Пластун

Александр Павич
                По просёлочной дороге не быстро, не медленно, – размеренно, опираясь на посох, идёт человек. Ватник нараспашку, в шапке, за спиной на лямках солдатский мешок, через плечо перекинут ещё один, на ходу бубнит под нос, как будто уговаривает себя:
– Потерпи чуток, ещё километр и будем дома. А дома хорошо! Печь затоплю, похлёбку согрею, ежли духу хватит, так и стопку себе поднесу.
Василиса, небось, заждалась, – улыбка тронула его губы, – у ворот приветит, заскандалит, заголосит! Ну, ничего. Не впервой. Я гостинец ей припас. Отдобреет ластиться будет, – рот растянулся улыбкой.
Человек повёл вокруг себя глазами, нос с горбинкой затрепетал ноздрями:
– Эх, хорошо!.. Широка, необъятна ты Русь матушка – красавица!…  Особливо нынче хороша – по осени. Как девка на выданье, рыжими просторами  да золотистыми перелесками томишься. Глянь-ка, залилась журавлиным смехом и застыдилась багрянцем! Красуешься милая? И верно. Есть, что показать, – в блёклых глазах мелькнул лучик радостной грусти.
«Где-то, в тугие косы хлебные скирды заплела, пашни причесала, и дух от тебя такой пряный стоит, аж в грудях хрустить на вдохе. Берёзками да мхом пушистым, холмы прибрала, влечёшь девичьими грёзами. Озёра-глаза так чисты да бездонны – синь; глянь – навек утоп. А реки быстрые и дороги извилистые, разбросаны узорами по твому платью во все концы света…Токо те пути-дорожки, мне уж заказаны»
                Человек остановился, шапкой вытер взмокший лоб:
– Привал. Надобно передохнуть, остыть маленько. А то Василиса не примет мокрого от поту, да ароматного, – присел на траву и, прикрыв глаза, стал глубоко вдыхать осенний воздух, булькая лёгким. Спустя минуту не торопливо развязал мешок, расстелил белоснежный кусок полотенца. Выложил завёрнутую в комочек газеты соль, варёное яйцо очистил от скорлупы, макнул в газетку и, куснув, стал жевать, вглядываясь вдаль…
 
                По-молодости поколесил Тишка – покуролесил. Много где бывал, много чего видал, а всё родная сторонка душе ближе, приветливей: там и земля жирнее, черней да душистее…
В семнадцать годков, единственный сын из казацкого роду, рубаха парень с кучерявым чубом, в лихо посаженной на затылок кубанке, с весёлой песней гармони, пошел бить врага лютого – фашиста. За весёлый нрав, ловкость, смекалку, и кой какие навыки, определили его к пластунам в войсковую разведку. Где всю войну, потом и кровью, набирался Тиша уму-разуму, благо учителя были основательные. Один только взводный чего стоил, Николай Прокофич – из бывших царских офицеров: выправка, аккуратность не только в одёже, а в делах и мыслях Тишки – его заслуга; пожалуй, и ордена, да и сама жизнь подарена теми науками.
                Был у Тиши такой случай в начале войны. Собрал взводный пластунов и говорит:
– Нонче за «языком» пойду, мне нужон кто-то в пару, чтоб в засеке обождал, пока я шабарить буду, – на лёгкую работу вызвались все. Но Николай Прокофич, лукаво ухмыляясь в ус, определил:
 – Мальца возьму. Тишку. Пущай нюхнёт воли, да пёрышки почистить. А то залежится без воздуху, душой заржавеит. Остальным отоспаться по возможности, не забывать про "хару" и гопака плясать.
Кто б услыхал его со стороны, так точно, за такие речи и с трибуналом помогли бы, и в лесу закопали без креста. Какой может быть гопак, да ещё харя? Когда два месяца уже, бегом пятились от самых границ. Так можно и до Москвы доплясаться!…
Пластуны выслушали старшого сурьёзно, заковыристые слова, каждый, понял правильно.
                Тишка шел за «языком», как на свидание к не целованной деве. Всё трепетало внутрях! Ему казалось, что сейчас возьмёт он ценного фрица в плен, а лучше Гитлера, и войне конец!
Перелесками да оврагами, километров через пятнадцать, просочились через передовые эшелоны наступающих фрицев-гансов, вышли на просёлочную дорогу. Отыскали засеку, оставленную день назад на берегу речушки, с потайными выходами на разные стороны и к воде. Николай Прокофич особых наставлений не давал, сказал только затаиться, ждать и слухать. Потом обернулся и спросил:
– Какой птицей кликать можешь?
Тишка перечислил с пяток:
– Кречет, глухарь, трясогузка, перепел, кулик. Волком могу…
Прокофич мотнул головой:
– Не пойдёть. На ухо немец не дурак, сразу раскусить. Клич кукушкой и каждый час считай. Да не усни на курорте…
Тиша выполнил всё, как приказано. Куковал, сверяясь по небесным часам до заката, ночь прошла на стороже. Утренняя зорька подкралась незаметно, туманом смежив зоркость глаз, обострив слух до трепетности: «Во! Паук запетлил уснувшую муху-отшельницу… Капля упала эхом… Припозднившая пчела устало кличет подруг – на росе гибнет… Головастик брякнул хвостиком и пустил пузырь с испугу… Сама собой хрустнула ветка… Шаги?… Шершавые… Кабан?! Нет. Людской шаг – осторожный»
Тиша всмотрелся в сторону хруста, и слышит чужую речь: четверо фрицев переговаривают шепотом, радуются, потом звонкий шлепок поплавка о воду и, сразу хрюкнул секач. Началась смертельная возня. Тишка высунулся на пол головы из засады. На другом берегу, кажись Прокофич, увязал одного, другого финкой полоснул, тот захрипел горлом, двое последних навалились на него, и послышалось чавканье ножей входящих в человечье тело. Всё случилось так быстро, что Тиша не успел моргнуть. Разгорячённый выскочил из засеки, в три броска преодолел речку и застыл над четырьмя зевающими трупами, ещё пузырящимися кровавой пеной…
Взводного средь них не было. Всплеск и тропка пузырьков на воде подсказали, где надо искать.
В который раз по грудь в воде, растерянный Тиша подымался против течения к месту боя, от берега до берега, обшаривая каждый камень на дне, прощупывая тину и донные коряги – без пользы. Взводный пропал.
Выйдя на берег, мокрый и злой, озираясь, не скрывая слёз, он плакал…
Вдруг пахнуло дымком, и кто-то надломил ветку. Его тело само распласталось в траве – сработал навык "хары". Стараясь не хлюпать одёжей, он сполз в засеку и обомлел: взводный сидит жив-здоров, сухой, пыхает трубкой, а у ног валяется долговязый фриц с кляпом во весь рот и таращит зенки...
                Закончив с яйцом, человек также аккуратно уложил в мешок все, что осталось после трапезы – соль и полотенец. Скорлупки размял в ладонях и посыпал вокруг корня молодой берёзки:
– Вот те и удобрение кудрявая. Расти большая.
Взял комочек земли, осторожно примял пальцами, втянул носом аромат и улыбнулся памятному опыту…
                Николай Прокофич, тогда в засеке, объяснил всё просто:
– Это я на фрицев «мару» напустил. А вот ты хлопче повёл себя негоже…
Тиша сгоряча возразил:
– Так я должон был ждать, пока вас убьють?
Взводный нахмурился:
– Ты плохо усвоил раннюю науку. Не всё, что видишь в жизни, правда. Знаки галдовника – захрюк секача иль черная свинья прибёгла – значит, будет для врагов «мара». Пластун должон сидеть не шелохнувши! Да насмехаться, как враги безумеють. А ты выскочил, как лягуха нашумел – только не квакал. Потом замолк и по-доброму добавил:
– А то, что погибшего искал и плакал – не зазорно. Пластун, товарища никогда не бросить врагу на растерзание, ни раненого, ни мёртвого. А почуянная боль и слеза его, ой как дорого стоят. Опыт… Глядишь, от навыков и проснётся в тебе что путное…

                Так, глотая горький солдатский хлеб и кровавую кашу пластунских наук, прополз Тиша до Москвы, а опосля обратно, всю Европу до Берлина на брюхе – не понаслышке. И дороги ихние на взгляд сравнивал с нашими, и девок заграничных, и природу. Нет-нет, да и зачерпнёт пригоршню чужестранной землицы, разомнет, и скосит лукавый взгляд на сторону: «Не-а, те тот коленкор мадмуазели. Не тот! Не брошу семя на чужбине…» – и белозубо оскалится. А девки, по-русски ни в зуб ногой, стоят и млеют от чубатого да синеглазого беса.
               
                Вскоре, немного сутулясь в последнем броске к дому, человек, молча, ускорил шаг, вновь перебирая памятные мысли...
Война, опалила виски Тихона сединой, замешала синеву глаз с легкой скорбью по ушедшим товарищам, да прошлась «шрапнелью» по груди – тремя орденами красной звезды, медалями за отвагу, и штыковым ранением под сердце в лёгкое. Вернулся он в родное село, коротенько залечил горечь утрат родным первачом и опять повеселел, забалагурил, в глазах вновь заплясали лукавинки.
Ни одно дело тогда не обходилось без Тихона, сельчане-казаки из уважения теперь прозывали его только так, или по отчеству – Иваныч. Везде поспевал: крышу перекрыть, колодезь вырыть, дом калеке фронтовику поправить, огород перекопать, скотину полечить заговором иль травами, одним словом всюду – главное с улыбкой, играючи. Пригодилось и терпение, и сноровка, да и смекалка с умением галдовника.
На сходе села, его труды оценили и предложили стать председателем колхоза, авторитет рос как на дрожжах, а он только отшутился:
– Молод ещё. Через год, другой, собственный колхоз заведу, тогда всех уважу. Отработаю и за себя и за многих хлопцев… 
После такого заявления, молодые бобылихи и девки заходили вокруг него гуртом, как цветастые хвосты за воздушным змеем. Куда голову повернёт там улыбка, жменя семечек и томный взгляд сулящий рай. Тихон уважительно принимал и те и другие посулы, но взаимностью не отвечал, а про себя думал: «Рано ещё, погуляю холостой…»

                За деревьями проглянул постройками ближний дом-развалюха.
– Ну вот, почти что дошли, – вслух сказал человек, направляясь к дремавшему старику с застывшим взглядом, сидящему на лавке, опершему руки и подбородок на крюковатый костыль.
– Здорово Трифоныч!
– Тишка! Ты что ль? – старик завертел головой, щурясь, пытаясь повернуть лицо на голос.
Тихон присел рядом:
– Да здесь я, здесь Вася, – и положил руку на плечо соседу.
– Вот нечисть! Напужал. Я чуть в штаны не наклал! – радостно заявил Трифоныч.
– Ага. Тебя, героя орденоносца, пока напужаешь – сам обделаешься, – ответил Тихон и оба довольные осклабились в улыбках,– ну, как поживають твои болячки?
– Как, как – хорошо! Глаукома – катарахта её мать, живёть, не тужить! У ней видать любовь ко мне – страсть! А я из-за энтого ни хрена не вижу. Вот. Не разглядел тебя. Да-а. Пламенный мотор чегой-то брякает. Иной раз бегаить по всему организьму, как я молодой за девками! Подлец. Взял моду урчать не ровно…
– Что попишешь, возраст, – закивал головой Тихон.
– Какой, растудыть его кочергу, возраст! – возмутился Трифоныч, – ты всего на год моложе, а бежишь кажный месяц десять километров за пенсией, аж за хренов бугор! Энто судьбина такая Тихон Иваныч. Кажному своё. А я видно отбегалси, – шумно выдохнул слепой. – Пенсию-то получил?
– Так точно товарищ старшина! – отрапортовал Тихон, – получил, да всю истратил.
– Купил?! – с предвкушением спросил Трифоныч, собеседник кивнул.
– А ну покаж…
Тихон развязал другой мешок, закрутил верхнюю его часть баранкой до середины, вынул маленького поросенка, который спал, и подал в руки Трифоныча. Лицо соседа так засияло трепетной радостью, как будто ему дали подержать новорожденного правнука. Через мгновение его лицо стало деловым, и он принялся на ощупь осматривать порося:
– Так-так! Ноги ничяво. Хрящи на местах, копытца тож, – погладил рукой по спине, – язвов нету. А родимые пятна али отметины, есть?
– Чернявое ухо, на боку клякса, да на глазу и пятаке отметины, – сдерживая смех, ответил Тихон.
– Чего ты скалишься?
– Так ты щупаешь его как повитуха! Под хвост ещё заглянь, – и Тихон рассмеялся. Трифоныча на секунду сконфузило. Он ощупал подбрюшье порося:
– Чего глядеть… Я и так, и энтак вижу – хряк. Токо вялый он какой-то. Не хорошо энто …
– Так спит ещё малец! Я плеснул ему в кашу, пять грамм походных, чтоб не возражал, – утирая слёзы, примирительно сказал Тихон. Хотел было взять вислоухого, но тот стремглав ткнув пятачок в ладонь Тихона, ухватил мизинец Трифоныча и, принялся яростно сосать. Старики зашлись смехом.
Отсмеявшись, Тихон сунул визжащего мальца в мешок и тот затих.
– И как же ты энтого нарёк?
Тихон завязал мешок: – Путя.
Василий Трифоныч многозначительно поднял бровь и промычал:
– М-м… Имя странное. Со значением? Не, я понял.
– Главное мне понятно. Я, когда выбирал, не знал еще, как обозвать. А потом гляжу, все присосались к матке – харьки наедають, а один резвый да пытливы, бежит по загону и что-то шукает. Туда побёг, сюда прибёг, что-то поддел пятачком и скушал. Во! – мыслю, – самостоятельный. Свои пути-дороги ищет. Значит, обзову Путей.
– Ты, Тишка, политицкий екстрэмист. В прошлых разах обзывал порося, почти как президента – то Мишка, то Борька! – заскорузлый палец Трифоныча восклицательным знаком уткнулся в небо.
– Вася, ты меня в политику не тяни, – перебил Тихон, – я назвал, как назвал. И никому нет дела до меня, и до моего выкормыша. И потом, я не всевидящий. Я дал имя малому дитю, оно привыкло, а потом кто-то стал президентом и здрасьте вам – меняй имя? Потому как оно, чтой-то, кому-то напоминаить? И какого рожна ты ищешь подвох? Политикой захворал?
– Я нонче подкованный. На мякине не проведёшь! – гордо заявил Василий, –  раньше была одна партия, и всё стабильно было. Пенсии хорошие, в дом носили. Я мог не токо сам прокормиться, а ещё и детям подсобить, на ноги поставить. И кажный праздник ветеранский подарочек – пожалте! А ныне? Что ни нова партия али президент, жди только открытку аль копейку к пенсии, и то – что одни дали, то другие втройне отняли.
Мне денег надо подкопить и глаза поправить. Потому и зрю в корень. Может, новые чего накинуть? Потому я радио слухаю, образовываюсь, антересуюсь.
– Так может партию на двоих откроем – «Старые пердуны»? – перебил Тихон.
– Чего ты ерепенишься, Тихон Иваныч, я к слову сказал, не в обиду, – заморгал невидящими глазами Василий.
– Ладно, проехали, – Тихон стал доставать из вещмешка гостинцы, – передай Любаве: хлеб свежий – три буханки, кило сахару, палка колбасы, банка сгущёнки, а это кило леденцов от диабета – тебе. Всё. Я пошел.
Глупо и жалко улыбаясь, Василий Трифоныч сказал спасибо и уже вдогонку добавил:
– Не серчай на старого дурака Тиш… Тут говорят, что по деревням люди ходять. Помощь предлагают ветеранам! Как мыслишь, деньгами много дадуть?!
– Не знаю, – на ходу бросил Тихон. Он шел и бубнил про себя:
– Старый дурак. Дурень!..  Да, и я хорош. Чего вскобенился? Такими ж доверчивыми дурачками, мы и по молодости были. Мало нас жизть била, мало, – а мысли картинками бежали по памяти далее…
 
                В родное село стали вертаться фронтовики, не только пополнять рабсилой резерв колхоза, но и к великой радости женской половины освобождать её от тяжких трудов, для работы на более приятных поприщах – природа с лихвой брала своё.
Год почти прошел без войны, наметился другой. И как раз после яблочного спаса, вернулась из сибирской ссылки Пелагея – сорокалетняя бунтовщица. Ещё до войны оперуполномоченный района, царствие ему небесное, хотел её снасильничать, а она не далась – казачка! Так его ухватом приголубила, что завели дело о бунте – сопротивление Советской власти, и посадили.
Так вот, вернулась Пелагея не одна, а с приёмной дочерью Аксиньей – дочкой бывшего расстрельного врага народа.
Наперво бравый Тиша подумал, что наметилось прибавление к его воздыхательницам, но Аксинья нигде не появлялась, подруг не заводила, лясы под лузганье семечек не точила. Как-то Пелагея, попросила его залатать крышу, он согласился. С утра следующего дня, цельный день провёл на крыше и коньке – латал. Переменил стропило, подновил обрешетку, вязал полуснопы и прилаживал – закрывал дыры. В общем, сделал, как всегда ладно. Из избы вышли обе, Пелагея с рушником, Аксинья с водой в кувшине и, задрав головы, глядят на него – ждут, когда слезет. Тишка тоже уставился на них сверху, вернее, на Аксинью: «Бог ты мой, худоба концлагерная, вся состоить из углов: плечи, скулы, нос – сплошь углы. Локти да коленки, спасайте меня девки!…» – не удержался и съехал по соломе как с ледяной горки…
С этого падения с крыши и искреннего испуга Аксиньи, жизнь Тиши пошла по новому руслу. Сначала он приходил «на огонёк» подкормить их – носил продукты, потом чаще стал заглядывать Аксинье в глаза, а к новому году на радость матерям справили свадьбу…

                Тихон Иваныч почти дошел до своей калитки, как на его плечо с дерева упало что-то пушистое, мягкое, и заурчало.
– Красавица моя, Василиса! Стосковалась? Сейчас, сейчас я скоро, – поглаживая кошку, он вошел в дом, поставил мешки на пол и достал из кармана телогрейки пакетик «Вискас». Пушистая краса закричала в голос, стала ухватывать ломтики прямо с руки и мурчать. Пока Тихон управлялся с печкой и согревал похлёбку – стемнело. Он затеплил свечу, поставил миску на пол и выпустил из мешка на свет божий нового жильца, под прицелы зелёных глазищ ревнивицы Василисы. Вислоухий застыл, покачиваясь на ножках, несколько раз потянул пятачком воздух и, зацокав копытцами отправился к миске. Василиса предупредительно зашипела, мол, не шуми квартирант, ещё не прописан, но Тихон успокоил её:
– Не серчай хозяюшка. Видишь, товарищ не в себе ещё с перепою, пущай горячим опохмелится, – кошка, заглядывая в глаза, с вопросом мяукнула.
– Знаю голубушка, не любишь ты выпимших. Угомонись. Подрастёть определю его в сенцы.
Пока поросенок, вылизывая миску, гонял её по полу, Тихон поставил у печки плетёный загончик, устелил сеном и отправил жильца в персональные хоромы. Василиса устроилась барыней – на груди у хозяина свернулась в клубок и запела. Сон примирил всех.
Тихон, которую ночь уже не спал. Уперев в потолок невидящий взгляд, сызнова перебирал мыслями жизнь…

                Как пушинки летели месяцы. Земля и народ залечивали военные раны. Страна строилась ударным трудом – подвигами! Жизнь пошла вольготней. Уже виделось за поворотом счастливое будущее! Тихон с Аксиньей, тоже не отставали от широко шагающего социализма. На втором году их стало не узнать. Аксинья окрепла, налилась соками как яблочко и, тихо обернулась красавицей писаной; кому на радость и загляденье, кому на зависть. Многие ее однолетки уже иль раздобрели, или пожухли, а она только вошла в бабью пору. Тихон тоже не отставал от жены: стал серьёзней, степенней, вдумчивей, а иногда пошаливал глазами – не без этого. А как же, такая краса рядом, надо соответствовать! Гордился он женой очень, только виду на людях не показывал. Бывало, идут в магазин прикупить что-то к празднику или по случаю, он впереди вышагивает, она молчком, положив ему руку под локоть, на пол вздоха за ним плывёт. Любо-дорого смотреть…
План первой послевоенной пятилетки молодая семья выполнила досрочно – за три года. Первый раз, Аксинья принесла тройню мальцов-крикунов, во второй – двойню девок, таких же спокойных как она. Свою гордость и счастье Тихон прятал в усы, да подтрунивал:
– Вот теперича у нас бригада хлеборобов-ударников! Придёть пора, всех за пояс заткнём! – а Аксинья, тихо лучилась счастьем.
В каждодневных заботах быстро летело времечко: первых шагов, первых слов, первых классов и окончания школ. Дети «поднялись на крыло» и, разлетелись в разные стороны по стране. Приближалась другая пора – пенсионная, когда жизнь должна плавно потечь к седому декабрю.
«Вот теперь, поживём и для себя: долго, не торопливо и счастливо. Внуков подождём – поднимем. А может и правнуков?» – такие светлые мысли стали бродить в голове Тихона. Но мы ж только предполагаем, а Бог он всегда располагает...
Захворала Аксинья на шестом десятке лет и, истаяла как свеча. Сгорела с ласковой улыбкой на губах и робкой любовью в глазах. Не помогли, ни врачи, ни травы, ни колдовство, ни заговоры Тихона.
После похорон Тихон пропал. Закрылся в доме и, девять дней не выходил на люди. Сельчане извелись в догадках – всё судачили:
– Можеть руки на себя наложил?...
– Поглядеть бы!...
– Не встревай.
– А может разум помутился, тогда как?
Но никто не решался потревожить вдовца. Все терпеливо ожидали, бодря себя надеждой. На десятый день, до первых петухов, Тихон Иваныч вышел на крыльцо, и одну за другой засмалил цигарки. Никогда он не шалил этим – даже на войне, а тут раз, и закурил. Потихоньку вдоль забора стали собираться товарки-соседки, да мужики, чтоб подбодрить казака. Первый петух прокричал «хапи бёздей» рожденному солнцу, и небо засветлело.
– Глянь, глянь! Сидить, и голова повязана…
– Никак разбился!
– Чего раскудахтались клуши…
– Седой он.
И впрямь, чернявый до поры Тихон Иваныч враз поседел. Стал бел, как лунь. 
               
                Оставшись один, он детей к себе не кликал. Вёл хозяйство и жил тревожным ожиданием – очнулась интуиция фронтового разведчика. И не зря. Сначала, пришла болтливая перестройка, а следом поспела и перестрелка, об этом часто писала газета «Правда». Страну порвали на лоскуты, как прошлогодний календарь на самокрутки. Опосля пришла самая страшная напасть – коммерция. Понаехали на казённых машинах какие-то секретари, и давай народ баламутить, сбивать в гурты громкими названиями, да за посулы златых гор обменивать земли и паи, на бумажки с печатями. Возрадовался народ, что не надо более горбатиться: «Теперь мы будем жить как Америка! На полях пусть наёмные инородцы горбатятся, а мы будем жить, да богатеть!»
Тихон жилы рвал на сходах, увещевал, стыдил, доказывал, что глупость энто, никаких денег не будет:
– Все потеряете – всё! «Мару» на вас напустили! Не всё правда, что видится!
Так оно и вышло: колхозную технику продали на металл, скотину побили на мясо, поля поросли бурьяном да крапивой, денег не видал никто – сельчане остались при бумажках. Смекнул народ, что его надули, и озлобился. Теперь открыто растаскивал да разбирал всё, что осталось: кирпич с ферм, шифер, навоз, трухлявые доски, даже подковы с лошадей посымали и торговали на рынке уже «подковами счастья».
– Ну, какое может быть счастье от воровства? Ой да… Ой да… Да. Люди душой потерялись и разумом.
Злоба захлестнула село. На Тихона селяне зыркали так, будто он виной во всех бедах. На восьмом десятке лет не выдержал Тихон Иваныч и, плюнул на всё: живность продал, собрал не хитрый скарб и оставил дом-сироту. Уехал к одной из дочерей в Петербург. Другая-то дочь, пошла замуж за иностранца, как будто перевелись мужики на Руси.
Погостевал чуток и затосковал: по небу высокому над головой, по просторам, по земле, по яблоньке за окном. Душно стало ему в каменном мешке – городе. И по весне засобирался он в дорогу, сказал дочке, что вертается обратно и, пошел, куда сердце повело.
Воевал он тут недалече – в Новгородчине. Красоту мест ещё тогда заприметил: «Полей поменьше, лесов поболей, зато рек да речушек с озёрами не счесть!»
Дошел Тихон, почти пешком до Луги. Каждой могилке со звездой кланялся, у каждого памятника молчанием отмечал покой боевых товарищей.
По просёлочным дорогам, через Новгородские леса, забрёл в брошенную деревню из пяти дворов, где и обосновался.
На удивление единственных соседей, Василия и Любавы, за два летних месяца старик поправил дом, печь, забор, выкосил двор и обзавёлся хозяйством: двумя несушками с петухом, и Василисой. Первую зиму пережил легко. Весной забот прибавилось: посадил картоху, свёклу, немного пшеницы и зелень всякую там – огурцы-помидоры. Всё теперь было хорошо у Тихона Иваныча. Да нет-нет и спрячется от всего мира за кустами малины, и текут тогда сами собой слёзы, из когда-то голубых глаз, и шепчут губы:
– Что ж ты меня покинула Аксиньюшка? Одиноко мне. Видишь как тяжко? Виноват я перед тобой родная – крепко виноват… Недоглядел, недолюбил, лишней лаской не баловал. Не сумел душу тебе раскрыть, стеснялся на людях, а надо было. Приберёт меня Господь, свидимся ли?»
Так и просидит, бывало в думах за полночь, пересчитывая звёзды, а поутру сказывает Василисе:
– Сморило меня ближе к утру. Сквозь дрёму вижу, как Аксинья в саду яблочки сымает. А яблоки большие, сочные, бока алые – на просвет семечки видать. Аксиньюшка молодая, озорными глазами смотрит, и говорит ласково: «Тиша, скушай яблоко молодильное» Я глядь в зеркало, а там я, такой как есть – седой да старый. Она смеётся – заливается!  Я в голос стал смеяться и проснулся. Как думаешь, к чему бы энто?..

                Вот-вот, сейчас, в своих полусонных размышлениях он должен найти ответ на повторяющийся сон…
Дремотную паутину резко прервал рыжий горлопан.
«Наверно прихвастнул победой над курицей или вывел несушек на прогулку. Василиса, видать, давно уж на ногах. Сидит на печи и наблюдает за квартирантом в загоне – контролирует. А вислоухий, похрюкивая, роется в сене – шуршит!».
– Сейчас всех покормлю, голубы, – Тихон сел и свесил ноги с топчана.
– Хорошо бы и нам перекусить, – сказал улыбчивый здоровяк, облокотясь на косяк двери, – гостей принимаете?
Из-за спины рослого детины, выглянул другой – поменьше, с весело шныряющими глазками: 
– Хлеб да вода, наша еда. Правильно дед?
Тихон, улыбаясь, поправил:
– Щи да каша, еда наша. Ежели взаправду голодные, щами накормлю.
– Спасибо дедушка, я пошутил, – ответил здоровяк, – мы по делу. Мы, представляем фонд ветеранов Великой Отечественной войны. Знакомимся с условиями проживания боевых участников, так сказать, для оказания материальной и социальной помощи. Ваш сосед, Василий Трифонович, сказал, что вы живёте один?
– Ну почему один, вот Василиса, на дворе Петро с подругами и Путя.
– А кто такой Путя? – осторожно спросил который поменьше.
– Да квартирант мой, – слукавил старик и усмехнулся, а парни напряженно переглянулись.
– А квартирант дома? – переспросил рослый и сунул руку в карман.
– А где ж ему быть, вон он Путя, на сене кренделя пишет, – сказал Тихон Иваныч, задребезжав смехом.
– А ты с юмором дед. Это хорошо. Ну, давай, показывай свои хоромы,–  мелкий пошел бегло осматривать комнату, – не богато живёшь. Денег ещё не накопил? Твой сосед хотел нас обмануть и на халяву денег срубить. Всё прибеднялся инвалид, а у самого двести тысяч в заначке.
Рослый открыл одёжный шкаф и выругался:
– Етит твою мать! Ленивый, смотри что здесь…
Тихон Иваныч от удивления привстал с лежака:
– Чего ж ты там увидал, что так похабно ругнулся?
Рослый достал из шкафа белую черкеску, увешанную орденами и медалями от газырей до плеч:
– Иконостас! А вот и холодное оружие! – другой рукой за ремешок, вынул кинжал в чеканных ножнах.
– Тфу ты! Я уж думал, опять крыса повадилась, – разочарованно откликнулся Тихон Иваныч, – эка невидаль, кинжал.
– Что ты понимаешь старик. Да за такого красавца много дадут, или тюрьмы, или денег! Сабля, а не кинжал, – сказал рослый и заржал жеребецом. По жадному блеску глаз Тихон смекнул, что это не помощники ветеранам. Кашлянув по-стариковски, он сказал мысленно: – «Я буду шептать, а ты, Боже, спасать» – и, пустился рассказывать.
– Энто разве оружие? Вот у моего батьки был прадедовский кинжал – это да. Сурьёзный тесак, от пояса до колен! Сталь булатная да вострая, подкову в шутку рубанёть и не зазубринки! Говаривал батька, что прадеду он достался в бою близь Балаклавы в 1853 году: французов, англичан и турок тогда били. Потом дед мой отличился с ним на Шипкинском перевале в 1877году. А отец опосля, в четырнадцатом году, на Кавказе опять им турок бил.
– Слышь, Ленивый, отличная биография для железки! Надо запомнить, – и рослый стал запихивать черкеску в пакет.
– Погодите сынки, что ж вы творите? Для вас это просто красивый кусок ткани да железка, а для меня память жизни. Таких нарядов всего пять – столько нас осталось на десятую годовщину войны. Сшиты они в Чеченских горах побратимом однополчанином, газыри чеканил в Кубачах второй побратим, кинжал родом из Дагестана – ковал третий, а пояс набирал и украшал побратим из Грузии…
– Хорошо, тоже биография, – прогнусавил меньшой и ухватился за фотографию Аксиньи в золоченой рамочке.
– Смотри Оглобля, поместил в оклад иконы бабу! А где сама икона?
– Полож где взял! – Тихон встал в полный рост, – не тобой положено, не тебе и брать…
– Тише, тише дед, – прошипел рослый и вынул из кармана наган.
– А то последнюю лезгинку спляшешь, – и опять заржал.
– Знаешь что это?
– Знакомая железяка: револьвер системы наган, семизарядный, калибр семь-шестьдесят два, – спокойно с улыбкой ответил Тихон и в прищуренных глазах заплясали злые черти, – а вот плясать уж не смогу даже гопака. Хотя и помню фигуры: «стрижак», «чепак», «млын», «коса». Ежли токо по-стариковски…
Тихон, уперев руки в боки, смешно зашаркал ногами, пойдя полукругом. Ленивый загоготал, а Оглобля прикрикнул:
– Хорош ржать! Проверь белье. Может там деньги, придурок. А ты, танцор хренов, двигай копыта на выход.
Пока шли, Тихон пробовал увещевать заблудших:
– Как же вы далее жить будете после энтого? Хуже нет наказания, чем одинокая старость. А старыми вы станете ранее, чем хотелось бы. А смертушка  придёть, что хорошее вспомяните? Как стариков грабили?
– Не волнуйся хрыч, вспомним море выжранного алкоголя и толпы беременных шлюх, – позубоскалил малой.
– Не-е...Это, не утешенье перед уходом. Я завсегда знал, с кем и как хочу встретить время на излёте, и с душевной радостью представлял, каково оно будеть. Но Бог, решил по-своему. Неужто он простит вам грех, не уважения к сединам, и осыплет благодатью?
– Заткнись дед, не дави на совесть. Мы сами себя осыплем баблом, и старость обеспечена. А после нас, хоть потоп – насрать и забыть, – веселясь, прогнусавил малой.
– Эх ты, дурак-дурачина. Незавидна будет ваша немощь – если доживете, конечно. Наворовал денег, вкусно ешь да сладко спишь? Молодец! А придёт час, оглянешься – вокруг злоба да зависть, а пожалеть некому. Об одном жалеть и страшиться будешь: «Награбленное передать некому. А ежли отдать, то обманут?!» – и в адских муках, ваши душонки сожрёт собственная жадность.
– Ты что каркаешь дед, тебе жить надоело? – сказал рослый и кулаком ткнул Тихона в спину. Тихон не унимаясь, всё говорит, как заговор накладывает:
– Вам пасынкам, и невдомёк чем богата Россия: это не золото и серебро, не камни драгоценные и другие ископаемые; наивная вера, великое терпение, душа – высшее сознание сердца. Это – главные богатства. До которых теперь, вам не дотянуться вовек...
Оглобля рассвирепел:
– Старый, ты не нарывайся! А то долбану сейчас по башке и ляжешь здесь ископаемым, – ударил Тихона в плечо.

Тропинка вывела к лавочке, на которой, всхлипывая, уже сидит растрёпанная Любава, и застывшим истуканом, положив ей руку на плечо, стоит слепой.
Василий Трифоныч повернул голову на звук шагов. Тихон, увидев багровое вздутие на пол лица с заплывшим глазом у друга, неожиданно повеселел:   
– Есть по такому поводу сказка, почему дураки да хитрецы на Руси не переводятся. Дал Бог дураку из жалости, стеклянный корешок меж ног, и так ведь судьбой обижен, чтоб плодились от него дети чистые, умные, да не порченые, на радость и утешение всем людям. Дурак ушел довольный! А на другой день вертается, и говорит: – «Боже, поменяй мне стеклянный, на чугунный!». «Почему?» – удивился Бог. А дурак то хитрый и жадный: – «Чугунным, сподручней ещё и орехи колоть»
Оба конвоира заржали, а Тихон изловчился, выхватил из ножен кинжал и с двух рук ударил меньшого рукоятью точно в переносицу. Зубоскал рухнул. Крутанул кинжалом «змейку», перед носом удивлённого бугая и, ребром клинка рубанул по сонной артерии. Второй последовал за первым. Задохнувшись от накатившей злости и проявленной прыти, тяжело дыша, Тихон присел над бесчувственными олухами:
– Видать, после орехов вы и зачаты той чугуниной.
Развязал у обоих шнурки на дорогих ботинках, разул и секретным узлом крепко связал вместе большие пальцы на ногах, потом тоже самое проделал с большими пальцами рук. Вывернул у них карманы, нашел пачку денег, перевязанную лентой Любавы.
– Вот теперь, всё будет хорошо. Я сейчас Вася...
– Тиша, это ты шумнул? – недоверчиво спросил Трифоныч.
– Спеленал я засранцев Вася, и деньги твои забрал. Не плачь Любавушка, всё обошлось. Возьми и мои вещички, приберу в дом опосля.
Минут через пять, дурковато поводя глазами, арестанты стали очухиваться. Первым пришел в себя меньшой и, осознав крайность своего положения, запричитал как баба на похоронах:
– Дед, дедушка! Это как же, а?!… Что такое?.. Зачем ты связал?.. А?.. Я не хотел!.. Мы ж пошутили!.. Шутка это, понимаешь?.. Шутка!.. А?... Хотели просто напугать. И всё!.. Развяжи, пожалуйста, я, я больше не буду. Честное слово!.. Мне больно пальцы! Я их не чувствую!.. Не могу шевельнуть…, – по его дрожащим губам потекли слёзы вместе с соплями и кровью. Рослый оказался ещё хлипче, попытался встать или присесть, да путы не дали. От страха он только замычал как телок, а потом ещё и обмочился.
– Я ж говорил вам, что до старости можете и не дожить. Вот такой коленкор получился, – грустно сказал Тихон и стал вертеть кинжал, как ножичек, перебирая пальцами. Парочка, подумала, что их молодые жизни сейчас будут кончать и, заревела белугами. На опухшем лице Трифоныча, отобразилась брезгливость:
– Тиша, пусти их с Богом. А то чую, не ровён час обделаются защитнички. Весь воздух и природу нам испортять.
Тихон встал, подошел к скулящей молодёжи, присел на корточки:
– Замолчь, – сказал он тихо, и парочка прикрыла рты.
– Я порежу сейчас путы на ногах, чтоб шибче бежалось, а на руках оставлю памятку для головы – куда ходить не надо. Ежели через три часа не развяжете узелки, можете отгрызть пальцы, они более не понадобятся. Всё понятно? – связанные закивали.
– Так вот, – продолжил Тихон, – даю вам наказ сынки, сунетесь ещё раз, вас встретят молодые волкодавы, а они уж не простять. Ферштейн?
Тихон разрезал путы на ногах и, отвернувшись, пошел к лавочке. Когда обернулся, парочка грабителей уже семенила за берёзками, периодически пропадая из виду.
– Надо было милицию позвать, а то могут вернуться с подкреплением. Навряд ли тогда выстоим, – задумался Тихон Иваныч.
– Эхе хе! Ты так напужал их, что вовек не вернуться! Жаль я не видал, – ответил Василий Трифоныч.
– Расскажешь опосля?
– Нет, Вася, не прав ты. Они ж как шакалы: нападають токо на слабых да беззащитных. А тут жертва дала отпор. Двойная злоба их сюда потянет. Им нужон реванш. Устал я Василий. Пойду, вздремну. Сутки покоя у нас есть.
– Тиш, а может, взаправду волкодавов заведём? Мне и поводырь, и защита, а? Да и Любаве будет покойней. 
– Надо поразмыслить. Я пошел.
Войдя в дом, Тихон Иваныч прибрался, вернул фотокарточку Аксиньи в рамочку и, улыбаясь, прилёг на топчан. Василиса не заставила долго ждать, взобралась хозяину на грудь и усами ласково защекотала подбородок.
– Как мозгуешь хозяйка, волкодава заведём для острастки? – кошка жалостливо откликнулась.
– Верно, моя хорошая. Поживём, увидим.
Взгляд Тихона сам собой перешел на портрет в рамочке:
– А ты как мыслишь Аксиньюшка?...
И вдруг на ум, сама собой, пришла догадка про сон: «Это я вижу Аксиньюшкину душу… Душа, она ведь завсегда молодая! А старый я во сне потому, как, свою душу со стороны не увидать. Видно во сне дух отлетает и нежится среди любимых мест и людей, сил и радости набирается для жизни» – подумал Тихон Иваныч, закрыл глаза и отпустил душу понежиться в воспоминаниях…

                Свечерело. Толи сон снится Василисе, толи явь чудится. Тихон встал с лежака и не торопясь засобирался: надел бельё чистое – исподнее, тонкие шаровары с лампасами, лёгкие постолы, снял ордена, накинул черкеску, подпоясал кинжал, поправил кубанку набок – выпростав седой чуб, осмотрелся и поклонился Аксинье.
– Скоро Аксиньюшка, видать скоро свидимся! Дай Бог разглядеть тебя в потёмках, не упустить... Надейся на меня родная, я хваткой, – радостно шепнул он и вышел. Василиса призывно мявкнула, потянулась и побежала следом.

                В быковатом джипе, тем временем, едут четверо: Ленивый, Оглобля, лысый водитель – Снайпер, и Секира. По всему главный над ними последний, потому как на толстой цепи болтается здоровенный крест, и он их чихвостит:
– Позорники, чмушники! Заморочились? Старика не могли успокоить? Вольные охотники тля… – он злобно усмехнулся и сплюнул.
– Вам бабла не хватает? Всё не можете нажраться твари? Я как-нибудь переживу без ваших сраных денег и икон. Тем более что в этих местах до конца света всё ценное выскребли цыгане. Были бы сами по себе и, флаг вам в руки – свисток в зад. Дело в другом! Что скажет братва, когда слушок пройдёт как вы обосрались? Ко мне будут предъявы. Догоняете? Бляхамуха! Ходячий труп старика, поимел двух каратистов! Рассказать кому, вам за доблесть на ляжках звёзды вырежут.
Оглобля, выставив большие пальцы, опухшие с кулачок младенца, попытался оправдаться:
– Да всё на мази было! Слепого пощипали за минуту, седого за пять…
Оглоблю поддержал второй:
– Мне он сразу не понравился, когда я бабу нашел вместо иконы. Так на меня глянул, будто я ему «лимон» должен! А у лавки я даже не понял, чо он сделал! Я только моргнул, Оглобля уже мычит, а у меня пальцы вот, – Ленивый показал своих синюшных близнецов.
– А ещё он сказал, чтоб мы их отгрызли... Не дед, а сука!
– Ладно, хватит гнать понос, – перебил главный.
– Значит, так. Сначала зайдём к седому. Я галантно извинюсь, вы тоже уроды. Компенсацию предложу деньгами, отслюнявлю, если согласится. А потом по темечку и контрольный. Кстати, Снайпер захвати засвеченный ствол и наркоту. Заодно, и цыган подставим...

                Тихон, для его лет, двигается быстро, бесшумно. Не оглядываясь на шорохи за спиной, вышел к дому Трифоныча и Любавы. На секунду замер, осенил избу крестом со словами «Храни вас Господь» и, затерялся в молодом березняке. Василиса, за его скорым шагом не поспевает. Бежит следом, громко топоча по жухлой листве: замрет, оглядится, но молчит. Потому что хозяин ведёт себя странно: пройдёт семь шагов, надломит ветку, наклонится и что-то шепнёт залому. Пройдёт, надломит и опять шепнёт; так на пару и обошли деревеньку по кругу. Вот и свой дом уже рядом, но старик даже не замедлил шаг. Василиса изловчилась, вспрыгнула на плечо и услыхала край шепота: – «…оборони от языка красного, от дел не добрых, встань на защиту, как не горюч камень, стеной сплошною…»  Кошка ткнула хозяина носом в щёку и, мяукнув, пригласила в дом, мол, спать пора. Тихон приласкал её и кошка, молча, согласилась – легла воротником на плечи, свесив лапки и хвостик. В укромном месте, на холмике обросшем порослью осин и елей, над единственной дорогой ведущей к деревне, пластун соорудил ложе из мха, для скрытности и бесшумности. Разбросал несколько берёзовых дубин, чтоб бросались в глаза, да окатил склон из ведра водой. Выбор места определил потому, что пологий склон обманчив; под низкорослой травкой скрыта глина, и любая влага не впитавшись, под ногой станет почище льда: «Поляну у дороги плотно обступил лес и с холма хороший обзор. Так что пришлым деться некуда» Тихон прилёг на спину, смежив ресницы, и превратился в один слух. Василиса распласталась на бруствере, поглядывая на дорогу – в дозоре.

                Джип не доехал до деревеньки с полкилометра. Повернул к речке и встал за кусты, чтоб не было видно с дороги. Секира, приказал всем надеть на ноги полиэтиленовые пакеты – бахилы, чтоб скрыть след. И по заросшей тропке, гуськом, они двинулись к ближнему яблоневому саду на околице, но не в ту сторону, где ожидает Тихон. Главному, хорошо знакомы эти места. Лет с пяти, в детстве и отрочестве, он гостевал все летние месяцы у деда с бабкой. Он очень удивился, наткнувшись на высоченный забор из брёвен, ощетинившийся частоколом:
– Что за хрень! Откуда здесь это?...
Компания дружно ухмыльнулась над осечкой главаря. Мол, ты привёл – себя и спроси. Оглобля поддел старшего:
– Сусанин потерял дорогу?
Секира огрызнулся:
– Сейчас кто-то потеряет зубы. Денег накопил на протезы? – и двинулся вдоль забора. Лесок стал пропитываться темнотой.
– Тут даже если захочешь, не заблудишься. Там речка, там дорога, тут должна быть деревня, а стоит черти что...  Ладно, зайдём со стороны бугра. Не отставайте. А то ваши ягодицы, станут лакомством для медведя.
Снайпера слегка тряхнуло, он ненавязчиво спросил:
– Тут и медведи есть?
Теперь ухмыльнулся Секира:
– Ах да, я и забыл, что все не местные! Эти места называют «Медвежий угол», и неспроста...
Снайпер, озираясь, достал табакерку, открыл, щедро сыпнул белый порошок на ладонь, втянул носом за один раз, вылизал остатки и, его лицо перекособочило:
– Ничо. На мишку есть машка – пушка! – и заржал над собственной шуткой. Его смех поддержали оба с опухшими пальцами, но старший цыкнул на них, вглядываясь в сумерки:
– Цыц! Вот. Я же говорил: стоим на бугре, внизу дорога, там речка, а в ста метрах дере…,– его нога скользнула. Теряя равновесие, он схватил Снайпера за куртку, тот прихватил собратьев по несчастью, чертыхаясь и матерясь, группа полетела по склону вниз.
Диалог у них не получился. Матерясь, все заговорили одновременно:
– Бляхамуха!...
– Нафига ты схватил!…
– Новые шузы в говно…
– Лети один! Чо хвататься…
– Ты мне пальцы чуть не оторвал…Чухня!
– Заткнись урод!…
– Сам заткнись!…
– Тихо! – зло рявкнул старший, глядя на вершину бугра. 
Маленький базарчик резко стих. Все подняли испачканные грязью лица, обратив взгляды наверх…
На вершине, на фоне закатного неба, окруженный непонятным мерцанием, расставив ноги, оперев руки на рукоять кинжала, проявился чёткий силуэт не старика – воина, а на его плече совой примостилась кошка…

                Тихон ощутил, как изнутри его окутывает, ласкает, покусывает иголочками, прорастая лучами наружу, не злость, не физическая мощь, а неведомая сила покоя, способная изменить сейчас всё – даже остановить время. Он точно осознал, откуда она пришла – внутренняя мощь. За его спиной древние пращуры, прадеды и деды, отец и боевые побратимы дышат ему в затылок непобедимой верой. У них на устах священный шепот: «Душа Богу, жизнь Отечеству, честь – никому»
Тихон Иванович прищурился и началось…
Молодые скалозубы, кривляясь, с издевкой, давясь собственным смехом заржали:
– Епона мать! Чучело!...
– Нафталиновый защитник!…
– Друг индейцев! Чингачгук!…
– Ща начнёт стрелять песочком!…
– Попой!… Пук! Пук!....
Рядом с Оглобей, пробежала чёрная свинка и, улыбаясь по-доброму, из-под земли возник старик в белой черкеске.
– Чаво? Плохо слышу сынок. Повтори…
Оглобля, выпучив глаза, что было сил, двинул старика ногой в пах. Тот переломился пополам, застонав от боли…
– Сука убью! – заорал Ленивый, схватив дрын подскочил на подмогу.
Добры молодцы, стали бить корчащегося старика ногами и дубиной, издавая гортанные крики победы; звериные оскалы заблестели от пота и счастья…
Секира перевёл взгляд на шумную забаву «мальчиков». К нему на четвереньках подполз окровавленный дед в разорванной одежде, и застонал:
– За что? За что? Сынки! Я ж за вас кровь проливал, за счастье, за вашу жизнь! Это ваше спасибо за всё?…
Секира брезгливо сморщился, приказав стоящему рядом подельнику:
– Давай. Кончай по быстрому, чтоб не мучился, – и подумал: «Мы же не звери всё-таки, люди»
Снайпер вынул наган, облизав губы, прицелился и, стал беспорядочно стрелять в старика, который запрыгал по склону, как мячик, упорно не попадаясь на мушку. Неожиданно дед раздвоился: один прыгнул на стрелка, сбив с ног и подмяв под себя, стал душить, другой поскользнулся и упал. Секира навалился на деда сзади, пытаясь оттащить. Вдруг сбоку подбежал с дубиной Ленивый и с одного удара снёс обоим старикам по пол черепа. Забрызгав себя чужими мозгами и кровью, заорал в первобытном экстазе... Придушенный и придавленный, Снайпер очнулся от крика. Ощутив гнилое дыхание, открыл глаза. Стоя на задних лапах, с дубиной наперевес, рыча, на него двинулся медведь с широко открытой пастью. Снайпер стрельнул прямо в окровавленный зев, потом ещё и ещё… Медведь взвыл, ухватил его за ногу и стал рвать плоть большими кусками. Стрелок от боли прикусил ствол револьвера и, …
Последнее что он видел – удивило: дед спокойно стоит на пригорке, ветерок шевелит полу белоснежной черкески и седой чуб, а кошка на его плече старательно умывается…
Туманное марево рассеялось, луна осветила кровавое побоище.
Несколько минут Тихон Иваныч стоял недвижим, глядя, как тускнеют глаза у недавних обидчиков. Поднял глаза к небу в звёздах:
– Прости Господи… Нарушил зарок, взял грех на душу. Не видать мне теперь Аксиньюшки?… Не пустишь к ней? – губы пластуна дрогнули. Недолго постоял, ожидая ответа на вопросы, повернулся и бесшумно исчез.

                Прошедший год для стариков был хлопотный. Милиция недолго разбиралась с убиенными, следователь сказал туда им и дорога, а Тихон всё ж сходил в церковь и поставил свечки за упокой. Следом, навалились хлопоты по устройству Трифоныча  на операцию с глазами, за операцией реабилитация. А весной объявился сын младшей дочери, которая за границу усвистала, внук Тихона – Савелий. И старики теперь не засыпали и не просыпались без улыбки, а Тихон прям, засветился весь.

                Погожий день набирает силу. Любава весело гремит кастрюлями на веранде, старики на скамейке греют косточки и продолжают беседу:
– Ну, – причмокнул от удовольствия Трифоныч, – это как же выходить, ты и пальцем их не тронул, а они друг дружку побили в усмерть?
– Угу, – ответил Тихон, улыбаясь тому, как Савелий пробует фигуры из гопака.
– Не верю, и точка. Побожись! Приложился небось, а?  Вот бы, хоть глазком увидать, иль самому приложить в морду, – Трифоныч прищурил один глаз и плюнув в кулак потряс им, – вот тогда б поверил.
– Так иди и поглазей. Вона как, знай наших! – засмеялся Тихон, когда Савелий ловко вскочил на сарай.
Трифоныч обиделся:
– Чего ты зубы скалишь, я ж слепой был! И теперича, там нету ничего…
Тихон, непонимающе глянул на соседа:
– Вась, ты про что? Теперь-то видишь?…
– Я про душегубов. А ты про что?
– А я про Савелия. Казак! Наш корень, – лицо Тихона от удовольствия сделалось грушей. Трифоныч тут же откликнулся:
– Да-а… На тебя, страсть как похож! Вот странно дело, его мать твоя дочь, а батька-то иностранец! А? А похож на тебя. Это как понимать?
Тихон от недоумения открыл было рот, потом нахмурился и ответил с наставлением:
– Его мать, мне дочь. Савелий ребёнок поздний. И кровь наша сильная – казацкая! Дурень лупастый, а ты об чём подумал?
– Трифоныч улыбаясь, глядя на Савелия, почесал себе ухо, и, философствуя, изрёк:
– Природа она ведь чует, когда её просять. Вона! Твои мысли и думы воплоти. Хорош стервец… Всего шестнадцать от роду, рождён на чужбине, а ведь нашел тебя! Мне давече ответил на вопрос, как искал тебя: «Я, – говорит, – себя и небо слухал. Оно подсказало» Вона как! Мудрено…
Из голубых глаз Тихона залучилось счастье:
– Я ж сказал кровь сильная. Почуял моё одиночество, и отыскал. Есть в нём жилка «характерника» от дедов наших и прадедов. А нынче нас сразу двое. Я теперича обожду с царствием небесным. Знаю, для кого жить. Надо многому обучить его, душу настроить, а далее не пропадёть.
– Ой! Надолго ли? До снега уедет ведь. Тогда как? – специально съязвил Трифоныч.
– Не беда, теперича мы с ним с утра до вечера связаны будем, – Тихон вынул из кармана пластиковую коробочку телефона и погладил с отношением ребенка к новой забаве. Трифоныч закатился смехом.
– Ну и язва же ты Васька, – без обиды сказал Тихон, и на мгновение в глазах мелькнула потревоженная грусть.
«Вот так бы с Аксиньюшкой: – Але, але... Да... Это я... – подумалось Тихону, – а она бы ответила…»
Трифоныч резко оборвал смех и затараторил:
– Глянь! Тишка, чёрная свинка побёгла! Не дикая ли? А вдруг кабан объявится? Тогда как? Говорил я тебе, надо ружьё завесть!
Тихон, удивился озираясь:
– Какой кабан, откуда свинка? Сколь бродил здесь, ни разу не видал диких!
Намётанный глаз остановился на Савелии, сидящем на корточках, и сосредоточенно разглядывающего даль за верхушки сосен.
– Какая говоришь свинка? Чёрная? – с подвохом спросил Тихон.
– Как смоль! Рожа – страсть какая-то, и хвост длиннющий. Так глянула на меня, что я оробел! – выпалил Трифоныч и, поплёвывая по сторонам, перекрестился.
– Ну чего расплевался, привиделось тебе, – хитро улыбнулся Тихон, – не всё что видится, правда, – и подумал: «Озорует шельмец-Савелий, уже шуткует! Это хорошо. Я в его годы так не мог. Характерник чистой воды, будеть воин защитник – харий…»
                Вечерние лучи солнца, пятнами теней легли на землю, на скамейке сидят дед и внук. Старик чертит на земле какие-то знаки, сверяет их с линиями на своей ладони и внука, показывает на небо, иногда что-то нашептывает, и оба замирают...
В этом наполненном молчании есть всё: и вопросы, и ответы, рассказы о жизни и смерти, добре и зле, о беспредельной любви на этой земле и продолжении рода, о жертвенной любви к Родине...
Вдруг дед встрепенулся и горячо зашептал у плеча внука, как будто ему не дадут досказать:
– Кровинушка, завсегда помни, тонка трепетная нить высшего знания сердца – души. Много колен из глубины веков связала, оставив узелки на память; так вот теперича я узелок, а ты ниточка...