Лидочка

Ильницкая Ольга
Это были дни, пронизанные горьковатой влажностью Средиземного моря, дымом пароходной трубы и одиночеством на февральской вечерней палубе.

Малочисленная зимняя публика оттягивалась в музыкальном салоне, танцуя до упаду, снимая возможных партнеров для краткосрочных круизных романов.

Моя соседка по каюте, двадцатилетняя Лидочка, полная огня и задора, разбрызгиваемого направо и налево, кружила среди облюбованной компании израильтян, которые возвращались из гостевой поездки на бывшую родину. Их молодые голоса перекрывали судовой оркестр, наяривавший забытые шейки и твисты, ностальгическим "Не нужен нам берег турецкий, и Африка нам не нужна...". Компания была на том отчаянном градусе, когда реалии действительности размываются, а все неявное - от вытесненных комплексов до смутных желаний - обретает форму и определяет поведение.

Лидочка вовсю отплясывала в круге, образованном ее широкой блестящей юбкой, натянутой руками танцующих, как вышивка - пяльцами. Вышивала же Лидочка такое, что всем становилось весело и все казалось возможным и радостным. Потому-то и взлетел над головами Лидочкин беленький лифчик - под заводящий танцующих голос Газманова. Лидочка подпевала ему, маршируя с лифчиком по кругу, а за эскадроном ее шальных мыслей поспевали длинный сутулящийся Гриша с интеллигентным прищуром и простецкий в проявлениях художник Фил. В конце концов Фил отобрал Лидочкин белый флаг и под хохот и подначки стал натягивать его на широкий торс. Нежная деталь туалета не выдержала напряжения и лопнула по центру, за что и была вышвырнута из круга. "В кого попадет!" - заверещал кто-то, и круг весело рассыпался, раскатился по столикам, где морская частая зыбь вызывала ознобное постукивание длинноногих фужеров с джином и тоником.

Когда оркестр устал, компания перебралась палубой выше, в ночную дискотеку. Корабль раскачивался все сильнее, и кое-кто отчалил в каюту раньше обычного. Но часам к трем угомонились все. Сон распространился по палубам, как туман - с нижних коридоров до постанывающего вверху от перенапряга диск-жокея...

Каюта наша была непрокуренной и потому называлась комнатой уюта. Заселена она была наполовину - внизу мы с Лидочкой, а верхние полки пустовали. Наверно, поэтому Лидочка и привела с собой Гришу.

- Ты спишь? - спросила она мою спину.

- Я сплю, - ответила сонно.

- Ну, мы тоже будем, - мурлыкнула Лидочка. - Гриша ведь тебе не помешает, если расположить его на верхней полке?

Они долго шептались, пока я засыпала носом в стенку, и вдруг Лидочка, хихикнув, сказала громко:

- Дай, дай я нежненько! - И раздался шлепок оттянутой тонкой резинки.

До утра шевелился в каюте воздух, разогретый напряженным дыханием.

Мне снились поля с густым ароматом разомлевшей от зноя травы. Мне снился мальчик, догнавший меня на краю поля, и его мятное дыхание возле моего уха с маленькой сережкой, которую мы с ним так и не нашли потом в траве... Сон растворялся в потрескивании корабля и поскрипывании полки, на которой Лидочке и Грише было сладко.

Утром Гриша вышел из каюты, чтобы вскоре, открыв дверь, войти с "добрым утром" и приглашением в ресторан к завтраку. Приличия были соблюдены, и мне пришлось согласиться на сыгранность ситуации, в которой я оказалась третьей, но, видимо, не лишней. Потому что новый день и новый вечер опять завершились в три часа утвердительным вопросом:

- Уже спишь?

Я уже спала. И утром Гриша вышел так же рано, чтобы вернуться с очередным "добрым утром" во влажно и радостно скалящихся зубах.

Он жил в каюте до прихода в Хайфу.

Провожали Гришу на его новую родину погрустневшей и поредевшей гурьбой, и Лидочка, только что прижимавшаяся к нему всей своей безутешной молодостью, отягченной желаниями, вздыхая говорила мне:

- Видишь, я молодец, я даже не заплакала!

Ближе к ночи она жалобно рассказывала Филу, как тело ее тоскует по тощим ребрам и ощупывающему взгляду Гриши, как трудно ей было расставаться с ним, как пальцы тянутся поправить съезжающие с Гришиного носа очки ("Вот так вот", - провела она руками по переносице Фила). Жарким шепотом говорила о белобрысой жене Гриши, с которой он десять лет прожил без ссор и недоразумений, вяло и пресно, и вот теперь ему наплевать на эти десять лет, он совсем сумасшедшим стал и пугает ее своим скорым приездом. Вопреки ее, Лидочкиным, запретам приедет и будет мешать ей работать и встречаться с Гусей, у которого душа прекрасная и руки маленькие, как у ребенка. Ему, Грише, все, все теперь до лампочки после того, как появилась она - солнышко, ласточка, лягушка-путешественница с улыбкой в брызгах джина с тоником, в его, Гришиных, поцелуях...

Фил утешал Лидочку как мог. А значит, подумала я, опять будет шевелиться за моей спиной густая каютная темнота, и уже не Гриша с Лидочкой, а Фил с Лидочкой раскачают корабль так, что мне тошно станет лежать носом в пахнущую чужими духами шершавую стенку комнаты уюта.

И Фил с Лидочкой корабль раскачали.

Проснувшись, Фил не выходил за "добрым утром", а был раскованно грустен и смешлив в меру - ту самую, что всегда таится в уголках рта женатого мужчины, головы не потерявшего, но хорошо разогретого неожиданно свалившейся и радостно присвоенной лаской.

Этот новый утешительный роман Лидочка дотянула до Суэцкого канала, а там он рассыпался среди ко всему привыкших пирамид, хранящих все, даже рассыпавшееся прахом...

Наша каюта перестала быть комнатой уюта. Нам с Лидочкой не спалось, и мы выкурили сигареты, оставленные на столике Гришей или Филом. Мы курили и разговаривали о сложностях жизни на берегу и простоте ее на судне. Мы понимали друг друга, и потому беседа тянулась как жевательная резинка и под утро стала такой же безвкусной и ненужной. Мы погасили окурки и проспали завтрак.

Когда проснулись, за бортом была земля. Кипр. Гуляли мы порознь, и я пришла на корабль в размягченном чистом состоянии: в душе, надышавшейся красотами Эллады, было место для возвышенного, и все больное излечивалось новыми ощущениями. Вот бульвар вдоль прибоя; вдруг кто-то из кустов хватает за уводящий вперед шаг, за пятку почти, и, оглянувшись, встречаешься взглядом с глазом круглым и вишневым, а под глазом, внимательно тебя разглядывающим, - чемоданный клюв пеликана. А вот под ногой камень-булыжник с ладошку с росписью несмываемой - кусочек кипрской земли, сохраняющий синеву ее и зелень, белопенность прибоя и цвет розового пеликана. Он лежит теперь на столе, камень с Кипра, придавив рукопись и напоминая о том, как выздоравливала душа, помещая рядом с терпеливыми наблюдениями за другими, иными, жизнями все безусловно прекрасное, что растворено в природе и не изнасиловано человеком...

Утром в каюту вошел Кирилл, живущий с семьей по соседству, за стенкой, за ним его сын, и оба сказали одновременно:

- Доброе утро! Не пойдете ли в ресторан?

И все вернулось ко дню первому: Лидочка встрепенулась, зубки ее, ровные и ласковые, засветились сквозь улыбку, она расположилась к отцу мальчика и, взяв его за хобот, повела в разворачивающий новую ласку новый день.

Свято место возле Лидочкиного, похожего на податливую траву, тела не было пусто до родного причала, где собрались встречающие нас близкие: все они стояли чинно и улыбались одинаковыми улыбками.

Лидочка, выдвинув зубки вперед, заулыбалась ответно и, пройдя таможенников, уверенной рукой взяла за хобот Гусю и повела вдоль корабля в другое место, где сытая темнота будет шевелиться так же, как шевелилась по ночам в комнате уюта, а Лидочка, хихикнув, вновь оттянет тонкую резинку, и резинка шлепнет радостно по тому самому, о чем каждый и каждая помнят и думают по-своему...