Какой нахрен пафос

Дмитрий Ценёв
будто бы само собой открылось, именно так и не иначе: притянув к ручке руку, повернув и потянувшись вслед за ней внутрь комнаты — прокуренно-запылённой ещё с лета, кончившегося где-то в середине сентября, впустив холод и свежесть. Разумеется — осени холод и свежесть.
долго ждал этого момента, откуда-то слышал, что и впрямь похолодало, ведь от градусника на южной стороне правды не жди, то ли вид прохожих, отяжелевших неслучайно и пополневших вовремя, внушил определённую мысль, но торопиться не спешил: как всегда в жизни, хотелось гарантий...
подумав об этом, он сам печально и закончил фразу: «...но почему-то не получалось». Тогда он вяло обрадовался очередной случайно получившейся логической конструкции. Было, было в ней какое-то желанное совершенство, к которому всегда стремишься, даже не садясь ещё за стол пред чистый лист, а всего лишь открывая рот в намерении освободить особо ценного воробышка... нет, даже чуть раньше — когда этот дрянной непрошенный птенчик впервые ударяет едва ль твёрдым ещё клювышком в непосильную ему ещё скорлупу.
Небитов, 1972 года рождения, последовательно — октябрёнок, пионер, и комсомолец, недоучившийся в ВУЗе по причине призыва в армию и некоторых последовавших затем событий отнюдь не личного масштаба, посему уже и не коммунист, и ни к какой-либо другой партии не присоединившийся, не был, не состоял, не участвовал, дожив до тридцати восьми лет, запарился жить... так он говорил редким друзьям и ещё более редким родственникам.
Андреевич легко находил временную работу, так уж получалось, что и неплохую — оплачиваемую по сдельщине, а значит, чуть больше, чем обычно, и эпизодическую, что позволяло время от времени чувствовать себя почти свободным человеком. Вот это самое неизбежное «почти» перед естественно-желанным и необретённым «свободный» последние два года особо не давало ему покоя.
конечно, не в самом раннем детстве, когда о возрасте-то не только не задумываешься, но и представления о таковом просто не имеешь, но позже, когда осознаёшь природу некоторых неизбежностей, например, старение родителей, даже тогда — в семнадцать или, скажем, в двадцать пять, он никогда не думал о сорока. О сорока годах прожитой и непрожитой жизни — как о неизбежности. И кто, блин, придумал идиотское чествование всех этих дурацких круглых дат?! В чём смысл? Где торжество: в осознании каких-то глупых и незначительных достижений или в констатации той самой, по Островскому, бесцельно прожитой жизни, за которую стыдно?
этом году, две трети лета пропарившись на стенах и кровлях барственных дворцов, конец августа и сентябрь Игорь отдал себе. И взял, получив из рук в руки и планируя... и тут вспомнилось: не планируя.
было Саши, как четыре года назад, не было Маши, как три года назад. Не было Вики, и, увы, не было Юли... На этот раз не оказалось никого, с кем хотел бы провести отпуск где-нибудь у синего-синего моря, с кем можно было бы по доступным ценам посетить какой-нибудь Берлин или Прагу... накрайняк — посетить оптом, не избегая избитых маршрутов, Москву, Питер с Петродворцом и всё это... как его, Золотое кольцо, блин.
мысль-то на месте не стоит, подумалось: может, квартиру покруче обставить? Или и впрямь семьёй на днях обзавестись? Или... позавчера он закатился в «Бурундука», чьё название ныне у незнающих вызывает, по меньшей мере, недоумение. Именно в том ключе, какое отношение полосатый симпатичный зверёк, с шишкой приютившийся возле заглавной буквы, может иметь к заведению питейному, имеющему право, к тому же, торговать алкоголем даже после указанных правительством в адрес обыкновенных магазинов десяти часов вечера?
на самом-то деле, проста и по размышлении очевидна: в лихие времена хозяин, открывший в этих стенах кабак, был безудержным весельчаком и назвал свой ресторан многообещающе для его постоянных посетителей — «Белочкой». Прошли годы, старый хозяин, настойчиво и неотвратимо вытесненный не только из этих стен, но и из города вообще, представителями нового, более изощрённого в законах бизнеса и просто в законах, поколения местных рестораторов, продал своё детище и покинул страну, надо признать, оставшись выживше легендарным и символическим персонажем для целого поколения вдруг повзрослевших и остепенившихся в мечтаниях и поведении граждан.
хозяину чувство юмора предшественника то ли не понравилось, то ли совсем наоборот — он, неким странным образом переосмыслив реальность, вольно иль невольно, но продолжил традицию, заставив местного художника просто нарисовать на обыкновенно рыжей белке столь необходимые бурундуку для самоидентификации полоски и раскрасить перекрещённого зверька в соответствующие виду цвета, а новую, теперь неоновую, вывеску нынче заказать — дело одного звонка, даже в провинции.
вот, позавчера Небитов зарулил в «Бурундука», что, в принципе, было уже странно: в последнее время выпивку он брал домой и сидел один, перебирая кнопки пульта, пока не найдёт что-нибудь на одном из сорока каналов... Водки, как правило, хватало часов на пять, а в последние дни ему, нашедшему свой сериал, именно столько и требовалось, вечером к похмельной чекушке он не прикасался.
Игорь. — голос, окликнувший его не был пьян, но показался знакомым. — И-игорь Небитов! Давно не виделись.
не веря тому, что... вернее, кого увидят его глаза, Небитов повернулся на голос. Слева от него, как всегда в те ещё времена, глядя мимо собеседника градусов на сорок пять, расположился сам Романов... не тот Романов, и не тот, разумеется, а этот... Если о Романове Игорь когда и вспоминал, что случалось, слава богу, редко, то только как об искусителе, и мысленно при этом крестился.
Здравствуй, Олег. Да, сколько лет, сколько зим.
Потом посчитаем. Ты уже заказал? Может, за столик сядем?
Давай. — видимых иль невидимых причин отказаться от неминуемого вечера воспоминаний не было, оставалось всего лишь сказать бармену. — Пусть официант подойдёт.
долго выбирать место не стали, кивнули почти одновременно и, фактически не сомневаясь в решении друг друга, направились к уютно огороженному около стены столику на двоих.

развивается довольно быстро и неодолимо, а коль один раз подвис на этом крючке, то это уже на всю жизнь, как говорится, особенно потворствует процессу одиночество, даже если и занимался, пребывая в этом самом своём одиночестве, самым своим что ни на есть любимым делом. Хруст ветки за окном, а вопреки расхожей ныне фразе вымахавшие выше крыши тополя в его детстве были как раз маленькими, а не огромными, как ныне. Тополя в ветреную погоду издавали порою странные звуки, в мусорных баках с грохотом кто-то копошился круглосуточно, машины гоняли по нецентральной, но параллельной таковой, улице с неимоверной скоростью, особенно ночью, будто и живёшь уже не в городе с парком через улицу, как когда-то, когда не был избалован вечно недовольный провинциальный обыватель таким обилием пребывающего в собственности автотранспорта. Часто пьяные голоса прохожих компаний сменялись возгласами ссор, а то и звуками потасовки, криками ярости, ударами и воплями о помощи... стрельбу огнестрельную вообще ныне невозможно отличить от пиротехнической, коей балуется народ по случаю и без такового. Но это всё объяснимые звуки, природу которых ты знаешь, не требующие объяснения. Страннее поначалу, а потом — страшнее, становятся звуки, которые ты объяснить не можешь.
зашуршало на кухне и протопало мягко в темноте мимо к балконной двери — будто кошка. А кошки-то нет, не заводит и никогда больше не решится завести себе кошку Игорь Небитов после того, как серый годовалый сиамчик, отравившись какой-то рассыпанной по углам маминой антитараканьей снедью, угас за месяц и умер, испустив последний, какой-то нездешний уже, освобождающийся вздох у него, тринадцатилетнего, на руках. Призрак? Но это даже не та квартира-то! Или вот, нечто похожее на вполне человеческий стон, но очень тихо и... непохоже. Именно так, похоже и непохоже, но главное — совсем рядом, в комнате метрах в двух. Да, тени от тополей объяснимы, когда мимо опять рвёт какой-нибудь сраный стритрейсер. Но довольно-таки с давних времён улица освещается в странно-экономичном режиме, то есть после двенадцати вообще не освещается,  так что теней, когда нет машин, быть не должно, а они есть...
есть звуки из подъезда. Не та, разумеется, в меру оптимистическая утренняя симфония, состоящая из обыденного хлопанья дверей, щёлканья замков, не цокот и топот после целой прелюдии шипящих, урчащих, рычащих и даже поющих водопроводных труб. Там и впрямь даже есть какая-то радость всеобщего пробуждения... радость избавления от личного кошмара вмешательства извне. Те ночные шаги другие: неровные, будто старающиеся, с одной стороны, быть тихими, а с другой — не позволяющие себе этого. Кашель — это особый случай. Это не совсем кашель, а как будто некто или нечто пытается хрипло прогнать сквозь отёкшую нечистотами горловину что-то сухое вроде песка. И не может.
этих прибабахов Небитов и запаковался в стеклопакет во всех трёх окнах прямо посреди лета, закрывшись, как казалось, наглухо. Поначалу сработало, но потом, примерно через неделю, слух его взял да и пристроился к уровню уличных звуков, так что звуки не с улицы стали теперь ещё неожиданней и резче... просто плотнее и реальней стали на их фоне.

в «Бурундуке», ни в каком другом кабаке или кафе, если б занесла куда судьба, Игорь не стал бы пить водку. Водка теперь — уютно-домашнее и сериально-диванное, да и за дорогу домой в пьяном виде он опасался серьёзно: годы идут, а город, как был уркаганским, хоть и прошпилился на проспектах и торговых площадях маршрутами милиционерскоподобных традиционных «Лад» всякого рода Групп Быстрого Реагирования, «Церберов» и «Шерифов», так и остался таковым же: таящим в тени аллей и переулков вполне реальную опасность, фактически неизбежную для человека нетрезвого... Так что заказано было пиво, самое дорогое и, предположительно, самое вкусное. На крепость его он не обратил внимания, да и была ль она указана в ценнике? Не важно то, просто Олег, видимо, из соображений подчеркнуть какую-то солидарность купил себе такого же и столько ж — литр.
автоматически начал с повтора прежней линии, да и главнее её и доступней пока направления для беседы не предвиделось:
Вот, вроде в одном городе живём, и не в Москве, а столько лет не виделись, не странно это? — и почему же он всегда радость свою и беспомощность выдаёт раньше, чем хотелось бы, растерялся Небитов.
Романов, оставшись по-прежнему чем-то озабочен, прояснил:
Да не совсем, я десять лет уже в Москве прохлаждаюсь. Просто решил навестить родные края. Месяц здесь живу, скоро домой поеду. Хм-м, и вот тебя встретил. — он поднял кружку. — Ну, давай за встречу!
Давай.
встречу отпили по-взрослому. На романовских знаменитых усах осталась пена, наверное, вся, что была до того в кружке с краснорожим и бородатым здоровяком на борту. Игорь же, навесу отставив оную в сторонку, удивлённо вперил взгляд в жидкость, будто пытаясь разглядеть в ней то, на что, как теперь выяснилось, напрасно не обратил внимания:
Это чо такое? Как-то... крепко, блин.
Так это крепкое, ты сам взял. Ты что, не пьёшь такое? — Олег улыбнулся. — А я даже обрадовался, мол, вот и вкусы совпали, думаю, в кои-то веки.
Да нет, я вообще-то больше по обыкновенному.
Дак какие проблемы, Игорёк? Я тебе куплю две светлого этого же, а эту себе заберу. Всё равно одной мы с тобой не ограничимся, как думаешь?
почему-то не захотелось сопротивляться, и он с лёгкостью согласился:
Ладно.
подошёл официант, принял заказ и, пропав меньше, чем на минуту, принёс пиво и орешки за счёт заведения к нему, тут же, пообещав, что салаты и закуски будут через пару минут, вновь испарился, за это время Игорь не успел ничего сказать, как не успел же и Олег сказать чего-нибудь толком вразумительного, кроме:
Когда начинают исполняться мечты, знаешь, Игорь, только тогда и начинаешь понимать, что мечтал-то ты на самом деле вовсе не о том, о чём думал, что мечтаешь.
ли неряшлив был на вид, то ли ещё что, но какое-то несоответствие манеры его разговора, и поведения вообще, этому самому внешнему виду начало исподволь настораживать Небитова. Романов хлебнул ещё и попытался всё же расшевелить почти оцепеневшего приятеля:
Я здесь не в форме и не при параде, и знаешь, почему? Да просто потому, что я здесь наездом... хе, заездом. Заездом на родину, и именно для того, чтобы побыть не в форме и не при параде. А это, понимаешь, чуть ли не последнее место, где это я могу себе позволить... Странно сказал, да?
Ага. — Игорь кивнул, удивившись будто из воздуха появившимся на столике салатам. — Олег, а ты уже пил сегодня?
Да так, немного затряхнул.
Подожди, ты проскочил как-то быстро, я даже понять не успел. Про мечты. Как можно мечтать не о том, о чём мечтаешь? И что это за мечты, о которых ты не мечтал?
А-а, это... это проще простого, потому что это и есть жизнь, только вот она не в том направлении движется. Старея, любой мужик начинает ужасно вонять. Изо рта, например, ну, это все знают. И из носа — то же самое. От ног воняет, от паха, от ушей, от подмышек... вся кожа вообще воняет, чем старше, тем резче, грубее... из ушей, если их не чистить, воняет с детства, но самый мерзкий запах — это когда пальцем проводишь снизу доверху за ухом. Это приходит навсегда, как проклятье, как шизофрения с паранойей, однажды содрогнувшись от этой мерзости, не можешь уже... навсегда не можешь избавиться от этого запаха, она мерещится тебе, даже если моешь за ушами с мылом по три раза на дню...
слушал внимательно, всё более расслабляясь и узнавая в Олеге Романове того прежнего, несмотря на невеликую разницу в возрасте, своего учителя — то ли продуманно-рассеянного то ли хитро-непредсказуемого.
Олег, ты, как всегда, ушёл в сторону.
Нет, Игорь, ещё недалеко. Так вот, объясняю, купил я как-то себе... только не удивляйся... Астон Мартин... Знаешь, что такое Астон Мартин?
задумался, конкретно, что такое Астон Мартин, он не знал, но, как всегда, попытался не ответить:
Конечно, не знаю. — Олег, повернув ладонь кверху, как бы предложил всё-таки подумать, и Игорь, как всегда, наивно предположил. — Ну, автомобиль, может быть, нет?
утвердительно клюнул носом невидимо висящее в воздухе перед ним зёрнышко истины:
О, как ты! Ав-то-мо-биль! Кто ж так говорит-то теперь? Ты ж не на экзамене в автошколе и не в тивишоу «Топ-гир». Да, ты прав, это просто тачка. Нет, это не просто тачка, это супертачка. Собирается только под заказ. Ну, вот купил я себе Астон Мартин и понял, что я об этом мечтал. Купил кусок земли в Глухарином Бору на берегу озера и выстроил себе маленький такой замок с причалом и яхтой, которую тоже купил, и опять понял, что это и есть моя мечта. Оттрахал Гитану Залесскую... знаешь?
О. Слыхал. Конечно.
И понял, что это мечта. Пока она не исполнилась, это, — Олег чвакнул стороной рта, — не мечта. Так выпьем же, Игорёк, — он будто снова воздвиг ту всегдашнюю дистанцию-преграду между собой и учениками. — за настоящие мечты, а не ту глупую дребедень, которую мы когда-то ими считали.
Даже не знаю. Ты нехорошо сказал это. — Игорю и поворот сам был непонятен, да и тон, каким всё это было произнесено, не понравился. — Давай просто: за мечту! Без всякого цинизма. За мечту.
на пару секунд направил совершенно трезвый и без грана лукавства взгляд в глаза Небитову и сдулся весело, будто только что вновь, как в старые добрые времена, коварно шокировав, весело наколол собеседников:
Давай. За мечту, Игорёша.
пригубили пиво и заценили салаты. Один выцепил брынзу, другой зажевал зелени, а из банкетного зала по соседству раздалось громогласное приветствие гостям «торжественного и прекрасного праздника»...

сериал Небитов подсел десять дней назад, подсел жёстко, добровольно. Один из каналов, даже и не важно теперь, какой, запустил ночами его по пять серий кряду. Бутылка водки, диван, неизбыточная, но всегда — по минимуму на утро — в холодильнике, закуска, естественная и сочная, а не какие-нибудь чипсы-снаксы-шмаксы, и наивная атлетка с голубыми чистыми глазами на арийском лице в обрамлении идеально-белых волос.
всегда обманутая хитрыми руководителями-психиатрами, убивающая — не желая убивать, спасающая — не желая того, попадающая в изощрённые ловушки «своих» чаще, чем во вражеские. И нагнетание, постоянное нагнетание психоза под простым девизом: «плохой агент — мёртвый агент». Она — очень плохой агент, просто потому что очень хороший человек. А хороший человек в плохих условиях — это жертва, которую саму заставляют жертвовать собой... нет, гораздо жёстче здесь всё: жертва, которую подставляют, зная заранее и подло до миллиметров и миллиграммов подсчитывая, анализируя и наслаждаясь качеством и количеством её жертвенности.
вместо «управляемая», хоть наверняка такого слова пока ещё нет, записалось для себя на одном из стикеров и прилепилось на стену среди трёх десятков таких же расписанных голубых, жёлтых и розовых квадратиков над письменным столом. Достоевский отдыхает со своим единственным пострадавшим ребёнком, из-за которого он не приемлет революции. Здесь всё проще: спасти миллионы любой ценой. Наверное, в этом есть что-то и кроме математики. Но почему-то всё очень грязно и страшно. Настолько, что кажется уже и неочевидным, напротив — насквозь лживым прикрытием каких-то других подлостей, целого нагромождения других подлостей в мире, где человек и впрямь даже не винтик уже, а песчинка. Та самая, что не имеет права находиться в слепленной из мокрого песка фигурке, рассыпающейся под неизбежно-иссушающим её действием солнечных лучей.
вот уже куличик или ведёрко, так волшебно похожее на эскимо, рассыпались в холмик, каких много вокруг, среди которых не отличишь уже естественного бархана от руин цивилизации, а Солнцу, тому самому солнцу, оказывается, всё равно — да просто наплевать, как сказал бы даже и не худший в выборе слов обыватель... просто оно такое, и не иначе. Отчаянье от осознания незначительности человека иссушивает мозг, подлость и тирания захватывают душу изнутри, сжигают всё, что было хорошего в тебе, и только она, эта белобрысая красавица, наученная и вынужденная, но не желающая делать этого, единственная в мерзком мире имеющая право сказать: «Есть трудные решения, но их необходимо принять», — и не говорящая этого — лишь она одна остаётся последней надеждой, что где-то ещё есть добро.

Романов выглядел и впрямь, даже для себя в прежние времена, броско: рубаха под не наши семидесятые прошлого столетия как на каком-нибудь Моррисоне, почти до колен пиджак, какой, наверное и пиджаком-то не называется вовсе, а каким-нибудь другим словом — более актуально-иностранным, довольно широкая и вычурная цепь, естественно, жёлтого, металла с могучей (или не очень) выи местно-знаменитого гарлемского братка, а в зубе... надо же, только сейчас Небитов понял природу неотразимости нынешней Романовской улыбочки — в левом верхнем резце, мультяшно посверкивая, подмигивал ехидно собеседнику камушек радужного спектра и (ах, если б знать точно — для непогрешимости информации) драгоценного блеска. Перстням на перстах давнего эпатажиста ещё в те времена здесь перестали удивляться, только теперь их стало ещё больше: лишь большие пальцы остались свободны от холодных белого серебра и белого же золота, оправляющих многогранные переливы камней синего, малинового и зелёного цвета.
вдруг только будто из своего странного оцепенения вышел — из какого-то вряд ли кому-то, даже самому себе, заметного, секундного торможения... будто ничего не было, но что-то было. Ничего не случилось, конечно, потому что ничего и не могло случиться заметного обыкновенному человеку в столь краткий момент. Но Олег продолжал беседу, требуя теперь, видимо, некоей ответной откровенности от Небитова:
А ты-то здесь чем занимаешься? — так просто, как щёлкнуть знаменитым длинным ногтем указательного пальца по краешку бокала. — Рассказывай давай.
его вновь омылись пивным прибоем, а очки, будто расхоже-востребованные межгалактические телепорты из фантастического и фэнтазийного арсеналов кино и литературы, потянули в бездну. Пока ещё не сильно, всего лишь на пробу.
А что, — невольно Игорь повёл плечами. — я как все живу: надо что-то есть, надо что-то пить... и этим всё сказано. Временами работаю, потом пишу, пока заработанного хватает, потом снова работаю... маму вот похоронил, квартиру поменял на меньшую, зато полгода мозоли не на руках, а на заднице натирал. Хорошее время было.
Да... как там у классика? Лежать, писать... простые куплеты... хлеб, кино и котлеты... — поддакнул без нужды, по старинке лукавя, Олег. — Извини.
Да, хлеб, вино и... сонеты. Почти женился однажды, да только денег как раз именно на свадьбу и не хватило. Понимаешь, на шубу, на холодильник, на плазму и мягкую мебель — на всё хватило, а на свадьбу не хватило. Раз, и кончилось. Плюнул на всё, и разбежались. Главное, возможность творить, а для этого надо просто оставаться свободным, семейная жизнь и творчество, как оказалось, две вещи несовместимые, как гений и злодейство.
Слушай, — вдруг очень серьёзно поддержал никчёмный разговор Романов. — Я тебе ведь как-то когда-то оч-чень серьёзно сказал, про что ты должен написать, чтобы польза была. Надеюсь, ты вспомнишь. Но вопросы мои пока не о том. Первый: что ты пишешь? И второй: а зачем?
пришла пора обижаться, Игоря всегда пронимал до костей и сам этот тон, и то содержание, которое этим невыносимо-студёным тоном произносилось, потому что всегда беспомощно загнанным в тупик оказывался не кто-нибудь, а именно он, и часто притом — публично, в насмешку или под сочувствие выгодно оказавшихся более осторожными товарищей.
Ну, ты опять, Олег. Сам же всегда говоришь: пишу потому, что пишу. Ну, потому что не могу не писать. Ведь это призвание, пусть... дорога это, Богом положенная под ноги... пусть... ладно... — Небитов начал терять уверенность в себе самом, в своих словах, в мыслях, которые когда-то таким благодатным посевом пустили в нём корни. — возможно, плохо, но нет уже, уже не так плохо, я же учусь, учусь на ошибках своих... я ведь много читаю, я создаю свой... я уже создаю свой собственный мир, и он лучше прежнего, когда я был жалким подмастерьем и не знал, как заточить резец мысли, как включить энергию чувства, но методом проб и ошибок я...
Да подожди ты, не заводись, Игорь. — Романов помрачнел, — Я же тебя не о том спрашиваю. Я тебя спросил, — и вздохнул. — ты что, всё стихи пишешь?!
— слова пропали — остановился, пытаясь теперь почувствовать твердь под ногами — ту самую, что покоится на спинах стоящих на ките слонов, в которую врыт фундамент, на котором построено здание, в первом этаже которого расположено кафе, на полу которого стоит удобный стул, на котором сидит в данный момент Игорь Небитов.
Ты же сам сказал...
Ты, Игорёша, по-прежнему строчишь свои плохие стихи? Нет, извини-извини, были, конечно, у тебя и неплохие, но... — теперь уж точно стало ясно, откуда проистекало то кратковременное, похожее на затмение, оцепенение, потому что сейчас вселенские телепорты за стёклами романовских очков буквально пригвоздили его своими сканерами к позорному столбу беззащитности и... и глупости. — Но никогда не было хороших. Однажды ты сам зачем-то потребовал от меня правды. Или честности, как хочешь, назови, но ты поставил меня в безвыходное положение, потому что я знал, как ты воспримешь мою оценку твоего творчества. Я до сих пор не могу понять, чего ты ждал тогда от меня, на что надеялся? И тогда я сказал тебе честно.
Да, но я имею право...
Да хоть говном назовись, только остановись вовремя, если плавать не умеешь. Поэзии, как, впрочем, и прозе, и музыке, и рисунку не учатся... учатся другому... у тебя был шанс. Неплохой. Почему же ты не написал о том? О том, что по-настоящему знаешь, о том, что пережил своею шкурой? О том, что выголодал своим желудком и изыстерил своими нервами?! Нет, тебе в поэзии местечка захотелось. Так вот, представь себе этакую Квазиморду женского рода в купальнике на подиуме конкурса красоты «Мисс Вселенная»! Есть шансы? Нет, там не смотрят на благие намерения, прекрасные чувства и добрые помыслы. Там нужны сиськи-письки и масяськи на фигуре, изнурённой мочегонной диетой. Не то личико у нашей с тобой Квазиморды в калашном ряду.
Ты опять меня оскорбил, Романов, как и тогда. Мне очень приятно было встретиться с тобой, Олег, но, — буквально, как ему показалось, пародируя ставшего вновь ненавистным собеседника, много-много лет назад которого наивно и незаслуженно произвёл в учителя, Игорь выдержал паузу, должную было добавить важности его словам. — но, наверное, теперь нам пора раскланяться!
Игорь, извини, но я только то и делаю сегодня, что извиняюсь. И не надо думать, что слова мои пусты. Я опять извиняюсь. Искренне. Просто мне кажется, встреча-то эта наша отнюдь не случайна. Ведь я здесь уже почти месяц и мне скоро уезжать, а город маленький, а встретились мы только сейчас, почти уже накануне моего отъезда. Десять лет прошло, какие могут быть обиды?! Всё давно уже прожито, прощено и забыто. Разве не так, Игорь?
и еда помогли облегчить паузу, как бы (а может, и впрямь?) предоставив возможность поразмыслить успокоившись. В конце концов, Небитову вдруг подумалось, что беседа ещё и не состоялась, она даже и не началась, потому как привычно агрессивный и невнимательный ни к кому, кроме себя, Романов, как всегда, привычно говорил лишь сам, сам себя только и слушая, вряд ли замечая напротив личность собеседника.

приходясь ошибкам трудным наследником кровным, подсказал недавно странную вещь, верить в которую, а тем паче — принять, просто... не просто не хочется, но и не можется вовсе, но, как ни обидно то, приходится принять... То, что когда-то считалось невозможным, вдруг кошмарной реальностью становится пред тобой в качестве неизбежном, независимом от твоей воли, твоих чувств, мыслей и — самое страшное! — поступков. Ведь, совершал их по собственной воле, в соответствии своим мыслям, руководствуясь своими чувствами... и тогда думалось — мог он гордиться.
пару десятков лет, а то и меньше, вдруг видишь всю их глупость и никчёмность, всю их обусловленность стечениями обстоятельств внешних, не больше... Оцепление где-то на краю Москвы. Люди, отношение которых к тебе, стоящему в нём по приказу, непредсказуемо. Вооружённое оцепление, а не просто так. Напивающийся в автомобиле радиосвязи капитан, которого лик после отдачи приказа так до утра следующего дня больше и не видели. Голод. Ночь. Растерянность, неизвестность, чья-то трусость. Страх и злость.
цепочке передали, что, мол, что-то надо делать и что кто-то пошёл искать что пожрать. Надежда? Да, но... нарушение отданного, пусть и непонятного, но всё же приказа. Ведь толпа сметёт, если начнётся нечто страшное, о чём просто не хочется даже думать. Не хочется, но думается. Ведь не стрелять же? Вернулись двое, принесли поддон хлеба из булочной. Ясно, что на всех не хватит. Надо ещё идти за хлебом, ребята сказали, что там уже ждут их и будут рады помочь. Хлеб в этой стране ещё не кончился.
И сколько вы, ребята, уже там торчите?
Пять часов.
Берите, ребята, ешьте. По такому делу спишем как-нибудь.
людей в булочной не злые, совсем наоборот.
А что там?
Там? Там танки.
гражданские — всё люди, одинаковые... одинаково обманутые и одинаково подставленные в качестве пешек в чьей-то шахматной партии, даже и не очень-то замысловатой, что ни говори... время расставляет всё по местам, в том числе и шахматные фигуры вне зависимости от их достоинства и значимости. Всем страшно, говорят, вся Москва — на улицах... скорее всего, нет. Нет, конечно, нет. Это была бы катастрофа.
Ребята, а у вас какой приказ-то хоть?
Стоять.
И всё?!
И всё.
думается иначе, чем тогда. Поутру — просто зверская усталость и злость, и... лязг двери радиофургона, из которого вываливается пьяный капитан и орёт: «Сомкнись!» По цепочке передали, и сомкнулись, построение, в воздухе — туман, но это ненадолго. Утро нового дня, новой эры провозглашено заплетающимся языком хрипящего с похмелья капитана:
Товарищи солдаты, поздравляю. Мы победили! По машинам!
глаза, пятнами — рожа человека, против которого, в принципе, ничего плохого и не имел никогда... и твой кулак в ней, в этой роже... И бегство, истеричное, в паническом полубеспамятстве — через полстраны — домой — дезертир — злость — военкомат...
хочется быть героем хотя бы в собственных глазах, но почему-то самый важный поступок в жизни (убеждаешь себя, что самый важный) вызывает в душе всё более и более противоречивые чувства, среди них уже нет той самой желанной гордости, крайние их проявления — это бессильная ярость, с одной стороны, и необъяснимый никакой логикой стыд, с другой. Тогда всё как-то обошлось, замялось на каком-то таинственном уровне внутриармейских передряг. Ему просто повезло, можно считать теперь, что кто-то где-то в погонах (как и та сволочь) просто пожалел простого провинциального пацана. Могло быть и хуже, если б вдруг иные времена не начались.

одной стороны, он остался прежним Романовым, думал Игорь, руля через мерцающий модной иллюминацией полумрак питейного зала в направлении туалета, — эгоистичным снобом, зазнайкой, высокомерно вещающим красивые и сложносочинённые им же истины в последней инстанции, чем мутнее и дырявей — тем наглее и безапелляционней... но вот с другой стороны, Олег будто изменился, потому что то, что было раньше, можно было оправдать молодостью, отсутствием жизненного опыта, юношеским упрямством, прущим напролом даже на край утёса, лишь бы остаться в глазах других правым, даже если уже чувствуешь животом, что таковым не являешься.
что, если и ошибался хоть когда-нибудь, то всего лишь по поводу любимых женщин и только, однажды Олег завёл всех, кто был в комнате, видимо, настал предел диктатуре, самозванству и презрению его к окружающим... ученики взбунтовались и, вот досада-то, сели в лужу, самим бунтом этим вдохновив его на фейерверк импровизаций. Глупо тогда получилось, Небитов, до того вечера с открытым ртом хватавший на лету каждое его слово, пытавшийся вслух (для себя, конечно) развить каждую мысль его, прощавший обиды и критику, убивавший большую часть своего времени на это оказавшееся впоследствии не таким уж и значительным ученичество, просто перестал общаться с кругом этих людей, потому что это был круг Олега Романова, и главное, он вычеркнул самого Романова из своего круга.
мыло с ладоней, Игорь заговорил вслух, взвешивая слова, пробуя их на вкус, хоть и не был сколько-нибудь пьян, просто ясность какая-то снизошла в этот момент на его порядком подуставшую голову, заговорил тихо и спокойно, перейдя с личного на личность:
Вот именно, это не я вышел из этого круга, а это я вывел тебя, Олег, за пределы своего. А разве может быть иначе, когда в одном и том же явлении, слове, поступке, мысли, существе, творении, чувстве и так далее мы всегда видели разное. Я вижу прекрасный цветок, а ты говоришь, что у него отвратительный запах. Я слышу божественную гармонию, музыку высших сфер, а ты говоришь, что это какой-то там квадрат недоучившихся в школьном кружке глухарей с оттоптанными ушами. Жизнерадостную, ароматную, счастливую... нет, жизнерадостный, ароматный, счастьем переполненный пейзаж ты называешь псевдофотографической мазнёй уровня настенного дизайна. Я говорю: чистота, свет, искренность. Ты говоришь: глупость, примитивность и пустота. И самое интересное, что это ведь даже не в ответ мне или кому-нибудь назло, а это твоё изначальное таково: извращённое, подозрительное, какое-то... как бы это сказать?.. кривозеркальное, чёрнозеркальное отражение... нет, и не отражение даже, а ви;дение мира. Будто у тебя мозг после открывания глаз в первые дни жизни забыл картинку перевернуть, как у всех нормальных людей это происходит, и ты так с этим и живёшь, видя всё вверх тормашками. Идёшь по жизни, зачаровывая, и это самое обидное, своим таким якобы оригинальным взглядом на вещи, людей, обманывая их, то есть нас, и запутывая... сперва говоришь, что... да, говоришь, что каждый человек — это гений, а потом начинаешь кромсать наши тобою же данные нам права быть гениями. Говоришь, мол, я это хорошо помню, только одни гении стихи пишут, а другие, как никто лучше, унитазы чистят. Мои идеалы, и я, Олег, по-прежнему не боюсь этого слова, они восстают, они прямо противоположны. Нам всем дано одинаково ясно чувствовать прекрасное и отвратительное так же, как холодное и горячее, горькое и солёное, а ты превратил искусство в недоступный презираемым тобою смертным Олимп, где среди избранных наидостойнейший — ты и только ты, и никто другой.
в зеркало, Небитов протянул руку за бумажным полотенцем:
Ну, нет уж, и старушка-процентщица, и Соня Мармеладова, и Платон Каратаев, и... все — они тоже боги, равные твоим Аполлионам и Зевесам, достойные амброзии и любви, поклонения и высшего служения. И это главное.
это главное, закончил уже не вслух Игорь, спокойно-решительно и вполне уверенно направляясь к столику, высшего служения прекрасному достоин каждый, кто хочет, и никто не вправе ограничивать эту его на самом-то деле единственную и естественную свободу в этом насквозь несвободном мире.
Олег-то, пока Игорь ходил по нужде, времени напрасно не потерял. На столе появился ещё один салат, огромный шницель, порезанный уже почему-то на три части и... коктейль. И, разумеется, причина коктейля — молодая яркая голубоглазая блондинка, усаженная на добавленный к столу стул и смеющаяся чему-то, видимо, поведанному ей Романовым. Они курили. Игорь сел на своё место, девушка оказалась между ними.
Давайте знакомиться. Алёна, это Игорь, своего рода местная знаменитость, по-эт, и поговаривают, что гениальный. Но, как всегда в таких случаях, только поговаривают, а не издают. А теперь наоборот. Игорь, знакомься, это Алёна, знаменитость неместная, вроде как путешествуем вместе, она у нас художница, модель, актриса и даже певица.
говоря, Игорь знаменитости не признал, как ни напрягся вспомнить, но напрягаться, невольно выдавая это наружно, может ведь статься неприлично, да и тон знакомства, видимо, соответствуя сцене, которой он свидетелем не являлся, был приподнятый, даже игривый какой-то, так что после обычных и обоюдных «очень приятно», завершивших формальную сторону процесса знакомства, он отказался от попыток вспомнить суть знаменитости и степень таковой, решив предаться воле волн и ветров.
Я тут Алёне старый один анекдот рассказал, так она мне не поверила. — Олег снова был лёгок и харизматичен, подумалось, неспроста. — Не может, говорит, быть такого, и всё. Вот я и хочу...
удивился:
Что значит «поверить анекдоту»? Анекдот он и есть анекдот, зачем ему верить? Это же просто анекдот.
не удивился:
Ну вот, опять пробел в твоём образовании, Игорь. Анекдот — это, прежде всего, «случай из жизни». Это буквальный перевод с какого-то, не помню, какого, лохматого греко-римского, это почти буквальное значение этого слова, пришедшего к нам через менее лохматый французский, а то, что мы ныне подразумеваем под этим словом, это уже после.
Да? Я не знал. Вернее, даже и не заморачивался никогда по этому поводу. — невольно в голосе Игоря возобладал не то протест, не то вызов, всчубученный, наверное ещё в туалете и принесённый сюда для продолжения дискуссии. — Да, Олег, а вот для меня анекдот — это, прежде всего, то, после чего хочется посмеяться.
Некоторые от щекотки смеются.
А некоторые плачут. — Небитов пожал плечами. — Буду иметь в виду, что анекдоты про Петьку и Чапаева — это вовсе не анекдоты никакие, а реальные случаи из их жизни. Я тебя правильно понял?
Правильно. — Олег махнул рукой. — Так вот, я рассказал ей одну давнюю, и даже не свою, историю, и она не поверила. Так вот, Алёна, торжественно представляю тебе главного героя того анекдота, дабы он сам, воспарив на крыльях служения истине, подтвердил его подлинность и абсолютную правдивость моего рассказа.
Да-а? — синева глаз девушки стала ещё ярче на фоне белков в широко раскрывшихся глазах. — Тот самый главный герой?!
Стоп-стоп-стоп! — тут же перебил Небитова, не дав и рта раскрыть, Романов. — Сперва клятва! Страшная клятва. Библии нам в таком случае не надо, да и нету её под рукой. Да и хорошо, на самом-то деле, что нету. Напитки у всех разные, закуски — тоже. Как же нам быть-то? Нужно что-то общее, объединяющее, так сказать. Чтобы клятва была одинаковой ценности для всех присутствующих.
Не совсем понимаю... — начал было сопротивляться Небитов и получил поддержку.
подхватила, впрочем, вполне самостоятельно — как-то по-своему, будто и не относительно данного частного случая:
Ну, ты, Олег, иногда загнёшь — хоть стой, хоть падай. Клятвы какие-то совсем ненужные тебе подавай! А вот зачем? Я и без всяких клятв вам, мальчики, поверю.
кивнул и, настаивая на своём, объяснил:
Алёнушка, это не вопрос доверия, дело вовсе в другом. Клятва нужна, на самом-то деле, не окружающим, чтобы, они поверили, а самому человеку она необходима — чтобы быть честным перед самим собой. И даже если он в чём-то не прав, заблуждается или, искренне убеждённый в собственной правоте, искренне вводит кого-то в заблуждение, его совесть будет чиста, если он честно соблюдает клятву. Хуже, когда он начинает осознавать, что нарушил клятву, это означает, что он врёт, и тут, даже если он самый искусный лицедей или чародей и ему вдруг удастся обмануть присяжных, совесть его собственная будет нечиста, а она этого не любит и рано или поздно возьмёт своё по самому высокому счёту. Ну да ладно, это была лирика. А главное-то вот что. Мы хотим спросить Игоря и хотим услышать мнение постороннего человека — Алёны, да и мои мысли и чувства не могут остаться невысказанными, поэтому я и предлагаю трёхстороннюю клятву.
улыбнулся, откидываясь на спинку:
Между прочим, в Писании сказано: «Не клянись».
Между прочим, возложив многомиллионную свою длань на текст этого самого Писания, весь мир ежедневно клянётся говорить, мол, правду, одну только правду и ничего кроме, торжественно кое-кого обрекая, между прочим, и на смертные приговоры. — серьёзно, более того — ехидно, отмёл Олег.
Игорь как бы и не обратил на это внимания, просто продолжая своё собственное рассуждение:
Клятва предполагает отречение от всяческого вранья, от даже маломальского приукрашивания, маскировки. Ты сможешь притворяться и лгать, если поклялся здоровьем, например? Своим или близких, любимых людей? Ребёнком рискнёшь? Или мать или отца на кару небесную обречёшь, если вдруг надеешься всего лишь чуть-чуть припудрить кому-то мозги?! Если я в своём уме, то ни за что, даже если собираюсь говорить правду, одну только правду и ничего, кроме правды, не поклянусь! Ни за что, только потому, что у каждого правда своя! Только вслушайся, Олег, слова «клятва» и «проклятие» — однокоренные, ты же литератор, филолог, познаёшь суть вещей через слово. Это дело для меня слишком личное, уж очень личное, даже самому себе не всегда рискну поклясться.
едва дождался конца объяснения, ставшего вдруг столь длинным:
Да вот ни фига тебе! Клятва — дело, я бы даже сказал — деяние, пуб... — он эффектно разорвал слово. — ...личное. Это не просто взятие на себя ответственности за свои слова и дела, а приговор всем свидетелям таковой быть такими же, это наложение на них подобных же...
Вот блин, а почему бы и нет?! — Алёна воспользовалась романовской пробуксовкой в поисках подходяще красивого слова и совершенно нежданно вдруг вскинулась с протестом, прозвучавшим совсем уж против доводов обоих спорщиков, в оторопь опрокинув этих двоих, нагло забывших об её присутствии. — А я готова поклясться, и знаете, почему?
Нет. — автоматически клацнули зубами, а не то и вовсе — сглотнули слюну двое тех самых.
Я готова поклясться, и вовсе не потому, что должна кого-то выслушать и поверить ему. Во-первых, я уже верю этому человеку, и гораздо больше, между прочим, чем тебе, Олежек. Игорь, правда, я тебе почему-то верю, хоть мы и только что познакомились (Небитов буквально засветил кадр своей знаменитой в здешних местностях не менее, чем гагаринская, улыбкой). Во-вторых, Олег, ты не прав, когда говоришь, зачем вообще нужны клятвы. Клятва нужна для скрепления союза, и ни для чего больше (в этот момент у Олега челюсть поехала вниз, а рука потянулась к бородке, дабы почесать её). Это обыкновенная круговая порука, не личное дело и не публичное, а общее, и именно поэтому ты предложил нам поклясться.
возмущённо подалась назад — на спинку всего лишь стула, но, будто, как и Игорь, странно образовавшийся знакомец, будто в кресле, выразив тем самым, видимо, всю глубину своего возмущения их, не выше, чем, всего лишь, гендерным, непониманием.
ж, и впрямь, подумалось порядком уже захмелевшему Игорю Небитову, это и впрямь совсем ничем не отличается от библейского «да — это да, а нет — это нет», просто прилагается к словам некий гарантийный талон, чтобы они не остались просто словами, а стали чем-то, скажем так, твёрдым, реально существующим чем-то, способным и вправду влиять на вяло текущую вокруг жизненную суть... сутище... сутягу...
ж, и впрямь, подумалось порядком уже хмельному Олегу Романову, два слова — клясть и клясться — отличаются друг от друга не словообразующей частью слова даже, а всего лишь частицей, служащей обозначением обратимости или обратности процесса — делающей их в корне противоположными по воздействию, но одинаково оставляющей страшными для объектов воздействия, но мысль в чём-то вдруг запуталась, как готов был давно уже заплетаться, но почему-то ещё не делал этого язык...

ближе к П., тогда областной, посттогда — губернской, ныне — краевой, столице, тем больше людей было на улицах, тем охотнее и искренней эти люди шли на контакт, тем смелей и жёстче говорили они в объектив телекамеры, тогда бывшей чем-то фантастически-нереальным явлением, достойным мемуаров престарелого хобби’та. Возможно, что идеализировалось тогда это вполне ошибочно, ведь всё страшно-главное в столице на тот момент уже произошло, точки водрузились над своими палочками, и маски сбросились... или упали?
потому, что эти люди, в отличие от своих ехавших в «за;;поре» с видеокамерой VHS интервьеров, наверное, всё-таки имели какую-то информацию, кто-то услышал по радио, а кто-то и по телефону с родными или близкими, или друзьями в Москве переговорил.
К., где в исполкоме не старый ещё, около сорока лет, мужик сказал после, как всегда, неудачно-репетиционного захода, со второй попытки, жутко искренне, что шахтёры скажут своё резкое, если понадобится, слово и, если понадобится, докажут делом, а не только словом, не впервой, мол, говорить и доказывать, больше к властям заезжать не стали. Просто опрашивали людей на улице. Возможно, даже и не подозревая, что этот день останется в воспоминаниях чуть ли не самым лучшим днём ненапрасно прожитых жизней.
двадцать лет, по пришествии из армии сына, тогда ещё пинавшего изнутри мамашин живот, пафос вовсе не кажется наивным или смешным... экстрим ситуации предоставил людям редкую возможность, хоть и на краткий миг, но стать самим собой — без оглядки на будущее, каково б оно ни приключилось в дальнейшем, без заглядки в прошлое, в какие краски и запахи его ни перекрасили бы в новых соответствиях новым ветрам новых катехизисно-проверочных обстоятельств.
подъезжали к П., не смотря на все косвенные неявные и не явные признаки, всё-таки не знали ведь ещё (приёмник в «запоре» нещадно глючило: то ли впрямь приём плохой (скажи кому сейчас — не поверят, потому что либо забыли, либо не знали никогда), то ль эфир и впрямь ещё жестоко глушился соответствующим таковым обязательствам структурами, — не знали ещё (и это к вечеру-то?)), что всё уже кончилось, — храбрились, ершились, мол, выйдем сейчас к телевышке телецентра (областного же!) со своей дурацкой VHS-кассетой, вот тут-то нас под белы рученьки и хвать — дяденьки в приватно-серых костюмчиках). Весело, в принципе, храбрились, молодые были.
уж тут на;хрен пафос... Народ — как стенка: прислонись спиной. И либо тебе сам чёрт не брат и пуля и впрямь дура, либо именно по этой стенке законоутвердительным залпом расплещут твои мозги... интеллигент херов, даже сейчас от пафоса не удержался... Тага-анка, я твой навеки... погибли, в общем, юность и талант и т. д. Цинизм, как и паранойя, развивается быстро и неодолимо, даже если б и занимался, пребывая в этом самом своём одиночестве, самым своим любимым делом.

ни странно, супротив всеобщего мнения блондинки бывают и не слишком глупыми. Алёна их пристыдила фактически, не просто пристыдила, как это бывает обычно — нахрапом, эмоционально обезоружив, а даже интеллектуально двух наследников тяжеломозжца Тургенева (два кило с нелишним лишним, если быть точным, 2012 грамм против средних для человека 1400) поставив в тупик.
всего лишь предложил игру — поклясться. И что в этом такого особенного? Да ничего. Другой отказался из соображений соответствия постулатам веры и моральным принципам в этой отнюдь не азартной игре участвовать. А в результате её искренне и красиво импровизированного наезда оба просто оказались двумя не способными нести ответственность за свои слова и поступки... негодяями?! Соблазнителями? Ах, если б так, а то ведь просто — трусливыми салагами.
почувствовал, что Олег, несмотря на явное по времени превосходство перед ним, в этом знакомстве ещё не играет роль любовника... или возлюбленного... По-юношески безрассудно захотелось вдруг соперничества, а для этого надо завернуть вечер иначе: то ли дуэль устроить, то ли суицидально повеселиться, — и он предложил сам:
Ребята, ещё не поздно передислоцироваться ко мне. — пропел знаменитое, вспомнившееся из далёкого школьного прошлого. — Возьмём конфет и ананас и две бутылочки для нас, м-м! У меня кое-что есть, и посидим, не ограничиваясь рамками.
этот момент, правда, неприятно заподозрил Игорь себя в неком романовоподобии, а этого не хотелось. Возможно, и разрыв-то тогда этот дурацкий со всей романовской тусовкой произошёл именно из-за того, что все, кто его окружали, волей-неволей вдруг оказывались на него похожими: не то во всех что-то вскрылось изначально-романовское, подспудно всегда затаённо пребывавшее в них в бездействии, то ли подстраиваться начали... опять не то слово! — то ли... то ли... то ли в его влиянии настолько все растворялись, становясь лишь его замшелыми импровизациями или его же ретивыми ремиксами... Но слова, надуманные нарочито и подобранные небрежно, как первое, что просто попало под руки, хоть и возымели положительный результат, формой своей и содержанием его не обрадовали.
полчаса глупо-старых анекдотов в троллейбусе, выборов и дебатов по выборам в универсаме, застенчиво провозглашающем себя универсамом, после смешных щенячьих восторгов по поводу изрикошеченного звёздами чёрного неба по пути домой, дошли до Небитова. Девочке понравилось, Романову — тоже, как ни странно, он оказался вполне безоружно искренен, когда сказал матершинно:
Я просто... как ты устроился, дружок. Поболе того, я тебе завидую, но об этом, — он остановил прозвучавшее было вопросом недоумение. — но об этом — после. В этом нет ничего странного.
успела бы смутить эта фраза несоответствием нарисовавшейся ранее картинке романовского столичного благополучия, но хозяйские хлопоты по приёму гостей не дали мысли развиться, включена была музыка с дивидюка, все трое более или менее занялись краткими приготовлениями: нарезкой раскладыванием, относом с кухни в комнату полученных закусок, сервировкой стола. В результате разговоров:

— устроились спустя минут двадцать за очень приятным застольем в единственно-главной и главно-единственной комнате небитовской квартиры.