Брюхо. Главы из романа

Александр Святов
Глава 1.
ПИГАЛИЦЫНА.

Олимпиада Аполлинарьевна Пигалицына была женщина-шар. Ее громадное тело состояло из умопомрачительного количества округлостей, соединенных между собой столь сложными жировыми связями, что казалось чудом, как шары эти составляют из себя единое и неделимое целое.

Голова ее была, само собой, круглая. Но!.. Круглая и-де-аль-но! При этом
гражданка Пигалицына носила шляпки не менее шестьдесят шестого размера.
 
Представьте себе эдакую головку, на которой умещается еще несколько шариков: нос, крупные зеленые глаза навыкате, щечки (ох уж эти щечки!), ротик с губками - каждая по полпомидорки средних размеров. Ушей из-за волос видно не было, но то, что они представляют собой не менее аппетитные шарики, что и все остальное, сомнений не вызывало. Словом, головка была прелестна!

Шеи не было вовсе. Ну, то есть она, была, конечно, но то ли слишком маленькая, то ли... Словом, видно ее не было.

Тело Олимпиады Аполлинарьевны потрясало! Шар, исполинский живой шар повергал в изумление. Пышущий жаром, неестественно подвижный, он постоянно шевелился, переливался, заставлял двигаться другие шары, которых, как и на головке, можно было насчитать, пожалуй, с десяток. Ну, может, чуть меньше. Вот посчитайте сами.

Плечи, уникальные плечи - круглые, большие и все-таки очень милые и женственные. Грудь. Ну!.. Бюстгальтеры Олимпиаде Аполлинарьевне шила на заказ одна старушка-белошвейка. Так вот, материалу на них уходило столько, что хватило бы на нормальную мужскую сорочку. Такое-то вот богатство Пигалицына упрятывала в старухины лифчики, и возвышалось оно двумя булыганами над всем телом, повергая сильную половину человечества в непонятное томление и беспокойство.

О задней части туловища Олимпиады Аполлинарьевны деликатно умолчим.

Так, ну что еще? Руки и ноги. Те же шары, только поменьше, да поживей...

Словом, шар! Чудный, очаровательный шар!

Несмотря на столь серьезные размеры, Пигалицына была чрезвычайно живой и шустрой дамой. Средняя скорость ее передвижения по замысловатым хитросплетениям конторы, в которой трудилось это неординарное создание, намного превышала скорость остального послужного состава.

Когда Олимпиада Аполлинарьевна проносилась по коридорам, то зарождался некий порыв ветра, торнадо, который, случалось даже, закручивал встречных и обдавал, как настоящий пустынный ураган, жаром. Жаром старшей машинистки сто третьего отдела треста «Спецжиргидробумснабстройпереналадка» гражданки Пигалицыной.

Всего пару слов о той удивительной конторе, в которой трудилась Олимпиада Аполлинарьевна.

Это было заведение, что в великом множестве были рассеяны по России. Занимались в них всем (что можно заключить из колоссальных /!/, блистательнейших /!/ по совместимости, несовместимых понятий), - а, следовательно, и ничем. Но то, что они необходимы, - ну где, скажите на милость, работать нашим согражданам? - это, безусловно, оспаривать не приходилось.

Липочка, а именно так звали ее близкие знакомые, несмотря на свои внушительные шарообразные формы, была нежным и застенчивым существом. Мужчин она вообще жутко стеснялась и как только кто-либо из них заговаривал с Пигалицыной, ослепительно краснела и опускала взор. Дойдя до возраста в двадцать восемь лет, она все еще оставалась девицей и по ночам яростно возилась в кровати, переживая неотпускающие ее эротические мечтания. Она мечтала о мужчине, спутнике жизни - красивом, сильном и непременно стройном и худощавом. Этого мужчину она совершенно отчетливо представляла себе.

По утрам она просыпалась, порой, и вовсе разбитая - Олимпиада Аполлинарьевна приблизилась в своем женском развитии до того рубежа, за которым либо начинается расцвет, либо вовсе всё заканчивается.

Вот, к примеру, одно такое утро Олимпиады Аполлинарьевны Пигалицыной.

Она лежит на гигантской кровати, на которой свободно можно разместить полвзвода солдат. Лежит на спине, в яростной кипени громадного количества кружев - Пигалицина очень уважает разные рюшечки и финтифлюшки и стремится пришлепать их, где только можно.

Потрясающее размерами тело солидно покоится под завалами кружев.

Вот Олимпиада Аполлинарьевна причмокивает губами и, наконец, открывает глаза. Со сна они затянуты мутной пленкой. Липочка бестолково созерцает нахлынувшее видение. Через несколько секунд пленка исчезает, глаза приобретают осмысленное выражение, и Пигалицына зевает, потягивается и возится в постели, отчего все это гигантское сооружение подозрительно гудит.

Утреннее солнце бьет в окно, отражается от всех блестящих предметов, находящихся в комнате, и неряшливо рассыпается желтыми пятнами по стенам, полу и потолку.

Олимпиада Аполлинарьевна садится на край кровати, спускает ноги и шарит ими в поисках тапочек. Нащупав их, вгоняет, как в лузы свои шарикоподобные ступни и встает.

Начинается новый день.

Первым делом Пигалицына подходит к столу, берет с него чайник и шумно пьет прямо из носика.

 Надобно сказать, что Олимпиада Аполлинарьевна страдала вечным насморком и от этого по ночам больше дышала ртом. Это доставляло ей немало хлопот: во-первых, она жутко храпела и потому ни в одном санатории или доме отдыха с ней никто не желал соседствовать, а во-вторых, у нее сильно пересыхало во рту и к утру язык стучал о небо и зубы, как щепка...

Олимпиада Аполлинарьевна приближается к трюмо и осматривает себя. При этом она корчит рожи - надувает щеки, таращит глаза, шевелит бровями. По-видимому, это доставляет ей удовольствие, ибо, проделав все эти, вероятно, постоянные упражнения, Пигалицына несколько приходит в себя и даже начинает улыбаться.

Когда Олимпиада Аполлинарьевна передвигается по комнате, ее знатная грудь ходит ходуном, колышется - живет своей жизнью.

Место жительства гражданки Пигалицыной определенно в большой коммунальной квартире, где помимо нее сосуществуют еще четыре семейства. Олимпиада Аполлинарьевна живет в этой обители с самого своего рождения, привыкла к ней, даже любит, если можно любить подобный вертеп.

Постоянным жителем в этой усадьбе была, пожалуй, лишь сама Пигалицына, да еще старуха-белошвейка, которая и шила, кстати, лифчики-парашюты.

Остальное население запоминалось с трудом, - через квартиру постоянно проходили какие-то чудовищные цепи обменов. Жильцы менялись, буквально, косяками. Если бы вдруг заселить всех миновавших эту квартиру в одно место, то дом пришлось бы сыскать немалый.

В утро, когда мы застали Пигалицыну в постели, в квартире проживало помимо, разумеется, самой Олимпиады Аполлинарьевны и старухи-белошвейки,еще семейство Агапкиных - муж и жена - оба скандалисты; семейство Утятниковых - тоже муж и жена, да к ним детей трое или четверо - Олимпиада Аполлинарьевна никак не могла увидеть их всех вместе, а от этого сбивалась со счета. Третьим обитателем считался алкаш Кутырин - личность странная, но, в общем, достаточно смирная.

Наибольшие неприятности доставляли Пигалицыной Агапкины. Все, что они ни делали в этой жизни, они делали во вред окружающим. Это было их жизненное кредо, смысл жизни. Больше того, по вечерам, лежа в постели, супруги Агапкины вспоминали какие гадости они сотворили за день и чрезвычайно расстраивались, если вреда нанесли мало, а значит и день прошел зря.

В отличие от Агапкиных, творивших неприятности осознанно и целенаправленно, Утятниковы были, в общем, неплохие люди. Но от этого Олимпиаде Аполлинарьевне было не легче. Шум, исходивший в квартире от самих Утятниковых, а в большей степени от их несчитанных детей, можно было сравнить разве что с вокзальным гамом и суетой. Последнее время Пигалицына даже побаивалась выходить в коридор - настолько он напоминал ей вокзальную толкотню, от которой она просто с ума сходила.

Кутырин слыл алкашом смирным. Напивался он регулярно - каждый день, причем, очень редко дома, да к тому же с такими же алкашами. Кстати, собутыльники Кутырина тоже были тихие и интеллигентные пьяницы. Они и напивались очень тихо и редкий раз буянили - били бутылки или орали песни.

По утрам Кутырин стеснялся соседей и бочком, незаметно, исчезал из квартиры - уходил собирать бутылки и перебиваться случайными заработками, чтобы сначала опохмелиться, затем продолжить, а потом и просто надраться. Неплохой был сосед Кутырин. Спокойный. Олимпиаде Аполлинарьевне он даже чуточку нравился, в чем она не смела признаться даже самой себе. Вот если бы Кутырин перестал бы пить, да помыть его, да почистить, то он бы еще очень даже...

«Ах, ах, ну что за вздор вы несете!»

Подобные мысли иногда посещали Пигалицыну.

Старуха-белошвейка почти безвылазно сидела у себя в комнате и на людях показывалась крайне редко. Звали ее баба Феня, жила она в этой квартире настолько давно, что помнила голышом не только Липочку, но даже и ее маму, которая тоже прожила в этом доме до самой своей кончины. Баба Феня была настолько древней, что застала еще первую русскую революцию. Для Олимпиады Аполлинарьевны она стала почти что родной - прожив всю жизнь рядом, люди поневоле приобретают родственные чувства.

...Олимпиада Аполлинарьевна, накинув на плечи халат, осторожно открывает дверь и в щелку выглядывает в прихожую. Вроде тихо. Пигалицына выходит из комнаты и направляется в ванную. Когда она уже подходит к двери, неожиданно перед ней возникает Агапкина и, потеснив Олимпиаду Аполлинарьевну плечом, открывает ванную и бросает соседке:

— Я занимала!

Пигалицына в растерянности останавливается и смотрит на дверь.

Из комнаты Агапкиных выходит сам Агапкин и подходит к ванной. Смерив Олимпиаду Аполлинарьевну взглядом, произносит:

— Мы с женой вместе занимали!

— Но... - пытается возразить Пигалицына, но в это время из-за двери орет Агапкина:

— Сеня, это ты?

— Я, я.

— Гражданка Пигалицына! - неожиданно вещает Агапкина.

— Что? - спрашивает удивленная Олимпиада.

— Мой муж занимал вместе со мной!

— Да, да, конечно...

Агапкин победно взирает на Пигалицыну и начинает насвистывать.

Надо заметить, что чета Агапкиных не удалась ростом и, может быть, от этого их сжирала всепоглощающая ненависть к окружающему миру. Рядом с Олимпиадой Аполлинарьевной Агапкин выглядел совсем щенком, и это бесило его до умопомрачения.

Пигалицына стоит, прислонившись к стене своим могучим телом. Агапкин торчит рядом, насвистывает снизу и изредка посматривает на Олимпиаду Аполлинарьевну.

«Ну и здорова! - думает он про себя. - Вырастет же... Ну ничего, я тебя укатаю. Не таких обламывали!»
 
Агапкин не хочет признаться себе, что эта гигантская женщина с шарообразным телом, волнует его усохшую душу. Она ему /тьфу, тьфу!/ даже нравиться.
Да и то сказать, Агапкина жена выдалась маленькой, сухенькой, кривоватой. Словом, взглянешь, плюнешь и выругаешься про себя нехорошими словами. Она, собственно, и являлась в семействе тем генератором гадостей, к которым (постепенно, конечно, не сразу!) приохотился и Агапкин сам.

Агапкин не прочь бы даже и приударить за Липочкой, но... /тьфу, тьфу!/. Жену свою Агапкин боялся, как черт ладана. Да и было за что.

Открывается дверь и из ванной выходит она.

— Сеня! Заходи!

Агапкин скрывается за дверью.

Агапкина поправляет халат и идет по коридору в сторону своей комнаты.

В ванной Агапкин мочится в унитаз, затем открывает кран и, под шум льющейся воды, закуривает.

Олимпиада Аполлинарьевна томится под дверью, тоскует, трется спиной о стенку, отчего стенка подозрительно кряхтит. Минут через пять она тихонько стучит в дверь:

— Семен Аркадьич...

Из-за двери ни звука, только вода шумит.

— Семен Аркадьич, - еще раз пытается прорваться побыстрее Пигалицына, но, увы...

Агапкин сидит на краю ванны, курит. Такие эксперименты он называет: «Держать паузу». Минут еще через пяток Агапкин, наконец, «паузу выдерживает» и выходит из ванной.

— Извините, извините ради бога, Олимпиада Аполлинарьевна, - раскланивается он перед Пигалицыной.

 Да все это так естественно, что и не понять, черт возьми, издевается Агапкин или впрямь совесть его грызет... Впрочем, стоит взглянуть на его поросячьи веселые глазки и раздвоенность суждений исчезнет сама собой.

— Ничего, ничего, - лепечет Олимпиада Аполлинарьевна и берется за ручку.

В это время из комнаты Утятниковых с диким ором выскакивает ватага детей и несется по направлению к ванной. Намерения утятниковского потомства не вызывают никаких сомнений.

Пигалицына с неожиданной проворностью скрывается за дверью, щелкает задвижкой. В ту же самую секунду процессия ударяется в дверь и начинает биться и орать на все голоса. Но Олимпиада Аполлинарьевна уже у цели...

...Когда спустя некоторое время она открывает дверь, то утятниковы дети врываются в ванную и лезут к кранам, унитазу и прочим атрибутам с таким неистовством, что становится несколько не по себе.

Олимпиаду Аполлинарьевну это уже не касается, и она относительно спокойно продвигается по коридору. По пути ей попадаются сами Утятниковы.

— Доброе утро, Олимпиада Аполлинарьевна!

— Доброе утро, - кивает она в ответ.

— Как там наши? - спрашивают вежливо супруги.

Пигалицына пожимает плечами, ибо по всей квартире раздается жуткий вой утятниковской оравы.

Олимпиада Аполлинарьевна скрывается в своей комнате.

Минут через пятнадцать Пигалицына выходит на кухню. Она переоделась - на ней яркое платье с большим бантом на груди. Олимпиаде Аполлинарьевне оно не идет, более того, она смешна в нем. Но никто не говорит ей об этом, а сама Пигалицына считает, что платье роскошное.

В коридоре, стесняясь и робея, крадется к входной двери Кутырин. Его помятая небритая физиономия говорит сама за себя. Увидев Олимпиаду Аполлинарьевну, Кутырин испуганно прячет за спину сумку с пустыми бутылками и здоровается:

— Доброго здоровьичка, Олимпиада Аполлинарьевна.

— Здравствуйте, Петр Михайлович.

Пигалицына проходит в кухню. Кутырин живо проносится по коридору и выскальзывает за дверь.

Кухня в квартире была громадной. Посредине нее стояла страшных размеров плита. Она была общей и вокруг нее постоянно толпился народ - кто-то что-то варил, кто-то подогревал... От плиты разносился по квартире запах, в котором содержалось такое количество компонентов, что букет их потрясал.

По периметру кухни стояли шкафы, буфеты, столы - у каждой семьи свой набор. Этот гарнитур составлял уголок частной собственности, являлся неприкосновенной зоной и походил на своих хозяев. Не было стола только у Кутырина, ну да он ему был и не нужен - на кухню он выходил редко и лишь за тем, чтобы набрать воды в банку для тушения похмельного жара. Питался он вообще бог знает где и чем.
У бабы Фени на кухне стоял маленький столик, да на стенке висел крохотный шкапчик.

Основную площадь занимали Агапкины. Вдвоем они сумели отхватить где-то с треть площади, вели себя полнейшими хозяевами и не будь утятниковых детей, наверняка, выжили бы с территории всех остальных. Утятниковы-дети были сущим наказанием не только для родителей. Агапкины перепробовали все виды борьбы, какие только мог придумать их воспаленный мозг, но конкуренция оказалась, как ни странно, далеко не в их пользу. Вся трудность борьбы с утятниковским потомством состояла в том, что те приняли правила войны и вели ее с неистощимым запасом детской фантазии. Для четырех (или пяти?) маленьких бестий борьба эта доставляла удовольствие.
Агапкины войну явно проигрывали.

Ну что могли они выдумать кроме банальных подзатыльников? Что бы там не говорили об Агапкиных, но то, что перед ними дети, как-то сдерживало и заставляло держаться в рамках. Зато утятниковское потомство никаких рамок не придерживалось и, увидев раз в соседях противников, войну прекращать и вовсе не собиралось.

У Олимпиады Аполлинарьевны на кухне стоял столик, два табурета, небольшой буфет, холодильник, пара горшков с геранью на подоконнике. Из-за этих цветов Агапкины неоднократно заводили скандал - дело в том, что окон в кухне было три, столик Пигалицыной стоял как раз у одного из них и потому, вроде бы, окошко являлось ее собственностью. Потерпеть такое Агапкины не могли, но придраться было не к чему, а цветы... Ну что цветы? Ну, правильно! Загораживают свет! Ну, вот и повод.

Олимпиада Аполлинарьевна подходит к столу, делает бутерброды. Затем наливает чайник и ставит его на плиту. Там уже стоят кастрюли, сковородки. Все шумит, швырчит, брызгает. Утятниковы-дети то и дело подбегают к сковородкам, хватают из них и скрываются. Утятниковы-родители похожи на своих детей и тоже то и дело подбегают к плите, помешивают, пробуют...

Как правило, когда пища готова, ее остается у Утятниковых в кастрюлях и на сковородках катастрофически мало. К тому же есть они не хотят - напробовались. Дети тоже не желают завтракать - нахватались... Примерно так же Утятниковы и обедали, и ужинали. Всех вместе за столом их можно было увидеть крайне редко.

Из-за этих постоянных набегов утятниковых-детей на плиту, никто из жильцов не рисковал готовить что-то до тех пор, пока орава не насыщалась и не находила себе новое занятие. Бывали случаи, когда новый жилец совался к жару со своими кастрюлями, не подозревая о таящейся напасти. Как правило, это бывала его первая и последняя попытка прорваться к плите раньше Утятниковых.

Олимпиада Аполлинарьевна тоже не сразу освоилась со столь дерзким раскулачиванием - не раз почти готовый обед неожиданно исчезал, и понять куда - не составляло большого труда, стоило только взглянуть на осоловевшие глаза Утятниковского потомства.

Бороться с этим было невозможно.

Пигалицына завтракала бутербродами Она смело ставила чайник на плиту - до кипятка маленькие плуты не домогались - резала хлеб, масло, сыр и спокойно завтракала за своим столиком у окна. Чудное ее тело при этом жизнеутверждающе передвигалось, - шары вступали друг с другом в сложное взаимодействие.

Олимпиада Аполлинарьевна поглощала бутерброды и задумчиво смотрела в окно. Сегодняшний день сулил ей какую-то неожиданность. Отчего, она и сама не знала, но чувствовала, и это предчувствие было совсем новым, непохожим ни на что и возбуждало Пигалицыну. Она даже шумно засопела - задвигала ноздрями и чуть было не обожглась чаем.

Подобные предчувствия случались с Пигалицыной крайне редко и, что замечательно, почти никогда не обманывали. Это всегда были какие-то изменения в жизни - вехи, если можно так выразиться, ее жизненного пути.

Последнее такое предчувствие посетило Олимпиаду Аполлинарьевну года четыре назад. Тогда, тоже с утра, у нее учащенно забилось сердце, захолодело под мышками и она поняла - что-то должно случиться.

Этим «что-то» оказался начальник отдела Поликарп Кузовкин, который вдруг подошел к Пигалицыной во время обеда и пригласил ее покататься вечером на его машине. Олимпиада Аполлинарьевна несказанно удивилась, но вида не подала и согласилась. Кончилось это тем, что Кузовкин завез сотрудницу на озеро, предложил выкупаться, а затем мокрый и синий, как гусь, начал покушаться на честь Олимпиады Аполлинарьевны.

Пигалицына с трудом вырвалась от него и, схватив одежду, убежала. Кузовкин долго кричал вслед, что он не будет, что это недоразумение, и куда она пойдет. Но Олимпиада Аполлинарьевна назад не вернулась, хотя это и стоило ей нескольких неприятных часов блуждания по незнакомым городским окраинам.

На другой день Пигалицына со страхом взглянула на своего начальника, но тот сделал вид, что ничего не случилось. К вечеру Олимпиада Аполлинарьевна успокоилась, но долго еще пугал ее колючий и недвусмысленный взгляд Поликарпа Кузовкина.

Олимпиада Аполлинарьевна позавтракала и, собравшись, отправилась на службу. Состояние ее было крайне возбужденное.

Что-то важное должно было случиться, - и она это чувствовала.


Глава 2.
«ПОДСНЕЖНИК» ШИРИНКИН
Альберт Ширинкин всю сознательную жизнь страдал от своей фамилии. Это ж надо было придумать такое, да еще и обозвать живого человека! Альберт, порой, доводил себя буквально до обморока подобными обвинениями в адрес неизвестно кого, - пожалуй, тех, кто когда-то выдумал эдакую фамилию. Из-за нее Альберт даже к родителям своим относился с прохладцей, - что ни говори, а от них принял он столь чудовищное наследство. «Ну ладно там - Брюкин какой-нибудь или Штанинов, Пиджаков, на худой конец, но зачем же так то издеваться», - думал порой Ширинкин, лежа у себя дома на широкой тахте и глядя в потолок. - Это же живой человек, личность, можно сказать, частичка космоса, а унижать личность никому не дозволено! А тут - срам! Тьфу! - в сердцах сплевывал Альберт.

Тахта являлась одним из самых излюбленных мест Ширинкина в квартире. Это была его среда, остров, континент. На ней он спал ночью, лежал днем, работал. Да-да, и работал. Дело в том, что служил Альберт в одной довольно крупной и влиятельной городской газете. Должность его - та, по которой он получал зарплату, была обычной и достаточно скромной. В трудовой книжке его красовалась надпись - корреспондент. Только и всего. Но на самом деле никаким корреспондентом Ширинкин не являлся.

Он был подснежник.

То есть корреспондентом он только числился. Основное же занятие его состояло в том, что он писал речи. Непонятно? Ну, вот смотрите.

В каждом городе есть руководство. Есть? Есть. Каждое руководство обязано проводить собрания, конференции, митинги? Обязано. Руководство же и обязано на них выступать. Верно?

Ну а кто эти речи готовить будет?.. То-то!

Альберт Ширинкин обладал удивительным даром. Не было ему равных в городе по этой части. Он писал речи всему руководству, для всех случаев жизни. Причем, случалось, что на каком-нибудь слете или съезде Ширинкиным составлялись выступления практически всех участников - разумеется, более-менее высоких по рангу, и, таким образом, ширинкинские мысли выдавались с трибуны то одним, то другим оратором. По существу, весь церемониал был подготовлен одним Ширинкиным и он, как бы, являлся автором его.

На работу, в редакцию, Ширинкин не ходил вовсе. Туда он лишь относил готовые речи, где те скрупулезно просматривались редактором, а затем передавались дальше по инстанциям - все выше и выше - пока не доходили до адресата.

Работал Альберт дома. На тахте. Он писал лежа, время от времени вскакивая и начиная ходить по комнате из стороны в сторону. Сформулировав фразу, Ширинкин рушился на ложе и записывал мысль.

Сидя за столом, Альберт не мог написать даже письма.

Жил Ширинкин один, в своей собственной однокомнатной квартире, которая досталась ему в наследство от тетки. Тетка померла два года назад, и Ширинкин перебрался от родителей в квартиру, в которой его предусмотрительно прописали еще в младенчестве.

Внешность Ширинкин имел самую обыкновенную, если не сказать заурядную.

Единственной особенностью, которая отличала Альберта, являлась его худоба. Он чем-то походил на артиста Черкасова в роли Дон Кихота. Его за глаза, порой, так и называли, правда, подсократив - просто Кихот.

Зарплату Ширинкин имел приличную - за речи его поощряло высокое начальство, и Альберт жил неплохо. Он любил хорошо одеваться - костюмы носил сплошь забугорные, обедал в ресторанах, ездил исключительно на такси. Женщины его тоже любили, он же к ним относился настороженно и достаточно предвзято - когда-то, еще в юности, Альберт пережил роковую любовь и сейчас его страшно пугали бессонные ночи, сердцебиения и ненужные волнения. Не дай бог! - открещивался Ширинкин от повторения однажды пройденного этапа. Но чтоб совсем уж чураться - этого за Альбертом не водилось, и подружки у него сменялись довольно часто.

...В это утро Ширинкина разбудил ранний телефонный звонок. Он ворвался в тишь квартиры и заметался по ней, как зверь в клетке. Альберт тяжко поднял трубку и спросонья просипел:

— Слушаю.

В трубке похрюкало, на что хозяин ответил:

— Работаю... Угу. Да. А что?

На проводе опять захрюкали и хрюкали довольно долго. Чем дольше хрюкала трубка, тем печальнее становился Ширинкин. Он грустно кивал головой и, наконец, спросил:

— А может вы мне по телефону вкратце обрисуете? И опять прислушался.

— Ладно, - гуднул Альберт напоследок в трубку, - схожу.

В трубке еще раз хрюкнуло и стихло. Ширинкин замер на своей любимице-тахте. В таком положении, практически не двигаясь, он просидел минут десять, затем завозился и осторожно спустился на пол.

Нескладное тело Кихота производило впечатление кузнечика. Те же завораживающие движения, та же спокойная медлительность, за которой чувствовалась скрытая сила и способность к мощному прыжку.

Ширинкин побрел в ванную. «Черт возьми - ругнулся он про себя - Изволь теперь тащиться куда-то».

Звонок этот /а звонил сам директор - Печенкин Трофим Ильич/ спутал все планы Ширинкина на день. Во-первых, Альберт никак не думал вставать в такую ранищу /подумать только - девять часов!/. Накануне Ширинкин несколько расслабился с одной приятной дамочкой - посидели, выпили, потанцевали.

Из Ширинкинской постели дамочка выбралась далеко за полночь и как сумасшедшая ломанулась домой. Ей вдруг пригрезилось, что приехал из командировки муж. Альбертик удерживать ее не стал - ушла и, слава богу - и тотчас заснул с надеждой проспать хотя бы до полудня.

Во-вторых, и об этом надо сообщить особо, Ширинкин писал не только речи для высокопоставленных чиновников.

Он писал роман.

Это был плод его долгих раздумий, дело жизни. Так он сам считал, по крайней мере. И сегодня он как раз хотел закончить очередную главу, которую обдумал основательно. Осталось только перенести ее на бумагу.

Звонок прозвучал явно не к месту.

Альберт писал свои речи в основном без всякой предварительной подготовки.

Сложного в этом ничего не было - по телефону ему сообщали нужные цифры, названия, обрисовывали задачи, и Альберт принимался за работу. Для начала он рассказывал об итогах, затем подпускал самокритики, ну а в конце поддавал и заверения в успешном продолжении начатого дела. Это была проверенная схема, которая подходила, практически, для всех случаев жизни. Особенностью Ширинкинского творчества /за что и любило его начальство/ являлось то неуловимое движение пера, которое превращало сухую, бесстрастную, полную цифр, речь в сочную живую беседу. Речь уже была не речь, а интересный рассказ, в котором встречались и ненужные, казалось бы, междометия и какие-то народные поговорки, пословицы, присказки. Потому-то и сами выступления становились интересны и не тянули ко сну.

Все это Ширинкин писал на тахте. Но случалось, /правда, довольно редко/, что Печенкин приказывал сходить к будущему автору речи и выслушать его пожелания. Такие задания Альберт не любил, ибо они ничего не давали для работы, а лишь отнимали время.

«Опять это нудное вяканье какого-нибудь борова», - думал Ширинкин, поджаривая себе яичницу.

Трофим Ильич Печенкин приказал Ширинкину встретиться с генеральным директором треста «Спецжиргидробумснабстройпереналадка» товарищем Птицыным. Речь шла о докладе директора на каком-то ответственном заседании.

Идти нужно было прямо в трест.

«Будь он неладен...»


Глава 3.
ТОВАРИЩ ПТИЦЫН

Ах, ну что за чудный человек товарищ Птицын! Если бы вы видели его ясные добрые глаза, слышали ласковый бархатный голос, очаровывались потрясающей улыбкою - вы уже никогда не смогли бы забыть его. И каждый раз, вспоминая, напрасно пытались бы точно воссоздать в своем мозгу эти ясные добрые глаза, ласковый голос, очаровательную улыбку. Все непременно исчезало где-то в дымке и походило на громадную туманную медузу.

Понять, отчего это происходит, не мог никто, кто был очарован Птицыным. Ведь вот, кажется, и помнишь, и вроде даже любишь человека, ан нет поди ж ты, воспроизведи-ка его образ. Не тут-то было! Не хочет воспроизводиться Порфирий Григорьевич, ну никак не желает!

Товарищ Птицын нередко ловил на себе долгие изучающие взгляды и млел от них, и становился еще любезнее, и ... ни в какую не желал проявляться в чужом сознании.

Сам Порфирий Григорьевич подозревал за собой какую-то особенность, но она представлялась ему в большей степени, как обаяние /что, действительно, присутствовало!/ или проницательность /и это было!/, но о настоящей причине людского любопытства не мог и подумать.

Роскошный был человек Порфирий Григорьич!

В большие и очень ответственные начальники забросила Птицына слепая судьба, которая мотала его по номенклатурной лестнице с большой изобретательностью. В свои неполные пятьдесят Птицын владел трудовой книжкой, разбухшей от записей. По ним можно было составить почти полный список всех городских контор, существовавших в городе за последние тридцать лет.

Больше года Порфирий Григорьич не работал ни в одном учреждении. Минимальным же сроком явились два дня, которые он протрудился в качестве директора городской бани. В первый же день Птицын издал приказ, предписывающий требовать с посетителей справку о состоянии здоровья и справку из кожно-венерологического диспансера на предмет отсутствия вензаболеваний. Весь второй день баня пустовала, на третий Птицын был перекинут на новый ответственный фронт работ.

Внешне Порфирий Григорьич был весьма респектабельным человеком. По всей видимости, именно благодаря ей, да еще своему загадочному обаянию он и был обласкан городским начальством и так успешно метался от одной номенклатурной ступеньки к другой.

Несколько рыхловатое тело его никак нельзя было назвать полным и вообще всего у Птицына было в меру. Причем настолько в меру, что еще один грамм или сантиметр лишнего веса или объема мог бы испортить все. Но в том-то и штука, что их-то - этих граммов и сантиметров - укладывалось в организме Птицына тютелька в тютельку. Единственное, пожалуй, излишество в строении Порфирия Григорьича состояло в размере его ноги. Согласитесь, что обувь сорок восьмого размера это все-таки многовато, даже для товарища Птицына. В магазинах такой обуви днем с огнем не сыщешь. Ну да, впрочем, Птицын в магазинах за товаром никогда и не появлялся - все ему доставляли нужные люди. Что касается обуви, то специально для Порфирия Григорьича на местной обувной фабрике, где директором состоял приятель Птицына, в любой момент изготовлялась обувь нужного размера. Так что от этого Птицын не страдал.

Любимым занятием Порфирия Григорьича в этой жизни был отдых.

Отдыхать он мог постоянно, просто круглые сутки. Собственно, вся его трудовая деятельность была подчинена именно этому. В любом месте, куда бы не забрасывала Птицына номенклатурная судьба, первое, о чем он заботился, было создание приемлемых условий для полноценного отдыха. Он окружал себя кучей заместителей, которые и тянули весь воз. Сам же Птицын в большей мере отдыхал и лишь время от времени, когда его присутствие или участие требовалось непременно, соблаговолял снизойти до рутинной, наводящей на него тоску, жизнедеятельности.

Все остальное время, свободное от заседаний и собраний, Птицын отдыхал. На работе он любил разгадывать кроссворды, пить чай и смотреть телевизор, который в его кабинете, практически, не выключался. Дома он просматривал газеты и тоже пил чай и смотрел телевизор. Различие отдыха на работе и дома состояло в том, что в рабочем кабинете необходимо было постоянно держать ухо востро и особенно-то не расслабляться, ибо в любой момент могло произойти что-либо непредвиденное, и отдыхающий Порфирий Григорьич поставил бы себя в неловкое положение.
Дома же Птицын расслаблялся основательно. Жена его, Марианна Витальевна, тоже любила отдыхать и понимала мужа. В сущности, они отдыхали вместе, но, в отличие от мужа, Марианна Витальевна отдыхала круглый день в домашних условиях. Все дела по дому были возложены на домработницу Дусю, толстенную бабу лет сорока пяти, которая души не чаяла в своих хозяевах и постоянно всем расхваливала их:

— Мои-то почивают, - почтительно докладывала она своим соседним домработницам и те покачивали головами, осуждая своих, которые бегали неизвестно где и зачем, и никак не походили на почтенных и солидных людей, подобных Птицыным.

— Уж такие степенные, такие степенные люди, что грех жаловаться, - продолжала нахваливать Дуся. - Не то что вертихвосты какие, лишнего слова не скажут, а и скажут, то все так важно, прямо дух захватывает. А Порфирий Григорьич, такой душевный человек!

Соседские домработницы совсем сникали: «Куда нашим-то до Дусиных хозяев».

Так что авторитет Дусин в домработавских кругах был непререкаем. Она была, если можно так выразиться, домработница-генерал.

Детей у Птицыных не было. Ну, какие уж тут дети! Мороки с ними много, а толку... Вырастут, наплюют на родителей, выпестовавших их, да и улетят из родного гнезда. Нет уж... Пусть другие рожают.

Контора, которую возглавлял в настоящее время Порфирий Григорьич, устраивала его по всем параметрам. Во-первых, чем может заниматься учреждение со столь заковыристым названием - «Спецжиргидробумснабстройпереналадка» - понять, практически, никто не мог, и с улицы посетители вовсе не заходили. Во-вторых, в той структуре сложных хозяйственных и административных связей, в которой существовала контора, тоже, в сущности, никто не понимал, да и не стремился понять ее место. В нее спускали время от времени приказы, резолюции, приносили какие-то письма, даже заказы делали, но больше по привычке, по установившимся правилам, а не из нужды.

Птицына это устраивало - никто ни о чем не спрашивал, к тому же у него была куча замов - и по жиру, и по снабу, и по стройпереналадке, которые, каждый в своей области, что-то соображали, а больше и не нужно было.

Больше всего Порфирий Григорьич не любил праздники и юбилеи, вернее, не их даже, а то, что с ними было связано - торжественные собрания, речи и прочую дребедень, когда приходилось выступать с трибун и хвалиться достигнутыми результатами. Специально для этих случаев Птицын держал пресс-секретаря, в задачи которого входил сбор материалов и цифр от замов, их систематизация, а затем дальнейшая связь с Альбертом Ширинкиным на предмет написания зажигательной речи. Система была отлажена и сбоев не давала.

В этот же раз произошло из ряда вон выходящее событие. Стояло лето, никаких праздников и юбилеев не намечалось, и Птицын отпустил пресс-секретаря в отпуск. Тот, пользуясь случаем, укатил на курорт и достать его оттуда не было никакой возможности.

А потребность была громадная.

Дело в том, что в областное управление, в систему которого входила и контора товарища Птицына, накатило высокое начальство, аж из самого центра. В верхах шла реконструкция и реорганизация сложившейся системы, дошла очередь и до их управления. Каждая организация должна была составить четкий и аргументированный отчет о своей деятельности и вынести его на расширенное заседание. Заслушан будет каждый руководитель и в конце, после заседания, вынесен вердикт о нужности или ненужности данной организации.

Запахло жареным! Для Птицына наступило тяжелое время. Ни о каких кроссвордах и телевизоре не могло быть и речи. Порфирий Григорьич собрал всех своих замов и объявил о предстоящем заседании. Необходимо было создать убедительный отчет, но как это делается, каждый зам, по отдельности, и не представлял себе. Все привыкли, что есть пресс-секретарь, и он это дело живенько обделывал.

Короче говоря, товарищ Птицын сам позвонил Трофиму Печенкину, редактору городской газеты, и попросил прислать к нему Ширинкина.

— Дело, понимаешь, очень важное, а мой-то укатил на курорт куда-то, - рассказывал Птицын Печенкину по телефону.

— Ну, какие разговоры? Порфирий Григорьич, сейчас будет. Как штык! Что вы - мы свое дело знаем!

— Ну, дай-то бог! Он как - этот Ширинкин-то ваш, сумеет написать?

— Не сомневайтесь, все сделает по высшему разряду... Вы же должны его знать - он всегда для вас готовит.

— Да?.. Так это он? Ну что же, хорошо, коли так. Ну, вы мне его, голубчик, подошлите.

— Как же, как же! Сегодня же будет у вас!

— Ну, хорошо. Жду.

Порфирий Григорьич положил трубку, тяжко вздохнул и, посидев молча и неподвижно минут пять, нажал на кнопку. В кабинет вошла секретарша Зоечка.

— Зоенька, дружок, - очаровательно улыбнувшись, молвил Птицын, - организуй-ка мне чайку, а то я совсем уработался.

— Хорошо, - улыбнулась в ответ Зоечка и вышла из кабинета.

— Вот так вот оно получше будет, - сказал сам себе товарищ Птицын и включил телевизор.

По экрану поползли титры - не то начинался, не то заканчивался какой-то фильм. Порфирий Григорьич поудобнее устроился в кресле и уставился в ящик.

Рабочий день продолжался.


Глава 4.
ТРЕСТ

Каждый, кто посещал трест «Спецжиргидробумсабстройпереналадка», руководимый товарищем Птицыным, был приятно удивлен тем великолепием внутреннего убранства здания, в котором располагалось это учреждение.

Трест занимал помещение бывшего земельного банка. Здание было построено по проекту знаменитого архитектора и по праву значилось в списке достопримечательностей города. Впрочем, снаружи оно ничем особым не выделялось - об этом за семьдесят лет успели позаботиться совдеповские архитекторы, убрав поначалу с фасада чудную лепнину, затем балкончики, а потом и прочую буржуазную дребедень. Короче, скальп со здания снять сумели. Но вот что касается внутреннего убранства, то тут бывшему банку чертовски повезло. То ли не дошли еще руки у переустроителей города, то ли они встретили достойный отпор со стороны многочисленных обитателей здания, только внутри почти ничего не изменилось со времен самой революции.

Все сохранилось с той удивительной поры до мельчайших деталей - начиная с роскошных бронзовых ручек на дверях и кончая гигантскими зеркалами на каждом лестничном пролете между этажами.

Потолки в фойе, больших залах и длинных коридорах были расписаны восхитительными амурчиками, нахально стреляющими в полуобнаженные влюбленные парочки.

Сохранилась даже мебель, которая настолько органично сливалась со зданием, что всякая новая, модная в иных местах вещь, казалась безобразной и нелепой в соседстве со старой.

В гардеробе служил вечный вахтер-швейцар Потапыч, который был настолько стар и так давно /кажется, всегда!/ существовал в этом здании, что с ним свыклись настолько, и он стал такой неотъемлемой частью дома, что если бы он вдруг исчез, то это было бы равносильно тому, как если с петель снять и выбросить вон, оставив пустым проем, роскошную входную дверь бывшего земельного банка.

Потыпыч был дряхл и ленив одновременно.

В сущности, он был лишь атрибутом треста, неким символом, но никак не функциональной его частью. Он постоянно дремал в гардеробе, время от времени вскидывая голову и обводя мутным бессмысленным взглядом подведомственную ему территорию. Затем голова Потапыча вновь опадала, губы вытягивались в трубочку и характерный шипяще-свистящии звук раздавался в прохладном полумраке.

Потапыча в тресте любили.

Женщины подкармливали его остатками с праздничных столов, мужики непременно спрашивали:

— Ну, как, Потапыч, пыхтишь?.. Ну-ну, смотри! Чтоб все было...

Потапыч страшно гордился тем, что сам товарищ Птицын каждое утро здоровался с ним за руку и пожимал ее на прощание. Собственно говоря, старик бодрствовал только лишь в ожидании этих двух важных событий дня.

Все остальное время, почти беспрерывно, Потапыч клевал носом. Иногда он вступал в долгие беседы с уборщицей Марусей - не старой еще женщиной из пригорода. Ездила она на работу на электричке, издалека, и страшно дорожила своим местом. Она постоянно чувствовала себя ущербной в сравнении с остальными служащими треста.

Впрочем, так думала лишь она сама - никто особого внимания на нее в тресте не обращал.

Один лишь случай потряс ее до глубины души и заставил уважать Порфирия Григорьича Птицына с утроенной энергией.

Птицын зашел как-то в буфет, купил несколько шоколадок и направился неторопливо к себе в кабинет. Увидев Марусю, он остановился и стал наблюдать за ней - видимо, встретил ее в первый раз. Жалкий Марусин вид растрогал Птицына, и он протянул ей шоколадку:

— Послушайте, как вас там... возьмите вот.

 Маруся обомлела:
— Нет, нет.

— Берите!

— Но я ведь... Я ведь из пригорода.

Птицын недоуменно посмотрел на Марусю и, ничего не сказав более, отправился дальше по коридору.

Маруся минут пять стояла в растерянности посреди коридора с подаренной Птицыным шоколадкой.

С этого случая Маруся стала боготворить Птицына.

Если бы в трест попал случайный человек , таких, как уже говорилось, не было - ибо что нормальному человеку делать в конторе с названием, которое до конца никто даже дочитать не мог, то ему показалось бы, что он оказался в жутко важном и деловом учреждении. Видимая невооруженному глазу жизнедеятельность треста потрясала своей кипучестью. Все носились, как угорелые, хлопали дверями, сталкивались друг с другом, спрашивая на ходу: «Ты такого-то не видел?» И слышал в ответ: «Видел, видел, беги, он только что в 143 отделе был!» Какие-то курьеры таскали кипы бумаг и чертежей, постоянно теряли их, а потом мчались с вытаращенными глазами в поисках утерянного.

Из-за дверей слышалась пулеметная дробь пишущих машинок, множивших и без того громадное количество бумаг. Время от времени из отдельных кабинетов выскакивали красные, взмокшие и взъерошенные личности и мчались вдоль коридоров в другие кабинеты за очередной взбучкой или нагоняем.

Но вся эта видимая кипучая деятельность была на поверку пшиком, мыльным пузырем, которая могла смутить только непосвященного. Все шло по кругу, причем замкнутому - работа, совершаемая трестом, несмотря на столь очевидную кипучесть, в конечном итоге равнялась нулю. И люди, носившиеся по коридорам, таскающие кучи бумаг, просто не до конца еще прочувствовали всю специфику учреждения, в которое они попали. Это были новички, пришедшие на работу совсем недавно.

Зубры, работавшие в тресте уже не первую пятилетку, были спокойны и вальяжны, как удавы - уж они то знали, что нужно делать и как себя вести. У них даже походка заметно отличалась от новичков - шаркающая, курортная - она никак не могла принадлежать озабоченному человеку.

Словом, здесь работали счастливые, не обремененные делами люди.

Курилки, а именно здесь проводили основное время работники треста, были переполнены. Ничто так не располагает людей к беседе, как совместная затяжка дурманящего зелья. Мужики стояли группками, сидели на подоконниках и беседовали до бесконечности.

Женщины - а курилки были совместные - производили здесь бесчисленные обмены, купли и продажи. По количеству совершенных сделок курилки треста дали бы сто очков вперед Нью-Йоркской фондовой бирже.

Новички, носившиеся по коридорам, постепенно прирабатывались, притирались и вливались в тесные ряды постоянных обитателей курилок. Они, осознав, наконец, что бурная их деятельность может привести только к обширному инфаркту, принимали это безоговорочно и навсегда. Иных, тех, кто не могли и не хотели смириться с ненужностью их кипучей работоспособности, курилка отторгала, как больной орган. Помыкавшись некоторое время по восхитительным старинным залам и кабинетам, эти иные исчезали из треста с тем, чтобы уже никогда не возвращаться туда.

В тресте существовала система звонков. Они раздавались по расписанию: начало и конец рабочего дня, перерыв на обед и каждые два часа - десятиминутный перерыв для курящих. Понятное дело, что главным считался последний звонок, которого ждали, как манны небесной и звук которого был подобен выстрелу стартового пистолета на стадионе - все, уже готовые, одетые следили за ходом секундной стрелки и, как только раздавались первые трели звонка, срывались с мест и мчались по коридорам и лестницам, как сумасшедшие.

Старт у всех был общим, финиш - у каждого свой.

Какое-то, в общем достаточно внимательное отношение, существовало и к звонку, извещавшему о начале рабочего дня. Благоговения такого, как к последнему звонку, конечно, не было, но первый звонок уважали, ибо это было основное проявление дисциплины - не опоздать на работу, - и начальство за этим следило строго.
Остальные звонки не почитались вовсе.

Во-первых, как уже известно читателю, перекуры производились далеко не в строго определенные периоды, а круглый день беспрерывно. Во-вторых, перерыв на обед не был бы пропущен ни при каких условиях, даже если бы звонки отказали вовсе. В третьих, все эти звонки подавал Потапыч, который строго относился только к первому и последнему звонку, потому что именно в эти моменты ему предстояло отрапортовать товарищу Птицыну и обменяться с ним рукопожатиями.
Этих моментов Потапыч ждал как бога и был особенно внимателен ко времени. Остальные звонки старик давал как попало, на них никто внимания не обращал. Постороннему же посетителю тревожные трели внушали уважение к учреждению, и доказывали высокую дисциплину трудившихся здесь работников.

Олимпиада Аполлинарьевна Пигалицына служила в тресте старшей машинисткой и одновременно исполняла обязанности курьера по особо важным поручениям. Должность эту учредил лично товарищ Птицын и лично для Пигалицыной. Увидев в первый раз Олимпиаду Аполлинарьевну, Порфирий Григорьич был приятно поражен внушительными габаритами своей подчиненной и целый день у него дрожало что-то под ложечкой. Сказать по секрету, товарищ Птицын сильно уважал большую женскую грудь и непременно вставал в стойку, как только видел что-либо выходящее из привычных габаритов.

Чтобы почаще наблюдать Пигалицыну, он придумал для нее должность курьера. В обязанности Олимпиады Аполлинарьевны входило относить особо важные /черт их разберет, какие они!/ бумаги от Птицына к адресату. Понятно, что ничего особенного в этих бумагах быть не могло - Птицын специально вызывал Пигалицыну, чтобы полюбоваться на ее знатную грудь.

Целый день после визита Олимпиады Аполлинарьевны Порфирий Григорьич пребывал в приподнятом состоянии духа.

Грудь Пигалицыной тонизировала его лучше всяких лекарств.

В утро, когда мы оставили Олимпиаду Аполлинарьевну в смятении от предчувствия приближающихся жизненных перемен, трест «Спецжиргидробумснабстройпереналадка» начинал свою деятельность обычным порядком.

Пигалицына, задержавшись немного с подругой на трамвайной остановке, влетела в массивную дубовую дверь бывшего земельного банка, когда Потапыч, пожав руку товарищу Птицыну, тянул ее к звонку. Липочка проскочила мимо него столь стремительно, что старика даже закачало от порыва ветра. Оправившись немного, Потапыч все же дотянулся до кнопки и со всей своей немощной силой навалился на нее.

Глава 5.
НЕВОСПОЛНИМАЯ ПОТЕРЯ

Ширинкин управился с завтраком, сложил в папку нужные для деловой встречи бумаги и подошел к входной двери. Уже вставив ключ в замок, Альберт вдруг подумал о своем неоконченном романе и у него томительно заныло под ложечкой.

«Черт возьми, - опять взгрустнулось Ширинкину, - из-за какого-то борова опять работа откладывается!.. Может с собой взять? Вдруг где-нибудь посижу...»

Альберт вернулся /Тьфу, черт! Пути не будет/, взял папку с рукописью и вышел на улицу.

Стояла дивная погода. Лето, хоть и не закончилось еще по календарю, был конец августа, но уже умерло по сути своей. Подувал прохладный ветерок, гонял измятые листья по дорогам. Солнце изредка пробивалось из многочисленных облаков и уже не грело, хотя и светило ярко.

Погода бодрила и навевала полезные и нужные мысли.

Ширинкин мерил тротуар широкими шагами. Походка Кихота была под стать знаменитому идальго - тело двигалось как на шарнирах, вихлялось и казалось вот-вот развалится. Но это было обманчивое впечатление. Ширинкин был жилист, сух и силен и ему были под силу значительные физические перегрузки.

Ни одна хорошенькая женщина, встречавшаяся на пути, не была обделена вниманием Альберта. Он устремлял на нее заинтересованный взгляд, от которого женщины млели, у них начинал чесаться затылок, и они отвечали Ширинкину своими хорошенькими глазками.

Отчего так получается, вряд ли сумеет объяснить самый опытный и маститый психолог - некрасивый и нескладный Ширинкин пользовался сногсшибательным успехом у женщин, тогда как от какого-нибудь солидного человека они шарахались, не принимая во внимание ни его порядочность, ни серьезные намерения.

У Альберта же на лбу было написано, что единственным желанием в отношении приглянувшейся ему дамы была элементарная похоть, которую он и стремился удовлетворить в любых, самых не приспособленных для этого условиях.

Ему случалось совокупляться в гаражах и подъездах, на чердаках и в банальных кустах, на пляже, в горах и даже в кабине высотного крана. Дамы, осчастливленные им, поначалу пытались протестовать, но потом бывали заинтригованы небывалыми условиями и отдавались Ширинкину с необузданной страстью. Альберту порой становилось не по себе, когда он вдруг заглядывал в глаза обезумевшей партнерши. В подобных случаях он стремился закончить акт как можно скорее и элементарно смыться.

Женщины, которая смогла бы стать подругой его жизни, он так и не нашел до сих пор. Он готов был отдать ей свое сердце, но дамам, которых встречал Альберт, в большей мере требовался другой орган.

«А не пропустить ли мне кружечку пивка?» - подумал Альберт, завидев ларек невдалеке от трамвайной остановки. Народу возле пивнушки было немного и Альберт несколько отклонился от маршрута.

Пиво Альберт любил. Он буквально наслаждался, когда вливал в себя эту густую янтарную влагу, и первые две-три кружки выпивал залпом. Зато остальные Ширинкин пил с толком, не торопясь, любил заедать воблой или крепко просоленными раками. Приятели, с которыми Альберт ходил пить пиво, уважали его за удивительную способность при худом теле поглощать неимоверное количество пьянящей жидкости. Запомнился случай, когда они привели с собой одного нового знакомого и тот, после трех кружек заявил: «Все! Я больше трех не могу». Тогда обратились с вопросом к Альберту: «Альберт, а ты больше скольки?» Тот, отдуваясь и выпивая восьмую кружку, спокойно отвечал: «А я больше шестнадцати».

И это была истинная правда.

...Выпив шесть кружек, Альберт благоразумно остановился, ибо впереди еще была работа. Бросив взгляд на соседей по столику - двух обросших щетиной, потасканных мужиков - Ширинкин направился на трамвайную остановку.

После пива сознание Альберта прояснилось, заиграло новыми, могучими красками, и предстоящая встреча представилась уже не такой гнетущей. Ширинкин стоял на остановке, наблюдал за людьми и счастливо улыбался. В трамвае Альберт устроился на заднем сидении и стал смотреть в окно, прокручивая в голове готовую главу из своего неоконченного романа. Выходило совсем даже неплохо и у Ширинкина прямо-таки задрожали руки от неуемного желания завалиться скорее на свою тахту и поскорее обработать текст. Альберт счастливо сжал под мышкой папки... и у него похолодело в груди. Одной, толстой, той самой - с романом, папки не было. Альберт затравленно двинул кадыком и оглянулся по сторонам. Люди спокойно стояли, сидели и каждый думал о своих собственных проблемах. До Ширинкина никому никакого дела не было.

Альберт держал перед собой папку с бумагами, приготовленными для встречи с Птицыным и лихорадочно шевелил мозгами - где?! Где он мог оставить папку с романом?! Впрочем, вариантов никаких особых не было, ведь Ширинкин нигде, кроме пивнушки, не останавливался.

С трудом дождавшись остановки, Альберт выскочил из трамвая и побежал, смешно выбрасывая длинные худые ноги, вдоль рельс. Прохожие останавливались и с интересом провожали взглядом бегущего нескладного человека со страдальческим выражением лица. В пивнушке Альберт подскочил к столу, на котором пил пиво, но папки с рукописью там не было. Не было и тех двух мужиков с потрепанными физиономиями. Ширинкин в растерянности оглянулся. За соседним столом шумная компания громко смеялась над анекдотом. Альберт спросил:

— Извините, вы не видели вот тут папки, такой толстой?

— Так это твоя что ли?

— Да, да! - радостно закивал Ширинкин, - где она?

— Где?.. Тю-тю твоя папочка. Лежала тут, лежала, а потом Кутырин ее забрал.

— Как? Как забрал? Кто?

— Так. Чья, спросил. А потом и забрал. Не пропадать, говорит, добру. Хоть в макулатуру сдам...

— В макулатуру?

Вид у Ширинкина стал совсем пришибленным.

— А где его найти можно? - спросил Альберт у мужика.

— Кого? Кутырина-то? Да черт его знает. - И сам крикнул, - Михалыч!

— Чего? - сердито отозвался пьяненький мужичонка.

— Ты не знаешь, где Кутырина сыскать?

— Зачем он тебе?

— Да вот забрал папку какую-то, а человек, видишь, волнуется.

— Не знаю... Я за ним не бегаю. Тут бывает, а где найти - черт его... Где-то за парком живет.

Альберт, подавленный, вышел из пивной. Удар был сокрушительным. Ширинкин помаячил еще около дверей, а затем, не чуя под собой ног, двинулся к трамвайной остановке.

В тресте «Спецжиргидробумснабстройпереналадка» вахтер Потапыч вздрогнул от стука тяжелой входной двери и поднял голову. Сквозь пелену старческой дремы он различил худого длинного человека, входившего в трест. Человек прошел мимо Потапыча и стал подниматься по лестнице.

Альберт Ширинкин, убитый пропажей рукописи, волочился на встречу с товарищем Птицыным.

Голова Потапыча вновь опала, как увядший цветок...