Пепел розы-3

Волчокъ Въ Тумане
СОРВИ РОЗУ, ПОКА ОНА В ЦВЕТУ

                И мнится, камни вопиют: "Умри!"
                Данте
                Надо весело жить и умереть, пока мы молоды.
                Лоренцо Медичи


АНРИ АНЖУ, 1572, август

        Знаете, моя Светлость, я ведь отчаянный танцор. После стремительных росчерков комет и метеоров в сияющем эфире фарандолы трепещущее тело и дрожащая рука погружаются в медленный мир паваны, ленивые движенья глубинных рыб в тяжелой зелени океана. Да, только такими словами... В танцах я искал изнеможения, как мой брат король искал изнеможения в охоте. В награду же за усердие - божественная усталость и божественное головокруженье. Я мог бы двигаться с закрытыми глазами и иногда так и делал, рискуя показаться смешным, лишь бы воплотить свои томленья, готовый на плаху ради тайного наслаждения незаметно сломать танец, одушевить простейшие движенья особым смыслом и одной неожиданной задержкой поклона высмеять и опровергнуть все происходящее.

       Рене танцевала плохо, ее буйная дикость прорывалась и в танце, от бешеной скачки и диких прыжков она получала больше удовольствия и на балу могла в воодушевлении запрыгать, как коза. Некоторые фрагменты танцев мы разыгрывали в спальне, подчиняя наши движения величавому строю паваны или частому ритму гайярды. Прочие дамы (если уж речь идет о танцах) меня невероятно раздражали. Я бы охотно танцевал один; довольно часто я пробираюсь в пустой зал и в одиночку шуршу ногами по увядшим цветам. Однако, я не могу отказаться и от извращенного удовольствия выставить свои фантазии на всеобщее обозрение. Впрочем, все равно их никто не замечает, и я слыву хорошим танцором.

       После степенного паззаменто я напрыгался в наварруазе и, пролетев сквозь украшенные цветами арки, задыхаясь от жара ароматических ламп и запаха вянущих цветов, вбежал в туалетную комнату, чтобы наскоро вытереть лицо и успеть к следующему танцу. Бове-Нанжи что-то приятное сказал мне в спину, кажется, о победе на турнире, да, и о высоколобой лани в награду победителю... я влетел в комнатку, заваленную перемененной одеждой, схватил какую-то салфетку и, смеясь сам с собой, сунул в нее горящее лицо...
И оказался во всем чужом. Чужой аромат облил мое лицо. В приступе сильнейшего головокруженья я не удержался на ногах и упал на пол в коротком, как выспышка зарницы, обмороке. Очарование безболезненного исчезновения их жизни и нового легкого рождения воплотилось в запахе женской рубашки, тончайшем аромате того, что между жизнью и смертью, что и жизнь, и смерть.

         Когда я выполз потрясенный и дрожащий из этой комнатки, я уже не рвался танцевать, а пробирался по стенке, придерживая рукой топорщившийся на груди камзол, где была сокрыта моя роковая тайна; я снова был в плену. Моя душа, тихонько повизгивая от истеричного смеха, тащилась к своей вершине или к своей пропасти, к моей великой любви, которую я не знал в лицо, но, как смиренный Эдип, готов был принять любую - мать ли, сестра...

       Потом были осторожные переговоры с ближайшими друзьями в отдельном кабинете: дю Гаст, с уморительной серьезностью прикладывающий к себе роковую рубашку, пытался определить приблизительный рост и сложение ее обладательницы, Нанси ощупывал тонкими пальцами подол в поисках монограммы или какого-нибудь другого опознавательного знака, оставляя табачные крошки на тонкой материи, Виллекье отправился обнюхивать танцующих дам, а у Сен-Сюльпи рубашка вызвала какие-то смутные ассоциации и он счел необходимым немедленно переговорить с женой. Я же роптал и смеялся - путеводная звезда моей жизни пошла по рукам и вернулась ко мне окончательно измятой, впитавшей чужие грубые запахи.

        Ответ пришел с нескольких сторон одновременно. Жена Сен-Сюльпи, появившись со скромным реверансом в дверях, сообщила мне на ухо, что точно такие же рубашки она заказала у одного итальянского портного, а у него, насколько ей известно, заказывает белье только одна из присутствующих дам - Мария Клевская, недавно просватанная за Конде. Ворвался торжествующий Виллекье: "Пусть у меня нос отвалится, если это не младшая сестра Анриетты Невэр". А Дю Гаст и Бове-Нанжи, спорившие в углу о числе и последовательности дам, входивших в эту комнату, в ту же минуту решили: "Это невеста Конде". Под их взглядами, вопрошающими: что же дальше? - я вдруг позорно обмяк, лихорадочно пытаясь вспомнить ее лицо, но вспоминалось что-то смутное, двенадцати- или тринадцатилетнее, в доме у Анриетты Невэр, что-то хрупкое в белом на свадьбе Генриха Гиза за плечом у новобрачной. "Я не помню ее," - сказал я потрясенно. "Вы видели ее тысячу раз, выгляньте, она как раз танцует с женихом". Сразу несколько пар рук подтолкнули меня к дверям.

        Когда я выглянул, танец уже кончился, и я легко нашел взглядом двух ее сестер, хорошо мне знакомых - римски статную "негритянку" Екатерину, жену Гиза, и Анриетту Невэр, мою добрую подружку, которую раньше мы дразнили "мечтой Гонзаго", а теперь, когда она вышла за него замуж, "чумой Гонзаго", и Конде, подводящего к ним за руку молодую девушку. Я почему-то ждал, что она будет в белом, и поэтому равнодушно скользнул взглядом по ее коричневому с золотом платью, но дю Гаст толкнул меня в бок, показывая, что я смотрю в правильном направлении.

        Ее платье было слишком тяжелым и темным для ее светлого и хрупкого тела, прическа слишком велика для тонкой шеи, она казалась большим цветком на слабом стебле в аляповатой вазе. Лицо ее выглядело бесцветным, а глаза... вот сейчас в щели ставен такой же серо-лиловый цвет, что-то дальне грозовое, но спокойное пока. Она, видимо, считала, что у нее карие глаза, отсюда и это платье цвета насыщенной печали, а другие, не вглядываясь в желтизну и теплоту лилового оттенка, сказали бы - голубые. Мне не удалось потанцевать с ней в тот вечер, но в одной фигуре наши пары сошлись, и я держал ее руку, когда она на цыпочках обежала вокруг меня, еще раз окутав своим ароматом.

        После бала я разыскал Депорта и сказал, что мне немедленно нужен сонет, воспевающий самую прекрасную из женщин и выражающий самую глубокую страсть. Депорт заявил, что для сонета необходима одна тема - либо воспеванье, либо страсть. Я без колебаний избрал страсть, и поэт поздравил меня с новым увлечением. "Не знаю, к добру ли?" - пробормотал я, но он в ответ прочел мне из Овидия: "Уступить ли огню, охватившему нас, или сопротивленьем разжигать его? Уступим! Груз, который несешь с покорностью, становится легким." Ах, как соврал Овидий!

        Наутро Депорт показал мне приготовленный сонет и вызвался быть моим Меркурием. Чтобы скрасить ожиданье, я принялся бегать по комнате, колотя о стены руками, ногами и головой. Ответ Мари Депорт передал своими словами, изящными и безличными. Я настаивал, чтобы он вспомнил все дословно, он упрямился, потому что скорее всего просто ее не слушал. "Красавица была очень взволнованна, - сказал он мне в утешенье. - Прелестным движеньем схватилась за вспыхнувшие щеки, и губы ее округлились, точно она хотела сказать "ах". Ее голубые, как только что родившиеся незабудки, глаза сияли. - (Ах почему же голубые!) - Она сказала, что честь внушить страсть самому прекрасному принцу эпохи для нее слишком велика". Я испугался, что это вежливый отказ, но Депорт уверил, что, хоть он и не ручается за точность, общий смысл ее слов был весьма благоприятен. "Она обрадовалась? Только честно, ради всего святого..." - - "Дайте ей время прийти в себя," - твердо ответил Депорт.

        К матушке я вломился, когда она уже лежала в постели. Она слушала меня, строго округлив глаза и важно раскинувшись на своем ложе, а я, глотая слова, восклицал: "Я умру, если она не будет моей, матушка, я твердо решился и на все способен"... Поскольку я почему-то избегал называть имена, матушка не понимала ни слова. Разобравшись, сказала сердито: "Ты бредишь", - и выгнала меня, поцеловав в лоб на прощанье. "Будь хорошим сыном, Анри. Не огорчай меня, возьми себя в руки". А я не мог ни того, ни другого. Я и сам предпочел бы легкость в любви, которая, хоть и не приносит чести, но зато необременительна. А здесь - плен, пропасть, гибель.


                * * *

      Я все же добился встречи с Мари. Анриетта, к чьей помощи я прибег, уступила моим мольбам - я по-настоящему рыдал перед ней, захлебываясь в слезах и несвязных восклицаниях, бросался на пол и колотился головой о каменные плиты, и Анриетта с живым любопытством наблюдала за моим припадком. "Ну полно, полно, - говорила она, весьма довольная своей ролью. - Я помогу вам, хотя, признайтесь, что это несвоевременная причуда, Мсье. Через неделю свадьба, и бедняжка Мари совершенно сбита с толку". В ее голосе явно читалось: "И что вы в ней нашли?"

      Анриетта устроила нам встречу в часовне. Мари явилась с большим опозданием и я еле узнал ее под глухим покрывалом. Выплакавшись намедни, я чувствовал себя опустошенным и растерянным, я готов был сбежать, потому что догадывался: для Мари наша встреча - такое же развлеченье, как и для Анриетты, и не знал, как объяснить, что мне не жить без нее. Запинаясь, каким-то холодным тоном я бормотал чужие мне слова, что-то невыносимо банальное о ее красоте и своей любви, несколько раз слыша довольное девчачье хихиканье в ответ, и, с трудом подавляя раздражение, повышал голос, уверяя, что ни перед чем не остановлюсь, чтобы добиться ее любви, что разрушу ее брак, и требовал сказать мне побыстрее, сможет ли она полюбить меня, чтобы я мог действовать.

      Она отвечала рассудительным тоном умного не по годам ребенка: "Я была рада выйти за принца Конде, а вы сбили меня с толку... В семье меня всегда считали дикаркой, мне хотелось невозможного, я чувствовала себя одинокой, не похожей на других детей..." Ей хотелось поговорить о себе, ведь только влюбленный слушает женщину. Я доказывал, как купец в лавке, насколько выгоднее будет ей быть моей женой, с ужасом прислушиваясь к своим сварливым интонациям. "Тут поневоле призадумаешься", - вздыхала она, глядя на меня исподлобья и перенимая заданный мною торгашеский тон. Детка, кажется, она сожалела об утраченной возможности более блестящего брака, но сознавала бесплодность этих сожалений. "Я выхожу замуж без страстной любви, но охотно. Мой жених - благороднейший человек. Теперь же, когда я приняла истинную веру"... Я слушал, стиснув зубы, угрюмо смотрел в сторону, придавленный отчаяньем. Ее наставницей в кальвинизме была Жанна д`Альбре, мать наваррца. От одного имени мороз по коже. Во время нашего большого путешествия в Испанию, когда матушка пыталась женить меня на Хуане Португальской, я впервые видел Жанну Наваррскую, а с ней десяток пасторов, которые исповедывали свою веру перед разряженной и шаловливой толпой кокетничающих фрейлин, перед нами, детьми на веселой прогулке, грозили вечным огнем - как это было к месту! Десяток Савонарол с желтыми лицами, и Жанна среди них, тоже вся в черном, с фальшивой благостной улыбкой на бледных губах и злыми глазами. Она казалась мне гугенотской ведьмой, которая наводит порчу на нашу семью. В приступе глухой тоски мне казалось, что и на Мари лежит ее отпечаток, что наваррская королева и нашу любовь прокляла.

       Никогда прежде я не испытывал такой всепоглощающей боли и даже любви не находил в себе... В конце концов, я довольно грубо закрыл ей рот ладонью и сказал угрожающим шепотом: "Перестаньте, Мари, не говорите так, что моя любовь - пустая мечта!" Она испуганно распахнула глаза, потом решительно и сердито вывернулась: "Упреки? А где вы были раньше, Мсье?" И отдышавшись, сказала, что моя страсть пугает ее, что я неблагоразумен, а она добродетельна, и потому нам лучше никогда не встречаться. Ушла, а я ее не остановил и смотрел ей вслед с досадой и ненавистью, будто она настоящий враг.
Убрал я вас с глаз долой, моя Светлость, потому что у Мари рука меньше и пальцы короче, у нее рука не женщины, а ребенка, вцепившегося в куклу и жеманно оправляющего короткую юбочку. Вечерами она, должно быть, складывает руки в заученном молитвенном жесте и молится: "Спаси и помилуй, Творче наш, отца моего духовного, родителей моих и сестер, всех ближних моих по плоти и будущего супруга моего и господина, и избави меня от страстей и искушений". Господь услышит детскую молитву.

      Ночью мне снился цветок на длинном вялом стебле, что-то вроде лилии, я тянул его из воды, и уже несколько локтей стебля мокрой веревкой висели у меня на руке, и конца видно не было, а сам цветок лежал в моей ладони бледный и поникший. Я проснулся. Стражник под окном напевал вполголоса:

"О, что за светлые холмы
В лазури голубой?
Холмы небес, холмы небес,
Где нам не быть с тобой".


                * * *

       В горячке этих дней я все время обнаруживал у себя в постели самых неподходящих дам. О, где мои одинокие ночи, когда я от страха трясся под одеялом?! Право, я готов пожалеть о них. Старая подружка де Сов сладко сопела мне в грудь, а должна ведь по приказу моей матушки согревать постель счастливого жениха Марго. Бесцеремонно разбуженная, она обольстительно зевала и во всем винила меня - мол, это я набросился на нее, как зверь... Но куда неприятнее было узнать в даме, неспешно встающей с моей кровати, хромушу Анну, сестру Гиза. В ужасе закрывая невидящие с похмелья глаза, я думал, что ей здесь понадобилось и чего мне будет стоить эта ночка?

      Явилась и Рене, которой, конечно, рассказали о моей новой любви. Гневно разделась в полном молчании, раздувая ноздри, бросилась на кровать, хватала то грушу, то яблоко, рассеянно кусала, морщилась и отбрасывала. Желтые плоды, как странные ущербные светила катались по темно-синей тарелке. "Я, между прочим, изменила вам, Мсье, - сказала равнодушно. - Почему бы нет? Не из мести. Просто я тоже разлюбила вас, вот и все. Каждый волен в своем сердце..." Вдруг ее мускулы напряглись, как у атлета, почти без усилий Рене схватила тяжелое блюдо и отшвырнула его в дальний угол. Ее тяжелый мутный взгляд остановился на мне. "Я увидела крысу", - хрипло объяснила она. Я подумал, что ни с кем мне не будет так спокойно, как с безумной и честной Рене. "А я люблю тебя по-прежнему," - искренне сказал я. Не забыть ее всполошенные и узкие зрачки, ее лицо, вспыхнувшее розовым огнем. Она больно сжала мои руки: "Я знаю, чувствую, что вы любите меня. Но ведь невозможно любить двоих". Я спорю, любя многих. "Нет, нет, нет, - говорит она и бьет меня по протянутой руке, раз, другой и третий. - Я не могу никого сейчас любить, кроме вас, а вы мне изменяете душою".

       Она затихает в моих объятиях, перестает вырываться и бормочет, засыпая, что хотела меня убить, да уж ладно, все равно теперь... Я укачиваю ее, как ребенка, глажу по голове и думаю, что это, пожалуй, был бы самый легкий конец. Один удар - и ничего больше, тихий сон без томительных видений, без безнадежных всхлипов в подушку... Как бы это было хорошо, моя красавица, как хорошо!


                * * *

                "Не рыдай же завтра, когда зазвенят свадебные колокола".

         В замке Бланди-ан-Бри праздновали бракосочетание вождя гугенотов Конде с принцессой Марией Клевской. Мое присутствие было необходимо, но никому не доставило радости. Смирившись со своей участью, я подошел к новобрачным с жалкими поздравлениями, ноги подкашивались, язык заплетался, я ненавидел и презирал себя. Коротышка Конде даже выше ростом казался, смотрел на меня сверху вниз, как лев на падаль, а Мари - с брезгливой жалостью, кажется... Я старательно называл ее "милой кузиной" и желал ей счастья в браке, не смея поднять глаза, за что и удостоился добродушного по-родственному, унизительного поцелуя в щеку - но разве я заслуживал другого? Губки ее были сухие, нежные, морщинистые и розовые, как цветочек из гофрированной бумаги.

        Отошел, в глазах темно. Дю Гаст под локоть подхватил, а то упал бы. "Что случилось? что?! - всполошенный шепот-крик. Мое сердце коршун склевал. Я сам едва постигаю, до какой степени я несчастен. Душно. Низкорослый и широкоплечий Конде двигается боком, как паук по сети. В центре паутины - свадебное алое платье.

- Ты ранен, ты ранен, - сказала она, -
И кровь твоя в воду бежит.
- О нет, дорогая, пурпурный мой плащ,
В воде отражаясь, дрожит.

         Сжимаю руку дю Гаста, "уведи меня отсюда, не вздохнуть, на воздух скорей..." На ветру и сердце скорей сгорает, без дыма, без пепла. В дверях оборачиваюсь, серая пелена перед глазами и мутное алое пятно в середине, бездна скорби, сердце мое, неужели - кончено?

         Но я вынослив, моя Светлость, будто из железа, и любви меня не убить. С помощью друзей я еще больше ожесточаюсь, даже весело порой. "Ничего, все равно наша будет", "медовый месяц с Конде? да она через неделю сама к вам примчится!", "фея в лапах гнома? а мы его к ногтю!", "все равно скоро им всем конец, и куда тогда деться молоденькой вдовушке? скоро будете ей слезки осушать..."

- Матиньон! Старый шалун! Пойдемте по девкам.

- Охотно, Мсье.

- Матиньон всегда непрочь. Особенно когда плачу я.

- Ну за себя-то вам платить не приходится, Ваше Высочество.

- Да я плачу больше всех. Вы думаете, хоть одна шлюха даст мне задаром? А потом, мне по чину положено давать больше других, - Кажется, мой голос при этом дрожал и рвался. - Пойдите к чертовой матери, Матиньон. В этот раз заплатите за нас обоих.

- Толстый жадный Генрих, - льстиво обозывает меня мой дружок Матиньон. Я так подписывал письма, когда не мог выплатить жалованье солдатам.

        Хмельной я бродил по городу с друзьями и толкался среди народа - только не потому что я уважаю мнимую добродетель и гнусную простоту простых людей, а потому, что это ведь тоже развлечение. С величайшей учтивостью останавливаю честного горожанина: "Позвольте полюбопытствовать, сударь, - и он внимательно обращает ко мне свое дурацкое лицо, ожидая, что вежливость обещает и другие блага. - Сударь, почему вы так уродливы?" Дю Гаст с Виллекье за моей спиной смеются и позвякивают шпагами. Они готовы расплатиться за мое дешевое удовольствие. Тогда же мы завели интрижку с тремя горожаночками. Меня без бою взяла себе пухленькая Полетта и все шептала на ушко, какой я милашка, и личиком прям лисичка и такой шалун... Я кружил ее в танце и подбрасывал, как можно выше. Она тоже, в свою очередь, прыгала, взвизгивала, падала мне на грудь, дыша чесноком, и не раз ослабляла шнуровку. В перерывах между танцами я сидел у нее на коленях и окончательно влез в ее корсаж.

       Вот так, моя Светлость, и я еще чего-то стою. Сотни дам вьются вокруг моего эфирного огня. Мне говорят: Мари сожалеет уже и раскаивается, теперь ее робкие глаза нежнее любви, когда она ищет в толпе меня, отвергнутого. Пусть, моя любовь тоже нежнее любви, так нежна, что я ее почти не чувствую. Дам беру - то одну, то другую, не глядя, а в сторону алого платья не смотрю, боюсь камнем застыть.

       В последние дни я предпочитаю общество Можирона. Этот мальчишка (белые губы, белые глаза, развившиеся пепельные кудри вдоль белых щек, лицо злого духа из детской сказки)  явился мне серой тенью, вестником любви и несчастья. Он ленивец и сластена, все норовит соснуть в свободную минутку, и меня трогает чистота его дыханья - во сне от него пахнет молоком и теплом, ресницы дрожат, и то ли всхлип, то ли вздох - кто-то обманул, не дал сластей, обидел. Он придает моей жизни какой-то холодный привкус неудачи, враждебной всем вокруг бессмыслицы и обреченности. Вот и сейчас чинно сидит рядом, сложив ручки, сложив ножки, как судьба моя, глупая и роковая.

        Как-то раз мы для смеху накрасили его и напудрили, одели, как женщину. И дурачок, глядя в зеркало с ужасом и восторогом, вдруг наклонил голову и сам себя поцеловал в сгиб локтя. Возникла идея маскарада, мальчишника в женских платьях. Дю Альда заслали к девкам из летучего эскадрона, он перетряхнул их гардеробы, и скоро мы все были должным образом экипированы. Я тщательно выбрился, в зеркале встретил блудливый взгляд своих вороньих глаз, косящих от веселья и настороженности. Я себе приглянулся. Амазонка Рене мне как раз по фигуре. Одной рукой поддерживаю шлейф, другой пустую бутылку отбросил - эй, дайте хлыст! Все пьяны и я пьянее всех. Никого не узнать. Лучше всех смотрятся самые молоденькие: дымчатый Келюс и пепельный Можирон. Лу, мой сладенький бесенок, карминовые губы, плутовские глаза, он как рыба в воде - соблазнительно шуршит юбками, виснет на шее, жеманится, играет веером, хрипло хохочет, ресницы порхают, как крылья стрекозиные. Келюс немного смущен, оттого держится особенно гордо. Надменно подставил мне щеку для поцелуя. Ему восемнадцать лет, и он с каждым днем хорошеет, как некий бессмертный цветок. Боюсь даже думать, куда его заведет такая красота. Отец Келюса, сенешаль Кэрси, воспитывал его в строгости, а я балую с упоеньем. Сейчас он в парадном гвардейском мундире и длинном парике золотистого цвета.

- Владелица этих волос давно сгнила в могиле, - пристает к нему Виллекье. - Не мучают ли вас чужие мысли? не болит ли голова от посмертных грез мертвой венецианки.

- Трех, - поправил Келюс меланхолично, расправил на голове кудри и поднес сарбакан к накрашенным губам.

        Виллекье драпируется в нечто вроде римской тоги, вылитый Сулла, рыжий, статный, голые руки сложены на груди. Не пойму: Виллекье это или бюст Тиберия? Все равно лезу целоваться. Атлетическая рука галантно обвилась вокруг моей талии. Как мило! Но дю Гаст безумно ревнует, всем говорит гадости, от всех меня оттаскивает. Сначала наша затея его разозлила, а сейчас он с оксерским в обнимку, в костюме султана и счастлив. "Вот и сбылись мятежные сны," - бормочет, думая, что я не слышу или что все равно поутру не вспомню. Но я почти трезво смотрю в его млеющие глаза, зазывно облизываю губы.
Обхожу своих друзей, рассыпая улыбки. Поступь тщится быть величавой. Пьян, как кентавр на пиру. Надо же! В темном углу я целовался с дю Гастом. Да как пылко! Келюс спит лавке, разбросав длинные ноги, фальшивые кудри безжалостно придавлены сапогом, а коротко стриженная голова бледна и прекрасна, как...

       На огонек заглянул де Нанси, ягненочек мой, ему по службе положено, как начальнику дворцовой стражи, про все знать. Бельгард в пестром платье цыганки уселся к нему на колени, гадает по руке: "Над вами взошел Сатурн, планета меланхолии". Де Нанси меланхолично выпил за здоровье прекрасных дам, мимоходом тронул мой лоб, опеределил лихорадку и грустно покачал головой: "Разве можно так убиваться?" А разве я печалюсь? Я смеюсь! Мне так по душе пришлось новое платье, что завтра, пожалуй, я так и ко двору выйду, явлю себя миру, пусть Рене полюбуется, чья талия тоньше.

       Ну что, проскачем амазонкой?


                * * *

      Маленькую мою, серьезную мою шлюху-философа Марго отдают вонючему гугеноту. Все решено без меня, а я не хотел жертвовать ничем своим, тем более сестрой. "Ты пропадешь, дурочка, пропадешь", - думал я, а она в полном равнодушии готовилась к свадьбе. Все ее косые и презрительные взгляды говорят, что уж кого-кого, а меня она в наперстники не выберет. Что ж, я виноват - инспектировал ее постель, приставил к ней гнусных шпионов дю Гаста и Шарлотту де Сов. Действительно, чего ради? Мне так нужно, чтобы все, всегда и везде было по-моему... Она надувает губки и дергает плечом, а я увиваюсь вокруг нее, то вкрадчиво, то в крик требуя прежней откровенности, не могу смириться с нашей враждой. Я никогда не любил братьев, но всегда любил сестер, и вот: Елизавета умерла, добродушная дурочка Клод в замужестве несчастнее, чем под опекой нашей матушки, а Марго заиграется в ссору и останется мне врагом навсегда...

       Накануне я зашел к ней: "Как ты?" - "Не страшно ничуть, смею вас уверить"...  Наваррец, добродушный, смешной и действительно не страшен, хотя одного запаха у него изо рта всегда хватало, чтобы разрушить непрочную нашу дружбу. Но его мать была ужасна... Теперь Жанна мертва, и после ее смерти мы с ее сыном уже не можем жить иначе, как на погибель друг другу. Бедняжка Марго, ты с этим никогда не разберешься.

       Презрительно морщу нос: "Этот вонючий парень!" - "А сложен он неплохо...", - говорит она, надменно глядя в зеркало. Марго набирает женского весу, у нее увеличивается грудь, расширяются бедра, как у беременной. Скоро ее муж узнает, что она всхрапывает во сне и что у нее толстые некрасивые колени, что у нее три родинки на пояснице и она никогда не говорит спасибо, а всегда "благодарю Вас". Плечи ее надежно укрыты, но я-то их и сквозь золотую парчу знаю. Ведь мы были так с ней близки, так близки, что разумней было бы оставаться подальше.

       - Марго, твое цветенье слишком роскошно, золотые пропорции Венеры остались в прошлом, твоя грудь - грудь Деметры...

       - Похоже, что ваши глаза растут на кончиках пальцев.

       Глупышка уверена, что мое недовольство - от ревности. Причесывая ее перед свадьбой, вплетая украшения в ее волосы, глядя то в ее упрямый затылок, то в холодное лицо в зеркале, я пытаюсь сам себя понять и бормочу себе в оправдание: "да кто ж не был близок с Марго?" Я помню ее намыленный розовый животик и какие-то свои смутные ассоциации с раковиной и жемчугом... мы оба были в пене и нагими, как люди золотого века, в тесном тазике, и я пытался удержаться на его скользком дне, и удержался все же, схватив Марго за плечи. Она тверже меня стояла на своих толстых ножках. Нам было лет шесть-семь. Еще помню, обжимались в малине, и Марго все шипела, что я помял ей юбки и размазал помаду. Потом она стала рассказывать о своем любовнике, а я зажимал уши, и все завершилось дракой.

       В Плесси-ла-Тур мы уже детьми не были, моя звезда сияла как никогда ярко, ее только восходила; я учил ее модным танцам, политике и тонкостям любви. О, тогда я был мужчиной в ее вкусе! герой в золоченых латах, генерал-лейтенант армии в шестнадцать лет, уже увенчаный парочкой блестящих побед, между Жарнаком и Монконтуром, как между двумя смертями. А Марго глазами хлопала, провинциалочка! Я искренне собирался погибнуть за веру в следующей битве и жил мгновеньем; солнце для меня сияло так ярко и лужайки зеленели. "Idol mio", -  шептали мне дамы и девицы, матушка и Марго. В таком настроении особенно не смотришь, какую красотку валить на лужок, де Сов, Ла Беродьер или сестрицу... "Марго, Марго, зачем тебе такие широкие юбки?" - "Конечно, чтобы шуршать ими, братец". Марго была в восторге и даже хвасталась, какой чести удостоилась. А сейчас поди вспомни - зашипит, зафыркает...

      - Ты просто уродина из-за этих фижм, Марго. Ты не пролезешь в дверь.

      - А вы в своих обтягивающих камзолах просто смешны. Вас уже принимают за девицу.

      Она как кораблик в этих юбках. Корабль без якоря, без надежды. Марго хочет занять в мире как можно больше места, отсюда и юбки и любовники. С юбками я смирился. И сам вышивал якоря по кромке ее широченного подола.

      - Щеки как кровь, Марго. Как свекла, сотри румяна.

      - Сотрите и вы румяна, Мсье. Или вы хотите затмить красотой всех присутствующих дам?

      Она всегда была чванной девчонкой - фифа, фря. Однажды во время одного из наших бесконечных переездов, пришлось заночевать на обычном постоялом дворе, все рядком улеглись в одну широченную кровать; Марго полночи лежала как кукла, уставив нос в потолок и, когда я ворочался, стараясь устроиться поудобнее, говорила: "Не толкайтесь, монсеньор", - а потом заснула, свернувшись бубликом, уткнулась носом мне в плечо, и утром моя рубашка в этом месте была мокрой от слюны из младенчески открытого рта.

     - Марго, не выходи замуж.

     - Это все ваши капризы, братец. Даже матушка от них устала. Вы ведете себя, как помешанный.

     С чего я взял, что мы когда-то были друзьями? Я был сильнее и всегда колотил ее, неуклюжую толстуху, на спор прикидывался больным и мне верили из-за моей врожденной бледности, а ее головные боли казались сомнительными из-за ее красных и толстых щек. Помню, как матушка приказала ее выпороть, а я потом бил себя крапивой по руке, потому что меня-то никогда не били. Я был любимчиком, а она - нет, ей достались все пощечины, недоданные мне, а это плохой повод для любви.

     Меня бесит, что она шлюха. Я никогда с этим не смирюсь. Я возненавидел Анри Гиза, когда он стал ее любовником, и всех, кто мог сказать "я спал с его сестрой". Я терплю шлюху в любовницах и, возможно, из меня выйдет покладистый муж, но сестра должна быть чиста.

      Она была влюблена в меня, как кошка, в Плесси-ла-Тур. Я пропадал между ее розовых бедер, мне все было позволительно, как победителю и как осужденному на смерть. "Ваша красота соперничает с вашей фортуной: кто из них прославит вас больше". Тогда она обращалась ко мне с такими словами и издавала протяжные кошачьи вопли во время наших забав. А я говорил с ней небрежно и покровительственно, поднимаясь с измятой травы, мог заметить, что ноги ее нечисты, и что она уже не ребенок, должна следить за собой. "Займитесь-ка делом," - говорил я, когда она смотрела на меня, в восторге приоткрыв рот.
А потом Марго, сучка, спуталась с Гизом.

       Дю Гаст уже тогда ее ненавидел, хотя и советовал, как использовать ее в моих интересах. Его возмущенье изменой Марго было как-то связано с горячкой сражений и близкой смертью. В бою он всегда был рядом, и когда подо мной убили лошадь, он помогал подняться, а я прыгал на одной ноге и рвался вперед. Тогда ему каждую ночь снилось, что он держит на коленях мою мертвую голову и пытается уловить хоть вздох, хоть дрожанье ресниц. Все свои стратегические таланты он вложил в войну с Марго: вербовал себе шпионов среди ее фрейлин, засылал своих любовниц в разведку, выкрадывал ее письма, словно планы из вражеского стана, натравливал на нее союзников в лице моей матушки, ошеломлял внезапными атаками, изводил глухой осадой, нападал из засады. Он ненавидел Марго, будто это она убила меня предательским выстрелом в спину.

       Нет, я, конечно, тоже на нее злился, особенно когда Гиз принимался хвастаться своими успехами в ее постели. А потом я случайно увидел их вдвоем, и ее кошачьи вопли мне тогда, как пилой по сердцу... Ах, какую травлю устроили мы с дю Гастом! Марго тоже в долгу не оставалась. Карлом она вертела, как игрушкой, да и Франсуа готов был над ними с Гизом свечку держать, лишь бы Марго благодарной ручкой погладила у него между ног. Гиза мы серьезно собрались убивать. Мальчишки! Продумывали с Ангулемом (он в таких делах мастак) его случайную гибель на охоте. На самом деле, жаль, что сорвалось. Без Гиза воздух был бы чище.

       - Ах, Марго, ты себе представить не можешь, как горько отдавать сестру чужому.
Я причесываю Марго, пытаюсь ее развеселить, и она наконец благосклонно смеется сквозь сжатые губы, и мы мало-помалу переходим на обычный быстрый разговор, когда не нужно ничего прояснять и договаривать.

       - А где, кстати, Шарло?

       - У кормилицы. Опять в клетчатую юбку сопливым носом...

       - Слушай, Марго, а кто нас с тобой выкормил? Что-то я никогда не слышал о своей кормилице. Может, коза? или волчица, а?

       - Тебя-то уж точно волчица, - сорвалась на "ты" Марго.

       Детство возникает во мне ослепительными розовыми вспышками, все чаще и чаще, будто бы я стою на грани. Мне кажется, еще один шаг - и оно уйдет от меня окончательно, детство и невинность. Я помню даже как сестрица Клод пыталась кормить меня и совала мне в рот свою пышную, но - увы! - девическую и пустую грудь.

       - Я уже с трудом верю своим воспоминаньям, что когда-то Шарло был неглуп, а ты была мила...

       - А ты... вы, Мсье... В конце концов, вы никогда не были мне другом. Мне Шарло был другом, а сейчас и он...

       Ну да, она вечно выбирает в любовники видных мужчин, хвастливых и самовлюбленных, для которых она - пыль под ногами. Бедная дурочка! лучше книжки читай! Она вдруг взъярилась, щеки запрыгали от злости. Осыпала меня упреками и язвительными замечаньями и в конце концов сказала:

      - Чего ждать от человека, который, потерпев неудачу с женщиной, бросается соблазнять мужчин?

      - Марго, мне кажется, что ты становишься шлюхой именно сейчас, когда ты в брачных одеждах...

      И мы навсегда теряем друг друга, и лучше бы нам больше не встречаться. Матушка, вы понимаете, что все это - ваша кровь? Валуа прежде неплохо смотрелись среди Конде, Гизов, Бурбонов, Монморанси и прочей сволочи, а ваша кровь - итальянская, жидкая, гнилая!.. Каждого из нас при рождении приходилось долго шлепать, чтобы мы криком подтвердили, что согласны жить, потом мы вечно хворали и не просыхали от слез, занудное нытье моих братьев и сестер до сих пор стоит у меня в ушах, это звук моего младенчества, такой же постоянный и привычный, как шум моря для живущего на берегу. Вы выходили нас с таким трудом - ради чего? Четверо уже умерли, не смотря на ваши заботы. Мы так высокородны и надменны, мы не отступим ни от одного из наших желаний, гордимся своей утонченностью, своей высокой участью, ценим себя как превосходнейшую драгоценность, а жить не годны... Я нарочно резал себе руку и смотрел на кровь, которая еле течет, пробовал ее на вкус, и вкус ее был отвратителен.


                * * *

      Опять я побрел к матушке со своими глупостями, на этот раз по поводу Марго; ее сердитые отказы понять мои желания подтверждают то, что я уже и так знаю - я окончательно свернул с правильного пути, где меня ожидало счастье и покойная жизнь, и лечу в пропасть.

      - Вы дурно себя ведете, сын мой. В последнее время я просто не могу вас узнать. Столько глупостей вы не совершали с рождения. Ваша нелепая печаль...

      - Сударыня!

      - Нелепая вдвойне, потому что вы, как ребенок, сначала рыдаете передо мной на коленях и ломаете руки, требуя невозможного, невесту Конде, которую вы всю жизнь не замечали, а теперь вас не устраивает замужество сестры... А еще этот развратный мальчишка, которому не хватает ума скрывать свои порочные наклонности... Он плохо кончит и вам принесет несчастье.

      - Ах, Боже мой, все это так невинно! - Я по-дурацки хохотнул и рот ладонью прикрыл. Удивительно, что пока еще никто всерьез не говорит о моем слабоумии.

- Он вам совершенно ни к чему, - матушка считает, что я нарочно ее злю.

- Да почем вы знаете?! - меня трясло от смеха и какой-то странной тревоги.

- Вы являетесь на улицах Парижа в непристойных нарядах и поражаете всех шутовскими выходками... Знаете, как вас назвал испанский посол?

- Меня всегда тошнило от испанских послов...

- Он сказал господину Бирагу: "Герцог Анжу - миленькая девчонка".

- Значит, костюм амазонки мне к лицу.

- Сударь!

- Сударыня!

- Вы огорчаете меня, - сказала она сухо. - Вы прекрасно знаете, какого известия мы все ждем сегодня...

- О да, лосося на обед...

- Тише! - она глупо испугалась и побледнела. Я вдруг пожалел ее. Губы ее прыгали, глаза наполнились слезами. - Вы понимаете, что вся жизнь наша зависит... Нам необходимо убедить короля, что смерть адмирала необходима, что ради спасения веры и наших жизней...

      Она сразу воспользовалась тем, что я ее пожалел и уговорила идти к королю. Безумьем в разговоре отличались обе стороны. Трясущееся тело матушки - корабль в буре, белеющие ее глаза - еще мгновенье и треснут доски, рухнут мачты, и будет что-то ужасное, чего и представить нельзя, быстрые обильные слезы Карла, смрадное дыханье умирающего зверя. Мы с матушкой ломали его, выкручивали, как мокрую тряпку, мы бы разорвали его на куски - не за решительный отказ, а за одно промедление... Еще немного и я стал бы пинать его ногами, у меня рука уже поднялась, чтобы ударить по его мокрой трясущейся щеке. "Подпишите приговор своей матери, Ваше Величество, - говорила матушка, - Убейте меня своей рукой. Ваша нерешительность - то же убийство". - "Ах, я не знаю, я ничего не знаю," - говорил мой брат король. Опять меня охватили воспоминанья детства, очень давние, когда, кажется, еще отец жив был... В те времена, когда к нам в детскую залетало или заползало какое-нибудь чудовище вроде паука или мухи, мы с Марго кричали в два голоса: "Шарло, скорей, Шарло, убей!" - (Марго - страшно картавя) - и приходил Карл, меня старше на год, Марго на два, являлся спасителем и палачом и с улыбкой давил гада так, что оставалось мокрое пятно с отвалившимися ножками, которое было еще противнее.

      Наш сегодняшний двойной хор с матушкой тоже был: "Карл, скорей, Карл, убей!" Должна была вступить в дело его природа, король должен был одобрить и возглавить эту бойню, он, который душил зайцев своими руками, сворачивал головы перепелам и однажды догола ощипал живого павлина, бедный мой братец. Он был мне мерзок, и, освобождаясь от страха, я смеялся сквозь зубы, толкал его в бок и говорил: "Ну же, жалкий идиот"! Точно он должен будет умереть, совершив то, что от него требовали, и никогда не вспомнит о сегодняшнем. Шарло, в конце концов, сдался своей природе и завопил: "Убить их всех!"

      Когда мы выходим от Его Величества, истомленно рыдающего в подушки, матушка шепчет себе под нос: "Как тяжело, Анри, как это тяжело, какие жертвы, Боже мой..." А я думаю: неужели от этого волчка, раскрученного рукой идиота, мы ждем политических и экономических выгод? Что-то в этом во всем есть созвучное времени, ведь недаром же весь Лувр не спит ночами, а тот, кто спит, видит страшные сны.

      В последнее время я страдаю хронофобией. Меня пугают пропасти настоящего и будущего, обступившие со всех сторон. "Это следствие грехопадения, - внушает отечески Дю Гаст. - В саду Эдема времени не было". И все же - оно пошло на второй круг! В последнее время я часто сравниваю себя с Лоренцо Великолепным. Сначала "Fresca a la rosa da mattino", потом сожженная Вольтерра и растраченное приданное бедных девиц, а затем Савонарола, костры Суеты...

      Плохое время, вот в чем дело, плохое для всех! Слишком жарко и душно, всех припекает, словно земная кора стала тоньше и нам жжет подошвы адское пламя.
 


ВИЛЛЕКЬЕ, 1572, АВГУСТ

     После смерти королевы Наваррской я чувствовал все более сильный запах падали от Лувра. Вонял Таванн, воняли Гизы, у королевы-матери было не продохнуть, да и наш Анжу попахивал мертвечиной. На свадьбу Маргариты в Париж вместе с Генрихом Наваррским приехало шесть тысяч гугенотов. Все в черном, с настороженными лицами, они сперва держали круговую оборону, ожидая нападения со всех сторон, но, поскольку хозяева, перепуганные таким нашествием, их ласкали, молодые провинциалы скоро осмелели и стали находить удовольствие от пребывания в "гнезде порока". Они собирались в кружки и возбужденно шушукались, строя все более смелые планы, все более переполнялись чувством "наша взяла" и теряли связь с реальностью. Никто их, в сущности, не разубеждал. Король Карл отчего-то впал в ликование вместе с гугенотами, завел среди них сердечных дружков и радостно разделял их забавы и, вполне возможно, их чаянья. Они же одобрительно похлопывали его по лечу и, переглядываясь, незаметно крутили пальцем у виска. Другие хозяева Франции пребывали в унынии. Королева-мать происходящее воспринимала, как Пенелопа, оказавшаяся в окружении наглых женихов, которые, пообвыкнув в гостях, истребляют запасы, кладут ноги на стол, ломают мебель, задирают юбки служанкам и строят козни хозяевам. В таком окружении и не имея поддержки от дурковатого Телемака, Екатерина, как крыса в ловушке, готова была кусать каждого, до кого в силах дотянуться. В качестве Одиссея с разящим луком выступил Моревер, выстрелив в Колиньи, после чего остановиться уже было невозможно. Женихи должны были отправиться в Аид дружной толпой, все до единого.

       В это время Анжу находился в состоянии любовного помешательства. Август выдался для него слишком жарким. После свадеб Марии Клевской и Марго он стал почти невменяем, приставал к мирным гражданам на улицах, пьянствовал в кабаках в компании дешевых ****ей, и, наконец, устроил оргию в тесном дружеском кругу, где в декольтированном костюме амазонки танцевал гайярду. Был очень мил, я даже загляделся. Анжу давно играл с огнем, от которого в былые времена сгорели два библейских города, и мне казалось, что он наконец решился перейти от слов к делу. Но дальше обжиманий с дю Гастом и суматошных поцелуев с Можироном он не пошел. "Неужели ты на этом остановишься?" - спросил я у дю Гаста, выступая в роли искусителя. Обратив на меня мертвенный взор, мой приятель с вялой злобой пригрозил дуэлью, если я не заткнусь. На этой невинной вечеринке царствовал Бахус, а Венере пришлось довольствоваться малым. Тем обиднее, потому что сей безрадостный маскарад, несмотря на торжество целомудрия, совершенно загубил репутацию Анжу.

      Времени и сил на политику у Мсье не хватало, однако, идея Варфоломеевской ночи вполне соответствовала его тогдашнему гнусному настроению. Надеясь избавиться от противного мужа своей милашки, Анжу благосклонно отнесся к готовящейся резне, но с еще большей радостью приветствовал бы конец света. Боярышник, не ко времени расцветший на кладбище Невинноубиенных, он воспринял, как знамение конца, и с нескрываемым удовольствием цитировал Горация:

      "Рим,что сумел устоять пред германцев ордой синеокой,
Пред Ганнибалом, в дедах ужас вызвавшим,
Ныне загубит наш род, заклятый братскою кровью, -
Отдаст он землю снова зверю дикому!"


                * * *

       Ночь гнева я решил встретить вместе с простым народом - тревоги Лувра меня мало беспокоили, и вообще - я стосковался по сточным канавам. Поэтому, вместо того, чтобы отправиться вместе с дю Гастом отстреливать Телиньи, я смылся и не жалею ничуть... Это была великолепная апокалиптическая ночь, сродни пожару Трои или Рима. Время от времени я задирал голову вверх, чтобы не пропустить мгновенья, когда начнут осыпаться звезды, а небеса сворачиваться, как свиток.

       Набат Сен-Жермен-Оксерруа застал меня на набережной. Лодки, мирно качаясь, позвякивали цепями, прикованные к причалу. Гасконские стражники, долго и нудно перебранивавшиеся с десятком гугенотов, которым хотелось знать, почему им нельзя пройти в Лувр, при звуках колокола разом замолчали, достали шпаги и деловито прикололи остолбеневших от удивления собеседников. На узких улицах не было видно ни звезд, ни луны в небе, но свет факелов освещал бархатно-черные закопченые стены домов и белые кресты на стенах. Под непрестанный звон колоколов парижане остервенело резали друг друга. Этой ночью спал один Аполлон Агиэй, Охранитель улиц. На левую руку я на всякий случай надел кастет с выдвижным лезвием, и несколько раз расчищал дорогу шпагой.

       С балкона гостиницы проповедывал монах в рясе, испачканной бурыми подтеками. Это был звездный час для любого проповедника. Зажав тесак в здоровенной ручище, он благословлял честных католиков, которые суетились внизу. Дряблые щеки его тряслись, слюни брызгали во все стороны, когда он выкрикивал: "Смерть входит в наши окна, вторгается в чертоги наши. Будут повержены трупы людей, как навоз на поле, и как снопы позади жнеца, и некому будет собрать их. Я устал миловать, - говорит Господь! " Из соседнего окна свешивался труп в намокшей от крови одежде, прямо под ним на крылечке сидел дряхлый и выживший из ума старичок. Оба были безучастны, как прихожане, задремавшие в церкви. Старичок только иногда вытирал с плешивой головы кровь, капающую сверху. Я поднес ему вина и выпил сам.

       Из-за поворота показалась цветущая процессия - детишки от семи до двенадцати лет, с белыми крестами на шапках, радостно пересмеиваясь, насвистывая, покрикивая взрослые непристойные словечки, тащили на палке хоругвь, сильно напоминающую чьи-то заношенные штаны, а сзади, в пыли, на веревке волочился маленький труп. Запах крови вился за ними, но сильней был запах цветов - они все были в венках и несли в руках букеты. "Мать его так, ты же сама говорила, что этот вонючий гугенот Жанно - скотина"... - очень смуглый и раскосый мальчик, настоящий фавн с виду, пытался растолковать своей маленькой смущенной подружке смысл происходящего. Она боязливо косилась на мотающуюся в пыли серую голову покойника и жалась к герою, но в ее перепуганном личике было что-то от менады, ручка ее тискала рукав спутника с упорством и сладострастием кошачьего языка. "Как ты его, Ги?" - спрашивала она, видно не в первый раз. "А камнем по башке, - отвечал пренебрежительно герой и сплевывал молодецки. - Он кувыркнулся и ногами задрыгал". Последняя пара детишек прошла мимо, раскачиваясь и распевая. У девочки была обнажена крошечная грудь, а мальчик, мужественно поддерживая подружку в нужных местах, в свободной руке сжимал окровавленную нижнюю юбку и размахивал ею, как флагом.

     От сестер наказ мне дан -
Рвать красные розы и пряный тимьян,
Красные розы, омелу рвать
И без отказу дружка ублажать.


                * * *
 
      "Беги, о Сион, живущий у дщери Вавилонской!" - спускаясь в подвал возгласил я. Факел озарил десятка полтора лиц, стертых, как старые монеты.

     - Знаете ли вы, что мясник Пезон уже набил свой амбар телами ваших единоверцев? Знаете ли вы, что всем известный парфюмер Рене, которого вы, еретики, зовете отравителем, также, как и я вам, обещал жизнь десятку зажиточных гугенотских купцов, взял с них выкуп и затем перерезал их, как свиней? Вы плачете, добродетельная вдова? Ах, детишки ваши голодны и просят кушать? А помните ли вы, как я однажды остановился подле вас, вожделея ваших красот и вашего обеда. Я тогда проигрался в чистую, любовница выставила меня на улицу, я два дня ничего не ел и спал под мостом. Тогда я с робкой надеждой бродячей собаки сказал, что у ваши глаза прекрасны и мягки, как крылья горлинки. И что же вы ответили? Вы, мадам, назвали меня щенком и ублюдком. Так что мне за дело, что ваши откормленные, как рождественские поросята, детки ноют и просят пожрать? Обеда не будет. Вы мне платили за жизнь, а не за стол. А вы, мой добрый перчаточник, знаете ли вы, что адмирал Колиньи повешен за ноги в Монфоконе? "Почему же наш герой висит вверх пятками, как копченый заяц?" - спросите вы. А потому, что голову ему отрезали и кто-то взял ее себе, как сувенир. Кстати, моя католическая совесть не спокойна. Сохраняя ваши жалкие жизни, когда наш добрый король отдает приказы об убийстве своих лучших друзей, не совершаю ли я нечто постыдное? Ведь вы мне даже не друг, господин перчаточник. Однажды вы вломили своим грязным тяжелым башмаком по моей тощей заднице. Вы, конечно, этого не помните, это было давно, когда у вас был всего один подмастерье и вам не приходило в голову пропитывать кожу духами. А я всегда вспоминаю вас, когда у меня в непогоду ломит поясницу. Но я следую заповеди "любите врагов ваших". Пусть мои благодетели подыхают, а вас я желаю спасти. Простите и вы меня, как я вас прощаю, и не вздумайте выглядывать наружу. Что же вы не спросите меня: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Я бы ответил вам: приближается утро, но еще ночь. Я сам выпущу вас, когда будет безопасно. Надеюсь, это случится раньше, чем вы начнете подумывать о людоедстве.

       Факел отбрасывал на стены кривые тени и по их рваному движенью я сообразил, что моя рука трясется, как у пропойцы.

       - Ладно, - кисло сказал я. - Прошу прощенья за несвязную речь. Если бы вы видели, как мало говорят с вашим братом там, наверху, вы бы не обижались на мое хмельное красноречие.

       На этих запуганных гугенотах я приобрел целое состояние. Не стал бы с ними связываться, но перестройка фамильного гнезда будет стоить дорого, а я ведь не могу жить бездомным, у каждой поганой птицы есть гнездо... Чем я хуже? чем?!


                * * *

         Передышка пошла мне на пользу, злоба на весь белый свет освежила, и я опять был, как новенький. Меня даже посетили разумные, хотя и немного запоздалые мысли. Я вспомнил, что Пьеро-то мой - гугенот, а прочие слуги - честные католики, и поспешил домой, беспокоясь, как бы не вышло чего дурного.

      Наш хозяин стоял на страже, просунув мушкет через дверное оконце, и тупо повторял: "Здесь не место, здесь не место". Меня он, слава святым угодникам, признал и отворил дверь. Сразу же я услышал дикий крик наверху, у себя в комнатах. Шум, грохот, кто-то скатился с лестницы плотным вопящим комком, как сорвавшаяся с крыши кошка, и бросился мне под ноги. Пьеро - весь в крови, совершенно дикий; наткнувшись на мои ноги, он взглянул снизу слепыми белыми глазами и шарахнулся от меня в угол с тонким криком. За ним следом неслись мои слуги, размахивая разной железной утварью. "А ну тихо! - скомандовал я, и, развернувшись, врезал по зубам хозяину, который трясущимися руками уже поднимал мушкет. - Слушайте меня! Если Пьеро гугенот, то он мой гугенот, и вы, придурки, должны чуять разницу. Охота резать - ступайте на улицу, а в собственном доме я запачканных кровью ковров не потерплю". Слуги некоторое время колебались на грани бунта, их бледные перекошенные рожи выражали крайнее недовольство и нетерпение, а глаза горели дурной похотью, как будто я их с бабы сдернул, когда они еще не успели насладиться. Разве что моя худая слава их остановила. Мишо схватился рукой за пустую глазницу (глаз я ему вышиб кнутом в прошлом месяце), Клод аж зубами скрипнул, отшвыривая кочергу в угол, и крикнул визгливо: "Тогда он должен отречься от ереси!" - "Отречется, еще как отречется," - пообещал я. Пьеро был храбрый мальчик, но в этот раз он цеплялся за мои ноги, дрожал, как подстреленный, и не возразил ни словом. Я решил отправить его в подвал к другим гугенотам - что я еще мог для него сделать?


                * * *

       Анжу во главе отряда солдат окликнул меня с коня.

       - Я ездил к Телиньи, но опоздал. С ним покончили очень быстро. Он открыл дверь и дю Гаст выстрелил ему в грудь. Нет, тел я не видел. Дю Гаст сказал: "Возвращайся", и я сразу же уехал... У вас красивый паж, Виллекье. Кто его так избил?

       - Недавно он еще был гугенотом.

       - Ты выбрал мессу, мой мальчик? - обратился он к Пьеро. Тот кивнул, весь дрожа, как лист. Теперь страх отступил и он переживал позор отречения. Анжу быстро погладил его по голове. - Не горюй, не ты один... Сегодня переменили веру один король и один принц крови.

      - Конде отрекся?

      - Да, черт возьми! - и Анжу скривился, как от боли, - Отрекся, когда мой братец уже намеревался проткнуть его шпагой. Я его зарежу, Виллекье, Богом клянусь, - и он вдруг заплакал, тяжело оперевшись на плечо Келюса в стальных латах миланской работы.

      - Сделайте одолжение, Можирон, не тряситесь так, вы мне глаз выколете своей алебардой, - сказал Келюс звонким мальчишеским голосом, хотел еще что-то добавить, но голос сорвался в дурацкий сип и он замолчал, ярко краснея. Я слышал, что отец Келюса недавно принял кальвинистскую веру, но, слава Богу, в Париже его не было. Бедному мальчику и так ужасов хватало. Можирон, сегодня особенно похожий на злого духа, как обычно, не знал, куда себя девать. Впрочем, это химерическое созданье с живым любопытством глазело по сторонам.

      - Шли бы вы домой, - сказал я ему. - Что вам здесь делать? Батюшка, наверно, беспокоится...

      - Я охраняю Мсье, - сказал маленький Можирон, закатив глаза и стиснув зубы.

      - Я уже гнал его, - крикнул Анжу, - Он не уходит. Оставьте его, Виллекье, я за ним присмотрю.

      Анжу еще держался, но говорил все сбивчивее и быстрее, улыбка мелькала на его лице, как перепуганная мышка. Я похвалил его за то, что он ловко управляется со своими солдатами (рожи у них были скучные, потому что их седельные сумки не были обременены добычей). "Ах, глупости, - сказал Анжу. - Три четверти разбежались и грабят, не слушая моих приказов. Я их бросил на мосту. В конце концов, разве я сторож брату моему? Пускай, пускай. Рене просила меня за маршала Коссе-Бриссака. Я заступился, и зря наверно, как ты думаешь? Почему бы и ему не умереть? Ты слышал, какой-то мясник, говорят, убил уже сотню человек? Может, съездим посмотрим?" Мне тоже хотелось посмотреть на мясника, и я почти согласился, как вдруг, ткнув пальцем в сторону, Анжу взвизгнул: "Смотри, де Нанси!" - и рванулся туда. Де Нанси, смочив пальцы перчатки в луже крови из распоротого живота какого-то гугенота, писал на воротах: "Чисто". Заметив Анжу, он испугался: "Что ты здесь делаешь?"

     - Приехал тебе помочь... - развязанно отозвался Анжу.

     - Ты с ума сошел!

     - А почему мне нельзя? Чем я хуже Гиза? Мне тоже хочется полноты впечатлений.

     Он ласкался к Нанси, а тот пытался его урезонить. Меня прежде удивляло, почему Анжу звал его своим ягненочком, барашком, а то и овечкой... волчара Нанси - ягненок? помилуйте!.. но сейчас этот очень занятой человек, которому предстояло еще много работы, утешал Анжу, как родная мать. "Я знаю, на что решался, и готов платить по всем счетам", - заявил Анжу, изящно справившись с судорожной дрожью то ли отчаянья, то ли самоупоенья.

     Так и не сломив упорство приятеля, Анжу заорал: "Чтоб ты сдох!" Богохульства и гнусная ругань слетали с его нежных губ так легко и естественно, что я воспринимал происходящее, как дурацкий сон, где знакомая старушка-герцогиня под щегольским седлом может бить копытом и орать петухом. Уворачиваясь от успокаивающих рук, Анжу нашел щель в стене и спрятался туда, отвернувшись от нас, как от палачей. Я видел его белую щеку, уголок скорбно искаженного рта и блестящий угольный глаз. От его ладони на стене осталось алое пятно. "Это моя кровь, моя, - тихо засмеялся он. - Я порезал руку, я никого не убил". Белый огонь рвался сквозь его прозрачную кожу. Успокаивался он медленно, но, в конце концов, лицо стало серым и спокойным.
- Пойду-ка проведаю Конде, - сказал он врастяжку.
* * *
Я вышел к тем местам, где начиналась моя жизнь в Париже. Казематы Шатле, мимо которых я проходил, представлялись мне подобием кругов ада. Chaine (грешники сидят на цепи и воют, позвякивая оковами), Fosse (осужденных спускают сюда на веревках, как в колодец), Barbarie (здесь их с варварской жестокостью мучают черти в сарматских шапках), Chausse d'hypocras (сюда попадают те, кто рассчитывал оказаться в краю винных рек и гор златых, и расплачиваются за непомерные запросы, стоя по пояс в ледяной воде), Fin d'aise (знаменует собой конец всяческим удовольствиям, когда грешники тонут в нечистотах в компании змей и прочих мерзких гадов), Boucheries (просто бойня, где бездыханные тела свалены, как бычьи туши в мясной лавке) и, наконец, каменный мешок Oubliettes (место, где души исчезают бесследно, как в реке забвения)... Посмертное существование большинства моих современников сегодня представлялось мне удивительно отчетливо.
"Ты с нами, друг?" - только и сказал дядюшка Ганен, деловито рассылая своих людей на поиски гугенотов. Патриотическое воодушевление сделало его немногословным и нелюбопытным, а на гнусной морде утвердилось вдохновенное выражение. "Ты похож на римского тираноборца, товарищ," - сказал я ему в тон и, кажется, очень польстил.
Сколько я видел гугенотов, ни один из них и руки не поднял в свою защиту. Нечленораздельные крики, слезы, слепое бегство только распаляли убийц, а меня все это раздражало ужасно. Я услышал было, что какой-то негодяй лавочник отстреливается от честных католиков, запершись в доме, пошел смотреть на такое чудо, но опоздал - его загаженное тело валялось в сточной канаве, и какая-то одинокая шлюха остервенело била носком туфли в месиво его лица. Увидев меня, она кокетливо высунула язычок с яркой сифилитической язвой на кончике. С порога соседнего дома на нас смотрела девочка с сонным крестьянским лицом, выставив живот, уперев руки в бока, поджав склочно губы.

     Потом я увязался за группой охотников, которые шли по белому следу гугенота-штукатура. По пути мы наткнулись на опрокинутое ведерко с побелкой, я поддал его ногой и крикнул, вспомнив Таванна, бравое "бейте-бейте!" Этот лозунг нынче звучал весомее, чем "Дени Монжуа"! Еще бы! Вся нация никогда не пойдет в бой в одном строю, не найдется такого casus belli, который бы смог увлечь хотя бы половину, а резня захватывает всех, как частый невод. Призыв к большой крови вызывает ответное и слаженное звучание тайных струн души. Вот оно, единение народа - дворян и простолюдинов, священников и паствы! Я шел с людьми Сен-Жерменского предместья, чувствуя животную близость с ними, что-то вроде кровного родства.

     Героев из народа потом весьма ласкали. Особенно прославлялись золотарь Тома Круазе и мясник Пезон. Золотаря я знал в прежней жизни, видом он был настоящий урод - испитое лицо, узкий длинный лоб, ямы висков, жидкая бороденка на срезанном подбородке, длинный безгубый рот с редкими зубами, - дети кидались в него навозом, а проститутки отворачивались, зажимая нос, впрочем, как-то одна из них - Марьетта, говорила, что у него такое чудище между ног, ради которого можно и вонь потерпеть. Эти девки иногда хвастаются ужасными вещами. А теперь, говорят, несколько родовитых дам удостоили бравого золотаря высшей награды. Четыреста собственноручно убитых человек ставят Круазе значительно выше всех наших знаменитых бретеров.

     Огонь факела, как площадной плясун, вился и бился. Следы штукатура выписывали петли вроде заячьих, на многих наглухо запертых дверях были отпечатки его отчаянных ударов, но все равно его настигли и убили у столба на перекрестке. Какой-то подмастерье обеими ногами прыгнул ему на живот, вскинув руки в победном жесте, с криком: "Конец!" Эта ночь, ночь из Океана, была полна радостных и трагических восклицаний и располагала к песням.

Пощады нет, мольба напрасна,
Когда и то, что так прекрасно,
Не доживает до утра.
Отдай же молодость веселью!
Пока зима не гонит в келью,
Пока ты вся еще в цвету,
Лови летящее мгновенье...


                * * *

      На улице св. Иакова гуляли студенты. Университет оглушил меня дружным пьяным хором: "Будем веселиться, пока мы молоды!" И громче всего двойное: "Nemini parcetur". Из каждого угла звучала шутка, за одну ночь ставшая бородатой, о том, что кровопусканье также полезно в августе, как и в мае. У готической двери Наваррского коллежа я столкнулся со знакомым лиценциатом. Он взял меня под руку и срывающимся шепотом спросил:

     - Вы на службе?

     - Да нет, так - хожу, любопытствую.

     Неподалеку два приятеля-придурка хвастались друг перед другом, кто из них больше преуспел в деле убиения профессора Пьера Рамуса. В их голосах слышалось корыстное раздражение вечно неуспевающих студентов. Я раздвинул кружок плечом, и влез между ними. "Ах, лентяи, вы думаете, что честный католик Шарпантье не срежет вас на экзамене? Нет, негодники, заслуга перед верой не есть заслуга перед наукой..." - "Я успел наплевать ему в морду, когда он еще на ногах стоял, - с разгону сказал один, глядя на меня тупыми, как дула мушкетов, глазами, а потом схватился за палку. - А это что за кальвинистский кобель в разговор лезет?" - "Иди-ка сюда...", - я повертел шпагой у него перед носом и отступил на шаг. Занятно будет, если я прирежу хотя бы парочку католиков ради разнообразия. "Он человек герцога Анжуйского," - нервно крикнул лиценциат из-за моего плеча. "Это правда, товарищ?" - вперед вышел студент, в котором по особому напыщенному благородству манер сразу можно было узнать маленького вождя. Я уже видел сегодня воровского Таванна - дядюшку Ганена, теперь смотрел на Гиза школяров. Я подумал: а не подкинуть ли этим молодцам лживую, но яркую идею, что повсеместно отлавливают хитрых гугенотов, которые догадались нацепить себе крест на шляпу и салфетку на рукав, - вот это будет шутка так шутка! Но мой лиценциат оттащил меня подальше от людей и, нервно поправляя белую повязку на черной мантии, стал рассказывать, какие ужасные вещи происходят в Сорбонне, и вдруг сорвался, закричал на меня, затопал ногами:

      - Вы, как животное, лишены привычного человеку страха смерти, не чувствуете ее и восполняете сей недостаток души, глядя на гибель других.

      Его замечание показалось мне довольно тонким и, в какой-то степени, соответствовало действительности, поэтому я мирно согласился и отправился смотреть на мясника.

      У бойни стояла длинная очередь будущих жертв, которых приводили сюда со всего города. Дядюшка Пезон в фартуке, заляпанном кровью, с некоторым смущением на его добродушной роже показывал свое мастерство. "Наш Пезон не промахнется! - заходился от восторга его подмастерье, уже сорвавший голос. - У него рука не дрогнет. Ну-ка, дядя, давай, вали!" Все это походило на мирное народное развлечение, вроде того, кто больше блинов на спор съест. На моих глазах Пезон убил четверых, оглушая их сперва ударом молота, а затем перерезая горло. "Тут, ребята, верная рука нужна, ну и сила, конечно, но главное - верный удар"... - подмастерье не замолкал ни на минуту, брызгая слюнями, и дядюшка Пезон даже заворчал на него: "Ну ты, это, как его, ни к чему это"... - он был скромен, как истинный талант. Трупы оттаскивали в угол и складывали, как бревна. Парочка тел висела на крюках, рядом с коровьими тушами. Мне стало нехорошо от этого ужасного количества неживых, вытянутых и окостеневших тел. Говорят, к утру их было около ста двадцати.

      Надо сказать, что сами жертвы как-то не привлекали внимания, они были тусклы, упирались не сильнее, чем быки, которых ведут на убой, и были будто бы и не живые люди. Потолкавшись минут десять рядом, я ни одного громкого крика не услышал. Только одна женщина в этой очереди, лавочница средней руки по виду, плакала, но как-то сдержанно и стыдливо, утирала слезы платочком и отворачивала от людей лицо, так плачут о давно усопшем муже, без сердечной боли, когда большую роль играет платок, чем слезы. "Послушайте меня, послушайте меня", - бормотал стоящий за ней мальчишка и все хотел схватить ее за рукав, но пальцы скользили по холсту, как у моей матушки, умиравшей от белой горячки. Повторяемость безнадежного движения и безнадежных слов. "Пожалуйста, не трогайте меня! - вдруг воскликнула одна дама, доселе молчавшая, как Лотова жена. - У моей племянницы завтра свадьба, как же я забыла! Я приехала на свадьбу".

      Мне не хочется признавать в себе человеческие слабости, но сохранить исследовательское спокойствие я не сумел. Я согнулся от ужасной боли в желудке, меня выворачивало минут десять и все из-за одного-единственного слова "завтра" из снова наглухо замкнувшихся уст провинциальной гугенотской дамы. Пока я блевал, она значительно продвинулась вперед и была уже четвертой в очереди, а в проеме лавки мясника время заканчивалось, ее "завтра" отходило в вечность.

     "Миленькие мои, - (я внутренне протягивал руки к уже переступившим порог). - Возьмите нас с собой. Можно ли быть несчастнее остающихся? Как грустна наша жизнь, как страшно оставаться по эту сторону... Замолвите там за нас словечко, что мы, мол, здесь и ждем, устали уж ждать, в одну ночь, как за целую жизнь", - и новый приступ рвоты опять скрутил меня в узел. "Ох как нехорошо будет, когда взойдет солнце," - пробормотал я, разгибаясь, а очередь двигалась - бледные тени у переправы Харона.


                * * *

      Потом я очутился на совершенно глухих улицах, как - не помню, будто бы вполпьяна шел. Наверно, просто сбежал подальше от людей. Здесь же дома стояли, как гробы, где дыханья нет и за стенами. Из других мест вселенной доносились слабые крики, на чуть срезанную луну наплывали быстрые и легкие тучи, и от этого сам лунный свет трепетал, как огонь факела, и, в отсутствии людей, сразу чувствовался ветер.

Ох, тошно, тошно, хоть помирай,
Тоскуют душа и плоть.
Ох, самая тошная из ночей,
Помилуй меня, Господь...

      Еще до рассвета я почувствовал бессмысленность всего происходящего. Конца не будет, звезды с неба не посыпятся, ход земли не нарушится. Даже такая большая кровь не в силах ничего изменить. Бродя по этим мертвым улицам, я понял, что зря ждал некоего всеобщего прозрения, что люди превзойдут свою природу - хотя бы в преступлении, после чего будет невозможен возврат к обычной жизни. А все кончится, как обычная пьяная драка. Все завалятся спать, а наутро проснутся с головной болью, провалами в памяти и будут огрызаться друг на друга. Возможно, к старости, лет через двадцать, один из тысячи внезапно припомнит эти события и станет мучиться угрызениями совести, но завтра утром - только дрожащие руки, воспаленные глаза и тяжелая голова.

      Все время, пока я ходил по этим вымершим улицам, меня сопровождала какая-то старая сука с болтающимися до земли сосцами. Я пытался ее отогнать, но она отбегала на несколько шагов, устало садилась на землю и смотрела на меня, ничуть не боясь. Это я ее боялся, если сказать честно, она была, как кошмар в белой горячке - желтые глаза, слюна до земли, свалявшаяся шерсть. Она была равнодушна, как чума, просто шла за мной и громко чесалась время от времени, гоняя блох, лязгала зубами. Я пытался найти в этой суке какой-нибудь символ - римская волчица, нищета, алчность... - но бессмысленность ее существования была так очевидна, что, в конце концов, я спрятался от нее в сухие заросли чертополоха на пустыре. Что-то сдвинулось у меня в голове. Я присел на корточки, принялся кресалом выбивать искры и скоро оказался в кольце сухого и быстрого огня. Сука отбежала подальше, а я, жарко пылая в этом скоротечном костре, думал, что сгорю без остатка, до легкой белой золы. Это было приятно, сука протяжно выла, потеряв меня в дыму. Мне же казалось, что я Феникс.


                * * *

     "Sic transit gloria Romanorum", - думал я, глядя на голые трупы, некоторые - уже с обглоданными конечностями. Я задним числом удивился: зачем было той суке тащиться за мной при таком количестве мертвяков вокруг?

     Екатерина Медичи с неопределенной улыбкой смотрела, как прелестница Шарлотта де Сов палочкой трогает детородные органы одного из убитых. "Ах, он и впрямь был никуда не годен!" - торжествующий возглас хитрули, не попавшейся на ложную приманку. С ее розовых губ соскальзывали одно за другим похабные слова, она покусывала длинные багряные ногти и смеялась. Рене де Шатонеф, одновременно со мной увидев Анжу, с невозмутимостью и ловкостью амазонки побежала к нему, прыгая через трупы, как через лужи. "Может быть хоть вы позаботитесь о завтраке? - сказала она. - Ужасно хочется есть". - "Господи, да возьмите что-нибудь на кухне", - виновато отвечал Анжу, ожидавший, видимо, от нее совсем других упреков. "Я не собака, чтобы грызть на бегу холодные кости," - сказала она и ушла, ступая широко, как ландскнехт на марше. К Можирону приставал неприлично возбужденный Бираг. "Вы слишком старый", - презрительно сказал Можирон. Но Бираг эдаким змеем-искусителем обвился и шептал ложь в уши. Можирон сурово слушал, но в конце концов нехотя согласился. "У, сын погибели", - одобрительно проворковал канцлер, потрепав мальчишку по зардевшейся щеке. Вот счастье-то миланскому ослу, что ключи от казны в кармане, а то видел бы он Можирона! Эх, дружок, а ведь и я нанял лангедокского повара, и я могу выставить на стол оксерское - вино королей, и знаменитый перигорский пирог и все эти соусы с такими манящими именами: "утренняя песнь жаворонка", "лепестки багульника", "любовная лихорадка Феба"... Но Можирон относится ко мне с глубоким уважением, исключающим подобные угощенья.

     - Я простой дворянин, но в моем желудке - сердце императора, - красуясь среди дам, говорил Бюсси, вечный кумир толпы. И как доказательства показал шпагу с засохшей кровью на конце. Мне уже рассказали, что он под шумок покончил со своим кузеном маркизом Ренелем, с которым долго и бесплодно судился из-за наследства. Я не выносил Бюсси, поэтому переспросил: "Простите, чье там сердце вы сожрали?"

     - Что вы привязались к Бюсси? - Анри Анжу встал между нами. - Он храбрец и добрый малый.

     Наш господин был мертвецки пьян. Красиво печальные глаза Анжу, иногда даже игриво печальные, такие влажные, темные, оленьи, изменились необратимо. Печаль вырождалась в тоску, тоска в безумье, а это уже не так красиво.

     Амио, воспитатель нашего Анжу, цитировал Тацита на латыни: "Безумцы создают пустыню и называют это миром".

    - Бросьте, когда преступление достигает таких размеров, оно уже не подлежит судебному разбирательству. Его даже можно при желании назвать великим деянием, - легкомысленно отвечал ему дю Гаст. - Бросьте, всего одна ночь! Утром волна схлынет, и все вернутся к прежним занятиям. Еще Франциск I жаловался, что он - король над скотами. Уверяю вас, они будут с удивлением рассматривать синяки и ссадины и не смогут вспомнить, где их заработали.

    - О да, кроме тех, кто уже не проснется никогда.

    Дю Гаст обернулся ко мне: "А ты скольких убил?"

    - Ни одного. Когда все трудятся, не покладая рук я беру себе выходной.

    - Боже, Виллекье! Вы слишком разумны. - сказал Анжу, глядя на меня даже с каким-то ужасом. Он смочил свой платок в душистой эссенции и поднес к носу. - Наверно, вы плохо кончите. Этот мир не для нормальных людей.

      Погрозив мне пальцем, он отошел в сторону, его совсем развезло.

     - Ну что, жалко тебе нас, пострадавших, а? Сам-то вывернулся, как всегда, - хрипло зашептал дю Гаст, почуяв, как всегда мое настроение. - А меня понесло. Неприятно вспоминать. В какой-то момент у Телиньи я поймал себя на том, что уже около получаса ору, не переставая. Рот так в крике и засох. Смотрю, а передо мной четверо валяются, мое копье у одного в животе, а я навалился на древко и вою.

     - А Анжу?

     - Ну, он подъехал позже, и было загорелся сначала, а потом пальцы прикусил и уехал. И детишек забрал с собой, Келюса с Можироном. Они совсем ума лишились, цеплялись за него, как за мамку. А нас всех понесло, как щепки по течению.

     Подошел де Нанси с королем наваррским. Генрих выглядел перепуганным мальчишкой, робко цеплялся за руку де Нанси, а тот досадливо дергался: "Да отстаньте же! Никто теперь вас не тронет". У наваррца брови горько сдвигались, но обижаться он не решался. Де Нанси шатался от усталости, однако смрадной волны безумья от него не исходило. Я заглянул в его мертвые глаза и предложил выпить вместе.

      - Я еще на службе, - отчаянно и хрипло сказал он. - Не могу глаза закрыть - сразу с ног валюсь, будто сто лет не спал. Где Анжу, Виллекье? Ты его видел? Для него это все слишком тяжело.

     Я показал ему направленье, где скрылся принц и подумал, что наш Анжу не в эту ночь невинность потерял, а маленько раньше. Де Нанси, найдя его в толпе воспаленными глазами, потащился к нему, как издыхающий пес к хозяину... Я подумал, что мне, пожалуй, жаль убийц - как-то уж слишком безнадежны эти истомленные, обескровленные, больные лица в сером рассвете. Генрих Наваррский, избегая заглядывать нам в лица, поспешил за де Нанси. Нашел себе безопасное место рядом с капитаном дворцовой стражи, который трижды за ночь переменял промокшие от крови рубахи. Дю Гаст, с которым я поделился наблюдением, сказал:

     - В этом есть резон. Попался бы мне беарнец под горячую руку! А де Нанси - самый надежный человек, за всю ночь ни разу не сорвался. Резал побольше других, но как! без свинского рева, спокойно резал, без увлечения. Марго спас, ты слышал? Ее чуть не закололи сгоряча, за компанию с каким-то гугенотом, который решил укрыться у нее под юбкой, она заорала, - де Нанси тут как тут, вытащил нахала из-под фижм, только сначала отхохотался. А я даже не знаю, как я выгреб из этой... - он задумался и вдруг захихикал, - из этой реки жизни.

     Я коротко рассказал ему, что видел в городе. Дю Гаст слушал внимательно, но почти не переставая смеялся.

     - Мне интересно, будет ли к утру в Париже хоть один, заповеди не преступивший? - сказал он в заключение. - Ха-ха, прекрасная дева Франция честь потеряла, а опыт приобрела... Все, сошла девка с круга, в загул метнулась. Надолго, как ты думаешь? Представляешь, теперь лет сорок в раю будет пусто-пусто, пока мы все не вымрем, а зато какая теснотища будет в аду!

     Королева-мать попросила проводить ее к Анжу. Того уже отвели в спальню, он всхлипывал, что-то бормотал и отказывался понимать дю Альда и Сувре, которые отчаянно пытались его раздеть. Он судорожно отбивался и жаловался, что все равно не уснет. Наконец, его все же уложили в постель. "Спать немедленно", - сказала Екатерина, и он плотно зажмурил светлые черные глаза и тут же заснул или сделал вид, что заснул. Привычка самого послушного сына.

     Я вернулся домой. Там все было спокойно. Слуги где-то мотались еще весь следующий день, а когда пришли, то старались не попадаться мне на глаза, как побитые собаки, и слушались беспрекословно.


АНРИ АНЖУЙСКИЙ - ЕЕ СВЕТЛОСТИ

      Исповедаюсь в этом только тебе, мой молчаливый друг. Только не давайте мне рассказывать, солнце мое, научите своей сдержанной молчаливости, говорить - это значит проговариваться. Нет, я не по глупости так невнятен в последнее время, я намеренно невнятен и с словах и в желаньях. Я боюсь быть уличенным, я боюсь, что мои слова будут поняты, что желания будут исполнены, и мне за все придется отвечать. И все же я знаю, что как бы я не выкручивался, мне уже не уйти от расплаты, даже если во всем нет моей вины.
Видел ли я когда-нибудь такое яростное небо? Я больше ничего не боялся и ни о чем не жалел. Пусть не будет иного дня и иной ночи, - пусть молния, и дым над сгоревшим домом... Скрипки - голоса людей неведомых, мать моя королева, остаюсь вашим смиреннейшим и совершенно послушным сыном, только удовлетворитесь ли вы тем, что от меня осталось? Рвань, осколочки, клочки...

      Боже мой, если я проживу эту неделю до конца - на что мне остаток жизни? Чем я буду жить дальше, десять, двадцать, тридцать лет, чем? Я не верю, что моя выжженная душа возродится, как выжженная земля. О нет, у нее нет опоры, она сорвалась, сорвалась, сорвалась.
;