою палку  к  стволу и брал в руки  смычок.  Как только раздавались первые звуки, в окнах и на балконах появлялись  люди, слушали   пригорюнясь – старик  играл  знакомые печальные мелодии -  а потом бросали ему  вниз мелочь, завернутую в бумажки.  Мы собирали ее и относили артисту.  Случалось, кто-нибудь из мальчишек норовил  сунуть  комочек  в  свой карман. Но тут же раздавался  обличающий  окрик,  и виновный  отдавал, потупясь, старику подношение. Тот никогда не сердился, только покачивал головой и улыбался.     Мы были  жадными на любое  зрелище.   
       Безногий  работал  недалеко  от дома, на круто спускавшейся  к  Крещатику   бывшей Лютеранской, теперь   Энгельса,   возле  булочной, из которой  всегда  вкусно  пахло свежей  выпечкой и ванилью.  Времена  были нэповские, хозяйка  булочной, полненькая  розовая  немка   Эмма,  благоволила к Гришке и охотно разрешала  ему  устраиваться  недалеко  от входных  дверей,   под  полосатым  тентом.
   Прибыв на  место, Гришка приподымался, усаживался на скамейку,   а Витя  ловко  выкатывал из под него  платформу  и ставил перед  ним ящик – самобранку. Ящик раскрывался и  перед  чистильщиком  оказывалось  возвышение, на которое  клиенты  ставили ногу. И вообще, чего  там  только на полочках  не  было! Круглые  коробочки с разноцветной ваксой,  (он варил ее сам, и она была  без резкого магазинного  запаха)   щетки,  бархотки, чтобы  наводить   глянец на обувь, деревянные  колодки.  Гришка брал эти колодки в  руки, подмигивал нам, улыбался, выдыхал свое  залихватское  «Эх!»  и ударял ими о дерево ящика.  Раздавалась  громкая, веселая дробь. Колодки мелькали в его руках, словно барабанные  палочки. Если бы  он жил в наше время, я уверена, он  был бы  ударником  в любом  ансамбле.
- Эх, чистим – блистим!  Красоту  наводим! Старые  щиблеты  новенькими  сделаем!
Он виртуозно насвистывал, напевал из  русских романсов приятным  баритоном, стрелял  озорными  глазами  в длинных ресницах. Улыбался, блестя  белыми ровными  зубами из-под черных усиков. У него не было  отбою от клиентов. Вся наша улица любила его, особенно женщины. Нужно было видеть, как нежно и осторожно снимал он туфельку  с девичьей ножки, как обрабатывал и гладил туфельку бархоткой, приговаривая, напевая, иногда даже  переговариваясь с дамой  шепотом,  ( между прочим, я впервые из его уст услышала это слово –дама)  и какой блестящей  становилась  потом эта  туфелька!  Вот только если кто-нибудь по незнанию предлагал ему   подбить набойки или починить  ботинки, тут он обижался.
- Я не сапожник, я чистильщик! Чис- тиль-щик! – И высокомерно приподнимал    брови. – Понятно  объясняю?
А закончив работу, он  неизменно наклонял чернокудрую голову, и выговаривал, принимая  плату:
-Мерси, мадам! Мерси, месье!   
     Но так бывало не  очень часто. Безногий  страдал  запоями. И тогда  из  темной глубины  подвала  во двор доносился  звериный рык и вой, в полном  соответствии с  огненным драконом.  К  Грише  это не  имело отношения. Так  мне представлялось.
    Пока отец  работал, Витька  играл  во дворе  с мальчишками.  Но он часто  болел,   кашлял, держась за  грудь,   захлебывался и сплевывал в платок. Летом в такие дни мать выносила   его полотняную  раскладушку, ставила на  солнечную сторону, и он  ложился, свернувшись калачиком.
- Ему  бы  в  Крым, к  морю. – Говорила  прачке моя  мама. - Там  бы  он поправился.
- Какой там   Крым, -  вздыхала  та, - Мы ж лишенцы, вы  знаете. Фининспектор  чуть ли не каждый день наведывается, прямо  за горло  хватает.  Налоги растут.  Говорят, нас, частников,  скоро совсем  прикроют.   Что  тогда?  А этот фининспектор  еще  требует, чтобы я прогнала  монахинь. Дескать, им нельзя жить в городе. Запрещено  служителям  культа. А куда им? Под  забором  помирать?   Да и  Гриша… И  не за что, а  пьет. Не знаю, как  дальше  жить? – И вытирала глаза передником.
  Как хоронили  Витю, я не  видела. Мы были на  даче. Прачка  потемнела лицом, сгорбилась.  Теперь она  больше  сидела  на  камне у прачечной.  И пару стало меньше,  и белье редко  висело   между  домом и сараями.  Не было  видно и монашек.
- Прячутся.  Но не ропщут. Ночью  гладить  приходят, нет, не за те  копейки, что я им могу заплатить. Помогают  мне, я вот  совсем  обезножела. Хорошо,  Гришу  власть не  дергает. Может, жалеют?
     С тех  пор  дракон в подвале   все чаще  оказывался просто  печью, но я все равно  недоверчиво  косилась на дощатую дверь, ведущую в темную глубину подвала. Кто  знает, может  завтра  там   все  будет, как  было?
  Теперь  прачка  сопровождала  безногого на его рабочее  место. Но времена  переменились,  НЭП  кончился. Исчезла пухленькая  Емма со  своими  рослыми   красавцами – братьями в белых фартуках.  Магазин  теперь  назывался «ХЛЕБ». Но хлеб подвозили нерегулярно, и перед  входом всегда  толпился  народ. А продавщица  тем временем спала, положив голову  на пустой прилавок, где раньше  красовались вкуснейшие  пирожные.
      Гришка  работал  и плату принимал  молча. И  барабанная дробь слышалась только, если кто-нибудь из толпы подносил ему  чарочку. Но она  напоминала  набат.   
    Прачку  хоронили  пасмурным осенним  днем.  Во двор  въехали  черные  дроги под балдахином  и остановились напротив  двери в подвал. Их  везли черные лошади, покрытые  белой сеткой  с длинными кистями. На головах у лошадей  красовались  белые плюмажи. Четверо мрачных и молчаливых мужчин вынесли  гроб и поставили его  на дроги. Откуда-то появились обе  монашки, они  несли большой портрет красивой дамы в роскошном  платье. На шее у нее было длинное   ожерелье. Выехал безногий на своей платформе.  Было  больно смотреть, как беспомощно   повис он на руках у  мужика,  подсадившего  его  на дроги рядом с гробом. 
   У подъезда столпились  соседи, а мы, детвора, жались  поближе к дверям, глазели с любопытством.
- Мам! -  я дернула  ее  за рукав. – Кто  вон та  тетенька на  картине?
- А ты что, не  узнала? Это же Лидия…прачка наша бывшая!
- Ведьма?
- Опять ты  за свое!  Уже  большая, в  школу  пошла, а свои  фантазии не  забыла! Нельзя так о покойниках! И не  ведьма  она, а просто очень несчастная  женщина.
Мама сердито  нахмурилась.
- Все по старому чину, - с уважение произнесла  нараспев старушка с третьего этажа. – И батюшка будет на  кладбище. Гришенька  позаботился, не  побоялся  запрета!
К дрогам понемногу стекались чужие  люди. Стояли  группками, переговаривались.
- Он як бувае. А яки богатющи  заводчики  були!
   -    Сколько  добра  людям  сделали!
- Храм на  слободке  их  благодеяниями  воздвигнут!  Правда, сейчас  закрыт, в  запустении…
- И  наши  казармы! До сих пор там  живут старые рабочие!   
- Там  и помрем!
- Знаменитая фамилия была. На  всю  империю!
- А теперь уже никто и не вспомнит. Одно  слово  - бывшие!
  Лошади потихоньку  тронулись, и вся толпа потянулась  со двора.
Безногий не вернулся домой с похорон. Больше  его  на нашей улице не  видели.  Говорили, что его приютила  в  казармах  какая-то  добрая  душа.
 А  двери в подвал через некоторое  время вышибли,  вход  зиял  огромной  дырой, и я  еще долго с тайным страхом  косилась на него, пробегая  черным  двором на  соседнюю улицу.
 
         
Галина  Кисель.
L;wener  Str.2
28259  Bremen.