Несколько слов о шести строчках

Тетелев Саид
Волна накатывается с рокотом на волну, буруны выходят из черного моря, барабаня булыжниками друг о друга. Воет ветер, шторма гонит, угрожает, уже не имея сил. Шторм прошел вдали, и здесь станет тихо. Никого вокруг, темнота, шорох листьев шершавых на берегу. Скоро штиль.
Только он один, незнакомый зритель, наслаждается одиночеством, его глубиной и ширью, захватившей все существо. Замерзшие ноги он сунул в песок и весь во внимание, в слух превратился. Буря утихла, ушла, унесла с собой тучи, и небо ночное свои оголило черные бедра.
Звезды на нем как далекие звонящие колокола, пронзительны, трепетно мерцают. Протягивает руку, они далеки. Опускает, и они приближаются, обещая вот-вот взорваться миллиардным роем сверхновых. Успевают сжаться обратно в луч холодный и белый. У каждой звезды луч свой. И тише, еще тише становится, шум морского прибоя засыпает с гулом, подергивая своими крошечными ножками пены.
"Кто здесь?!",- крик уносится в бездну. "Кто здесь?! Эй, Вы, отзовитесь!"
Свет фонарика, вспыхнув в руках, устремляется в море, а там чей-то бок белый колеблется волнами, бьется, ворочается без остановки. Утопленник, вспухший, большой. Туша его выскальзывает на язык волны, а потом вновь проглатывается пучиной морскою.
Труп и он, раскрытым в крике ртом соленый воздух ловит.

Господи, зачем столько мертвых, ну зачем ты корову жизни в гробы доишь? Сидишь, взгляд затуманенный вскользь пробегает по кладбищам, на которых кресты стоят укоряющей просьбой. Не нужно совсем ни рая, ни ада, ты позволь эту жизнь хоть как-то освоить. Умирают люди вокруг, стонут, кашляют кровью, извиваются от всеобъемлющей боли.
Обними ты боль, отведи от нас. Ну нельзя же быть столь благодушным, чтобы не замечать, что мы тоже... Господи, ты, просим, не забывай, ты ведь знаешь, мы - то же.
А пока твоя помощь только в том, что ты разрешаешь нам все простить и забыть людей, которых ты в своем доме встретишь. Нам только непонятно, зачем забывать тех, что тебя вспоминали, молились тебе в миг приближающихся страданий. Когда грохот взрыва вломился и зверем разметал огонь по вагонам, вот тогда ты был для них с Большой буквы. Теперь же забыли, простили.
Хочешь нам помочь, научи нас помнить, чтобы кровь разорванных в клочья нас всех сделала кроткими. Ведь у тебя память не коротка, чтобы это все помнить. Ведь не из беспамятства же ты, оставив людей своих в тумане, уходишь жарить на сковороде солнца свинину с овощами.

"И это тоже Он, великий и вездесущий". "Покажи!" "Там, сползает по белым стенкам раковины-глотки". Она взглянула: "Нет, не может быть! Как ты ужасно шутишь, даже мне противно".
Как лепестки увядших роз скопления вязкие коричневой мокроты смываются ледяной водой в туннель, ведущий к морю, солнцу, пляжу. Цветы другого рода это нежели те, что он дарил ей, пронеся сквозь стужу своею обескровленной рукой. Радость... Разве это радость - в руках держать замерзшее, убитое растенье? Никому такое не придется по душе, когда цветок, на старость скорую приговорен, пытается продлить свои мученья. Нет, женщинам не нравится такое. Но как еще выбраться из зимы, отбросить постоянный насморк и короткий сон?
Другая планета, планета зима, покинуть ее - цель двух жизней, укорачивающихся, когда капли лет, замерзнув, треснув, падают в пушистый снег, которым обволакивает все сухой морозный ветер.
"Ни слова про нее! Я так устала крошечный уголек любви растирать полостями своего слабого сердца. Любимый, не надо больше зимы, снежинок, прошу тебя!"
"Хорошо, дорогая, я тебе искренне обещаю, что будет весна, вот-вот на мир она своею теплою ступней наступит. Нас тогда вытянет из цементных стаканов страстное желание гулять в парках и грезить о лете".
"Хотя",- подумал он: "Ведь никто не всесилен. Так почему же и мне не соврать? Пусть долгая зима усыпит наши чувства, и может быть я убегу из их плена".

Но вот, весна! Не обещанная, зеленая, а скорее бурая. Пустые надежды на месяцы счастья превращают людей вокруг в склонившие голову фонари.
Словно это жители Минимана, вены которых как бусы на теле аборигенов звенят шарами блестящей ртути. И кто слышит звон, тот бежит без оглядки, роняя рассудок последний из рук. "Прокаженные! Смерть им! Довольно!",- толпа скандирует громко. Никому невдомек, что тем самым люди превращаются сами в гонимых.
Вот весь мир уж покрылся язвами, и ослепшие дети руками с содранной кожей ищут пищу в пыли, натыкаясь на трупы. Женщин ищут на ощупь мужчины, а найдя, придаются неспешной утехе. Бессладостно, без всяких чувств, не слыша шороха своих одежд по сухой траве, люди, сгорбившись, плечи друг друга кусают. Ничего, пусто.
Запах смердящий от мертвых на площади, что споткнулись о мертвых и разбили голову о камни, или просто встать не смогли. Сначала хотели, но затем расслабили с рожденья твердевшую спину, стали мягче и растеклись лужей по земле.
Кто еще видит - стонет от ужаса, кто может сказать - кричит. Господь, только ты их рассудишь, верно ль поняли они, что ты их ненавидишь. Волны гнева к тебе уже выше стен, что окружают зараженных. Боишься ли ты? Нет? Да ты смеешься!

Твой хохот слышно было, когда в лифт, полный людей, наглотавшихся градусников, зашел боксер с раздробленным носом. Неделю назад он побил старика Махмута, вытащив его из постели сонного и погрузив в дрожащую голову свой лучший удар. Сто тридцать этажей он не дышал, держался, чтобы не смутить никого сопеньем. Его руки-молоты с рядами сбитых костяшек судорожно дергались, порываясь зажать нос, когда вокруг, потея, извлекали из себя рвотную массу и кал остальные. Они соскальзывали по стенке на пол, их лица, словно белые тарелки с дырами безумных глаз, со звоном опускались к его ногам. Но боксер стоял и дрожал, предсмертные спазмы сдерживая волей.
Сто тринадцатый проехали, слышно громкий хлопок. Это он упал и тут же завален был трупами прочих. Свист воздуха, засасываемого пустотой грудной клетки спортсмена, в которой жила стеснительная душа, заставляет заслушаться разве мышь, случайно шуршавшую рядом соринкой. Море соленое чуть позднее проглотит, поморщившись, его труп, брошенный руками виновной толпы.

"Ах, опять! Не получается. Как же?",- порожний писатель взялся за голову. "Снова драма, страдания, боль! Но ведь все начиналось так весело". Лист бумаги пред ним вымаран, выпачкан неровным детским почерком с ошибками, и текст, им написанный, опять похож на вечное самобичевание плеткою.
"Не хочу, надоело, устал от этого. Смешного хочу, с хорошим концом, где влюбленные в поцелуе сливаются страстном, где жизнь улыбается, птицы смеются, а небо... оно чтобы было как на картине". В висках стучит кровь, и гладкий мозг тужится. "Нет, ничего не получится, где телефон?" Набирает номер, прислушиваясь к гудкам. "Привет, дружище, как дела?" "Мне не пишется, вот ведь напасть. И порой мне кажется, еще год-два и родится в моем кабинете огромный, бессмысленный и богословский роман о боли в пояснице старика".
"Да ты, брат, чудак! Ты, наверное, в жизни смешного не видел. Вот тебе мой совет - ступай-ка ты в цирк. Насмеешься там вдоволь, и грусть утихнет. Настрочишь потом целый том о любви босоногих людей".
"Ты прав, я пойду".
Вот, сидя на стенке колодца, в котором варится похлебка из клоунов, львов, акробаток, он держит ручку-перо и ждет, когда муза соизволит явиться. Смех и аплодисменты волною ночного моря прокатываются по стенкам шатра. Кто-то опасно упал, кто водой облился, слышен звериный рык. А наверху шатра дырка, сквозь которую Бог с презреньем глядит, и видно, как борода Его от недовольства перекошена.
Наш писатель уже в венах теплит прозы страстные раскаты и роняет в свой блокнот нерифмованные строчки. "Вот сейчас. Ах, смешно. Отлично".
Вот написанное бледной рукою:

"- Сумасшедший сегодня день.
- Право, Вы думаете?
- Разве что рыбный день больше любим полоумными.
- Сегодня четверг?
- Нет.
- Вот видите. И не вижу плохого в том, чтоб позировать.
- Но Ваша милость...
- Вы их не видели, я их не знаю. Так почему же нам их презирать?
- У Вас пепел на плече...
- Ах, - Николай стряхивает с пиджака серную пыль, смотрит в окно, там идет дождь: Брр, как сыро! А все-таки дома теплее, да?
- И кормят отлично, и родичи Ваши там.
- Пять кадров и в карету, я обещаю.
Они со слугой выходят во двор и, брызгая грязью, пробираются к сараю, переделанному в сцену, на которой стоят, куря цигарки, анархисты и коммунисты.
- Товарищ, подойдите ближе, Вас не видно.
Камера выхватывает тело монарха и несет его в центр действа, как овцу на алтарь.
- Ты, ходи туда-сюда и ропщи, будто страну продали.
- Ваша милость, их пропитые морды во мне доверия возбуждают на дне стакана.
- Ах, ты брось, для третьего Рима можно стоптать немного ботинки.
Только Николай начинает мерить шагами своими грязные гнилые доски пола сарая, как в голове светлейшей рождается мысль: "Так уж ли они образованы? Кстати, не вышло бы чего здесь глупого. Вот тот мужик рукава закатывает. Сценарий не знаю, роли не знаю..."
- Ату его, хватай и бей!
В светлейшую голову опускается кирпич, и царская душа возвращается в подземелье ада. Поднявшись из пепельного сугроба Николай, почесав в затылке, произнес:
- Все-таки необразованный это люд, серый. Историю свою не знают и хорошим людям в гробу успокоиться не дают. Неудобно получилось, Иннокентий Семенович там остался, кто рубашки гладить мне будет?
Благословенная особа зашагала средь безлистых кустов терновника, пиная лакированным ботинком изъеденные мухами черепа. А Кешу вешали в ту секунду на ветке вишни рядом с кинотеатром, на котором крупные буквы афиши гласили: "Николай Второй - мишень для камня пролетариата. Николай Второй в роли камео". К груди Кеши табличку приделали - "царская пешка", и вздернули всем на потеху".

- Что ты смеешься, паршивый мальчишка.
Писатель убрал свой блокнот.
- Вы всю морду себе извазюкали, вся в чернилах как слива.
- Пошел ты прочь! Таким как ты у вокзала шляться. А это заведение, понимаешь, цирк.
- Ой, не могу, дядька, не смеяться. Намалевали вы себе усы, да бакенбарды.
Толпа оглядывается в миг на поэта, да как загогочет размашистым эхом.
- Смотри на него, царской водки напился!
- Глянь, боксер! Видать, мастер защиты. Ух, синячище!
- Перестаньте, братцы, перестаньте! Я же свой, ну, подумаешь, грязный...
Зрители ржут, даже клоуны смеются, распластавшись на арене вниз животами. Писатель бежит из цирка, мчится, вверх задирая ноги, по лицу его бегут слезы от горя.
Выйдя на улицу, высморкавшись в платочек, достает телефон и звонит скорей другу:
- Не поняли меня, засмеяли и выгнали. Ненавижу!
- Остынь, лихой ковбой межстрочных прерий. Ты преувеличиваешь, наверное, забываешь, что публика не читает изгоев и клоунов...
- Да, если ты не Гришковец...
- Постой. Представь, что бы сделал на твоем месте Катаев.
- Ты прав, но...
- Я занят, давай позже.
Втиснув в ухо телефон, писатель гудки слушал, и влага вновь волнами из глаз выходила. А другой писатель, сунув руку в карман, пошарил пальцами в поисках зажигалки.
- Сука.
Зажигалка в другом кармане. Поднеся огонек к сигарете, он шумно затянулся, подняв голову вверх, выдохнул дымом. На втором этаже горит свет. Писатель поворачивается к газовому баллону, верхушка которого обвязана смоченной в солярке тряпкой.
Свет наверху потухает, должно быть, легли спать. Откуда-то из-за стены запахло готовыми сырниками.
Блестящие в свете луны капли горючего лениво сползают по стальному цилиндру вниз, на кирпичную кладку. Сжавшись в пружину, незнакомец буркнул себе под нос: "Поехали", отщелкнул наполовину выкуренную сигарету в сторону газового баллона и побежал со всех сил. Через тридцать длинных шагов подумалось: "Не попал, не загорится". Но как только он обогнул угол ближайшего дома, раздался взрыв. Прислонившись к холодной стене, писатель наблюдал, как в отсветах разгоревшегося пожара покатились мимо по земле обугленные травинки. Сердце бешено колотилось, дыхание перехватывало от дыма.
"Это оно, оно, электричество страсти. Трясет, трясет от наслажденья". Его всего действительно пробирала дрожь. "Быстрее, надо бежать домой, садиться за стол, писать, писать..." Подпрыгнув от долетевшего тонкого звука, похожего на женский отчаянный крик, он сорвался с места...
"Наконец-то. Где же проклятый ключ? Скрип двери, лестница, перила, покрашенные в четыре разноцветных слоя, словно рука гладит радугу. Поскорей! Муза в пустую усилия тратит. Прямо в ботинках, грязь нипочем. Стол, ручка, лист... О, нет!"
Где-то в пути потеряв вдохновенье, прозаик смотрит на слово "Я", написанное с красной строчки. Вакуум вокруг этого "Я", словно оно все вокруг проглотило. "Надо поменять, перед ним "БУР", и получится "Буря". Что рядом? Волны, ветер, шторм, рокот моря.
Море! Вот куда хочется, там бы писалось - во рту фонарик, сидишь на берегу в ночи и пишешь. Строчишь как миленький, ставь запятые только. Да, море есть море".
И, облокотившись, он замечтал о билете в плацкартный вагон и сандалиях на шнурках, всем знакомые мысли. Хотя вот опять загрустилось, сегодня напрасно устроил зрелище для соседей, которые морду греют в своей конуре и из маленькой щелки наблюдают за тем, как по улице бегает, тая в огненном свете, фигура из жира. Как губы сумасшедшей старушки свистят 'Берия! Берия!'. И непонятно мозгам мелких псов, то ли в детство баба впадает, то ли, кажется, на еврейском "берия" - скорбь и горе.
Шепчутся шелудивые: "Сошла с ума, башкою тронулась", или в голос уже за столом говорят: "Помирать ей давно пора, Эльвире Феликсовне". Но никто не услышит, ни криков старухи, ни шепота скользкого и наговоров разных. Даже Бог глух и нем, он занят, скорее всего, свинины поеданием.

У колена заснувшего, откинувшись на спинку стула, писаки есть отделение стола, в котором завернутая в два газетных листа лежит брошюра. "Рассказ о чуде", без изысков работа, как слова подвыпившего истерика, сплющенные между краев мягкой обложки.
Внутри есть и море, и обнаженные женщины, играющие серой пылью пустыни, пропуская ее сквозь пальцы цвета слоновой кости, и деревья, приглашающие выпить из неба чашку кофе, который оседает на зубах пенкой облаков.
Там даже достаточно голубых озер, полных слез счастья, скатившихся по длинным лестницам, и гор, похожих на сгорбившихся слонов, которые держат тяжелое небо. Там улыбки счастливых людей узлами связали солнце, заставив в зените греть мир, словно теплый английский камин, и ласкать любовь, розовым лепестком из сердец показавшуюся.
Средь страниц, усыпанных пылью звезд, окруженный лунной вуалью стоит трон Властителя мира, который... "Извините, он вышел. Он занят, зайдите попозже. Нет, не выйдет, он ест. Что срочно? Да бросьте! Ртуть, колесницы, ножи, трупы в море, побои? Позже, господа, пожалуйста, позже!"
Тираж - два экземпляра, для себя и прохожего, просто дать почитать. Он, прохожий, положив в пакет с бутылками, попрощался вежливо и испарился. А листы брошюры замызганы, смяты углы, корешок расклеился, руки касаются ее все нежнее. Казалось бы, она уже никому не нужна, однако...

"Тсс... Я книжный воришка. У меня есть дом, в котором шкафы наполнены книгами. Зачем мне золото? Оно ведь пахнет, вернее, воняет невыносимо. А тома поглощают пыль из воздуха, их присутствие будоражит разум. Да, да, про брошюру, конечно, я ее тоже хочу украсть. Только коленку отодвину медленно, достану и себе заберу эту прелесть.
В квартире оказавшись, я, прикусив язык, прочитаю. Ммм, прелестно, великолепно. Поставлю на верхнюю полку шкафа, до того брошюрка легка. Рядом с блокнотами в кофейных пятнах.
Ах, этот угол, он нынче заставлен серией книг, ужасное чтиво, прочитал - и меня стошнило. Гадкая вещь, трогать противно! Чувствуете, пахнет мочой? Да, это она и есть. Завидев в окне одного из домов груду книг, я залез через форточку в квартиру.
Там нечем дышать было, аж дух перехватывало. Иду к обложкам, между них - лысый череп. Еще живой, слышу, дышит, хрипит. Кожа как в нафталине, закопался старик.
Подхожу еще ближе, а он заскулит, слов не понятно, но глаза умные. Изо рта несет ароматом медовым. Он лежал и не мог сделать ничего. Ни пошевелиться, ни позвать на помощь. Скулит и поглядывает на лежащий в четверти метра томик Шопенгауэра, раскрывшийся на случайной странице, полной таких же случайных слов.
"Ужасная участь",- подумалось мне, и, покопавшись во внутреннем кармане пиджака, я вытянул полосу закладки, найденную в одной из украденных книг. На ней напечатаны были три фотографии полной женщины, наряженной в костюм Евы, и осла. Ракурсы: чуть подальше, ближе и вплотную, категории: неприлично, разврат и биология.
Погладив лысый череп, ощущая его легкое подрагивание, похожее на тремор уставшего боксера, я вышел через ту же форточку, отметил дом в карманной карте. Через недели две, сломав раму окна, удалось вынести все книги, трупа уже не было. Даже мебели уже не было, но грязная бумага никому не нужна. Я и забрал, почему нет?

Звук, издаваемый мертвецом, эти его тихие завывания я вспоминаю, когда сажусь в сквере почитать, и рядом, на одной из ступеней лестницы, ведущей к вершине холма, сидит розовощекий юноша и играет на флейте.
Гимн весне, всепобеждающей и долгожданной, шелковым узлом затягивается на сердце. Тяжело дышать, говорить, существовать. Раствориться бы в бесконечной мелодии, ласковыми волнами хлещущей, напиться бы ртутью любви из влажных лепестков губ. Весна в России, тепло в моем сквере дарит надежду гуляющим между деревьев.
Дуновения ветра доносят запах полуоткрытых почек, внутри которых рождается зеленый цвет. Долгий день перелистывает мне страницы, а юноша продолжает играть на флейте.
Да так страстно, так бурно, так надрываясь, что, похоже, лопнут его огромные легкие. Но с другого конца звук выходит нежный, расстилаясь ковром по прорастающим лугам.
Планета себе не находит места, Русь вот-вот расцветет, чуть-чуть, и воскреснет из синих сугробов.
Что-то есть в этом самом моменте, когда грязные улицы третьего Рима со всех сторон окружает само вдохновенье в виде бледных травинок, веток с листьями мелкими, в виде обрывков бирюзового неба, медленно опускающегося на землю".

- Что полюбила я в тебе?
- Что, любимая?
- Твое сумасшествие, неуравновешенность и манию нарезать на мелкие ломтики судьбу, класть на хлеб и поливать горчицей желтой, до безумия бессмысленной боли.
- Но не только боль...
- Не только, но... Почему двенадцать долек?
- Дюжина.
- А мы с тобой?
- Тринадцатые.
- Да, как всегда лишние. Среди этих лоскутков историй, среди миров опять посторонние.
- Дорогая!..
- Скажи все, но скажи, как всегда, только несколько слов, чтобы не выбиваться, не бросаться в глаза среди написанных уже букв и абзацев.
- О тебе, бесконечно любимая, бесконечно желанная. Ты восторг, и ты боль, бездна и наслаждения пик! Прошу, еще шаг...
- Нет, нет! Постой! Это ведь не конец.
- Ты думаешь?
- Да. Взгляни туда, в окно. Скорей! Рассекая тьму желтым светом фар, едет автобус, почти пустой. Но там, обрати внимание, на заднем сидении двое.

"- Отпусти руку! Не тронь меня.
- Не надо на меня так смотреть.
- Что, нельзя? Отвали, дай выйти.
- Сейчас вместе выйдем, понял?
- Ну и выйдем, ну и что?
- Выйдем, увидишь. Вот, давай здесь. Трусишь?
- Я? Нет!
С неба сыплются мелкие осколки льда, цепляющиеся за одежду. Два тела, напряженных и отравленных алкоголем, стоят друг напротив друга, расплываясь в облаках выпускаемого пара.
- Ну и что?
- Сука!
Костяшки зажатых в кулак пальцев щелкают, аккомпанируя глухим звукам ударов. Выдохи и матные слова выливаются в очередные облака пара. Изредка попадая в полосу фонарного света, человечий ком сотрясается и мычит.
Устав, оба прижимаются к бетонному забору спиной и пытаются отдышаться. Низко наклонившись вниз, один из них, наблюдая, как на свежий снег с подбородка срываются капли крови, произносит:
- Плохой день... День рождения...
- Поздравляю.
- Спасибо. Прости, если...
- Брось, забыли. Давно я так...
- Да, и я...
Вокруг совсем темно, фонари вдали, у дороги. Наощупь, вдоль забора, они подходят друг к другу.
- Прости, нет, правда, прости.
- Хорошо.
И, обнявшись, они целуют друг друга в кровавые губы, языки осторожно сплетаются, боясь уколоться об осколки зубов. Слышно только легкое шуршание рук по ткани пальто, и дыхание, с шумом вырывающееся из разбитого носа.
Чиркнув длинною спичкой, юноша, сидящий на заборе, проводит рукой справа налево, дрожащим огоньком выделяя силуэт целующейся пары и вызывая из темноты неровные надписи на заборе.
Достав из нагрудного кармана маленькую флейту, он подмигнул и шепотом: "Вот теперь - конец".