Долгожданная встреча

Виктор Славянин
 Долгожданная встреча

                Рассказ


1.

Как только поезд остановился, в дверь вагона нервно и требовательно постучали. Разбуженные конвоиры засуетились, забегали по длинному узкому проходу, ругаясь и гремя тяжелыми сапогами. Долго, с неприятным кандальным стуком, отпирались запоры. В пропахший п;том и махорочной вонью, арестантский вагон с молодецким напором хлынул прохладный воздух раннего утра. В тамбуре зажгли керосиновую лампу. В ее блеклом, скупом свете пьяно зашатались тяжелые черные тени. 
— Принимай!
— Хто такой?!  —  крикнул конвоир.  И после долгого молчания надрывно рявкнул: — Я спрашую — по якой статье?! Глухый, сука!
— По сто семьдесят первой,  —  ответили с платформы.
— Я шось нэ пойму, хто тут зэк!?  —  огрызнулся конвоир. — Ты или он? И позови старшого по конвою?..
— Бери док;менты, прокурор! — уже с неприязнью потребовали с платформы. — Семафор подняли! По дороге почитаешь. Надоел! А ваш старшой на другой станции на этого дурика посмотрит...
Чьи-то каблуки глухо ударили по металлу ступенек, а надрывный голос с платформы крикнул в тающую щель закрывающейся двери:
— Только гляди, осторожней с ним! Он мозгами ударенный!
— Нэ учи ученого! Мы и нэ такых возыли...
Дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул засов и щелкнул двойным поворотом ключ.
После недолгого разбирательства тени снова засуетились и с тяжелым стуком кованых пяток пошли вглубь вагона.
Дверь-решетка отъехала со скрипом, впуская в малое черное пространство высокого человека, и снова захлопнулась. Керосиновый огонь трепетно вспыхнул и погас.
Человек долго стоял, прислонившись спиной к решетке, стараясь привыкнуть к вонючей темноте. Когда чуть освоился, присел на угол нар у зарешеченной двери. Вокруг все предательски шуршало и злобно ворочалось. По звукам он определил, что в камере вместе с ним есть человек десять.
Вагон дернулся и медленно пополз. И камера сразу ожила. Ее обитатели, таившиеся в темноте, заерзали на нарах.
— Шо за бан 1? — спросил сверлящий молодой голос из дальнего угла. И не получив ответа, недовольно добавил: — Тебе говорят, новый! Ты давно с воли?
Но человек промолчал. Он напряженно вслушивался в нервный шум потревоженного ночного логова, напоминавший возню больших мышей.
— Заткнысь, Пындос! — выкрикнули из другого угла раздраженно. — Уже утром будэш качать...
— Может, у бекаса баян, случаем, заныканый 2 ...
— Замовкни, сказано, придурок!  —  вырвалось откуда-то сверху.
Последний окрик усилился громким перестуком колес на стрелке и вышел грозным. Все вдруг умолкло.
Ночная тишина, прошитая стуком колес, наполнилась разноголосым храпом, и стала постепенно выдавливать все посторонние звуки.
Человек сидел, прижавшись спиной к решетке и вслушивался в каждый, даже чуть слышный, звук, падавший на него, стараясь определить, кто его окружает.
«Рядом лежит молоденький... Лет двадцать... — решил он, ощущая, как к его бедру с сонливой осторожностью липла чья-то голая ступня. — Напротив — без зубов... Дышит пустым ртом... Наверху — какой-то нажравшийся, сытый... И храпит как баба...»
Чрез некоторое время настороженность спала и человек успокоено закрыл глаза, убаюкиваемый монотонным колесным перебором...
...Перед глазами поплыло большое светлое окно. В его открытые створки заглядывали зеленые ветви яблони и врывался, наполненный июньским зноем, воздух, но почему-то пахнущий жженым порохом. Человек понял, что это пахнет вещмешок, его выгоревший фронтовой мешок. Но почему он лежит на подоконнике?.. И чья-то рука из сада тянется, хватает за лямки и пробует утащить...
Он поднял веки, отгоняя мимолетный сон, и вдруг почувствовал, что из-под его ноги кто-то тихо и аккуратно пытается вытащить вещмешок. Он весь напрягся, стараясь в точности определить, с какой стороны подбирается воришка, и в следующее мгновение его нога дернулась,  а носок сапога пролетев несколько сантиметров,  наткнулся на что-то твердое...
Темноту вагона разорвал истошный дикий вой, как будто ударили шелудивого пса.
— Сука! Попишу!
В коридоре всполошились конвоиры. Вспыхнул тревожный свет керосиновой лампы. У решетки встал здоровенный конвоир, и освещая камеру, недовольно спросил:
— Прис;жденный зэка Гарын, цэ ты? Нэ успел залезть у вагон и вжэ бузышь? Тут тебе нэ дурдом!.. Чого молчишь!?
— Клопы кусаются, — ответил человек нехотя.
— Я тебе, сука, утром покажу клопов!


2.

Из зарешеченного и замазанного белой краской коридорного окна в вагон пробивался утренний свет. Он  высветил камеры и тела людей, лежавших на нарах.
Гарин открыл глаза и действительно увидел перед собой большеголового лысого старика, густо заросшего белой щетиной, с губами, провалившимися в беззубый рот. Тот короткими толстыми пальцами с остервенением расчесывал дряблую кожу на груди, которую чуть прикрывала светло-голубая вельветовая жилетка, какую можно было бы увидеть только на клоуне в плохом балагане.
«А я боялся, что уже нюх утерял, — с радостью отметил он. — Тогда не все еще потеряно...»
Рядом, на нарах лежал паренек лет шестнадцати. Босой, в одних байковых шароварах. С его левого предплечья вытатуированный длинноклювый орел целился Гарину в глаз. У дальней стены, сломав одну ногу в колене, жался в угол мужичок лет тридцати с короткими черными, курчавыми волосами и с легкой курчавой бородкой. Его щиплющие черненькие глазки лихорадочно носились по камере как шальные тараканы. Он был одет в бело-синюю полосатую футболку с красным грязным воротником и светлые блестящие брюки, застегнутые как-то странно, точно они были на два размера больше.
«Бостоновые... — отметил Гарин. — Такие на толкучке и за тысячу не возьмешь».
Возле бородатого лежал кто-то костлявый, длинноносый, в линялых солдатских гимнастерке и штанах. Он, изучая, поглядывал голубыми глазами на Гарина, а затем с тревогой косился на молоденького парнишку в байковых шароварах, словно хотел сказать последнему что-то очень важное, а Гарин ему мешал это сделать.
— Оправляться! — раздался  окрик  конвоира.
Со второй полки лихо слетел жирный, пудов на шесть, толстошеий здоровяк в шелковой майке, тонких плисовых штанах и штиблетах. Он встал между Гариным и стариком, заняв почти все свободное пространство камеры. Если бы не решетки и конвой, можно было принять этого человека за бездельника, прогуливающегося по пляжу, который в поисках приятных развлечений случайно забрел на помойку. Плечи его были изукрашены наколками. А по левой руке поверх всей крикливой живописи ползла, нажравшаяся до безобразия чернильная змея, которая своим языком пыталась хватить здоровяка за кадык.
Конвоир отодвинул дверь-решетку, и здоровяк выскользнул в коридор.
— Следующий! — прорычал солдат.
С нар поднялся черноволосый в бостоновых штанах. Он встал рядом с конвоиром. На его лице сиял свежий лиловый синяк.
«Это, значит, ты — ночной гаденыш? — усмехнулся про себя Гарин.— Жаль, что я промазал... А то зубов бы не досчитался».
Вернулся здоровяк.  Он уселся на нижнюю полку, на место, где лежал  черноволосый,  и  нагло, вызывающе  уставился  на Гарина узкими белесыми глазками. А к конвоиру, ожидая своей очереди, пристроился паренек. Его орел и здесь все равно продолжал целился в глаз Гарину...
Один постоялец камеры приходил, а другой уходил. Так продолжалось долго. С верхних третьих нар спрыгнули еще трое. Последним в нужник пошел беззубый дед. Он тяжело сполз с нар и шаркающей босой походкой поплелся по коридору.
— А ты? — солдат толкнул Гарина в плечо.
— Я не хочу.
— Сказано! Шагом марш! Для тебя одного специально возле нужника  дежурить?  Другой раз тута только ввечеру.
Гарин, повинуясь, встал, и дождавшись, когда вернется старик, отправился в конец вагона, косясь на лица людей, помещенных за такие же решетки, из-за которой выпустили его. У самого нужника он заметил две клетки с двумя полками в каждой. Одна была пуста, а во второй сидел седоволосый, небритый человек.
«Даже тут по блату можно», — отметил Гарин и шагнул в туалет.
Когда он вернулся в камеру, то увидел, что его вещмешок лежит на коленях у здоровяка, а чернобородый, с синяком в пол-лица, роется в нем. Бросив взгляд на верхние нары и, не заметив ничего опасного для себя, Гарин сделал шаг и протянул руку, намереваясь взять свой мешок, но здоровяк оттолкнул  ее.
— Положи на место, — попросил Гарин.
— Жалко, шо попа в карцер посадили, — с деланным сожалением сказал здоровяк. — Некому будет тебя, фраерок, отпеть... — И с презрительной злобой добавил: — Ты хто такой, сука!?
— У своего кореша спроси, — ответил Гарин и снова протянул руку к мешку.
— Так это ты Пиндоса ночью? — Здоровяк, тыча пальцем в синяк, громко, с нескрываемым злорадством рассмеялся в лицо бородатому. Швырнул вещмешок к ногам Гарина. — Забери свое драное шмотье. А за Пиндоса еще побазарим. Он тя трогал,  козел!  Кишки вырву, сучонок!
Гарин в ответ только неприязненно искривил губы.  Поднял мешок, достал из него полотенце, принесенное  женой при последнем свидании, и вытер лицо.
— А нам можно подтереться? — язвительно спросил молоденький парнишка, хищно улыбаясь бобровыми зубами.
Гарин постарался не услышать издевку. Уселся на нары и попробовал снова заснуть.
Стали разносить еду.
Один конвоир открыл дверь, а второй швырнул на нары под голову старика десяток сухих рыбешек.
Беззубый шустро извернулся, выхватил из кучи самую  большую и тут же сунул за щеку. Вобла не помещалась,  и ее хвост торчал из пустого рта. В своей жадности старик напоминал старого безусого сома, случайно поймавшего зазевавшуюся плотвичку, но уже не имеющего сил ее проглотить.
  — Опять ты, сука чесоточная, своими грязными лапами!? — крикнул  здоровяк и замахнулся на деда.
  Но тот только глубже попытался просунуть рыбешку в рот.
— Пиндос, раздай хаванину, — как командир, приказал здоровяк и по-хозяйски уставился на конвоира.
«Ждет еще чего-то, — сообразил Гарин. — Хлеб?.. Конечно...»
Бородатый собрал в кулак за хвосты рыбу и, выдергивая из этого букета цветки, бросал на нары. Одну он бросил долговязому, другую пареньку. Когда в руке остались три воблы, он протянул их здоровяку. Тот выбрал две, и стал бить одну о другую. Закончив, забросил меньшую на нары, где спал, а другую стал разделывать, швыряя чешую на пол.
— А дядя фраер без хаванины... — запел молоденький паренек издевательским тоном, ехидно улыбаясь большими передними зубами. И тут же получил незаметный, но сильный удар кулаком под дых от долговязого в солдатской гимнастерке. Пытался удержать улыбку на лице, но боль лихо прогнала ее. Парень, по-рыбьи глотая воздух, тявкнул как щенок:
— Ну, ты, Бендера недобитая! Я! Тя!..
— Замовкни, цуцык,  — тихо буркнул долговязый, которого обозвали Бендерой, и еще тише, чтобы не слышал Гарин, прошипел на ухо пареньку: — Я тебе разобъясню, шо до чего, если доживешь. Молчи, дурко.
— Сам не доживешь, Семь восьмых 1!
Конвоиры принесли хлеб.
Старик снова первым схватил кусок, целиком запихнул в рот и сжался. Взгляд его отрешенно застыл. Он был готов  получить удар чьего-нибудь кулака.
Гарин протянул руку и взял кусок.
— Фраерам  и  сукам  с  воли в первый день не положена гарантийка 2! — взвился Пиндос.
— Гляди. Другой раз не промахнусь, — сказал Гарин. Он отломил половинку от черного влажного кусочка, сунул ее в рот, а вторую, завернув в полотенце, бросил в  вещмешок.
Гарин жевал, закрыв глаза. У хлеба был вкус ячменных отрубей и еловой хвои.
Снова лязгнула дверь. Солдат с ведром воды и алюминиевой кружкой встал в стальном проеме.
Старик уже был готов схватить кружку, но здоровяк протянул  к его лицу кулак и зашипел:
— А ну, кыш, гумозный! После всех!
Он встал и направился к ведру.
Но Гарин первым взял у солдата кружку, зачерпнул воду из ведра и принялся медленно, короткими глотками пить. Выпив, снова набрал в кружку воду, вытащил из мешка белую фланелевую тряпочку, смял ее в ладони и осторожно вылил на тряпичный комок воду. Когда тряпка напиталась влагой, он достал еще один лоскут, очень походивший на клеенку, которую подстилают младенцам, завернул в него мокрый фланелевый мякиш и опустил в мешок.
— Эй, фраер! — раздраженно крикнул здоровяк. — Хто тут пахан!? Ты? Да ты — козел!
Гарин не реагировал, будто не слышал. Он неторопливо снял пиджак, сложил его, положил в угол, поверх мешка, уселся на нары, накрыв телом свой скарб, и, прислонившись к доскам перегородки, закрыл глаза.
— Послушай, Фуня, — тихо обратился костлявый к здоровяку. — Кинь ты этого сучонка. Ты шо не видишь, якие у него сапогы? А пинжак?  Он же нашему начкару 3  брат двоюр;дный.
— Заткнись, Бендера! — недовольно ответил Фуня и спросил, косясь на Гарина: — Эй! Ты,  брат  начкарный?  Нач...  Начханный ты!  — Он рассмеялся громко собственной остроте. — По какой гремишь? Может, ты фашист по пять-восемь 4?
— Он к нам заместо седого попика,  —  засмеялся кто-то  сверху, чтобы поучаствовать в разговоре. — Тот свою Библию гундосил... А этот Корану повоить... как собака на луну...
      — У попика хоть махра была... — с ухмылкой сказал толстый. — А от этого...
— Одна вонь! — Громкий смех повис под потолком в камере.
Гарин, вместо ответа, ощупал Фуню изучающим взглядом, демонстративно шумно выдохнул и, усевшись, отвернул лицо к решетке.
— Да нэ кусай его, — снова осторожно попросил Бендера. — Ты, от, лучшей расскажи, як после амнистии сел. От, мине наравыться. А я тебе запою.
— Сперва ты луче залепи, — успокоено   ответил Фуня. — Пиндос, а ну, тяни заначку.
— Меня запихнули в брюнетку 1, — надрывным неприятным фальцетом запел невпопад паренек. Его серые, блестящие глаза, прикрытые густыми по-девичьи длинными ресницами, вызывающе воспламенились и, показалось, что  это  смотрит  из  засады  очень злой, лютый звереныш. — Задвинули с лязгом засов... — Но, схлестнувшись с грозным взглядом Фуни, он умолк.
— Так вы ж мине оставтэ потягнуть, — заискивающе попросил костлявый.
— Ты лепи. Оставим, — пообещал Фуня. Он с довольным видом отвалился к стенке камеры и, предвкушая удовольствие, закурил.
Все в этой тесной вонючей клетке зашевелились, устраиваясь поудобней. С верхних нар свесились стриженые головы.
— А ну, сдвинься, Суслик! — приказал Пиндос, согнанный со своего места. Отодвинул парня в сторону и пристроился рядом с Бендерой.
И в мгновение все умолкло в ожидании чуда.
Костлявый спустил с нар ноги, уселся поудобней, стиснул колени, уложил смиренно на них руки и, схватив широко раскрытым ртом сизый махорочный воздух, запел мягким завораживающим баритоном, с каждым тактом ускоряя темп:


                Ой, Маричко, чичери, чичери, чичери,
                Причеши мя кучери, кучери, кучери...


Как только раздались первые звуки, в соседних клетках замолчали. В вагоне установилась тишина...
Бендера пел самозабвенно, не замечая, что вдыхает ядовитый дым, заполнивший камеру. И казалось, для него не было сейчас ни вагонзака, ни клетки, ни конвоя и, самое главное — не существовало рядом никого из его дружков, для которых пел. Он смотрел в потолок, где, должно, видел свою зеленую полонину, буковые густые леса и оставленных далеко жену, детей и отчий  дом...
— Мине не понятно, за шо ты блеешь? — с развязной грубой  небрежностью  сказал  Пиндос,  когда  Бендера  умолк.  —  И  шо у вас за такой язык дурковатый? Ни русский, никакой... От ты наши знаешь, блатные? — Он взял самокрутку у Фуни, крепко, с  жадностью затянулся раз, другой. — Не такой, Маруха, я пропойца, шоб тебя забыть и умереть... Нам пел один на Владимирке 2. Или, во, шоколадка! «Саданул под сердце финский нож...»
— Нэ знаю я других песен, — обиженно ответил костлявый. — Покурили? То давайте и мине.
Фуня выхватил у Пиндоса изо рта самокрутку и отдал ее певцу. Тот с жадностью затянулся два раза и протянул окурок парнишке.
— «Разлетались головы и туши!..» — вырвалось запевное у парня.
— Потяни, Карузо! — закрывая певцу самокруткой рот, крикнул Бендера. Вставил в бобровые зубы кончик самокрутки и, позволив сделать только одну затяжку, снова нервно отправил ее себе в рот. Когда докурил до конца, швырнул мокрый, еще дымящийся окурок на пол.
А старик и тут изловчился, подхватил его с пола и, сунув в беззубый  рот, умудрился  втянуть  в  себя дым. Затем мастерски и смачно выплюнул  остаток в коридор.
— А счас ты рассказуй, — потребовал уже костлявый от здоровяка. Теперь он втиснулся в узкое пространство между нарами и поджал  ноги.
— Посвисти р;ман 3,  —  издевательски ехидно усмехаясь, влез в разговор Суслик, но снова получил удар кулаком.
Теперь уже Фуня сел на нары по-турецки. На его мясистом лице вспыхнула улыбочка человека, для которого высшим  счастьем было — безраздельное владение вниманием других людей. А со стороны глядя, можно было догадаться, что все истории здесь давно рассказаны. И теперь выбираются лишь те, которые только и способны порадовать заплесневевшие души.
— Ну, откинулся я по амнистии сорок пятого,  —  снисходительно сообщил Фуня.
— А за шо ты гремел?  — строя из себя любознательного незнайку, спросил Пиндос.
— В сорок четвертом с друганом в Радомышле кассира грабанули. Половину бабок мы успели заныкать, а со второй нас повязали. Бабки конечно отобрали... А следователь: «И где другая половина?» А мы ему: «Стоко и было. Мы ниче не взяли, начальник…» Судья потом постановление выписал, шоб этого кассира на десятку вместе с нами... как он соучастник ограбления  Родины  в  групповухе  со  сговором. Токо его, как этого, — Фуня указал на Гарина, — по пять-восемь. А нас — по нашенской, родненькой, сто шейсятпяточке... Тоже мине, спужали. Червонец кинули... Ты  нас не пужай — мы ужо-п;-жатые!
Камера громко рассмеялась — она ждала именно этих слов.
— А как откинулся, — улыбаясь довольно, продолжил Фуня, — так сразу в Радомышль. И кореш мой тоже прилетел первым попутным паровозом. Токо вот лажа вышла. На том месте, на берегу речки, где мы бабки заныкали, суки какую-то гесу начали строить. И нашу берданку 1 урыли. Мы постояли, поспрашивали у работяг-доходяг, и подались на железку. Нужно было дело новое искать... До Проскурова добежали на товарняке...
— Ты ж лепил прошлый раз,— перебил Суслик презрительным тоном,— шо вы сходили на огонек 2.
— Заткнись, гнида! — слетело чье-то недовольное раздражение с верхних нар. —  Сопатку сквашу, вонючка!
— А на тамошнем бану так нам в ресторанчик захотелось.  Еще две шмары 3 подвернулись.  А и де  бабки взять?  И тут я зыкаю  —  сидит  возле входа в вокзал победитель безногий. Плюгавый якой-то, погоны лейтенантские наслюнявил! Фурагу перед собой положил и шо-то поеть. Если б базлал, как Бендера. А то тьфу! Хуже Суслика. Слушать противно. Голоса никакого. Тада зачем песню паскудить?.. Я сразу скумекал. Этот огрызок за день нормальную капусту нарубил. Бан — всегда наше святое место. А этих сук безногих развелось по всем банам... Работать мешають!
— Не тяни, Фуня, лепи быстрее, — сказали  с  верхних  нар.
— Я  подхожу  до   этого  урода  и  леплю:  «Давай закурим, корешок. Ты откуда сам? — «Из Нерехты». — И я ж Костромской, земеля! Выпьем? — «Выпьем!» — И достает он из-за пазухи кучу бабок. Мелкие... Отбойные молотки одни. Но были и чернушки 4...
— Ну и че?  —  с любопытным видом спросил Пиндос.
— Я взял у него эту кучу.  Пообещал,  что  принесу  водяры, хаванины и ко мне на хазу полетим отметить. Хге - хге - хе! — Фуня весело рассмеялся. — Он меня до сих пор ждеть, победитель хренов!.. Скоро новая амнистия буить... Может сдыбаемся...
— От добрэ як рассказует, — восхищенно произнес Бендера. — Дальше шо?.. — Он хотел еще что-то сказать, но вдруг осекся.
Гарин стремительно поднялся и, сделав широкий шаг, встал перед здоровяком. Лицо побелело, на лбу и висках набухли, вздыбились черные вены. В стремительности и самое позе, в которой он застыл на мгновение, было что-то по-кошачьи легкое и зверино-свирепое.
Фуня не успел сообразить, что произошло. На толстом лице еще держалась умиленная улыбка. А Пиндос своим собачьим чутьем понял все сразу. Он вжался в стену и закрыл лицо руками, стараясь защититься от Гарина.   
А Гарин бросил на голову здоровяка широкую ладонь левой руки, напоминавшую сковородку, неуловимым движением повернул ее вправо, а ребром правой хлестко ударил по жирной шее.
Фуня какое-то мгновение сидел как божок с раскрытым от удивления ртом, а затем медленно наклоняясь, рухнул в проход между нарами, точно на пол уронили огромный мешок,  в котором ничего человеческого не было никогда.
И в это же самое время Пиндос, не отрывая рук от лица, по-собачьи истошно завыл:
— Братаны, конвой! Сюда! Убивают!..
Бендера, воспользовавшись гвалтом, наклонился к уху Суслика и тихо, по-отцовски прошептал:
— Я ж тебе говорил, цуцыку. Пока молодый, нэ гавкай, а токо гляди. Если человек через тюрьму на этап в новых сапогах  и штанах пришов  —  такого всем нада очень сильно бояться. А вам, блатным — особэнно... Это тебе не седой поп, шоб с него штаны сымать. Он теперь у Пиндоса этие штаны забереть... И с других... все, шо захочет...


3.    

Вбежал сержант. Оттолкнул Гарина и, пнув тело Фуни носком сапога, крикнул:
— А ну, встать, Фуников!
— Это он его замочил, сука!  —  визгнул из угла Пиндос, указывая на Гарина.
— Чяво!? — крикнул конвоир.
— Забери, чтоб не смердел на жаре, — отрезал Гарин. Вынул из вещмешка полотенце и вытер руки.
Сержант испугано выскочил в коридор, торопливо прикрыл наполовину дверь и, держась за стальные прутья, истошно закричал:
— С вяща-а-а-ми-и-и!  Бы-ы-ы-стра-а-а!  Руки назад!
Гарин поднял вещмешок, взял пиджак и шагнул в коридор.
— Этого  куда? —  спросил Бендера, взгядом указывая на Фуню.
— Пущай ляжить! На станции скинем! — взвизгнул испуганно конвоир и с грохотом задвинул решетку.
Гарина подвели к двери, за которой сидел седовласый.
Сержант долго возился с замком. Когда отодвинул дверь, лихо замахнулся и ударом попробовал втолкнуть арестованного в камеру, но его кулак ударился в спину точно в кирпичную стену.
Седоволосый, коротко стриженый мужчина лет сорока, молча подвинулся, уступая Гарину половину нижних нар. Он был одет как-то нелепо: серая, латаная во многих местах, сорочка поверх тонких синих шаровар. На босых ногах — вытоптанные, дырявые комнатные войлочные туфли. Левый глаз чуть угадывался внутри набухшего чернильно-синего месива, затянутого легкой кровяной  коркой.
— Это для особенных? — спросил Гарин, укладывая мешок и пиджак на нижние нары.
Но седой промолчал. Лишь сильнее вжался в угол, и уткнул глаза в пол.
— Фронтовик? — спросил Гарин.
Вместо ответа седой встал и запрыгнул на  верхние нары.
Гарин хмыкнул недоуменно, стянул сапоги, и, упрятав глубоко в голенища портянки, улегся на нижние нары, отвернув лицо от прохода.
Поезд стучал на рельсовых стыках. В щели вместо свежего воздуха залетала горячая, черная паровозная пыль, пропахшая угольной гарью. В соседних клетках шумели. Затеялась драка с громкой матерщиной. Ввязался конвой. Загремела дверь пустовавшей соседней клетки — кого-то втолкнул туда.
Седой лежал на верхних нарах и слушал, как тяжело, с похрапыванием, спит его попутчик. Иногда звуки с нижних нар пропадали. Тогда он осторожно свешивал голову, чтобы посмотреть, не случилось ли чего. И каждый раз с удивлением находил сокамерника, лежащим в одной и той же позе. В какой-то раз, и вправду, показалось, что сосед внизу помер. Но неожиданное всхлипывание сонного человека говорило, что он  жив.
Часа через два Гарин проснулся. Он долго возился, наматывая портянки. Когда закончил, встал в полный рост и, заглядывая на верхнюю полку, спросил:
— Жевать будешь?
Седой повернул голову от стены и увидел перед собой кусочек черного хлеба.
— Побереги для себя. — Он  спрыгнул  на  пол.
— Ты чего такой злой?  — спросил  Гарин.
— Что тебе... надо? — тихо, но с явным неудовольствием, спросил седой и снова  втиснулся в угол клетки  всем телом.
— Да ничего... Это конура для особенных?
— Это карцер.
— Тюрьма в тюрьме? — то ли не понимая, где он, то ли издеваясь над седым, заметил новичок.
— Тут жратву раз в три дня дают, — с нескрываемым раздражением сказал седой.
— А ты давно здесь? — мягко и доверительно спросил Гарин и присел рядом.
— Два дня, — по-детски  обиженно  пожаловался  седой. — Закурить дай?
— Лучше  пожуй,  —  Протянул  седому кусочек черного хлеба. И поймав настороженный взгляд, объяснил: — Я уже сегодня ел. И вообще, я без харчей долго могу. Приученный за войну.
Седой взял хлеб и стал медленно жевать.
— Фронтовик? — спросил  Гарин.
Ответа не было.
— Я как человека спрашиваю.
— Третий  Украинский... — нехотя ответил тот.
— А я — Первый  Украинский... Сам  откуда?
— Из Станислава 1.
Седой не спеша жевал, глядя в пол. Было видно, что он готов был проглотить кусочек черного хлеба сразу, но надеялся, что продлевая процесс, больше насытится. Когда проглотил последнюю жвачку, чтобы поблагодарить сока-мерника, спросил:
— Тебя за что в карцер?
— Одному штатскому в соседней клетке по шее сада-нул.
— Сюда за простой мордобой не сажают.
— Много ты понимаешь в мордобоях... Сам ты кто?
— Военврач... Хирург.
— Подпольный  аборт? — уверенно спросил Гарин.
— Почему, сразу, аборт?
— Значит, кого-то зарезал, раз в тюрьме.
— Нет, — твердо произнес седой.
— А я накрошил гадов за войну целую гору,  —  радостно и весело сообщил Гарин. — Кличут как тебя?
— Викентий.
— А меня — Иван... Хорошо, что ты фронтовик. Со своим братом понятней. А то с этими блатарями уже нервов не хватает. То одному, то другому приходится командовать место как собаке... Призывался  когда?
— В сорок четвертом. Как только Красная армия пришла.
— А где закончил?
— В  Мэндэродэ.
— Это где же такое место знаменитое?
— В Австрии. Деревенька возле Вены.
— Так ты повоевал совсем ничего. А я, считай, с самых первых дней... А тебе сколько?
— Десять лет, — заученно и отрывисто, как по команде, ответил седой.
— Вот чудак. Я разве про срок? В этом вагоне, видать, везут только тех, кто по десять лет схлопотали. Лет тебе сколько?
— Тридцать.
— Молодой еще. А мне уже тридцать пять.
— Покурить  найдется?  —  пытаясь  сдержать  нервозность, попросил седой.
— Я,  Викентий,  этой  глупостью  не занимаюсь с малолетства,  —  серьезно ответил Гарин. — Мамка меня застукала за хлевом... Мы с дружком из листьев самокрутки мастырили. В большой кленовый мелкий ольховый заворачивали... Ой, как она меня крепко пристыдила. С тех пор я не бал;юсь этой гадостью.
— За войну ни разу не закурил? — подозрительно спросил седой.
— Оно ведь делу мешает. Любой человек десяток часов без движения даже в болоте или на морозе пролежит... А за куревом все же лезть куда-то надо. Значит — шум, дым. Можно себя выдать... Народ у меня в разведроте, а потом в батальоне был некурящий... Сначала все со своими кисетами поступали, конечно. Но у меня сразу отвыкали садить махру... Если кто из ладони втихую самокрутку  сосал   —  для меня уже последний человек. Я дальше без него...  На  войне  без уважения — дело дрек.
— А я без курева умираю... А ты — разведчик?
— Начинал войну в полковой разведке.  Потом в Болше-ве в диверсанты переучили. Село такое возле Москвы… И до самого марта сорок пятого — командир отдельного диверсионно-истребительного батальона Разведуправления фронта.
— И по какой статье?  —  тихим голосом поинтересовался Викентий.
— По  сорок  седьмой... с перетеканием в сто тридцать  шестую,  при поддержке двадцать восьмой, — тяжело засмеялся Гарин.
— Убийство... и   сопротивление   органам?   —   расшифровал седой. И добавил осторожно: — Это скольких милиционеров ты покрошил?
— Вот как раз жаль, что не покрошил. А наломать мог бы крепко... — ответил  Гарин.  И  улыбаясь,  глянул  в лицо соседа. — Ты все статьи наизусть знаешь?
— И ты выучишь за десять лет... А эти,  —  седой указал пальцем за стенку, где помещался конвой, — за  своего  даже  невиновного  замордуют...  Даже и родную мать…
— Во-во, — весело согласился Гарин.
— На бандита ты не очень-то похож,— осторожно заметил Викентий.— Ни одной акварельки на тебе...
— Не успел еще намалевать, — улыбнулся Гарин. — За десять лет, как ты говоришь, успею целую галерею наляпать... Было бы желание. Мне еще в пехотном училище один  гоголь  предлагал  наколок  на  руки  наляпать. «Модно, — уговаривал. — Девкам нравится». Бог меня миловал... А командир роты так и заявил: «Когда мода на эту дурь пройдет, в бане ее уже не смоешь...» А человек и ходит до самой смерти меченый. Как бугай с тавром.
— А  как  тебя угораздило с ментами связаться?  —  точно задавая вопрос себе, спросил Викентий. — Опытный, вроде. Фронтовик.
— Влип я в эту дрянь, холера б ее брала!.. Бес меня попутал. Я, как из госпиталя в июле сорок пятого выписался, сразу домой полетел. Быстрей к мирной жизни прилепиться хотелось. Думал  —  мирное  время  войну  быстро  заштукатурит...   А приехал — и все себе места не находил. Три месяца слонялся без дела. Никак не мог к штатским приладиться. Каждый день с утра на Трофейную выставку тянуло. Там все свои, фронтовики, собирались... На бильярде постучишь под пиво... Кого-то вдруг встретишь... Считал человека погибшим, а тут такая радость!. И, конечно, по кружечке наркомовских... По выходным на Демеевку, на толкучку... Тут — купил, там — продал. Деньги наградные быстро профукались. И в трамвае нужно было уже платить, хоть и орденоносец... А шурину моя жизнь не нравилась. Он меня к себе на завод устроил... Я хоть и не по технике, а быстро скумекал, что к чему. Возьми лист железа оттуда, перетащи сюда. Там в нем дырок насверлят, к другому приклепают, а потом в соседний цех отнесут. В общем, мастером в механический цех определили меня. Спокойно отдыхаешь за столом, через стекло на работяг глядишь, план делаешь и два раза в месяц по пять сотенных своих получаешь. Мало, конечно, но... В общем, жизнь пошла тихая, неспешная.
Гарин, сидевший до этого неподвижно, перебросил ноги с колена на колено, прижался головой к доскам перегородки, меняя позу.
— И два раза в месяц, после, как расписался в ведомости, ходил я пиво пить. Это как закон! Переползешь булыжники Борщаговские, по Полевой вниз спустишься и на Трофейную выставку. Там, конечно, к пиву и водочки нет-нет, да кто-нибудь предложит, холера б ее брала... И сидел на этой самой Полевой, почти на углу Брест-Литовского шоссе, возле ограды Политехнического института слепой и безногий калека. Как он попадал на этот угол, я не знаю, но сидел с утра до вечера. Лет ему было двадцать пять. Всегда в одной и той одежонке — офицерский китель и галифе, застроченное ниже колен. Дождь, пыль, ветер — он сидит на куске фанеры неподвижно, держит в руках фуражку и молча ждет, когда ему подадут. На этой улице, конечно, сидели и другие калеки. Кто — без ноги, кто — без руки. А безногий меня тянул к себе магнитом... Так вот, в аванс и получку шел я к этому калеке. И каждый раз, подходя, я запускал руку в карман, нащупывал одну бумажку в пачке денег,  вытаскивал  и бросал ее в фуражку.  И никогда не выбирал.  Попалась трешка засаленная — отдавал трешку. Червонец или тридцаточа — кидал их... А он, бедолага, как-то чувствовал, что положили милостыню. Брал в руки, на ощупь определял достоинство и, каждый раз, благодарно кивая головой, спрашивал: «Ты из артиллерии?» Мне казалось, что он видит меня сквозь бельма обожженных глаз. И что отвечать? Я и по земле ползал, и по воздуху летал, и с кавказской скалы на заднице съезжал. Вот только под водой не плавал... И говорил ему: «Из пехоты». Он спрашивал следом: «Капитан?» А я в ответ: «Да». У него глаза начинали слезиться... И я не выдерживал. Бежал на «трофейку» нервы размачивать...
Гарин замолчал. Он долго сидел неподвижно, точно в забытьи, и смотрел на плотно подогнанные доски стены перед собой карими большими глазами. Под натянутыми щеками чуть заметно дергались шарики желваков, и им в такт задирался крутой, похожий на детский кулачок, подбородок.
— И вот в сентябре получил  я  аванс... Ну,  и пошел, как всегда, на Полевую — уже настроился идти на «трофейку» на бильярдике постучать. И, как всегда, остановился возле своего слепого капитана и запустил руку в карман за деньгами. И тут вспомнил, что в кассе  выдали  сотенными. Ровно пять штук... Да и жена под аванс просила зайти в коммерческий  магазин и купить какие-то тряпки для дома. А перед  тем  получил  письмо  слезное  от  матушки из деревни — просила прислать хоть какие-то деньги ей, чтобы  она могла на них купить мяса и сдать в виде налога. Да и сам я поизносился. Китель на рукавах, как прогнивший челн...
Гарин взял свой пиджак и встряхнул его в воздухе крепко, как чью-то шкуру.
— Вот этот я уже на толкучке купил. Габардин... — И с небрежением швырнул на нары. — Короче, пожалел я сотенную!.. Стал рыться по карманам — пусто. Так и ушел, ничего не бросив слепому. На «трофейку» пришел, первую же партию сдул... И пиво не поставил, хоть и проиграл!  Душу мне кто-то рвал!.. По дороге домой зашел в коммерческий магазин, купил тряпку... Принес домой и зашвырнул куда-то... А у самого руки трясутся. Жена мне и водку, и чай с малиной. Не проходит... Не помогает... Она перепугалась. Все допытывалась, что со мной приключилось. Знала, что у меня после контузии аневризма мозговая. Думала, что это обострение этой самой аневризмы чертовой, холера б ее брала... Я рассказывать  не стал. Это же меня бес попутал. Так зачем слабую женщину в трясучку вгонять?.. А утром помчался на работу, как шальной, точно вечер от этого быстрей прикатит. Уж как хватило сил досидеть до гудка?.. Проскочил через проходную, и на Полевую. У меня от вчерашних покупок деньги остались. Две десятки и несколько трояков... Думал, отдам своему капитану. Вроде, как грех замолю. Ведь из-за какой-то тряпки своему брату-фронтовику, калеке паршивую сотню пожалел... А ведь мама всегда наставляла, что каждое дело человеку аукнется...
Пробежал по всей Полевой — нет никого. Точно всех нищих корова языком слизала. Как будто кто подмел подчистую. Вот тебе, и откупился! Походил я, походил по Полевой взад и впереди. А что толку!? Пусто. И побрел на «трофейку»... Вернулся я домой сильно пьяный, хоть и обещал  жене не пить.
Гарин снял рубашку, достал из мешка мокрый тряпичный мякиш и начал им вытирать горячее потное тело.
— А дальше?
— Дальше? — Он набросил рубашку.— Я неделю ходил на Полевую после работы.  Надеялся, что мой капитан найдется. Ну — заболел, ну — простудился. Протезы делает — надо у врача в кабинете все время торчать. Но, увы! Потом стал ходить в день аванса и зарплаты. Но на Полевой уже никто не сидел... Ни одного калеки... Зима пробежала быстро, за ней весна. А в начале июня, получил я деньги и по привычке поплелся, как всегда, на выставку. Поднялся на самый угор Полевой... И, Бог мой!  Глядь, а там, в конце, у ограды сидит мой капитан. Ох, как у меня сердце заколотило. Подлетел к калеке, руку в карман сунул, достал стольник и только тут увидел, что это совсем другой человек. Правда, тоже слепой, в темных очках, а все равно другой. Бросил я ему сторублевку. Пусть, решил, хоть так очистится моя душа от скверны, хоть через этого несчастного мой грех из меня выйдет... Бросил и отошел на несколько шагов...
Гарин тяжело вздохнул и на его лице застыла гримаса сожаления.
— Дал деньги, и иди, не оборачивайся! — Его голос вдруг потерял твердость и силу. — И снова меня бес попутал — я обернулся... У этого слепого очки почему-то с глаз переползли на лоб. Он шальными глазами смотрит то на сторублевку, то на меня, и не верит. А по его губам ухмылочка змеиная расползается: «Вот, дурачок, — думает радостно, — перепутал сослепу бумажки». Руки у него, как ты говоришь, густо акварелью размалеваны. Чистого места нет. И тут внутри у меня что-то раскололось, точно рядом мина рванула. Гляжу на этого нищего, глазам своим не верю! И никакой он не слепой и не безногий! А здоровый, откормленный боров!.. Он  смотрит на меня  —  я на него... Рванулся я, схватил за шею ублюдка... И  переломал как гусю... По привычке...
Гарин сделал нервное движение крепко сжатыми кулаками, как будто что-то ими  поворачивал. Он  долго молчал, а потом спокойно, даже равнодушно, добавил:
— Вроде, и улица была пустой, а в миг налетели трое. И на меня. И откуда взялись? Один Богом ударенный... даже с ножом. Задел меня маленько. — Он засучил левый рукав и показал красный, еще свежий шрам на локотине. — Я этот ножик вместе с рукой выдернул... И тут как тут — три мусора 1. То их не дозовешься, хоть слоном труби, а то откуда и взялись, вонючки. Выскочили... Схватили меня и поволокли. Им бы справиться, что с этим слепым случилось... да с его защитником. Бросили их лежать на асфальте... Волокут меня, как будто я от них собираюсь сбежать. Да я и бежать никуда не собирался. И не мог. Голова у меня пошла кругом. Все загудело, затрещало внутри... А следователь на другой день, чтобы побольше на меня навешать, так и сказал: «Почему ты этого Грача бросил лежать до утра?» Этого слепо-нищего, оказывается, звали... Грач.
— И обвинили в сопротивлении милиции…  —  как бы продолжая, сказал тихо Викентий.
— Ты все знаешь... В убийстве, злостном хулиганстве, и сопротивлении сотрудникам при исполнении.
— Так ты милиционеров поломал?
— Да никто их и пальцем не трогал. Просто все они были одна шайка-лейка. Милиционеры сажали мазурика на улице, напяливали на него очки, а тот деньги канючил, как вроде он безногий и слепой. А синие мундирчики рядом ошивались, охраняли своего «слепого» на всякий непредвиденный случай. Вечером деньги делили. Мне об этом колхозе один надзиратель в Лукьяновской тюрьме рассказал. И еще шепнул по секрету, что шушера ментовская — сержанты, с этих денег начальству в кабинетик кусок мзды носят... Я про то сразу адвокату выложил. Бедный старикашка Соломон от страху побелел и потребовал, чтобы я молчал на суде про ментов, чтоб пятьдесят восьмую не навешали.
— А ее откуда?
— За линией фронта был? Был! Значит,  втихаря  с немцами снюхался... А то почему живой остался?.. Нашим эмгэбистам только попадись. Они тебе такого навешает, что сотня адвокатов не разгребут.
Паровоз надрывно свистнул где-то вдали. Поезд стал притормаживать и остановился. Но остановка оказалась короткой. И подгоняемый теперь уже длинным как пастуший кнут, гудком, состав стал набирать скорость.
— А почему только до марта воевал? — спросил седой.
— Проклятая контузия, холера!.. Не уберегся малость… Садануло меня крепко, когда мы один узел связи брали… Мина разорвалась совсем рядом… Спасибо, старшина и еще один сержантик меня на себе в санбат приволокли...  Победу я на койке в Тарнуве праздновал. Если бы не эта проклятая мина, я бы один со своим батальоном  Рейхстаг взял.  —  Гарин  усмехнулся.  Но увидев скептическую ухмылку соседа, серьезно добавил: — Взял бы, взял бы. Этого вашему брату, санинструктору, не понять... — Он замолчал, а потом сказал, точно объяснил какую-то загадку. — Фортуна военная, как говорится, всегда была со мной. И только в последнем деле не повезло... Про меня даже в Кремле знали, Викентий. Да-да! В госпиталь ко мне из Москвы специально приезжал какой-то смурной штатский. Называл себя полковником Генштаба. Уговаривал на Японскую. А начальник госпиталя молодец, не отдала меня. Сказала этому зазывале, что у меня мозговой удар. Да я и рад был, что демобилизовался. Как-то вдруг надоело воевать. А когда дело надоедает — жди беды от него!
— Хорошо, что сам не помер, когда за своего капитана вступился...
— А это почему же?
— Тебе нельзя волноваться,   —   объяснил  Викентий.   —   Совсем нельзя.  Болезнь у тебя... — Он помолчал, пытаясь найти слово помягче. — Паршивая...  Hemorragia  cerebri 1.
— Могу умереть? 
— Внезапно...
— «Умирать нам, рановато! Есть у нас еще дома дела...», — с подкупающей уверенностью, почти пропел Гарин. — Мы, Викентий, еще поживем с тобой. Уркаган из той клетки, где я был, сказал, что скоро амнистия... Как в сорок пятом... Эти мрази лучше нас про все разведывают. Тюрьма — их дом родной. А дома и стены помогают... И тебя и меня выпустят скоро. Ты женатый?
— Да.
— И дети есть?
— Девочка... Три  года.
— Как зовут?
— Женя.
— Евгения   Викентиевна...  Красиво.  А  если  у меня родится кто, мы с женой договорились — будет Родион... Или Дарья  —  в ее  маму.
— А почему — если?
— Когда я попал в Лукьяновскую тюрьму, —  сказал Гарин, улыбнувшись, — моя Люся на седьмом месяце была. А я уже полтора по нарам болтаюсь. Значит, еще полмесяца.
— А какой сейчас месяц? — спросил Викентий. — Совсем сбился со счета.
— Сентябрь. Детвора в школу пошла. Видать, ты давно в тюрьме.
— С православного  Рождества.
— А какой год — помнишь?
— Это, конечно, помню,  — тяжело усмехнувшись, ответил седой. — Сорок восьмой.
— Потерпим до амнистии, — с подкупающей уверенностью сказал Гарин.
В карцере было душно. И из нужника тянуло смрадом. Но этот запах перебивался ароматом бараньей тушенки — конвой готовил себе еду.
— Я, вот, подумал... — все так же тихо сказал Викентий. — Как это тебя  в конвой тюремный не забрали?  Для вишневых околышей такие, как ты — в цене.
— Меня? — возмутился Гарин. — От этой гнуси у меня блевотина не  проходит!
— Просто... тебе повезло, — сказал  седой.
— Это как?
— Не взяли, потому что контузия. А иначе по приказу определили бы или за жратву сам пошел... Начкар здесь, как урки говорят, из ваших... Из фронтовиков. Зубами рвет и кулаками машет. Как будто фрица режет... И — поэт. Метафорой не брезгует. Он не лицо в кровь расшибает, а в дыню стучит.
— Это он тебе так?  —  Гарин посмотрел на большой синяк под глазом Викентия.
— Да.
— За что?
— Во время шмона не захотел вытирать пыль с его сапог. Теперь мне карцер до следующей пересылки... Если не убьет.
— Нашлись, какие  вытерли? — спросил Гарин.
— Два параноика из той клетки, где я сидел. Пиндос  и  Суслик. Один тер левый сапог,  другой — правый. А Пиндос тер, точно языком лизал.
— Если бы со мной так  —  я этому начальничку башку снес бы! — возмутился Гарин.
— Тебе своих десяти лет мало? Конвой тоже его сторонится,  —  все так же тихо и как бы предостерегая, сказал Викентий. — Я слышал, как толстый старшина говорил кому-то: «Если до мэнэ будэ, як до зэкив — я его прыстрэлю». А сам аж из кожи рвется, чтоб на начкара походить.— Седой замолчал, а потом добавил между прочим: — Штаб к начкару в женский  вагон перебраться. Там от Чопа до Владивостока не скучно ездить...
— Моя бы воля  —  всем бы этим начкарам головы свернул! — зло сказал Гарин.
— Сил не хватит.
— У меня хватит.
— Сил, может, и хватит, —  косясь на решетчатую дверь карцера  снова  тихо,  но  очень  уверенно  возразил Викентий. — А вот жизни — нет.
— Это как? —  удивлено спросил Гарин. 
Но седой не ответил.
Поезд стал притормаживать.
— Станция, — с  тревогой сказал Викентий.
— По времени — скорее всего Бахмач, —  со знанием дела уточнил Гарин. — А, может, Конотоп.  Смотря куда везут...
Они сидели молча в каком-то тупом ожидании.
Из-за стен вагона доносился переменчивый перестук колес. Поезд несколько раз резко дернулся, тормозя, а затем, лихо свистнув, снова начал набирать скорость. Из соседних клеток послышалась недовольная ругань. По встречной колее бешено загромыхал встречный эшелон, и в вагон стал затягиваться ядовитый дым.
— Не станция. Ошибся, — сказал Гарин и остался недоволен собой. И пытаясь разогнать тягостное молчание, заметил: — Эх, как борзо затопотал паровозишко...
Но Викентий не слышал соседа. Он сосредоточенно смотрел в пол, о чем-то думая, а потом вдруг спросил:
— Ты крещенный?
— А как же без креста? — удивленно спросил Гарин. И обиженно  добавил: — Я — не елдаш 1 салям  алейкум  всякий. 
— Крещенный... а закон нарушил...
— Это ты про что?
— Не по-людски заупокойную по своему другу заказывал. В храме батюшке бы заказал. Свечку за убиенную душу поставил бы... Грех не носил бы с собой... И в тюрьме бы не сидел...
Гарину вдруг стало неуютно рядом с седым. Показалось, что этот худощавый, небритый человек как будто хозяйничает в его душе без спроса, бродит в ней как медведь-шатун по лесу, больно царапая и кусая. Он глянул подозрительно на соседа. Но встретив спокойный, незлобивый взгляд серых глаз, сказал, точно его кто-то тянул за язык.
— Я  ведь  не  знаю,  за  что заказывать...  За здравие или за упокой...  А что грех в себе ношу — это как в воду глядишь. Все жадность моя.
Викентий понимающе закивал головой.
— На   сапоги   да  портки  я  позарился...  —   сказал  Гарин подавлено, точно оправдывался. — К победе уже загодя начали готовиться. Конец марта... По моим прикидкам выходило — фриц больше месяца не продержится... Вот и размяк от возможного удовольствия в новеньком щегольнуть.
Он снова вытер тряпочкой вдруг взмокшие грудь и лицо.
— Мы только-только перед тем вернулись после задания: четыре эшелона с бензином в одну минуту к Богу отправили... Сами чуть в том огне  не  сгорели,  холера б его брала. Слишком близко от станционных путей залегли... Назад  продирались уже из последних сил. Через минные поля по зеленке 2 на одних нервах пропахали. А как с нашим боевым охранением паролями стали меняться — они же нас и накрыли. Так, курвы, били по своим, что даже фрицу было завидно... Да они и не виноваты. Откуда ж им знать, что вдруг среди ночи через фронт мимо них будут возвращаться диверсанты. У них и пароли другие... Ну, все обошлось... После подрыва цистерн я пошел назад другой дорогой. Был уверен — нас в условленном месте ждут не только свои. И оказался прав. А немец, не дождавшись нас, такое устроил от злости, холера б его брала...
Холодные, голодные, грязные по уши... Февраль в Европах, сам знаешь... как у нас свинарник летом... Хорошо, комполка пехотного, через которого мы переползали, мужик попался свойский. Сразу в дивизию вызвонил про нас, после — в армию. Уточнился. Ну, когда все выяснилось, тогда уже лекарства каждому по полкружки не пожалел. Чистого и жгучего как молоденькая девка… девяносто шестого... Из армии дали команду. Нас всех на «студер» и в Жешув, в штаб. Оттуда уже во фронт доплюнуть...
Ну, думаю, деньков восемь-десять, как всегда, отдохнем, отчет для штаба и смерша накатаем, перья батальонные с регулировщицами почистим. А я еще за месяц перед тем выклянчил у тыловиков новые сапоги и всякую мелочь для своих волкодавов. Поизносились мы крепко… Немец-ких мундиров больше, чем своих портянок. А чужое не оденешь в вечерок. Как приехали в Пшемышль, я сразу к тыловикам. «Попрошу выдать со  склада, что положено!»  А тут,  как назло, вдруг цирк новый   — приказано в Цоссене пустить  на воздух тот самый злосчастный узел связи... Понимаешь? — Гарин вопросительно посмотрел на соседа.
Викентий кивнул, соглашаясь.
— Да  ни  черта ты  не  понимаешь! Это не какой-нить вшивый мосток через Сан или Одер рвануть, — объяснил разведчик, — а немецкий узел связи. До него добираться неделю. И только по-пластунски... Вот и стали мы думать с моим заместителем, голову ломать... Приказ командующего фронтом не отменишь. А одежонку да сапоги, если дают на войне, надо брать. Иначе, без штанов останешься. Голому все равно воевать неудобно, хоть и месячишко паршивенький до конца остался. И домой лучше в новой форменке показаться, чем в серой маскировке... Представляешь, какая красота: все ордена и медали на новом сукне гремят и сверкают! А у меня их без малого сорок штук!
— И чего решили? — спросил Викентий.
— Убедил меня мой Дима, что надо обязательно к тыловым крысам на склад заявиться. А для надежности, чтоб быстрее, вызвался сам махнуть и пообещал одним днем обернуться.  Ну, двумя.
Гарин снова достал из мешка мокрую тряпочку.
— До сих пор не могу простить себе, что отправил моего старлея за барахлом, — сказал он, вытирая лицо и грудь. — Два дня прошло, а его нет... Нет Димы! Из управления требуют на ту сторону бежать. У них планы штабные срываются... А как мне быть? Чувствовал, что  без старшего моего лейтенанта нам никак нельзя идти к немцу. Объясняю начальству: «Только вчера вернулись с той стороны, не успеваем подготовиться». Глухие все. И слушать не хотят. Вперед!.. Я уж и так, и этак оттягивал. То вдруг у нас у всех дружный понос случился, то у половины хлопцев температура... Четвертый день кончается, а я все жду. Вот, вот, думаю, старлей на «доджике» прилетит... Только, сколько не тяни, а приказ не отменят. А то и под трибунал недолго!..
— Не заявился... — понимающе сказал Викентий.
Гарин помолчал и, хмыкнув себе под нос многозначительно, добавил:
— Может,  вернулся...  когда нас уже не было.
— А узел связи?
— Узел связи мы конечно грохнули. — Гарин тяжело вздохнул. — Кто-то галочку в штабных бумагах поставил и орден получил... А я почти всех своих положил... Всю войну с ребятами прополз, а перед самым Берлином угробил. Понимаешь?! За три года, Викентий, только десять человек у меня погибло. Первый из них и сейчас перед глазами стоит. Парашют не вспыхнул... И раскрытие принудительное, несвободное... А вот не вспыхнул!.. В шелке его и похоронили... У меня, Викентий, одно железное правило: приказ выполняй, а людей жалей!.. А на узле связи, считай, все легли...
За перегородкой зашумели. По коридору прошелся деловито конвоир. Он глянул косо в клетку и процедил сквозь зубы:
— Трындите?
Гарин, недовольный, что его перебили, нервно заиграл желваками. Дождавшись, когда шум в вагоне успокоиться, сказал:
— Будь Дима со мной — никогда бы этому не случиться... Я без него на узле связи оказался как без рук... Он и минер, и водила. А кулаком если махнет кому, то сразу беги за новыми зубами к вашему брату в санроту... Я, когда своего первого фрица уложил, три дня болел. Нутро убийства человека не принимало. А Димка их резал, как баранов, не моргнув. Аж мне бывало страшно... А македонец 1 какой? Только со мной и тягаться мог... Я с ним, как ни с кем. Друг друга с полуслова... Кому-то втемяшивать нужно было в башку по сто раз: это делай так, а это по иному... А ему только намекни — он тут же исполнит... И даже лучше, чем я хотел... 
Гарин стал нервно ерзать на нарах. Было видно, что судьба старшего лейтенанта Димы, волновала его больше чем своя, как волнует мать судьба ее сына. Но вдруг он рассмеялся, и с гордостью сказал:
— Бывало, конечно, и в конфуз попадал Димка... Ну, там, какую польку или немочку молодую помоложе не так пощупал... Я эти дела все на себя брал. Сам ему крепкую выволочку, а в обиду всяким там смершам-прокурорам — ни-ни. За его проказы даже два раза в капитанах ходил. После одного дела меня из капитанов сразу в подполковники. А за его фокусы — назад в капитаны. Это, правда, делу не мешало.
Гарин заулыбался. И седому показалось, что разведчик даже рад, что судьба измывалось над ним так несправедливо.
— Ты совсем почти как Иисус Христос, — с  удивлением  и  некоторым восхищением сказал Викентий. — Чужие грехи на себя берешь...  Это его ты отпевал сотенными и десятками?
— Да. Он мне за младшего брата был, — сообщил Гарин гордо.
— Что же с ним случилось, так и не выяснил?
— Я  до  сих  пор гадаю... В госпитале лежал на койке и только про него думал. В тюрьме на нарах — не о жене чаще, а о нем... На войне всякое может статься. Первая мысля была — смершдюки скрутили. Эти... — он указал большим пальцем себе за спину на конвой, располагавшийся за деревянной перегородкой. — Дима мой их люто ненавидел!..
— Только говорите тише, — попросил Викентий.
Замечание вызвало недовольную гримасу на лице Гарина. И седой, чтобы не объясняться, повторяя движения соседа, ткнул указательным пальцем правой руки в перегородку.
Гарин замолчал, а потом с сожалением добавил:
— Думаю, мой Димка, когда на «додже» за сапогами ехал, на засаду аковскую 1 напоролся. Хоть и в тыл побежал, а стреляли тогда со всех сторон. Могли и свои…  по своим. Или на мине подлетел... Сидит сейчас на каком-нибудь базаре и трояки выпрашивает Христа ради... Если он живой и не калека безногий  —  меня  бы  мертвого  разыскал... Ведь я его с того света вытащил. — Гарин поймал любопытный взгляд седого. — У штрафников, сам знаешь, жизнь комариная. Утром полетел, а к полудню корова хвостом пришибла...
— А за что в штрафники? — спросил Викентий.
— Не знаю... Мне приказ поступил — рвануть немецкий наплавной  мост через Дон. Авиация его неделю пыталась разбомбить — ни одного попадания. А немец танки гонит и гонит без конца — ему в Сталинград хотелось!.. Просто взорвать — дело плевое. А надо так сладить, чтобы у немца никогда больше не было желания в этом месте новый ладить. В штабе фронта план сварили. Москва утвердила... Меня к самому Гордову 2 вызвали... По плану выходило, что пехотный полк затевает бой, на ночь глядя, на берегу Дона, а мы под этот шум наплавной мост на воздух пускаем... Все красиво на бумаге. Да только от реки немец нас уже на двадцать верст отогнал... Сутки с боем надо назад пробиваться. Но приказ! Ну, приехал я к пехоте договариваться. Можно было и не ездить. Им загодя приказали — любым путем пробиться к берегу... И для этого штрафников пригнали. Штрафники — не люди. На смерть назначенные!.. В общем, договорился я с пехотой. Из землянки выхожу. Ночь жаркая. Со степи горячий ветер дует... И мне кажется, что я слышу, как немецкие танки ревут, по глине на берег выползая... Отошел по нужде.  Тут мне кто-то в затылок дышит тяжело...  Луны нет. В темноте не вижу.  Даже испугался.    
«Ты командир разведки?» — спрашивает почти шепотом.
«Я», — отвечаю.
«Возьми меня к себе. Не пожалеешь».
«А ты кто?»
«Штрафной...»
«Тут все штрафники. Где служил до этого?»
«Не служил я. Доброволец».
«В штрафники... добровольно?»
«Но лучше здесь, чем в лагерном дерьме».
«За что посадили?»
«Побаловался ножичком... Для войны это не имеет значения».
Я подумал, что он прав. Мне нужно переправу рвануть, а не в документах у человека рыться.
«Откуда про меня знаешь?» — спросил.
«Про вас тут все знают. Не дураки же мы... Когда вас прикрывать пойдем — нас и половины не останется».
«Что умеешь делать?»
«Все, что на войне надо».
«Все только Господь Бог умеет».
«И — я».
«Какая разница, где голову положить?»
«Лучше погибнуть в волчьей драке, чем застреленным бараном в стаде. Я знаю, как переправу рвануть. И пехоты много не надо».
«И как же?»
«Возьми... а я все сделаю».
Говорил он с какой-то подкупающей уверенностью. И мне кто-то сверху жужжал в ухо: «Возьми...»
Гарин снова стал вытирать потное тело.
— Рванули? — спросил  Викентий.
— Еще как. Парень что надо оказался. Плавучий понтон организовал. Пока пехота и артиллерия немца отвлекали, мы в берегу, в камышах лодки тротилом загружали. А как стемнело, все их в одну нитку связали поперек течения и вниз пустили. Луны нет и нас не видать. А когда до переправы метров сто осталось — мы в воду... и к берегу. Только успели за краснотал зацепиться, как нас взрывной волной накрыло... Потом в пехотном штабе на меня накинулись, что я врага народа от справедливой кары увел. Штрафник для того и живет, чтобы издохнуть. Так прямо и сказали. А мне все эти слова — горох от стенки. Для меня главное — дело. А человек в деле — еще важнее. И некогда мне в его душе копаться. Жизнь сама все наружу выплеснет... Я рапорт написал, что боец Дмитрий Пронькин переходит в мое распоряжение ввиду крайней военной  необходимости. Я пишу, а эти вонючки-особисты мне арестом и расстрелом грозят! Чего руками размахивать и горло драть, когда мою спину два автоматчика прикрывают?.. Петухи кастрированные! Мне угрожать!.. Написал, и умчался с новым заданием. И своего штрафника прихватил с собой. Потом  уже, когда  за  Волгой  оказались, узнал, что от моего рапорта и всех этих законников на следующее утро только воронка осталась...
Гарин прислонился спиной к стенке и прикрыл веками глаза. Он молчал несколько минут, а потом сказал, как бы хваля себя:
— Я Диму человеком сделал. Из  какого-то паршивого урки — боевого офицера. Надежного помощника и защиту... Уважаемого. На войне, Викентий, уважение побольше любовий ценится. Да чего я тебе рассказываю? Сам не хуже меня знаешь. Старший  лейтенант...
— Продал тебя твой старший лейтенант Дима, — тихо перебил Викентий. — Господь тебе знак подавал, чтоб на путь истинный наставить. А ты и не услышал... Живого ты отпевал. 
Гарин вздрогнул и, открыв глаза, медленно повернул голову в сторону соседа. Казалось, он не понимает, что ему говорят.
— Какой Господь? Какой знак?! Ты чего несешь?! В клетке мазурики говорили, что ты попик! А по мне — дьячок... раз куришь! А наставлять лезешь!
— Не дьячок, — ответил седой. — Меня посвятили в сан. Но я не успел еще побывать священником. На следующее утро после посвящения за мной пришли... И, вот, тут... Курить я сразу после победы бросил. А в тюрьме опять потянуло. — И уверенно добавил: — А твой Дима — бандюга. И в штрафники записался из тюрьмы, чтобы срок срезать. На войне лучше, чем за колючей проволокой. Это правда. И душу ему согревали только рукоятка ножа да вороненый стальной холод автомата, а не победы... И немца резал он не от необходимости, а от удовольствия. Пускал кровь с наслаждением... и прятаться не надо… Ты же сказал, что до победы месяц оставался. Вот ты и погибай! А он постарается после тебя... Поживет еще пару месячишек... после войны. Я на этих героев за год, пока тут, насмотрелся... А ты его в святые...
Гарин побагровел. На его щеках стали нервно прыгать желваки. Кулаки сжались и побелели.
— Ты что несешь!? — грубо  крикнул  Гарин. —  Я тебя!..
— Надул вас крепко лейтенант Дима, — тихо, уверенным светлым голосом сказал Викентий. Заерзал на  нарах  и вжался в угол. — Я этих тюремных доброхотов уже выучил...




4.
    
Забегал конвой. Снова лязгнули двери вагона. И громкий низкий голос приказал:
— А ну выноси этую свинячую харю в тамбур! Товарищ старший  лейтенант, это утром убили. Он... в карцэре...
Пиндос и Бендера с большим трудом вытащили уже совсем окаменевшее тело Фуни из клетки, поволокли к дверям вагона и оставили лежать в тамбуре.
По коридору рассыпался частый нестройный стук каблуков. Конвоир подлетел к стальной решетке карцера и, отдернув ее,  крикнул:
— Встать!
На пороге появился невысокого роста старший лейтенант в фуражке с красным околышем, с золотыми погонами, в добротных тонкого генеральского сукна френче и галифе, перетянутый кавалерийской портупеей. Хромовые сапоги были начищены — как в зеркало смотрись. В зубах он держал дымящуюся длинную трубочку «Казбека». Можно было подумать, что этот офицер вошел в вагон сразу после, только что закончившегося, парада. 
Глядя в пол полуприкрытыми, зеленовато-томными глазами, начальник конвоя, нехотя, лениво шагнул в карцер. По крепко сжатым кулакам можно было догадаться, что старший лейтенант вознамерился сам учинить скорый суд над убийцей Фуни.
— По какой?.. — со скрипучей неприязнью спросил он. Взгляд, оторвавшись от половиц, пополз вверх медленно, презрительно ощупывая стоящих перед ним людей. — Ста...а...тье?
Голос начкара вдруг ослаб и задрожал по-детски, как дрожит у оправдывающегося ребенка, пойманного на воровстве.
— То-товарищ подполковник... И-иван Ро-одионыч? — Папироса повисла на нижней губе, немощно раскрытого, рта старлея и подпрыгивала нервно как сорочий хвост. Он беспрерывно моргал, а руки, отыскивая опору, то хватались за ремень, то за шлейки портупеи как за поручни. И крикнул конвою, не оборачиваясь: — А ну, ко-ко мне в в-вагон!  Жратвы и коньяку! Бы-ыстро!
Перепуганный сержант механически задвинул дверь, щелкнул замком, заперев начальника в карцере, и убежал.
Гарин, увидев старшего лейтенанта, растеряно и виновато глянул на Викентия и стал тихо опускаться на нары, словно терял силы.
—  Ди?.. Дима?.. — недоуменно выдавил он из себя и снова посмотрел на седого, как ребенок, ищущий помощи.
— Попонимаете... —  сбивчиво заговорил начкар. Губы еще сильнее задрожали. Папироса упала на пол, рассыпав пепел по гладкому колену галифе. — Так только... месяц до коконца оставался... Ну, два... И без нас попобедили бы... Без нас...
Гарин смотрел в широко раскрытые, налившиеся стра-хом, глаза старшего лейтенанта и, казалось, не понимал, кто стоит перед ним и зачем  говорит какие-то малопонятные слова.  Со стороны он был сейчас похож на  уставшего  от  жизни старика, перед которым вдруг проплыли давно забытые картины пролетевших лет.
— Как вы тут?.. Иван Родионович? — мямлил старлей.
— Ты?  —  неуверенно произнес Гарин. И вдруг его голос похолодел, и он глухо прохрипел: — Ты же мое дите на десять лет голодранцем сделал...
— Я вас в свой вагон, товарищ подполковник...
— За сапогами рвался!?.. И я буду теперь в твоем вагоне их вылизывать?
— П-предложили мне с-сюда... — продолжая оправдываться, начкар испуганно попятился, точно не мог выдержать тяжелый взгляд Гарина. Суетно развернулся на каблуках и, схватившись за прутья двери, два раза отчаянно дернул, пытаясь открыть. Поняв, что он в западне, беспомощно разжал кулаки. Руки безжизненно упали, взгляд погас. Старлей болезненно ощущал, как его спину вспарывает взгляд командира, точно острие ножа. И впервые за всю удалую жизни почувствовал, что лихим дням вдруг пришел конец,  что увернуться от стальных рук комбата не сумеет. Понял — дышит он последние мгновения… И плечи задрожали в безудержном нервном припадке…
— Меня и ребят умирать оставил... Подыхайте! А я поживу! Видать, чем-то прогневил я Бога, раз не разглядел в тебе холуя, рsa krew 1. Пес шелудивый! Козлина!..
— Чего ты сказал, сука! — вдруг крикнул истошно начкар, не  оборачиваясь. — Че ты  сказал!?  Козлина!?  А ну, встать! Здесь я теперь командир! Сгною!
Гарин вскочил, уронив на пол пиджак. Все мышцы на теле натянулись. На лбу взбухли две черные кровяные нити. Пальцы превратились в огромные стальные когти и повисли над маленьким, толстым старлеем. Он сделал резкий шаг в сторону начкара... и вдруг стал медленно оседать. Рука, пытаясь найти спасительную опору, заскользила по крашеным доскам, но не смогла удержать большое тяжелое тело. Гарин упал на пол.
Викентий, оторвался от стены, опустился над телом, и подхватил на руки голову...
Начкар, наглотавшись тишины, медленно повернулся и, увидев лежащее на полу бездыханное тело с широко открытым ртом, глупо, через силу, выдавил:
— Иван Родионович?.. Чего  с  вами?
— Он умер, — ответил седой.
Начкар громко втянул в себя воздух, одернул полы гимнастерки, вынул из кармана галифе пачку «Казбека», достал из нее папиросу и стал лениво стучать бумажной трубочкой по коробке. Когда закурил, небрежно уронил на пол огарок спички, и неловко пересиливая внутреннюю дрожь, произнес:
— Надоел за войну хуже горькой редьки... Этого нельзя! Ту не тронь! И тут от него покоя нет. Козел правильный! — Из носа повалил густой, неприятно пахнущий, дым. Вялые слова повисли в воздухе, запутавшись в дыму, и добавили еще больше першащего аромата.
Старший лейтенант нервно подергал дверь клетки, призывая конвоиров. Но, поняв, что их можно сейчас вызвать только громким криком, уселся на нары. И, выказывая равнодушие, стараясь скрыть неловкость перед арестантом, развязно бросил ногу на ногу. Он долго сидел так, уперев  презрительный  взгляд кошачьих глаз в сверкающий носок собственного сапога, который нависал над телом Гарина. А потом, словно к нему пришло сознание, деловито поинтересовался:
— Так по какой статье?
Викентий, стоявший у стенки и смотревший в коричневую пустоту дощатой стены, медленно повернулся лицом к начкару, перекрестил торопливым знамением покойника, и заучено ответил:
— Пятьдесят восьмая, часть десятая. А... эс... а 2.
— Успел этому про своего Бога рассказать?
Викентий промолчал. Он опустил глаза в пол и постарался не понять вопроса.
— Возьми.  —  Начкар  выложил на доски нар пачку «Казбека», а сверху уложил коробок спичек «Ревпуть». — Закуривай.   
— Я не курю, — после долгой паузы тихо и твердо ответил Викентий.
Старлей Дима, смяв недовольно лицо, поднял удивленные глаза на седого.
— Ты, звонарь, не куришь?..  —  С раздраженной неприязнью не поверил он. — Ты же вчера мой бычок 3 подобрал, фраер... — И  после  долгого  молчания  осторожно  спросил: —  И… давно бросил?
-Час назад!