Гл. 10. Ты мне и мир, и дом

Галина Сорокина
                «Ты мне и мир, и дом»
               

                «…Не хватает любви.
                И во мне,
                И во вне не хватает,
                До того, что сейчас я не выдержу
                И задохнусь…»


               
                «…НЕ  ХВАТАЕТ ЛЮБВИ…»*

    
   У всякого подростка,  чуткого умом и сердцем,  раньше или позже сами собой появятся чувства и мысли — зачем он рожден, что хочет он  в этой жизни свершить. Так или иначе люди думали и думают об этом всегда. И о непреложном этом человеческом свойстве немало известно.
   Россия к началу ХХ века тоже умела и учила  юных обдумывать смыслы индивидуальной внутренней жизни. Место личности и среди личностей, и в мироздании в целом. Само слово «личность» было среди всякого люда в ходу — «Мне твоя личность знакома», «Нам его личность неведома».
   Сейчас собственный, почти забытый опыт Россия пытается вспомнить, самой себе возвратить. Одно из главных свидетельств этому — почти мгновенное исчезновение из нашей  жизни того  насильственно- извращенного предписания, чтобы всякому из рожденных на белый свет иметь единственное  предназначение: не принадлежа себе, быть принадлежностью «партии и государства».
   Свидетельство этому  —  и бессчетное употребление нынче в трудах, речах,  в публичных дебатах, даже и на кухнях,  миллионнократное употребление слов «идентичность», «самоопределение», «самосознание»…

   Наше поколение  ( не воевал, не состоял, не привлекался, не имел)  осознавало себя вопреки порядку вещей в стране. Среди многих нас, личностей позднего развития, детей войны, обеспеченных ( и от слова  «беспечность») радостью Победы,   Проталин был редкостным «экземпляром»: с юности устремленным к самопознанию. И— считавшим самочувствование личности  обязательным «предметом» для литературы нашего времени. Он желал иметь право сказать себе: «Мне моя личность знакома».
   
…25-летний Валя, с которым мы тогда только что поселились под одной крышей,  читая то и дело приносимые юным Женей Терновским  (впрочем, лет Жениных мы по воле Жени  не знали; статью же он был подросток с удивляюще взрослым лицом) списки запрещенных в те годы стихов,  прочитанного никак обычно не комментировал. Может быть,  еще и потому, что романтическое Женино «пиететство» не было в Валином вкусе. Словесные окололитературные охи и ахи вообще были не во вкусе Проталина. Он приостанавливал их тем, что  без лишних


*  Это Валины строчки из поэмы «Семь дней, четыре ночи и еще один день». Иллюзорный дневник шестидесятника». «Культура и свобода». Москва.1995.
                1




слов прочитывал вслух на память  целиком что-нибудь Цветаевское или другое, что
 занимало тогда его самого.
             «…Негоже, Сережа!
                Негоже, Володя!…», «Лебединый стан»
 или «С любимыми не расставайтесь…», или «Дар напрасный, дар случайный…».
               

   Помалкивал-помалкивал Проталин при литературных разборках в домашнем «клубе» и вдруг разразился столь неожиданным, что внутри меня произнеслось-пронеслось: «Так будет всегда». Говорили о Мандельштаме. Об острой афористичности его образа «век-волкодав», о том, что можно эти стихи уже и не печатать,— образ  в памяти людей останется. Когда-нибудь и в сборники крылатых выражений войдет.
— … «Век-волкодав», и правда, слова — как срослись… И ты, Галя, и ты, Женя, и ты, Сережа, воспринимаете их неразъемно. Как образ…Кто покусится его разъять? И зачем?  …Затем, что сомнительный он...  Если подумать… «Век-волкодав» — полный разнотык.  Волкодав, если не бешеный,— защита человека от зверя… Век-волк, конечно, не для стиха, но «век-волкодав»— разновидность абсурда… Никак не ждал от себя, что Мандельштам мне абсурдистом представится. То ли он пренебрег своей ошибкой ради эффекта эмоционального, то ли у тех, кто лишь слышал стих, не читал глазами, аберрация произошла и в устной передаче закрепилась.  Или — так возникают в языке идиомы? Вроде— «собаку съел»?
   Тут Проталин остановил себя открытой мягкой своей улыбкой и характерным для него коротким — ладонью— отрицательным жестом:
— Не отвечайте. Это я — с дуру. Чайник ставим?
   Снижать всякую пафосность — было природной его манерой.
   И  понравилась мне эта его манера навсегда.


   Валя  нравился женщинам. Не одна в течение жизни мне прямо говорила об этом. Он и физически был красив. Хорошего  роста, ладен,  кудряв, черноглаз, с неповторимого тембра— и звучным, и бархатным голосом. То и дело ловила я себя на том, что  к голосу его  как к обыденности не привыкаешь.
   Мне нравилось, что Валя нравится женщинам, что женщины нравятся ему. Нравилось его отношение к женщинам — и мужское, и братское, благожелательное,  благородное. Высокое, строгое и сердечное, нежное, мудрое  отношение одновременно.
…Татьяна Алексеевна Тарковская, рассказывая  в свои  шестьдесят пять об отношениях с мужем своим, — кроме прочего, скульптурной внешности человеком,— добавляла очень важное для нее:
— Я — не разлучница.
   Хорошо зная историю первого брака Проталина, короткую, но с исключительно драматическими, пожизненными для него ( и для меня) последствиями, я должна сказать:
— Не я — разлучница.

                2
   Оба с опытом несостоявшейся первой любви, еще и поэтому, видимо,  мы оба сумели  верно понять: мы вместе навсегда. Хотя и оформили-то брак тогда только,
когда дом наш в Дегтярном переулке стали молниеносно расселять, расчищая площадку для экспериментально-скоростного  строительства гостиницы «Минск», и потребовалось  «выправить» документы, чтобы вместо перегороженной комнаты
в коммуналке  получить микроскопическую квартирку в отдаленном районе Москвы… Мать моего первого мужа, сдержанная наблюдательная  Нина Петровна, часто бывавшая в нашем доме, когда волею случая ее семья  поселилась по соседству и когда  мне и Вале было уже за сорок, а Наташе нашей, ее внучке по крови, — за шестнадцать,   время от времени вслух резюмировала: « Да, нашли вы друг друга.» …

    Строки, приводимые ниже, написаны Валей, когда нашему браку было уже за десять лет (стихотворение «Сердце»,  откуда  сейчас  я их беру,  опубликовано с усечениями в 1972),  а  жизнь в то время  и его, и меня, нас обоих,  словно испытывала на прочность. И до этого времени, и после  Проталин будет много  писать о любви, — очень по-своему, многомерно,  рассматривая, обдумывая  и собственную любовь, и любовь как  состав жизни  — “…Любовь, тебя я пробую понять…” . Много будет любви у Проталина и в стихах, и в прозе.
   Но целительную, — спрямленно   говоря  «медицинскую»,—  взаимоподдержку  здоровья любви и  жизни   я учуяла  всей  своей органикой  именно в связи со  стихами,  прочитанными мне  мужем на  нашей кухне.
 
                Ну, что с тобой!
                Уймись,
                Не бейся.
                Держись еще хоть как-нибудь.
                ..……………………………

                … Твой стук мешает мне  трезвее
                Все то, что вижу,  разглядеть.
                ……………………………….

                … Сердцебиенью есть причины,
                Для зоркости —
                Подавно есть.
                …………………………….

                …Но не забудь—
                Ты сердце все же.
                .. …………………………..
                …Когда молчишь ты,
                Рвется нить
                С живым,
                Пространства нелюдимы.
                И я дыханием любимой
                Себя не в силах защитить.


                *   *   *
                3
               
  Ужас жизни  — не в смерти. Ужас жизни  в том, что смерть  каждый из любимых   и любящих принимает  в одиночку.

                *   *   *

                … Там жизнь ли гостя проводила?
                Ее ль он с миром отпустил?

    Так  Проталин написал  ровно  на середине собственного пути.

                *   *   *

    Любить Проталина было легко, потому что именно  ему,  родившемуся  любить  любовь,— к женщине, к людям, к  слову, к жизни,—  именно моя любовь более   любой иной  женской была нужна.
    Любить Проталина было трудно,  потому что  нелегко  бытовать  с  собственным вздымающимся  воображением, после  чтения строк, какие могли родиться во  времена  нашей молодости  только у Вали.

                …Все, как у всех,
                и лучше, чем у всех.
                Себя я и не сравниваю с ними…
                И чье я только повторяю имя?
                Мне грех роптать, но и смириться грех.
                Забыть себя бы
                и вздохнуть легко…
                Опять луна богиней ночи встала.
                До неземной любви мне далеко.
                Земной же для моей гордыни мало.


    Или:               
               
                И снова осень
                не спеша,
                как нехотя,
                взялась за дело.
                Заметно небо подурнело,
                как будто бы его душа
                огорчена какой-то тайной.
                И обнаженные сады —
                как бы в предчувствии беды,
                внезапной,
                может быть, случайной.
                Какой? 
                Не все ль равно какой.
                Пока не грянет, важно ль это?
                Ты заслоняешься рукой
                от тьмы внезапной,
                4

                вспышки света.
                Ты смертен,
                знаешь ты о том,
                имеющий на ропот право.
                А жизнь мудра и величава.
                Она останется потом.
                И вроде все наоборот:
                в предощущенье с ней разлуки
                все понимать —
                какие муки;
                и жалок тот, кто не поймет…
            
                И что бы ни было со мною,
                когда-то живший,
                полный сил,
                я был любим красой земною
                и ей любовью отплатил.

                *   *   *

     От гибельной внутренней боли  нас обоих спасало то,  что вместе мы были.
     Никому, даже друзьям, потому что их надо было щадить,  многие годы не показывал Валя строк,  написанных в  тридцать.
    
                … По договору — мастерство,
                но скульптор, чтоб разгорячиться,
                ремесленно вложил в него
                таланта своего частицу.
                Нелепый глиняный урод
                на грубо срубленном помосте,
                что в голову ему взбредет
                при этой тяжести и росте?
                Захочет он со мной обняться,
                слова пудовые пьяня,
                или, желая поразмяться,
                задушит в мастерской меня?
                Потом, приняв простецкий вид,
                возжаждав прелестей простора,
                с картавым смехом убежит
                в заснувший беззащитный город?..

   ( Это — из стихотворения “В мастерской скульптора”,  записанного 12 августа 1968 года, напечатанного в 1995  тиражом в 1000 экземпляров).

 … Из стихотворения “Современная легенда” ( одного из  складывающихся в цикл; разговор с деревенской теткой  конца семидесятых —Г.С.), не опубликованного:
               
                …Безрезультатно, но и не напрасно
                Ругает вечный двигатель — тщету.
                5
                Воспоминанья о поре прекрасной
                и будущей есть на его счету.

                Он не освободился от привычки
                Ждать некую вселенскую зарю.
                А сам все ищет по карманам  спички,
                Про очереди и не говорю.

                Полезные, как в яблоке железо,
                И в слабости до самых слез нежны.
                Есть в них нужда. Нужны, как до зарезу.
                А сверх того, хоть выбрось, не нужны.

                Потом дойдет, пожалуй, до момента —
                как в прятки,  будет ребятня играть,
                считаясь: “Кто пойдет в интеллигенты?”
                И кто-нибудь заплачет: “Мне опять!” …

   Какой журнал, какое издательство  могли бы напечатать  эти строфы  тоже  тридцатилетнего Проталина?   То есть  — с  начала шестидесятых и далее десятилетиями?

                …   И пустота,
                Род постоянства,
                Заполнена в тщете мирской,
                Как безвоздушное
                Пространство,
                Бог знает мелочью какой.
                ……………………

                …Эх, то ли дьявол, то ли Бог,
                Что ищешь ты со страстью всею,
                Сначала в ступе растолок,
                Потом по всей земле рассеял.
                …………………………………
 
                …Но горько следовать судьбе,
                Судьбе и нужной,
                И немилой,
                И неистраченные силы
                Вдруг не почувствовать в себе.

   
 …Быт  в твоем  доме  ты тоже создавал вопреки порядку вещей в твоей стране.
   
 Впрочем,  многие ли из  поколения  наших дедов,  родителей и собственно      нашего на  мысли  о  нормальном домашнем быте заведомо не ставили крест?
 
   А сейчас?
                6
 
   Сейчас… Прямо над головой бурят бетон  два часа без единой  паузы. Пять месяцев подряд ты ловишь паузы, чтобы сделать хотя бы нужные звонки по телефону. Не слышишь ни себя, ни другого,  не доступны тебе даже телевизионные новости. Не чаешь, когда кошмару будет конец. И будет ли он— «евроремонт»  в нашей шестнадцатиэтажке (где даже детский топот отчетливо слышен)  кто-то делал  и в прошлом, и в позапрошлом году.
  Решилась я на заведомую глупость —  в диспетчерской хоть что-нибудь узнать.
— Слышите, что у нас происходит?
—Мы за это не отвечаем.
—Назовите, пожалуйста, кто за это отвечает?
—Прораб, но его сейчас нет.
—Как его величать?
—У него трудное имя.
—Но как-то вы с ним общаетесь?
—Сейчас в книжке посмотрю. Но он за это тоже не отвечает.
—Кто же отвечает?
—Техник-смотритель.
—Как его величать, как ему позвонить?
—Телефон сейчас дам, но техников-смотрителей несколько.
—Кого же спрашивать?
—Телефон один, там скажут.
    Телефон  смотрителей молчал  — и час, и два, и три.
    Валя сказал бы:
—На что ты тратишься?

    На следующее утро  разбудил меня сон: Валя  и Боря Рахманин, пыхтя и чертыхаясь,  втаскивают  в лифт соседскую мебель.
—Светлана и Юра переезжают?
—А как иначе? У нас же  с тобой — евроремонт.
   Теперь я   этому сну  улыбаюсь, благо  над головой  бетон продолжают бурить.

   Пробыв бок о бок с Проталиным  всю сознательную жизнь,  под занавес, может быть, собственного физического существования я не могу  не удивляться  тому, сколь крепким, устойчивым, сколь ответственным внутренне  был мой нежный,
 остро  впечатлительный при  неизменной сдержанности, неиссякаемо добрый, великодушный, миролюбивый, благожелательный, житейски непритязательный,  не гнушающийся  никакой работой, если  трудно складываются обстоятельства, изначально и до последней минуты деятельный,  самодостаточный  муж.

   Ведь я — далеко  не сахар была для него, хотя и у меня  первым побуждением  при  очередной  бифуркации  в нашей жизни было — его пощадить . Единственная моя безусловная заслуга  — я ссориться с ним  не желала и  учиться  ссориться с ним не  хотела.  Вспышки между нами длились мгновенье. Недоразумений не бывало совсем. Как не бывало и сцен, связанных с ревностью. Раза два  за четыре десятка лет, уловив нечто, Проталин мне,  предваряя  развитие возможного, с шутливой интонацией говорил: «Что-то ты совсем похудела, решила мужу  килограммов не додавать?»,  «Нынче ты опять похудела…». Я не умела Проталина ревновать. Знала: что бы ни произошло с ним, если произойдет, он  не захочет быть без меня  и никогда нас не разъединит..

                7

   И сват, и брат, и кум,— кроме всего,— Проталин был для меня, не знавшей матери,  чью могилу невозможно найти.  Не говорю о другом,  о чем у Вали  в
стихах не  единожды — «предел бездомности превышен», «два цветка на озябнувшей вишне»…

   Невозможно именно  тут по линейно-нелинейной связи  не вспомнить Валиными строчками и об общем в нашей жизни — об ощущении образа времени, в которое мы были закинуты судьбой:

                … Мы— некая предтеча Возрожденья?
                А в сущности, — компания сирот,
                пирующих за вытертым столом
                казенной тряпкой в лоне общепита,
                где столькое в азарте перепито
                и столько перепето о былом,
                откуда мы…
                Но вот пойдем куда?
                Бери суму — опять зовет звезда.
                Мы звездные,
                когда себе открыты,
                когда пора бежать из общепита.
                Но дальше что?…

    На житейском уровне  вопрос «Дальше  что?»  мог возникнуть  в любой момент. Моя профессия этому  тоже способствовала немало,  хотя я  пристойно держусь в ней — в огромной мере благодаря Проталину — и по сей день. Теперь — уже полвека. Правда,  сейчас, без Вали,  очень трудно мне искать путь к верному решению — продолжить или прекратить издание «Автографа» в предлагаемых мне нынче условиях. Не складываются  они пока в нынешней моей голове  в реальную  картинку. По нынешним временам, — условия, вроде того, что царские. Но… мизансцена не та.  А «компромисс» может  обернуться  потерей лица  нашего издания, которое Вале и мне и морально, и материально  восемь лет дорого  обходилось.

   Каким, в частности, мог быть вопрос «Что дальше?», если любой  ответ на него — выпасть из системы или врастать в нее так, что и совсем не продохнешь,—  отрицательно  сказывался на устойчивости более или менее налаженного семейного быта?

   Приведу здесь свои записи  76  года. Их — две,  взаимосвязанные. И, конечно, возникли они потому, что меня в тот отрезок времени  распирало от  переживаний, а на Валю весь ушат эмоций  выливать не хотелось — не хотелось взваливать  и взваливать на него  эмоциональную неразбериху.
 «19 января пришла после месяца бюллетеня ( второй раз в жизни, в 71 или в 70 году лежала столько же в Правдинской больнице) в редакцию. И узнаю от сотрудников, что издан приказ о том, чтобы я замещала руководителя вновь созданного подразделения. То есть спецкоррство мое  фактически прекращалось на неопределенное время. Необходимым стало все время  отдавать редакционной кухне. А это для меня, с одной стороны — пройденный этап. С другой — если  бы больше оставалось продуктивного времени, то есть была бы я моложе и не умела

                8
 бы того, что умею, чувствовала, что мне еще жить да жить, тогда ( в какой уж раз) могла бы себе позволить подчинить личные профессиональные интересы коллективным. А сейчас — уже нет. К тому же оскорбила меня трусость, предательство Лиходия, которому, видимо, спокойнее без меня, поставлявшей
конфликтные материалы и не лебезившей перед ним — случайным человеком в печати— и его абсолютно серым заместителем, не способным не только что-либо нынче написать, но и оценить работу другого,— так вот ему спокойнее без меня оказалось досиживать до пенсии. Пусть хоть и именуется Лиходий членом редколлегии, но обратись к любому квалифицированному и стремящемуся к лучшей профессиональной работе газетчику, получишь только однозначный ответ: не стал профессионалом Лиходий, безграмотен, труслив, понадеяться на него нельзя ни  на секунду: подставит и продаст задешево, выбирая для себя менее болезненную ситуацию. Его никчемность прикрывал только Федорович. И только при Федоровиче Лиходий мог сойти за хорошего руководителя. Федорович был компетентен, диалектичен, умен. Если бы не его слабость — иногда попивал,— не видать бы Лиходию Федоровича, не иметь бы отделу успехов, благодаря которым обеспечена была карьера этого никчемного человека. А попав однажды в «сонм святых», сохранив еще и по стечению обстоятельств звание члена редколлегии  и при организации новой газеты (старая воспользовалась возможностью передать его другому коллективу), он очень быстро стал виден абсолютному большинству, хотя, конечно, каждый отдел хранит свои болячки от других, особенно  если плох руководитель. Ведь чтобы избавиться от него, нужно доказывать это, тратить много сил, занявшись в общем-то не своим делом.
   Спрашивают: «Что с Лиходием не сошлась?» Отвечаю: знаю его пятнадцать лет, как и вы,  никаких неожиданностей не могло и быть. А ему, трусу, сказала один на один: счастлива, что Федорович, не Вы, рекомендовали меня в партию.
   С его человеческими свойствами он никогда бы так долго не продержался в заводском коллективе. Это  среди нас — мягкотелых интеллигентов, обремененных чувством вины, а также излишней жалостливостью к «нежному хохлу», который поет на коллективных вечерах дурным голосом украинские и «моряцкие» песни, он смог «проработать»  от сорока пяти до шестидесяти. И сам не был счастлив трудом, и у стольких людей отнимал профессиональное счастье изо дня в день, из часа в час. А, небось, любит по-индюшачьи надуться :  « Мы — газетчики, я — редактор газеты» ( подробность — «по машиностроению» он старался всегда умолчать, не произнести. Азбукин тоже  ему подражал. В результате приходили письма : «заместителю редактора «Социалистической индустрии» Азбукину»).
Лиходий любит  восклицать:
— Знаете, какой наш нужный труд?
   Если бы умели мы с такими шедеврами создателя обращаться, как они того стоят… Ненавижу подлецов, бездельников, фанфаронов, лицедеев, особенно там, где почти каждый работает самоотверженно, нещадно тратя свои силы, нервы, мозг, как это происходит в нашей профессии, без чего она немыслима в силу хотя бы одной только технологии.
   Так вот и совпало ( лучше бы без совпадения, правда),  что, подумывая, наконец, уйти из штата ( столько-то прослужив в газетах), получила я еще и повод от судьбы. Два года подумывала, за два дня ушла, за два часа — решилась. Теперь вот надавала обещаний — сотрудничать с тем, другим. Выполню ли? Перелом, новый
 этап — станет ли этапом? Или вне стен редакций не способна ли и я, как случалось

                9
 с другими, на самостоятельный труд за письменным столом. А мечталось ведь о
возможности сидеть  за столом этим столько, сколько самой  нужно, чтобы не
считать часов, чтобы не бежать, не дозваниваться, не вырывать из-под земли и т.д.
25 февраля. Сегодня — ровно месяц после почти двадцатилетнего стажа— сижу дома. Вроде и не сижу. Даже напротив— но…Упадок духа (надеюсь, что от
нездоровья главным образом: мигрень и спина) — чувство полного бессилия, непродуктивности. Как это женщинам другим удается прожить жизнь, не работая; подобно существу, включенному на ускорение, интенсификацию, настроенному на «плотность», чувствую себя брошенной в разреженный воздух. Куда деваются собранность, работоспособность, уверенность в том, что начатое будет закончено. Нет необходимости? Почему нет? Никто не заставляет? А сам себя? Почему нет ощущения, что хватит времени (сил?). Нужны ли мои возможности? Кому? Все могут и без моих писаний прожить. И я?  Наверное, и я. Может, и я, как Лиходий, не туда пошла  И  двадцать с лишним лет не тем занималась. И разница между нами только в сумме знаний, в уровне исполнения рискованной темы? А ведь я считала себя критическим публицистом. И по профессии, и  по характеру, по сумме личностных, хотя бы, свойств. А теперь — нужно ли мне все это? Вообще думать устала, чувствовать устала, а не чувствовать, не думать  — не умею, как не умею и отдыхать. И домашних не умею научить отдыхать. При том, что даже бездельничать  умею: сижу по два-три часа и нервно раскладываю дурацкий пасьянс. Наполеона вспоминаю. Нервы? Истерия? Кризис? Какой? Даже телевизор включаю редко. А ведь 25 съезд — каково это газетчику,— страшно, плохо, плакать хочется. Или смеяться надо? Посмеяться над собой — очень даже полезно. Знаю. Так легко становится, даже весело, как будто очистился от коросты какой-то, принял ванну после немытости командировочной…
   Упадок духа. Бывает ведь, знаешь, читаешь, но пройдет ли? Когда?

   Валя говорит:
— У тебя все хорошо. Зачем нервничаешь?  И будет  все хорошо.
   А я …устала.»
   
…Кроме разного прочего тогда, Валя поощрял мои самые невероятные командировки от журналов и газет,  а когда самому  необходимо было уезжать надолго из дома из-за переводческой работы, чтобы при отсутствии зарплат мы не сидели без денег,  брал меня с собой  —  в Азербайджан, в Молдавию,  в Коктебель, в Пицунду…
   После той ситуации середины семидесятых  Валя помог мне  чего только не пережить  за отведенные нам  вместе еще  26 лет. Сейчас  бы мне  все наши  житейские заботы!
               
   А строчки Валины, которые ниже,  я тоже знаю с той самой середины семидесятых.
                ………………………………..
                ... И мне моя любовь нужна теперь.
                Теперь.
                Иначе просто опоздаю.
                Пусть вечно древо жизни,
                опадая,
                10



                листва о том не знает.
                И, поверь,
                не выдумаешь муки самой малой,
                не сотворить невиданного зла,
                такого, чтоб земля не испытала,
                такого, чтоб стократно не прошла.
                И души жаждут здесь,
                а не в раю,
                весь путь земли имея за плечами,
                высокою,
                без тягостной печали,
                своей любовью
                жизнь объять свою….
                ……………………….
      Перекликаясь с собственными  прежними стихами — Меня в который раз спросили: вам двадцать восемь – тридцать два, но что вы принесли России, какие вы зажгли слова?.. , —  тридцатипятилетний  Валя  напишет:

                …  Ты сам не меньше, чем реальность, ценен,
                Поскольку, как она, неповторим.

                …Мы сами есть свое предназначенье,
                И этой тайной трудно овладеть.

  Опубликовать  эти строки  Проталин сможет  почти через тридцать лет — когда рухнет общественный строй.
  …Ни стилем поведения,  ни образом мысли, чуждыми Вале, сколь бы мощным ни был прессинг извне, — циничное или  трусливое самоуправство разномастного начальства, цензуры,  приспособленчество азартно или озабоченно умножающих свой внешний успех знакомцев от литературного цеха,— ничем,  чуждым  ему, заразить Проталина было нельзя. Самореклама, или, по-нынешнему, самоимиджмейкерство (  о разрушительном опыте в этом Есенина, Маяковского… говорил Валя не раз),  в чем  упражнялись иные Валины приятели, сверстники, были для него, что называется, поперек жизни. «Хватательных движений» был он лишен начисто. И, зная наизусть соответствующую технику и технологию, применять их не желал, хотя от других «чистоплюйства»  никак не требовал.  … На одной из затянувшихся  новогодних вечеринок в ЦДЛе, правда, будучи под хмельком, Римма Казакова громко сказала «Валя Проталин — тот, может быть, единственный сейчас  человек, кто работает в литературе в белых перчатках». Я услышала это, обернулась,  там заметили, что я обернулась, я скукожилась на своем стуле,  выпрямилась,  затихла. Я должна была возгордиться мужем, но я за него испугалась.
    Валя  и бровью не повел,   может, и меня не понял:
— Ты чего?
—  Так… ничего… 
…За Римминым столом  уже о Пушкине говорили…Кто-то   кому-то уже


                11

подыгрывал, скабрезно и ернически  насчет Пушкина  прокатываясь. Все во мне
перепуталось:  как мел,  лицо Высоцкого в раме входной двери, Гамлета репетировавшего, все знали это, голос Риммы, «пропушкинское» хамское панибратство…      
    Псевдокорпоративные нравы ( а иных не  существовало), групповщина отвращали Проталина  настолько, что ни в какие игры ни с правыми, ни с левыми он никогда даже и не вступал, включая и «перестроечные», и постперестроечные годы.
   Когда в девяностых  по новой стало остро  необходимым   хоть сколько-нибудь зарабатывать на жизнь, чтоб  чувствовать себя человеком,  взялся за издательское дело. Журнал «Культура и свобода», Пушкин ( «Автограф» ведь в общем-то издание, как ни поверни, уникальное ), Блок, Белый…Все это — «рыночное», но далеко не коммерческое.  Тем не менее  в эти по-новому  тяжкие, — для независимого,  не политиканствующего, к тому же немолодого человека — смутные годы Валя  вытягивал  дело,  физически надрываясь, вытягивал…Пока  направленным взрывом ( не на олигархическую, не на коррумпированную среду направленным — на  деятельное, живое, гражданское в обществе) не порушил его    монетарный и моральный  дефолт.
               
   Монетарный дефолт, говорят, Россия  лет через десяток-другой одолеет.

   А дефолт моральный?
 
   Конечно, «мертвые  глаз не поднимут, чтоб встретиться с вашим взглядом».

   Но не каждый ли живой, даже умеющий всю жизнь держать себя, что называется, в ежовых рукавицах, не каждый ли живой и порядочный человек  в России  проходит  и  проходит (и сколько времен придется ему еще проходить?) через то, о чем русский поэт  в России в течение десятилетий вслух — через публикацию — даже и сказать не мог?  Не о политике. Не о власти. О любви как составе жизни. О  жажде любви человеком, о невозможности человеку в атмосфере нелюбви  попросту жить:

                …Не хватает любви.
                И во мне,
                и вовне не хватает,
                До того, что сейчас я не выдержу
                и задохнусь…

                *   *   *

   Не позволил Валя себе соблазнов: не стал ни приспособленцем, ни диссидентом, ни авантюристом.
   Вплоть до последней минуты  на земле, в России, в Москве, в доме своем оставался человеком высокого достоинства, красивым, любящим и любимым.