Из жизни в тюрьме - отрывок

Мери фон Стааль
Я редко видела подобную красоту; почти ребёнок, Настя была такая милая, именно милая, с своими грустными глазами на детском лице, тихим голосом. Просто зачёсанные русые волосы заплетены в ровную косу, и костюм "уголовной": - чистая белая косынка на плечах и белый передник поверх синего платья, - придавал ей вид скорее причастницы, чем преступницы. Я быстро нашла путь к её душе, внушила к себе симпатию. Чтобы прочесть книгу её жизни, оставалось лишь спросить, что же привело тебя в тюрьму? Однажды на общей прогулке я отвела её в сторонку, и, на мой вопрос, она почти бесстрастно начала рассказывать:

- Была я прачкой, жила дома, у родителей. Всё было хорошо. Но вот стукнуло мне 16 лет, и тут меня словно околдовал один парень. Красивый был, Митюхой звали... И вскоре, значит, мы с ним... ну, полюбились, что-ли.

С этого и началась моя дикая жизнь. Он оказался не ласковым и скромным, как прежде, а бесшабашным разбойником, громилой. В ту пору я уже от мамки ушла. Их оказалась целая шайка; сначала грабили богатых, потом начали без разбору, уже словно озверели. Раз даже меня чуть не убили, и с чего кажется? Шла себе в беленьклм платочке - хвать меня в охапку! Я взмолилась; еле признали свою, отпустили.
 Наш домик стоял в лесочке, недалеко от монастыря. Жила я у него, вместо хозяйки; для отвода глаз скотоводством занималась, а сама, волей-неволей, этой шайке помогала.

- Чего же ты не ушла от них?

Помотала головой.

- Уйти нельзя было. Домой - не вернуться, мамку стыдно, да и не пущали. Уж если человек к ним попался, потом не волен на честный труд идти: боятся, что докажет о их делах. Говорили мне: "Стала ты Марухой, так уж не отпирайся!" И чего я только не насмотрелась, батюшки! А плакаться нельзя было - сейчас пристукнут.
 Митюха в ту пору уже не любил меня; а может, и вовсе не любил, а нужна была помощница им. Не ласкал, какое там, бил.

Настя задумалась, опустила голову.

- А людей сколько порешили! И не приведи Господи... Как ночь, слышу - тащат. Человек, конечно, упирается. Так его понукают, шпыняют. Обчистят всего, как есть; или убьют и скроют поблизости, или отвезут в лес и бросят там, как мать родила. Готово дело, ничего не попишешь.

- И при тебе убивали?

- А как же? Я за космы держу (привыкла), а они режут. Раз, помню, привели махонького мальчонку с дровами. Его лошадь ребята в ту же ночь сплавили и запродали; телегу тоже, а дрова под сено, значит, сложили. Ну, мальчонка, сердяга, дрожит; а у меня в глазах круги зелёные каждый раз, а тогда и вовсе: знала его, дитё-то. И не смей, не послушали. Отрубили голову, потом руки, ноги; всё в мешок, да в амбар, под половицу. Я решилась чувств. А они после говорят и гогочут: "Мы тебя в другой раз научим не содрогаться."
Вот привели вскорости нищего, тоже под монастырём поймали. Думаю, что с него взять? Убежала... Да нет, засветили они лампочку, вытащили меня из хлева, привели и говорят: "Для тебя, Настя!"
Смотрю, Митюха взял, как водится, острый нож, и, как старик не отбивался, перекинул его на коленку и резанул ему горло. Кровь так и полилась. А он хрипит под тряпкой (рот завязали, чтобы не кричал). Глядь... парень Андрей подставил стакан; кровь туда и хлынула. Дымится - горячая, значит. Смотрю, Митюха запрокинул голову и выпил залпом первый, как атаман. У меня сердце так и покатилось, и коленки затряслись. А там и все...
Выпьют, ударят стаканом по столу и крякнут. Ужас.
Уйти не могу, как вцепилась руками в косяк, так словно и замерла. Вот набрали ещё... Смекнула я, в чём дело... Так и есть, мне дают. Упёрлась я, дрожу, а они говорят: "Дура! Получишь силу убивать сама и на убийство смотреть; мерещиться обязятельно перестанет."
Глянула на Митюху, у него ровно жалость в глазах мелькнула. Да нет, разом нахмурился, засмеялся. "Тогда, - говорит, - поцелую в алые от крови уста. Хошь мой поцелуй? Заласкаю... А главное, перестанешь от нас, как пьяная черепаха, по углам хорониться. Ха-ха! Ну, Настя, - говорит, - выпей!"
Я и выпила... Глрячая была, да противная. У меня словно мысли смутились. Думаю: что я делаю? Человеческую кровь пью... И вдруг Митюха, правда, идёт ко мне. Глаза у него горят... Пьяный был, да и кровь в голову ударила. Взял меня за плечи и сказал прежним голосом: "Настя моя!" Обнял. И мы поцеловались.
И хоть кровь оба слышали, сладок был этот поцелуй. Ровно я опьянела: его, душегуба, обняла и пьяного целовала. Он плакал, "погибли", - говорил. Эх! Да что там, дело прошлое... Все были безумные, но всем было тяжко. А я, веришь-ли, касатка, словно правду сказали. Я тоже, как и они, тиха к смерти стала. Только, как моего тятьку по миру пустили, не стерпела я. Пошла в амбар. Темно там, мыши шныряют... Взяла верёвку, думала решить себя жизни. Так вынули, окаянные, из петли, не дали. "Ещё нужна! Когда мы тебя на куски разрежем, тогда можешь умирать".
А и жутко бывало, когда одна оставалась. Ночью, бывало, проснёшься, лежишь, не шелохнёшься от страха. Бежать бы, людям выдать их! Да нельзя, и меня к ним соединят. И думаешь: хотела выдать... а Митюха? Митюху, значит, тоже?
Веришь-ли, любила его, не могла. Кроме того поцелуя с кровью пополам, да дикой ночи после, когда и впрямь он заласкал, как обещался, - я от него не слышала слова. А не могла предать... Да! Лежишь это, бывало, глянешь кругом, где краденое, где эта самая кровь пролита, ещё не смыта, где бутылка пустая. Тишина такая. Лампа чадит, все спят. Лица злые, огрубелые, звериные...

( Тут голос у Насти стал низкий, глухой, почти безумный шопот)

- И Митюха, горе моё, что-то бормочет жуткое, аж дрожь тебя пробирает. И чудится, что и младенец под половицей скулит потихоньку и старик блуждает где-то поблизости. Вот, вот найдёт меня и взыщет свою кровь, а сказать не может, рот завязан - мычит этак страшно. Закричать бы! Нельзя... Лежишь, и не знаешь, явь это, или сон. А ветер так по окнам и бьёт, бьёт окаянный, душу выматывает. Умереть не моги, а жизни не рада... А что будет, не знаю. Только Митюху жаль...