фрагмент 2

Банзай Бернштайн
Холодной мартовской ночью, дождливой и совсем не весенней, на третьем этаже полуразрушенного дома, кое-где опасливо светящегося желтым сквозь щели между шторами, занавесками, досками, листами фанеры и кровельного железа, в частично подготовленной к ремонту, да так и брошенной детской, в деревянной кроватке без ножек и задней стенки, укрывшись тонкой камуфлированной накидкой, прямо в одежде спал человек.
Было темно и очень тихо; невидимые крупные капли время от времени срывались с ветвей старого каштана, сверкали, пересекая плоскости света сложной геометрии (за деревом, на противоположной стороне улицы, работал фонарь) и снова исчезали, чтобы с глухим стуком ударить в прохудившийся бок опрокинутого мусорного бака. Пахло давней нежилой сыростью: так пахнут руины, заброшенные подвалы, технические помещения, вентиляционные колодцы метро, случайные убежища бездомных, но только не нормальные человеческие жилища -  так пахнет беда. Пахло старым и свежим сигаретным дымом, отсыревшими окурками, кожаной обувью в самом начале своего трудового пути и дезодорантом, прожившим 22 часа из отпущенных ему двадцати четырех, промокшей и высохшей на теле новой одеждой из хлопка, пахло теплым сном человека, надежно укрытого за тонкой кожей век.  Там, под слоем темноты, в которой вспыхивали и гасли тусклые искры, за выцветшими пастельными клочьями тумана, ползущего по мусорным отвалам яви, шел поезд.
Поезд был стар и неохотно волочил свое слишком длинное тело в пункт назначения, в который уже давно никто не верил.  Прорвавшись в начале своего пути через низкие, поросшие лесом горы, теперь он шел по равнине, уныло мокнувшей под мелким дождем, падавшим беспрестанно, будто ветхое небо не могло больше выдержать собственной тяжести и теперь сыпалось, как старая побелка, на постылую землю – на серые безлюдные деревни, на ржавые остовы неизвестной техники на давно заброшенных полях, на покосившиеся закопченные будки на переездах с нелепо задранными вверх шлагбаумами по обе стороны колеи, на платформы ненужных теперь станций, усеянные следами лихорадочной, обреченной спешки, которые время и сырость превратили в нераспознаваемые темные кучки, где вяло рылись страшные, траченные лишаем собаки. Дождавшись, когда грязный темно-зеленый состав поравняется с платформой, собаки молчаливой сосредоточенной цепью бежали вдоль края ее, выискивая возможность попасть внутрь, чтобы поесть. Некоторым удавалось запрыгнуть на заднюю площадку третьего с конца вагона, на которой отсутствовала дверь. Остальные толпились на торце платформы, провожая поезд тусклыми, ничего не выражающими глазами. Попавшая внутрь ранее и блокированная с обоих концов вагона стая жила за счет редких не успевших выпрыгнуть обратно десантников.
В середине коридора последнего вагона, неслышно за скрипом, дребезжанием и перестуком колес, хотя и ощутимо каким-то образом сквозь тонкие переборки, под неосторожной ногой хрустнуло стекло. Я судорожно проснулся, оттолкнул запутавшееся в ногах одеяло и замер. За окном привычно покачивался мутный пейзаж. У меня оставалась почти полная бутыль воды и на два раза поесть, 20+14 сигарет, одежда и хорошая обувь. А кроме того, нетронутый анус, около пяти литров крови и еще немного мяса на костях. Мне было что защищать. Смотря от кого – что. Отвратительное, как смесь крови и кислой отрыжки во рту, и уже знакомое чувство нахлы… нет, скорее хлынуло из меня, мне было страшно и тошно, как каждый день, только сильнее, и хотелось скорее убить, лишь бы меня оставили в покое. Но я сидел тихо, как мышь, руки уже не дрожали, и вот этим от меня пахло, наверное. Я не знал, как оно называется, но только не состоянием души, нет, нет, пусть лучше она умрет. В коридоре кто-то тихо повернул назад, и правильно, осторожно уходил. Я снова лег, зарыл ноги поглубже в одеяло, разжал пальцы и медленно перевел дух. Очень хотелось в туалет, но было нельзя.
 Как бы там ни было, я ехал дальше, это был мучительный процесс, требующий постоянного напряжения, этого нужно было хотеть всем своим существом – ехать дальше, ведь как иначе мог двигаться этот проклятый, невозможный, спасительный поезд, если не волей немногих съежившихся в ужасе комочков жизни,  потерявших все и забывших уже жалеть об этом, потому что с тех пор было слишком много горя, похоронившего под собой те осколки счастливой, как оказалось, жизни, которые можно было бы лелеять, как единственное и неотъемлемое достояние; теперь они только бежали, не помня себя, с единственного полюса, от которого все дороги ведут прочь.
 Ты рождаешься и растешь; мир ясен и все в нем знакомо, он тебе по размеру, ты знаешь все его острые углы и как их обойти; ты можешь быть за, а можешь – против, есть место и время для всего. А кто-то уже решил, что тебе не жить, и вот, открыв однажды дверь, ты видишь – се человек, твой сосед, расплываясь оскалом, лупит тебе в голову знакомым молотком(мимо), другие рвут на себя дверь(отпускаешь-пинаешь соседа-прыгаешь-назад-и-) еле успеваешь захлопнуть внутреннюю дверь, а снаружи ревут матом люди, еще вчера делившие с тобой обычные добрыйдень, какдела -  они хотят внутрь.
С запада на восток и обратно за неполные сто лет - нами играют в бадминтон, изящный  силуэт светится белым, на мгновение замирая в верхней точке прыжка - удар! - упругая леска окрашивается красным,  гудят струны, ветер рвет нас в клочья, потому что  снова в кране не оказалось воды, азохнвэй. А уж если в кране есть вода…
Пошарив под полкой, я достал поганую бутылку «Эвиан», расстегнул штаны и помочился, не поднимаясь с кровати. Вернул бутылку на место, поворочался и закрыл глаза, притворяясь мертвым.