Коза Манька и дикие гуси, Сказки белого облачка

Анатолий Скала
      Анатолий Скала            Коза Манька и дикие гуси
    
     Они выплыли к бережку из болотинки, высоко неся гордые головы над водой. Было их штук двенадцать, и все разного цвета; от почти белого до фиолетово-синего. Я смотрел на внезапное появление гусей с чувством радости.
     — Иди, Владик, смотри, это гуси, — сказал я своему пятилетнему сыну и поставил его на подоконник.
     — Чудесное зрелище! — сказал Вова, хозяин дома, в котором мы были, и позвал жену Таню, чтобы та тоже полюбовалась на гусей необычной окраски.
     Все мы стали смотреть на неслыханное представление: на зелёненький бережок вышли гуси, окрашенные во все цвета радуги, и пошли по тропинке, проложенной к нашему дому.
     И все это происходило не в какой-нибудь экзотической Южной Африке, а в России, поблизости от деревни, в которой еще жили люди и было с десяток домов. Правда, деревня была от нас метрах в трёхстах, за оврагом. Мы с сынишкой пришли из неё в этот дом на отшибе попить квасу.
     Володина бабка Катя всегда делала квас в двухведёрной кадушке-кваснице. Сантиметрах в пятнадцати от дна в стенке кадушки был кран. Можно было припасть к нему ртом, можно было подставить посудинку, и тогда сладко-кислый с продиринкой квас наполнял до краёв всё, что б мы под него ни  подставили.
     Как уж так получилось, не знаю, но квас в бабкикатиной этой кадушке не переводился. Даже уехав к сестре в город, бабка Катя устроила так, что прошла уж неделя, а мы с сыном по-прежнему ежедневно со жбанчиком на веревочке пробирались к Володиному дому и  по-прежнему находили в кадушечке крепкий квас.
     А ещё бабка Катя, уехав к сестре, наказала нам козу Маньку, чтоб мы пили её молоко.
     Коза каждое утро съедала весь дягиль, растущий вокруг дома, а ближе к полудню спускалась в овраг и там, в тишине и прохладе, перерабатывала его в сладкое молоко. Но уже ближе к вечеру вся поляна опять зарастала травой дягилем, а в последние предзакатные час или два он уже делался белым и пенистым, как только что выдоенное молоко. А к утру зонтики дягиля набирали в себя столько воды, что клонились от этой тяжести. И при малейшем прикосновении каждое двухметровое трава-дерево выливало на голову по ушату холодной воды.
     Под осенним ли моросящим дождем, летним ливнем или под весенним холодным и бодрым дождиком не случалось мне промокать так, как в нашей деревне в июле под дягилевым дождем.
     Ну так вот: в одну сторону от бабкикатиного дома был овраг, отделяющий дом от деревни; с другой стороны и под окнами простиралась болотинка с тихой черной водой; гуси вышли на только что освободившееся от травы Манькино пастбище и двинулись по тропинке в сторону дома.
     Я взял сына под мышки и, высунувшись из окна, отпустил на землю — пускай полюбуется на столь дивных птиц и проявит свою храбрость. Я ещё опасался, что гуси, увидев, как я выставляю сынишку на улицу, испугаются и улетят, а они даже голов в нашу сторону не повернули. Сынишка махнул на них ручкой и двинулся наперерез их шествию.
     И вот тут я внезапно перепугался. Птицы были громадными. По сравнению с Владиком даже шеи их были как брёвна. Один удар клювом или же крылом такой птицы мог свалить малыша с ног... А если они вдруг набросятся на него разом, все вместе?! .
      — Владик! Владик! Не надо! Беги быстро ко мне! — закричал я испуганно и полез выручать сына через окно — так казалось короче, поэтому и быстрее. От страха я плохо соображал и вместо того, чтобы вылезть в окошко ногами, полез из него головой.
     Мои брюки наделись карманом на гвоздь, вбитый в стенку, и я оказался в подвешенном состоянии, как червяк на крючке, и болтался, едва задевая руками за землю и не имея возможности сняться с гвоздя.
     И так извивался и болтался я, пока не разбил раму ногами и не опрокинулся вместе со стеклами и обломками деревянного переплета на улицу.
     Вскочив на ноги, я метнулся к сынишке и увидел совсем не гусей, а людей... Они были высокими, стройными, как цветные карандаши. И их было тринадцать. На одного больше, чем в той старой сказке. Как потом оказалось, тринадцатой была женщина – она была цвета вишни. Остальные — мужчины  семнадцати-двадцати пяти лет, были всех цветов радуги.
     Я не сразу сообразил, что они-то и есть гуси, приплывшие к нам на лужайку. А когда всё же сообразил, у меня перестала бежать кровь из порезанной стеклом раны.
     Впереди шёл вожак цвета спелого банана, за ним белый гусь, превратившийся в человека, там оранжевый гусь, за ним красный, чуть дальше – малиновый и зеленый. И так все друг за другом гуськом. У меня зарябило в глазах. Владик был рядом с ними, махал рукой и, как добрый хозяин пересчитывает возвращающихся вечером птиц, пересчитывал наших гостей. Принимал, как говорится, по счёту, поштучно.
     Это было невероятно смешно. Сын умел считать только до десяти, а гусей, то есть гусе-людей, было тринадцать. Владик морщился и готов был заплакать. Я взял его на руки и шепнул: ”Малыш, их здесь чёртова дюжина”.
      И малыш успокоился. Ему было известно, что дюжина — много. Значит, чёртова дюжина ещё больше. А до стольких считать он ещё не учился, поэтому и переживать было не из-за чего.
     А незваные гости прошествовали через калитку во двор и остановились. Самый главный сказал:
     — Здесь у нас будет лежбище. Лучше, главное же, спокойнее, места для линьки и не сыскать!..
     Тут он здорово ошибался, но это стало понятно намного позднее. А пока  все прибывшие люди-гуси загомонили и начали двигаться по ограде... Но не как наши домашние гуси, которые тычутся во все щели, не зная и сами, чего им там надо, а обдуманно и, похоже, заранее зная, что им требуется.
     Они разобрали забор и поставили его в другом месте, отгородив себе от полянки прямоугольник метров пять или шесть ширины и такой же примерно длины. Изнутри по периметру они начали строить нары; но материал скоро кончился, и работа остановилась.
     Сине-зелёный с оранжевыми волосами гусь обследовал бабкин колодец — и будка, в которой скрывался от непогоды источник вкуснейшей воды, уплыла на строительство. За ней пришла очередь сараюшки, в которой жила коза Манька...
     Я потом не раз думал: проснись тогда Манька, приди из тенёчка полюбопытствовать, что скрипит и трещит у неё в сараюшке, и всё было б иначе. Но коза в это время перерабатывала съеденный дягиль на молоко и ни о чем не заботилась. А потом стало поздно!
     Когда от уютного Манькиного жилища не осталось ни колышка, я пошёл сказать другу Володе, что пора выносить из дому самое необходимое, потому что строители уже начали задирать головы и разглядывать крышу на бабкином доме.
     В это время Володя сидел у окошечка и поглядывал на гусиное лежбище. Оно было почти что готово, но без крыши, поэтому вид имело ещё некрасивый... А всем было известно, что больше всего Вова любил, чтоб всё было красивое. У него даже жена Таня была самой красивой в округе; не считая, конечно, мамы моего дорогули-сынишки — он всегда всем так прямо и говорил: “Моя мама самая больсая  класавица в мире”.
     И сейчас Вова не стал отступаться от принципа, что вокруг всё должно быть красивым, поэтому шёпотом произнёс:
     — У меня там в углу, за квасницей, есть четыре куска рубероида. Может быть, им понравится?
     — Ты вещички – то всё-таки приготовь... А то вдруг не понравится, — посоветовал я.
     — А Танюшка уже собрала, — махнул рукой Вова.
     Жена у Володи была, без сомнения, красавица, но уж больно ленивая. Она кое-как повязала в узлы, что попалось ей под руки, и сейчас перед зеркалом разукрашивала свои щеки. А губы уже были готовы.
     А ещё у Володи с Татьяной была дочка по имени Света. Она была почти одного возраста с моим Владиком, может быть, чуть помладше. Когда прибыли гости она крепко спала. И сейчас, увидав во дворе разноцветных людей, отыскала альбом со своими рисунками и настойчиво отвлекала от зеркала мать.
     — Ты мне что говорила? Что зелёных людей не бывает? А на улице, посмотри: и зеленые, и оранжевые, и всякие-всякие...
     — Иностранцы они, иностранцы. Как ты этого не понимаешь? — отговаривалась Татьяна.
     — А иностранцы — они что, не люди? — добивалась ответа Светланка.
     — Они — гуси. Сюда из болота приплыли, — со знанием дела ответил ей Владик.
     — Гуси? — прямо похорошела художница. Разве гуси бывают как листики?
     Мой сынишка раскрыл рот от растерянности и посмотрел на меня, предлагая и мне поучаствовать в разговоре.
     — Гуси — нет; а вот утки бывают, — сказал я, подводя этим сына.
     Света сразу же обвинила сынишку в обмане:
     — Ну, вот видишь! А ты сказал – гуси!.. Значит, утки? — спросила она.
     Сын рассерженно засопел:
     — Я сам видел... Мы с папой видели, как они разноцветные приплыли и по берегу шли.
     — Они кто? Утки, гуси или люди? — потребовала девочка окончательного прояснения в этом вопросе.
     — Иностранцы они. Иностранцы, — неожиданно помогла нам Татьяна.
     Её дочка опять уцепилась за старое: — Иностранцы — они что, не люди?!
     И я, облегченно вздохнув, пошел в сенцы за рубероидом, оставляя Татьяну одну в этом их соревновании по упрямству.
     Когда я через полчаса зашёл в дом за посудой, Татьяна заученно повторяла:
     — Утки... гуси... иностранцы... — и так далее по порядку.
     Посуда мне, кстати, потребовалась для гусей — то есть, для иностранцев.   
     Татьяна точней некуда определила одним этим словом и статус, и вид, и национальную принадлежность гостей… Хотя их гостями назвать было трудно... А если подумать, гостями назвать их, пожалуй что, было нельзя...   
      Они, не спросясь, забрались к нам во двор, разобрали почти все подворье; когда я принёс им кусок рубероида, они тут же пошли за мной следом и одним рейсом очистили сенцы от всяческой рухляди, дожидавшейся часа быть пущенной в дело. В том числе прихватили они и квасницу. По-моему, это было уже просто нахальство: квасница была нужна нам и самим. Мы с сынишкой ещё и во жбанчик квасцу нацедить не успели, а они всю квасницу в свое лежбище утащили.
     И главное, как всё скоро у них получалось! Мы и глазом моргнуть не успели, а какой-то оранжевый гусь приглашал нас к столу отобедать окрошки из бабкиной этой квасницы...
     И зелень у них  в загородке, смотрю, уж поспела! Растение, по виду напоминающее наш чеснок, только перья пошире и разноцветные. Присмотрелся я повнимательнее: а ведь это их перья, гусиные! И они их и так кушают, и в кадушечку накрошили... И меня потчуют: дескать, ешь давай, ешь!
     “Ну, нет! — думаю — Подожди... Может, вам эти перья и хорошо, а я как-то к этой экзотике не привык... Лучше я себе дома окрошку из огурцов с луком сделаю, да сметанки туда подпущу, да укропу добавлю... А уж вы свое кушанье сами пожалуйста как-нибудь убирайте...”
     А Володе с Татьяной гусиное предложение передал. Говорю: “Если хочется с иностранцами пообщаться — идите. Они там окрошку сготовили, вас к столу приглашают. А мы с Владиком пойдем Маньку доить; молока себе в жбанчик нальём, раз уж квасу нам не хватило”.
     Таня с Вовой решили, что мир, дружба и всё прочее их обязывает появиться на публике. А то как-то бы неудобно: хозяевам — и сидеть взаперти, когда гости на двор прибыли.
     Ну вот, вышли они из дому... И такой, я скажу вам, фурор на иностранное общество произвели, что представить себе невозможно...
     Как увидели гуси Татьяну, так сразу и замолчали. А потом как залопочут, зацокают языками; из-за стола повылазили и давай головами кивать: дескать, милости просим окрошечки нашей откушать! А стол у них тоже из досок: пристроили пару тесен на какие-то чурбаны — вот и стол. И скамеечки точно так же. И всё это здорово выглядит со стороны: ну идиллия прямо какая-то из пастушьих романов посредине двора!
     Та мулаточка, что тринадцатой в этой дюжине подвизалась, Татьяну под ручку схватила и рядышком на скамеечку усадила: с одной стороны она Тане окрошечку подливает, с другой стороны ей гусь лапчатый, с переливами, перо луко-гусиное, словно редкий цветок, к щёчкам подносит. А Вова сидит красный с досады и на красивую Таню и её ухажера поглядывает... А сделать чего-нибудь невозможно: фройндшафт, дружба!!! И на тебе международный скандал?..
     А мы трое пошли Маньку отвязывать. Коза после отъезда бабуси Светланку хозяйкой определила и никому, кроме неё, подчиняться теперь не желала. А упрямства у Маньки было не занимать. Она и доиться нигде кроме как в собственной горнице не доилась. И мы отвели её в новый гусятник... А где мы доить её, спрашивается, должны были, когда всё жилище у Маньки на нары использовано оказалось?
     Мы её к этим нарам и привязали: всё же запах для Маньки знакомый. Пока, думаем, вы банкетами там занимаетесь, мы у Маньки всё дягилево молоко выдоим и опять отведем на полянку, пускай дальше его вырабатывает!
     Манька, вроде бы, против этого не возражала: понюхала она досочки, полизала и принялась за делянку, которая между нарами поднималась.
    “Ладно, — думаю, — пусть жует эти перья, раз нравятся!.. Ещё вырастут! Всё равно при такой скорости произрастания гусям с этой делянкой не справиться!” Ещё и обрадовался: потому что доить Маньку, когда она просто бездельничает — настоящее наказание: то ногой лягнёт, то рогами ткнёт, то ещё что-нибудь навред сделает. Только и знаешь с ведерком вокруг её бегать. А когда она что-нибудь ест, подоить её сущие пустяки...
     Уже через час молоко из Манькиного вымени было в подойнике, и я с удивлением заметил, что при дойке мы не нарушили ни одной доски и не выломали ни одной стены. А раньше такое случалось.
     После дойки козу требовалось возвратить в дягиль, а Света куда-то исчезла!
     Как потом выяснилось, она в это время подписывалась под собственноручно написанными портретами и раздавала их иностранцам. Причём делала всё это бескорыстно — ни долларов, ни прочей валюты у гусей с собой не было.
     Особенно пятилетней художнице удался групповой портрет гостей в виде радуги. Я потом его видел и должен признать: сходство с натурой на нём проявилось особенно ярко. Да, вот именно, ярко — более точного слова, пожалуй, не подберёшь.
     Когда после дойки коза заупрямилась и не захотела уйти подобру-поздорову из занимаемого помещения, я стал громко звать Свету на помощь. Вместо неё в дверь просунулась ярко-синяя гусиная голова и мгновенно исчезла.
     Я не стал ждать скандала, схватил Маньку за загнутые рога и потащил к выходу. Она по-предательски заорала и, словно циркач, встала на голову. По-моему, стойка у Маньки получилась нисколько не хуже, чем у профессионала. Я взял веревку, к которой была приспособлена Манькина шея, перекинул через плечо и поволок козу к выходу. Причём Манька ехала на спине, задрав кверху ноги, и восторженно голосила, предупреждая всех встречных о своем передвижении.
     Не обращая внимания на иностранцев, я проволок козу перед всей этой публикой и остановился в овраге с намерением привязать её к колышку и тем самым уже окончательно завершить дойку.
     Но только я взялся за колышек, коза резво вскочила и галопом направилась к злополучному сооружению иностранцев.
     Они, как на беду, все до последнего находились в гусятнике и оплакивали сгубленный урожай своих перьев. И что самое главное — необдуманно и, по-моему, даже и безответственно оставили дверь в гусятник незапертой.
     Коза тут же воспользовалась этой их беззаботностью, ворвалась внутрь гусятника и устроила в нём скандал. Впрочем, в этот раз всё кончилось более-менее благополучно: большинство иностранцев успело спастись от рогов козы на своих нарах.
     Но на этом дело не кончилось.
     Теперь уже Вова, не доверяя нам важного дела, собственноручно отбуксировал Маньку на пастбище и совершил ту же ошибку, какая случилась со мной.
     Когда мы с сынишкой услышали Вовины вопли и поспешили на помощь, коза уже билась рогами о забаррикадированное изнутри помещение гусятника. И по растрепанной Манькиной бороде было видно, что конфликт с иностранцами разрастается в полномасштабную затяжную войну.
     Я взял жбанчик, наполненный Манькиным молоком, и мы с сыном отправились восвояси. При этом в душе я предчувствовал, что залётные гости ещё хлебнут горя с норовистой Манькой.
     На следующий день мы с сынишкой проснулись, я глянул на сына и сразу заметил на розовых щёчках пух.
     “Ну вот, — думаю, — прохудилась подушка, придётся сейчас собирать в комнате пух”.
     А чтоб эта работа не выглядела утомительной, я начал придумывать к ней весёленькую дразнилку. Но сын неожиданно рассмеялся и не дав мне её досочинить, пребольно щипнул меня за щеку. Я, признаться, не ожидал от сынишки подобного... Но чтоб показать, что папа на Владю не обижается, аккуратно убрал со щеки сына прилипшую к ней пушинку. В глазах сына мелькнуло недоумение и удивление, а в следующий миг он уже рыдал во весь голос.
     Не понимая в чём дело, я бросился успокаивать Владика и мимоходом убрал с его тела ещё несколько точно таких же пушинок — сынишка зашелся в отчаянном визге, и я лишь с трудом и не сразу сумел его вновь успокоить. Он, кажется, задремал.
     Стирая с лица пот, я взглянул в зеркало. Разумеется, подбородок мой был в пуху.
     Я схватил пальцами сразу несколько тощих пушинок и бросил их на пол. На том месте, где были пушинки, появились отверстия и ощущение, что меня кто-то ткнул в то место иглой. А из дырочек показалось по капельке крови.
     Я задумался и оглядел сына. У него были точно такие же покрасневшие пятнышки, а кой-где вновь возникли пушинки.
     Я взглянул и на жбанчик, в котором вчера было Манькино молоко. Жбанчик был безнадежно испорчен — он весь зарос пухом, особенно изнутри. Видать, эти гусиные перья имели столь чудное свойство, что, будучи съеденными, прорастали откуда бы ни было... Манька вволю наелась их в сараюшке, мы попили Манькиного молока и начали обрастать пухом.
     “Интересно, — подумал я, глядя на жбанчик, — если даже продукт Манькиной переработки привёл к столь печальным последствиям, то что происходит сейчас с Манькой и прочими поедателями перьев? Ведь они ели их непереработанными, так сказать, в живом виде?
     Я помазал зелёнкой сынишкины и свои ранки от выдернутых пушинок и позвал Владика на разведку.
     Идея была встречена с энтузиазмом. Мы выступили по тропинке, ведущей к Володиному дому, и пока добрались до оврага, как всегда вымокли до невозможности. Здесь мы коротко посовещались и высунули головы из травы.
     Вдоль оврага ходила какая-то куча перьев, похожая на павлина с одной стороны, и на чудовищного Бармалея с другой стороны. Я прицокнул от удивления: вот так Манька! И что с тобой сейчас будет? Ни рыба, ни мясо; ни гусь, ни овца; так и будешь ходить на посмешище всей деревне! Словно в ответ на моё замечание Манька грустно проблеяла.
     Мы с сынишкой подставили руки-трубочки к нашим глазам и, как будто в бинокли, внимательно осмотрели весь дом и сарайку-гусятник. Нигде никого не было видно. Но шум, доносящийся от гусятника, говорил, что там происходит чего-то неладное.
     Мы оставили наше укрытие и решительно двинулись через овраг… И в это же время из лежбища-сараюшки показалась процессия иностранцев. Но на что же они были похожи! Не успевшие обзавестись настоящим гусиным убранством, со ссадинами и царапинами от Манькиных вездесущих рогов, они шли друг за другом, не глядя по сторонам, и надменно молчали.
     Буквально секунду назад вся округа была переполнена этим их гомоном, и вдруг — мёртвая тишина. Я подумал: “Уж все ли ладно с Володей и Таней? Куда они это запропастились?!”  Но тут же увидел, что Вова здоров и выглядывает из окна...
     Он подёргивал правый реденький ус, и при этом рука его совершала движения, какие бывают, когда человек что-то выдернул и бросает, бросает подальше куда-нибудь в сторону то, что выдернул...
     Иностранцы же — все тринадцать — были явно настроены на отбытие; были чем-то обижены и старательно демонстрировали эту обиду. Они игнорировали всё вокруг, словно не замечая ни нас с Владиком, ни Володю, выглядывающего из окошка, и уж тем более козу Маньку в овраге. А видели лишь тропинку, ведущую их к воде. И то видели с явным неудовольствием: вот дойдут до воды, а там хоть и тропинки не будь.
     И вот первый из них ступил в воду, свернул шею набок и замер от восхищения перед любимой стихией. Потом он подвинулся и дал место следующему, чтобы тот тоже мог самовыразиться через любовь к камышам и презрение ко всему, что осталось на суше.
     Остальные стояли и ждали своей очереди.
     И вдруг они разом загомонили, бросились в воду и тут же у берега принялись окунаться, потряхивать ручками-ножками и превращаться в гусей. Самые нетерпеливые колотили по воздуху крыльями, на которых видны ещё были не успевшие вылинять пальцы, и пытались взлететь.
     А то, что их так напугало, уже с громким блеяньем приближалось к реке. Разумеется, это была коза Манька. Я хотел ухватиться за привязь, которая волочилась за ней, но не успел.
     Гуси тоже как следует не успев принять птичий вид, удирали от Маньки по мелководью.
     Манька прыгнула в воду, какое-то время её не было видно совсем. Потом она вынырнула на поверхность, но здорово измененная. Теперь она была больше похожа на водоплавающую, чем на дойную козу. С каждым следующим погружением она всё более охорашивалась, а её блеянье становилось похожим на резкий гусиный  крик.
     С этим криком она и отправилась догонять удирающую от нее стаю.
     Я пошёл по тропинке к воде и подобрал привязь — всё, что осталось от Маньки. Напоследок мы с сыном увидели бабкикатину козу уже в воздухе. Она, видимо, догнала в камышах иностранцев и вынудила их взлететь. Над деревьями появились четырнадцать тяжело машущих крыльями разномастных гусей. Последний, четырнадцатый, был заметно пушистей других и махал крыльями чаще и тяжелее, но не отставал и пронзительно верещал. И все они и исчезли за облаками.
     Мы с Владиком зашли в дом. Положили перед Володей верёвку и выразили сожаление по поводу дезертирства козы. Володя кивнул головой и сказал, что всё видел: “Бессмысленное животное, захотело гусыней стать... Вот бабуся приедет...” И замолчал, видно, понял, что даже бабуся не в состоянии сейчас вернуть Маньку.
     — А у вас у самих как? — спросил я о событиях происшедших без нас. И рассказал, как после Манькиного молока квасной жбанчик у нас стал похож на гусенка.
     — У меня тоже пух был — повыдергал. Светка Манькиного молока не пила и окрошку не ела — у неё обошлось. А вот Тане пришлось пёрышки повыдергивать, а то тоже, как Манька, в гусыню бы превратилась: наелась вчера у  них зелени, — отвел глаза в сторону наш Володя.
     — А квасница? — припомнил я главное. Вова только махнул безнадежно рукой:
     — Пропала квасница...
     Мы простились с Володей и отправились восвояси: ни кваса, ни молока в этом доме для нас больше не было, а всему виной была взбалмошная Манька.